Вера. Бабушкин ценник

Замок заедал всегда в одном месте – там ключ нужно додавить вправо и вверх одновременно. Вера не вызывала мастера. В прошлой квартире на Литейном проспекте тоже заедал, два года обещала себе вызвать, так и уехала. Уехала – громко сказано. Её вытащили. Не люди – нотариус, выписка из ЕГРН и сволочь в кабинете на втором этаже администрации города N.

Дверь впустила. В магазин за ночь стало прохладно как в Питере она бы сказала: похоже на парадную на Пестеля в ноябре. В городе N парадных не было. Здесь были подъезды, и в них пахло варёной картошкой.

Куртку – в шкафчик за кассой. Папка с документами на месте, коричневый угол из-под прилавка. Полтора года, три инстанции, четырнадцать тысяч рубле госпошлины. Она могла цитировать решение по абзацам. По утрам – хотелось.

Что-то в этом было. Открыть магазин, увидеть папку, вспомнить, за что дралась. Как разогрев перед сменой – кто-то пьёт по утрам кофе, а Вера – злость. Привычная, моторная злоба, на нужных оборотах. Чиновник с его аптечной сетью. Юрист ответчика, который путал даты в ходатайствах. Судья, которая два раза переносила заседание. Вся эта свора, которая полтора года пыталась забрать то, что бабушка оформила по закону ещё после распада СССР. Вера прокручивала это каждое утро, не специально – само крутилось, как заставка перед фильмом. Помогало.

Кофе. Чайник бабушкин, с пластырем на ручке. Однокурсница Катя сказала бы – «Вер, это фетиш, купи нормальный». Катерина на Васильевском, юридический бутик рядом со Стрелкой, меморандумы на английском, матча из керамики ручной работы. У Кати жизнь, которая выглядит как жизнь. У Веры – чайник с пластырем и город, в котором она не хотела оказаться. Никогда. Ни при каких обстоятельствах. Бабушка – единственное обстоятельство, которое перевесило Питер.

Вода не закипала.

Вера смотрела на полки. Детская литература. Поэзия. Краеведение – два стеллажа, бабушкина гордость. Бабушка была уверена, что людям в городе N интересен город N. За полгода с этих стеллажей ушла одна книга. Мужчина в очках, ноябрь, наличные, спросил про второй том. Второго не было. Бабушка ошибалась – но с таким достоинством, что спорить казалось мелким.

Кассовый аппарат моргнул зелёным, жёлтым, зелёным. Пик. Можно работать.

Работать. Вера усмехнулась. Слово из другой жизни, где оно означало почту, задачи, дедлайны, деньги на карту двадцать пятого. Здесь работать – значит сидеть и ждать, пока кто-нибудь зайдёт. И злиться, если не зайдут. И злиться, если зайдут и скажут «уютно».

С девяти до десяти – никто. Тетрадка у кассы, бабушкин формат: дата, название, цена. Последняя запись – четверг, Бродский, триста двадцать, наличные. Мужчина в плаще, не местный. Бродский уходил с мужчинами в плащах – при жизни тоже уходил. С женщинами хуже. Со студентками – совсем плохо, но об этом теперь пишут статьи с заголовками, от которых Вере хотелось закрыть интернет навсегда. Четыре дня назад. С тех пор – ноль продаж.

Протёрла прилавок. Стеллаж у входа. Переставила Пелевина от Улицкой – бабушка ставила рядом, по алфавиту или по каким-то своим законам, которые умерли вместе с ней. Вера на втором курсе прочитала всего Пелевина за несколько месяцев. Глотала, не жуя. Сейчас открывала наугад и не могла вспомнить, зачем столько страниц, чтобы сказать: всё – симулякр. Выросла. Или просто устала от текстов, в которых умно, но ни за что не больно.

Злость работала. Каждый жест – протереть, переставить, включить лампу – ложился на неё, как на фундамент. Я здесь. Магазин мой. Документы в папке. Попробуйте.

В одиннадцать зашла женщина. Пальто, сумка стильная, лет шестьдесят.

– Календари есть?

– Нет.

Потопталась. Прошлась вдоль полок, ничего не тронула. У двери обернулась:

– Уютно тут у вас.

Вера кивнула. Полтора года и три инстанции – это, конечно, рецепт уюта.

Ушла.

На витрине – открытки с видами города N. Ещё советская печать, бабушкин закуп. Никто их не покупал. Они лежали веером у кассы, и Вера не убирала их по той же причине, по которой не меняла чайник: потому что каждая вещь, которую она убирает, – это ещё один кусок бабушки, который больше негде взять.

Так. Хватит.

Злость. Мотор. Обороты.

Зелёный крест аптеки через два дома мигал за окном. Вера привычно подумала: сволочи. Потом подумала конкретнее: не эта аптека, эта частная, другая сеть. Та, ради которой чиновник хотел снести магазин, – федеральная, с белым логотипом. Но зелёный крест – тот же. И Вера их не различала. Не хотела. Аптека – значит аптека, и этого хватало, чтобы дотянуть до обеда.

Второй кофе. Без молока. В Питере она пила на Коломенской, маленькое место в цокольном этаже, из окна вид на ноги прохожих. Сидела с конспектами и город за окном был такой, от которого не нужно было ничего защищать. С большой историей, равнодушный – и это равнодушие она любила больше всего, потому что оно означало свободу. Город N не был равнодушным. Город N смотрел, запоминал, обсуждал.

В час – поэзия. Ахматова, сто восемьдесят, бабушкин почерк. Единица с завитком. Восьмёрка – два кольца.

Ахматову Вера не переставляла. «Реквием» она прочитала на первом курсе, в читалке на Университетской, среди студентов с конституционным правом. Потом ходила по Фонтанке, смотрела на окна Крестов через реку и понимала, что блокада въелась в Питер как соль в камень. Красивый не вопреки – поверх. Это стало её болью, присвоенной, чужой, но настоящей. Она про это молчала, потому что люди, которые вслух говорят про чужую боль как про свою, обычно врут.

Сто восемьдесят. Аренды нет, помещение своё. Коммуналка – есть. Налог повысили. Андрей в Питере отвечал через раз. Если Ахматова за сто восемьдесят, Бродский за триста двадцать, краеведение – ноль, то магазин протянет. Сколько – не считала. Юристы умеют не считать то, что не хотят знать.

Взяла карандаш. Бабушкин, «Конструктор». Канцтовары на Ленина, которых больше нет. Там теперь салон красоты. Или ломбард. Какая-нибудь очередная победа здравого смысла над карандашами.

Стояла. Можно зачеркнуть. Двести пятьдесят, триста. В Питере Ахматова стоит четыреста, никто не умирает. Бабушка не меняла цены. Говорила: Наташа из второго дома берёт Ахматову раз в полгода, ей важно, что цена та же. Вера не понимала. Бабушка смотрела так, как смотрят на людей, которые всё понимают, но притворяются.

Карандаш вернулся в банку.

Ахматова – сто восемьдесят.

Вера села за кассу. Злость на месте. Всё нормально. Тот же чиновник, та же свора, тот же город. Работает.

Около трёх – подросток. Четырнадцать лет, школьная форма, рюкзак на одном плече, наушник в ухе. Зашёл не потому что книжный – потому что дверь была открыта. Вера это видела сразу: он не искал книгу, он пережидал что-то. Может, урок. Может, кого-то на улице.

Прошёл вдоль полок – как человек, который идёт мимо витрин в торговом центре. Скользнул взглядом. Фантастика, детективы, поэзия – одним движением, без остановки. Вытащил Стругацких, «Пикник на обочине», посмотрел обложку. Перевернул, прочитал аннотацию. Положил обратно. Вытащил другую, тот же ритуал. Третью – открыл, прочитал абзац. Дольше, чем нужно для вежливости. Посмотрел ценник. Двести десять. Поставил.

– Нравится? – Вера не знала, зачем спросила.

Подросток пожал плечами.

– Не знаю. Нормально. Старое, правда.

Старое. Вера посмотрела на него. Наушник, рюкзак, кроссовки. Он родился в мире, где книжных магазинов уже не было. Не в том смысле, что их закрыли – в том смысле, что их никогда и не было в его жизни. Маркетплейс, доставка, электронная книга, если вообще книга. Для него книжный – не потеря. Не ностальгия. Не то, за что нужно драться. Помещение с полками. Дверь, в которую можно зайти, когда на улице неудобно.

Он не виноват. Вера это понимала. Злиться на него – всё равно что злиться на погоду. Но она почувствовала, как что-то внутри сдвинулось, еле заметно, – не злость, а щелчок. Как будто мотор, который тянул весь день, пропустил один оборот.

– Можешь почитать тут, – сказала она. – Если хочешь.

– Не, мне идти надо.

Ушёл. Дверь закрылась. Тихо.

Вера стояла у стеллажа. Стругацкие, «Пикник». Она знала про них неровно: наследники в какой-то момент открыли бесплатный доступ ко всем текстам, после того как проиграли войну с пиратством. Назвали это «жестом доброй воли». Вера тогда подумала: жест доброй воли – это когда проиграл и назвал это решением.

Она поправила корешок. Подросток поставил криво.

Вернулась к кассе. Зелёный крест мигал. Вера привычно подумала: сволочи. Подождала. Злость не пришла. Подумала ещё раз: аптеки, чиновник, свора. Ничего. Как будто повернула ключ зажигания, а двигатель не схватился.

Странно.

В четыре – бутерброд. Хлеб, сыр, нож, доска. Стоя, в подсобке, перед коробкой у стены. Краеведение, семь экземпляров, бабушкин заказ, скотч не тронут. Она думала: открою завтра. Третью неделю. Но сейчас это «завтра» звучало иначе – не как откладывание, а как единственное, что она точно знает. Завтра. Открою. Или не открою. Хотя бы это слово есть.

К пяти стемнело. Город N темнел разом. Не Питер, где темнота шла с Невы через мосты, с фонарями и отражениями, и можно было идти по Фонтанке и смотреть, как город менял свет, – бесплатное кино, лучшее, что у неё было. Здесь свет кончался, как заряд на телефоне.

Без двадцати шесть. Касса – выключить. Чайник – из розетки. Окна. Стопка у входа – поправить. Тетрадку закрыть, чистая линейка на завтра.

Каждый жест – автоматический. Но автомат работал без мотора. Руки делали, а внутри было тихо. Тишина. Разница: спокойствие выбирают, тишина приходит, когда кончается шум. Злость была шумом. Злость кончилась.

Вера остановилась у поэзии. Ахматова, сто восемьдесят. Завиток у единицы. Бабушка писала его отдельным движением. Вера пробовала в третьем классе – завиток выходил слишком крупный. Бабушка сказала: научишься. Вера выучилась на юриста, выиграла три инстанции, вернулась в город, из которого уехала в семнадцать. Завиток не освоила.

Свет – выключить. Дверь – закрыть. Замок заел, как всегда. Ключ вправо и вверх.

Зелёный крест мигал. Вера посмотрела на него. Сволочи, подумала по привычке. Слово было на месте. Чувства – нет.

Она сунула руку в карман и нащупала карандаш. Гранёный «Конструктор». Не помнила, когда забрала. Пальцы прошлись по граням – шесть, она считала их в детстве, на полу за кассой, пока бабушка разговаривала с покупателями, которых теперь нет.

Завтра она откроет магазин. Включит кассу. Сварит кофе в бабушкином чайнике. Сядет и будет ждать.


Рецензии