Икона Святого Серафима

Изрину князя из церкви соборныя в полнощь...
Летопись.

Сон лютый снился мне: в полночь, в соборном храме,
Из древней усыпальницы княжой,
Шли смерды-мертвецы с дымящими свечами,
Гранитный гроб несли, тяжелый и большой.
Я поднял жезл, я крикнул: «В доме бога
Владыка — я! Презренный род, стоять!»
Они идут... Глаза горят... Их много...
И ни един не обратился вспять.

И. А. Бунин — «Сон епископа Игнатия Ростовского»



Кабинет реставратора находился под самой крышей старого дома на окраине города, где когда-то размещалась часовня. Теперь здесь стояли мольберты, натянутые на деревянные рамы образцы древних икон, бутыли с химикатами и странные приборы — остатки того, что Савва Лаврентий, последний из рода «живописцев-алхимиков», называл своим «атанором».
Лаврентий работал с образом XV века: Святой Серафим, лик которого за три столетия почернел от копоти и покрылся сетью мелких трещин. Для реставратора Саввы Лаврентия это было не просто изображение лика святого, а операционный стол для тончайшей хирургии духа.
— Он сейчас здесь, — прошептал Лаврентий, не отрывая глаз от работы. — Чувствуете? Он выходит из состояния покоя.
В кабинете были только ученик, молодой Мелхиседек, и гость — доктор Азарий, невропатолог, приглашённый под предлогом консультации по «иконному неврозу».
— Я чувствую лишь запах олифы и вашу иронию, мастер, — ответил Азарий, пытаясь сохранить научный тон. Он сидел на табурете, выпрямив спину, и смотрел, как Лаврентий микронной кистью, окунаемой в раствор из вытяжек полыни и нашатырного спирта, прикасается к трещине на щеке святого.
— Вы чувствуете, потому что он хочет, чтобы вы чувствовали, — Лаврентий оторвался от работы. — Этот образ не пассивен. Он — сургуч, на котором отпечаталось некое состояние сознания и воли. Оно не закончилось со смертью иконописца. Оно уплотнилось, застыло, стало… формой. Моя задача — не очистить дерево от грязи, а оживить эту форму, дать ей движение, а затем… поймать.
— Поймать что? — не выдержал Мелхиседек.
— Душу. Не ту, что улетает в блаженство рая или тонет в огне преисподней. А ту, что остаётся в грубой материи. Энергию воли, вошедшую в пигменты и клей. Один богослов говорил: душа оставляет в веществе оттиск, как печать в воске. И этот оттиск держится даже тогда, когда само вещество рассеяно и смешано с другим. Мы называем это анимирующей силой. У вас, доктор, она называется, наверно, «фантомом памяти тела» или «реверберацией нейронной сети». Просто слова.
Лаврентий встал и подошёл к центру комнаты. Там, на треноге, под стеклянным колпаком, стоял огромный, причудливо закрученный сосуд из тёмного стекла — «Ладанница», как он её называл. Внутри, в желеобразной смеси солей и спиртов, плавало что-то бледное, похожее на вытянутый, обтянутый пергаментом остов птицы. Это и был «атанор» — попытка осуществить извлечение и «возгонку» той самой «печати». Если след не умирает, его можно собрать — как собирают стружку, чтобы снова выплавить металл.
— Это запечатлённый в материи энергетический узор души иконописца, жившего здесь, в этой келье, пятьсот лет назад, — сказал Лаврентий, не глядя на гостя. — Он писал Серафима. Не для богомольцев. Он писал его, чтобы воплотить в лике святого частицу своей собственной сущности. Он вложил в краску всё, что было в его сердце, и сердце это остановилось. Запечатлённое осталось. Я поймал его, вычленил из грунта и красок, изнутри самой картины.
Азарий встал, подошёл ближе. Его научный ум пытался найти рациональное объяснение. Но мысль об «оттиске» — о форме, которая остаётся в веществе, — будоражила его особенно крепко.
— Это… невозможно. Вы не можете отделить сознание от материального носителя. Это метафизика, а не наука.
— А что есть наука, как не метафизика, которая нашла себе более грубые орудия? — Лаврентий усмехнулся. — Вы лечите «неврозы» теориями и таблетками. Смотрите!
Он указал кистью на образ Серафима. Под тонким слоем лака на этот раз действительно можно было заметить не просто трещину. Это была серия едва уловимых точек, расположенных по спирали вокруг глаза святого. Как перламутровое кольцо на раковине.
— Видите? Это не повреждение. Это знак. Знак его активности. Он смотрит. И чем больше я его «освежаю», тем сильнее его взгляд.
— Что он делает? — прошептал Мелхиседек.
— Пытается найти проводник. Носителя. В старину это называли «оккультной солидарностью».
Лаврентий подошёл к «Ладаннице». Он медленно, с ритуальной тщательностью, снял колпак. Сосуд засветился изнутри тусклым зеленоватым светом.
— Он усилился. Чувствуете давление? — Лаврентий говорил тихо, словно боясь разбудить кого-то. — Сейчас он здесь, в комнате.
Азарий почувствовал, как по телу побежали мурашки. Ощущалось чьё-то присутствие. Он посмотрел на икону. Глаза Серафима, казалось, смотрели в какую-то точку за потолком. Точка на лбу святого, которую всегда считали просто ярким бликом, теперь засветилась, как маленькая звёздочка.
— Он нашёл проводник, — прошептал Лаврентий, глядя не на образ, а на Азария. — Вас, доктор. Ваш разум. Вашу «науку». Для него это — идеальный носитель. Он войдёт в ваши сны, логические цепочки, ваши диагнозы. Он станет частью вашего профессионального языка. Вы начнёте видеть «иконные образы» в расстройствах пациентов. Вы будете писать трактаты. И через вас он вернётся в мир. Через язык. Через «объяснение».
Азарий попятился. Его теоретические объяснения, его научные убеждения — всё это вдруг показалось ему хламом.
— Это безумие.
— Это закон, — так же тихо парировал Лаврентий. — Закон переноса. Вы не можете пассивно наблюдать за этой силой. Вы либо дадите ей канал, либо станете её темницей. Но темница скоро развалится. Она всегда разваливается.
Тут произошло быстрое, как выдох, движение. Лаврентий метнулся к «Ладаннице». Его руки, обычно такие точные, теперь дрожали. Он схватил сосуд и, не глядя, резко повернул его горлышко в сторону иконы, как будто выливал из него что-то невидимое в пространство комнаты.
— Нет! — выкрикнул Азарий. — Не в меня! Ты слышишь? Он твой! Забирай обратно!
Свет от «Ладанницы» вспыхнул, стал ослепительно-белым — и тут же погас. На столе, рядом с образом Серафима, осталось небольшое пятно, похожее на высохшую лужу извести. Оно было белым, и его края не были чёткими — они расплывались, впитываясь в дерево стола.
Лаврентий медленно выпрямился и посмотрел на Азария. Взгляд его был как у человека, который только что выиграл ставку.
Доктор Азарий не ответил. Он смотрел на белое пятно на столе. И вдруг ему показалось, что его форма похожа на перевёрнутый крест. Или, скорее, на схему нейронной связи.
Ему показалось, что теперь он знает, как выглядят «иконные образы». Он узнал это, сам не ведая откуда. Он понял, что это знание будет в нём расти, воплощаться в его статьях, лекциях, диагнозах. Он станет проводником этой силы, врачевателем.
Он придумает для этого концепцию, она станет частью его науки. А потом — частью мира.
И под напором той самой жизни, которую пытались в иконе запечатлеть, изменится сама эта жизнь. И этот мир.

И когда он шёл по тротуару, в каждой лужице после дождя отражался небосвод. И ему казалось, что в этих отражениях он видит не просто небо, а едва уловимый узор, сложенный из точек и линий. Икону. Окно.
И он ускорил шаг.

Дома Азарий запер кабинет, снял пальто и долго стоял посреди комнаты, не включая свет. Он пытался вернуть привычный порядок мыслей. Но чем сильнее он старался, тем настойчивее перед его внутренним взором проступал образ.
Икона Святого Серафима — та самая, которая сейчас оставалась у Лаврентия. Она возникла перед ним с пугающей ясностью, будто он смотрел на неё в упор, хотя между ними было несколько километров ночного города.
Лик был мёртв.
Глаза — два тусклых, выцветших пятна, лишённые всякого света. Спираль точек вокруг правого глаза исчезла, будто её стёрли. Краски потускнели, стали серовато-бурыми, словно из них вынули самую суть. Нимб потемнел и осыпался по краям. Перед ним висела  доска, из которой вынули всё живое.
Азарий моргнул. Образ не исчез. Он продолжал стоять перед глазами с холодной, неумолимой отчётливостью.
Почувствовал, как его собственные мысли начинают чуть иначе звучать. Как в них появляется очень древняя интонация.
Азарий медленно опустился на стул. Образ потухшей иконы продолжал стоять перед глазами — торжествующий в своей мертвенности.
Он больше никогда не сможет смотреть на мир прежними глазами.
И хуже всего — он уже не хотел этого.


Рецензии