Портретист
Моё детство прошло безрадостно. Оно не знало ни света материнской улыбки, ни дурманящего запаха свежего хлеба, лишь вечный, пробирающий до костей холод. Я рос в тесных подвалах, где единственным уроком выживания была способность вовремя увернуться от тяжёлого сапога любого незнакомого человека или пьяного отца. Моё первое отчётливое воспоминание — это голод, который сворачивался в животе тугим, тяжёлым узлом. Мы спали в одной комнате, вчетвером, втиснутые в пространство, которое едва ли превосходило размерами могильный склеп. Это был затхлый угол, где на единственном окне вместо стекла красовалась обветшалая и гнилая ткань. Эта ветошь, изъеденная сыростью и временем, лениво колыхалась от сквозняков, принося с собой могильный холод и едкий запах трупных отходов.
Наша мать пропадала на изнурительной работе в мастерской, где за каторжный труд от рассвета до темна ей платили сущие гроши. Этих скудных монет едва хватало на прокормление одного человека, не говоря уже о четверых ртах. Отец же пил — много пил. Он тратил последние франки на мутное, дешёвое пойло в притонах. Мы жили в постоянном ожидании либо его тяжёлых шагов, суливших побои, либо звенящей тишины.
Единственным моим спасением был обрубок уголька, выуженный из остывшей печи. Дрожащими тонкими пальцами я чертил на обшарпанных стенах образы незнакомых людей, которых встречал в нашем зловонном квартале. Это были портреты прохожих, чьи лица, измождённые нищетой, врезались в мою память сильнее, чем молитвы: беззубые старухи в тонких, дырявых платках, сутулые рабочие с огромной синевой под глазами и уличные мальчишки, в чьих глазах была надежда.
Каюсь, обладал я с самого детства природным талантом. Тогда, в удушливом углу нашей каморки, мне и в голову не могло прийти, что, став взрослым, принесу этому искусству в жертву мою жизнь. Мой разум никогда не помышлял о признании; я лишь спасался от безумия трущоб.
Вскоре после моего совершеннолетия, когда юность окончательно упокоилась, оставив меня один на один с нищетой, мои портреты начали замечать люди. Это не было признанием таланта в привычном смысле слова — скорее, любопытство, а порой, как мне тогда казалось, и желчная насмешка тех, кто привык видеть в искусстве лишь пустую забаву сытых господ.
Именно тогда, в один из тех серых дней, когда мой уголь терзал очередную серую картонку, меня впервые заметила Морриган. О, клянусь Господом, она была так прекрасна! Девушка не прошла мимо — она замерла, словно её пригвоздили к месту. Её взгляд, глубокий и печальный, долго скользил по угольным чертам давно упокоившихся стариков и детей.
Я заворожёно замер, жадно впитывая каждую её черту: каждую её крошечную родинку, каждую едва заметную впадинку у ключиц, где билась тонкая синяя жилка... Грезил, как мой уголь бесконечно повторяет изгибы бледной шеи Морриган. Был ли я одержим ею? В ту секунду не был уверен. Возможно, то не была любовь, а моя алчность. Её образ вытеснил всё остальное из моего разума.
Мания росла во мне — незаметно и стремительно, вытесняя всё человеческое. Не видел я в Морриган живую девушку; для меня она превратилась в абстрактный набор совершенных теней, изысканных линий и форм. В порыве страсти на набережной мной был украден лучший льняной холст.
Я терзал холст угольным обрубком. Я рисовал Морриган снова и снова, покрывая лён чёрной, въедливой пылью — такой же въедливой, как и её образ в моём разуме. С каждым движением моей руки на холсте проступали изгибы её бледной шеи, хрупкая линия талии и провалы ключиц....
Портрет был закончен. Когда наконец моя рука отложила уголь, я показал ей результат. В порыве безумного восторга моё тело рухнуло перед Морриган на колени, хватая за подол её тёмного платья и умоляя остаться со мной навсегда. Но она, бледная, словно восковая свеча, лишь в ужасе отшатнулась. Её отказ прозвучал тихим, дрожащим шёпотом, но для меня он стал приговором.
После ухода моей живой Морриган повисла тяжёлая, удушливая тишина. Ярость, чёрная и вязкая, затопила разум, выжигая остатки рассудка. Я схватил свой шпатель — острое стальное лезвие, которым ещё недавно выравнивал тени на её скулах, — и в диком беспамятстве набросился на портрет. С коротким, сухим треском, похожим на хруст ломающихся рёбер, сталь вошла в податливый лён. Я рвал портрет в клочья, вонзая лезвие в нарисованную грудь, в шею, в те самые лазурные глаза, что секунду назад казались для меня святыней. Ткань лопалась, обнажая пустоту за подрамником. Я кромсал её образ до тех пор, пока от моего великого труда не остались лишь жалкие, испачканные углём лохмотья, свисающие с деревянной рамы.
На следующее утро Морриган нашли в том самом зловонном переулке, где мы впервые встретились. Она лежала в грязи, её тело было истерзано десятками ножевых ранений, точь-в-точь повторявших разрезы на том холсте.
Кто бы мог знать, что кисть, вложенная в мои руки самой нищетой, в итоге станет инструментом для убийства той, кого я любил больше всего на свете.
Свидетельство о публикации №226021201438