Витрина Националя

     Это было в конце девяностых, в октябре, когда Москва особенно хороша своей мерзостью: липкий снег, который тает, едва коснувшись асфальта, серое небо в резину, мокрые вороны на карнизах. Я тогда жил на «Соколе», в двух шагах от метро, в доме с высокой аркой, где вечно пахло кошками и пивом из ларька.

     В тот вечер, как сейчас помню, Игорь позвонил мне на работу. У него был голос человека, который долго шёл под дождём без зонта — мокрый и злой. Мы не виделись года три, с тех пор как он женился на Лене и переехал в Кузьминки, в какой-то панельный лабиринт, где, по его словам, зимой ветер гуляет между этажами, как в трубе.
     — Надо встретиться, — сказал он. — Дело есть. Не по телефону.
     Мы договорились в «Национале». Он сам предложил. Я тогда ещё удивился: Игорь, который всегда экономил на сигаретах и брал «Яву» россыпью, вдруг зовёт в гостиницу. Дорого, пафосно, с фейс-контролем.

     Он сидел в глубине холла, за столиком у колонны, и пил кофе. На нём был не по размеру большой пиджак, серый, букле, как у пенсионера из ЖЭКа, и он держал чашку обеими руками, словно грелся. В Москве тогда уже вовсю рубили бабло, пахло большими деньгами и нефтью, а Игорь выглядел так, будто только что вышел из психушки или из тюрьмы.
     — Спасибо, что пришёл, — сказал он.
     Я сел напротив. Метрдотель во фраке посмотрел на нас с лёгкой брезгливостью — на Игоря с его пиджаком, на меня с моим портфелем. Заказал коньяк.
     — Ты знаешь, где я работаю? — спросил Игорь, глядя в стол.

     Я знал. Какая-то контора по продаже недвижимости. Слухи ходили странные, но я не придавал значения.
     — Это всё фикция, — сказал он, наконец подняв глаза. — На самом деле мы занимаемся другим. Не важно чем. Важно другое. Я должен забрать Лену. Ты можешь помочь.

     Я не сразу понял. Лена ушла от него полтора года назад, ушла к его же партнёру, к человеку по фамилии Толмачёв. Тот владел половиной Новокузнецкой, ездил на «мерседесе» с водителем и носил часы, которые стоили как моя двушка в Чертанове.
     — Она хочет вернуться? — спросил я.
     Игорь покачал головой.
     — Она в больнице. В семнадцатой. Толмачёв её туда положил. Сказал — депрессия. А на самом деле он её просто спрятал. Я пытался пройти — не пускают. Заведующая там его подруга.

     — Ты хочешь, чтобы я пошёл с тобой? — спросил я. — Для массовки?
     Он посмотрел на меня тем взглядом, который бывает у людей, потерявших страх.
     — Я хочу, чтобы ты просто постоял рядом. Если что — сказал, что видел. Что знаешь.
     Это была классическая просьба человека, который готовится к худшему. Я согласился.

     Мы вышли из «Националя» в тот самый октябрьский липкий снег. Прошли мимо «Интуриста», свернули к Тверской. Город горел огнями, витрины «Арбат Престижа» сияли как золотые слитки, и в этом сиянии Игорь со своим дурацким пиджаком казался призраком из другой эпохи.

     В семнадцатую больницу мы приехали к восьми вечера. Старое здание в Лефортове, красный кирпич, чугунные лестницы. У входа стояла «Нива» без номеров.
     Игорь зашёл первым. Я за ним.

     Пост охраны, пластиковое окно, за стеклом лысый мужик с сонным лицом и газетой «Спорт-экспресс».
     — Мы к Лене Самохиной, — сказал Игорь. Голос его звучал ровно, даже вежливо.
     Охранник отложил газету, посмотрел на нас так, как смотрят на комаров, залетевших в комнату.
     — Приёмные часы с двух до пяти. Приходите завтра.
     — Мне нужно её видеть сейчас, — сказал Игорь.
     Охранник вздохнул. Вышел из будки. Он был на голову выше Игоря, с широкой шеей и маленькими злыми глазами.
     — Мужик, сказано тебе — завтра. Не выступай.

     И тут Игорь сделал странное. Он не полез в драку, не закричал. Он просто сел на корточки, прямо на грязный кафельный пол, и закрыл лицо руками. Он не плакал. Он просто сидел, усталый, сломанный, человек, у которого отняли последнее.
     Я положил ему руку на плечо.
     — Мы можем написать заявление, — сказал я охраннику. — В прокуратуру. Незаконное лишение свободы.

     Охранник скривился, как от зубной боли.
     — Валяйте. Пишите. Только она сама не хочет никого видеть. Спросите у врача.
     Игорь поднял голову.
     — Позовите врача.

     Врач пришёл через полчаса. Молодая женщина с усталыми глазами, в мятом халате. Она посмотрела на нас, потом на охранника, потом снова на нас.
     — Вы Самохин? — спросила она.
     Игорь кивнул.
     — Она вас не примет. Я не могу вас пустить. У неё сложный период.
     — Она говорила что-нибудь? — спросил Игорь. — Просила что-то?
     Врач помолчала.
     — Она просила передать, — сказала она тихо, — что не может смотреть на себя в зеркало.
     Игорь сжал кулаки. Белые костяшки, синие вены. Он ничего не сказал.

     Мы вышли на улицу. «Нива» без номеров уже уехала. Снег усилился, крупные хлопья ложились на асфальт и тут же таяли, оставляя мокрые пятна.
     — Я писал ей, — сказал Игорь. — Каждый день. Она не отвечала. Я думал, она ненавидит меня. А она просто не может смотреть в зеркало.

     Я не знал, что говорить. В Москве тогда было много таких историй. Люди исчезали, появлялись, меняли имена, квартиры, жизнь. Толмачёв был из новых русских, из тех, кто считал, что любую проблему можно решить деньгами или угрозами. Женщина, которая от него устала, — это проблема.

     Мы сели в троллейбус, поехали к метро. Игорь молчал, смотрел в запотевшее стекло. Вагон качало, кондукторша зевала в кулак, объявляла остановки утробным голосом: «Площадь Разгуляй», «Электрозаводская», «Семёновская». Город ехал домой с работы, усталый, мокрый, равнодушный.

     У выхода из метро Игорь остановился.
     — Ты думаешь, я зря приехал? — спросил он.
     — Нет, — сказал я. — Не зря.

     Он кивнул, сунул руки в карманы того самого большого пиджака и пошёл в сторону трамвайных путей. Плечи его были опущены, но спина прямая. Он шёл так, как ходят люди, которые не надеются на чудо, но всё равно идут до конца.

     Больше я его не видел.

     Через месяц я проходил мимо «Националя». Снег уже окончательно лёг, витрины сверкали гирляндами, готовились к Новому году. Я зачем-то зашёл в холл, сел на тот же диван у колонны, заказал кофе.
     Официант принёс чашку, поставил на салфетку.

     — Вы знали Игоря Самохина? — спросил я.
     Официант, пожилой мужчина с аккуратными усами, посмотрел на меня внимательно.
     — Тот, который в пиджаке? Бывал тут. Месяц назад сидел на вашем месте, кофе пил. Потом вышел, сел в такси и уехал.
     — А потом?
     — Потом не приходил.

     Я допил кофе, расплатился, вышел на улицу.
     В Москве уже вовсю горели новогодние огни, пахло мандаринами и бензином. Люди спешили по Тверской с подарками, с ёлками, перевязанными бечёвкой. Город жил своей жизнью, громкой, богатой, уверенной. А где-то в Лефортове, в больнице с красным кирпичом, женщина не смотрела в зеркало, и человек в сером пиджаке искал способ к ней пройти.

     Я часто думаю об Игоре. Не знаю, нашёл ли он ту дверь. Не знаю, простила ли его Лена. Знаю только одно: в тот октябрьский вечер я видел человека, который не побоялся быть смешным и жалким. Который сел на грязный пол посреди чужой больницы, потому что ему было плевать на гордость. Потому что осталось только это — последняя отчаянная попытка быть рядом.

     В Москве таких историй миллион. Они тают, как тот первый снег, оставляя мокрые пятна на асфальте. А потом приходят дворники и смывают все шлангом. И город снова чистый, холодный и красивый.
     Как витрина «Националя»...


Рецензии