инструктор
Инструктор появился перед нами как явление природы, причем явление запоздалое и крайне суровое. С виду он походил не столько на обстрелянного былинного богатыря, сколько на сказочного разбойника, которому надоело грабить, и он пошел на государственную службу от скуки. Лицо его хранило следы многочисленных перекопок, глаз смотрел так, будто собеседник уже лежит в воронке и только делает вид, что живой.
— Значит, так, — сказал он, окинув взглядом три десятка добровольцев, прибывших защищать Родину и заодно проверить, действительно ли она так бескрайна, как пишут в учебниках. — Вы, я вижу, насмотрелись телевизора. Думаете, война — это счастливые лица в чистой форме, бритые подбородки и бодрые рапорты о взятии высот? Ошибаетесь. Форма у вас будет, но чистой она пробудет ровно до первого чернозема. А чернозем здесь, — он сделал паузу, давая нам прочувствовать величие момента, — особенный. Он оказался прав. Украина, которую мы представляли по школьному Тарасу Шевченко как край пьянящих трав и безбрежных нив, на поверку явила нам черноземное бешенство. Это была субстанция, не описанная в учебниках географии. Чернозем вел себя как живое существо: он засасывал берцы, хватал за голенища и категорически отказывался отпускать добычу.
— Война, — продолжал инструктор, расхаживая перед строем с таким видом, будто репетировал эту лекцию лет десять, — это даже не тот, кто лучше стреляет. В кино вы видели ковбойские вестерны: первый выстрелил, попал в муху, все упали, оркестр играет туш. Или китайские боевики: крик «мяу», ребро ладони, шея хрустит — враг повержен, можно пить чай. Забудьте. Война — это тот, кто умеет бегать как горный козел, причем бегать весь контракт. И копать. Копать чем угодно: шомполом, консервной банкой, зубной щеткой, на худой конец — носом. Потому что лопаты у вас, конечно, не будет. Лопата — это миф, предмет культа, о ней рассказывают бывалые, но никто ее никогда не видел. Мы слушали и записывали. — на подкорку.
— И еще, — добавил инструктор, понизив голос до доверительного шепота. — Мыслить вам теперь не положено. Военный человек — это человек, у которого функцию мышления заменили на функцию исполнения. Будешь думать — погибнешь. И хорошо, если быстро, а то будешь лежать в черноземе и думать: «А зачем я, дурак, подумал?» Побеждает тот, кому эту дурацкую идею — думать — выбили из башки еще в учебке.
— С фонарями такая же история. Не дам я вам фонари. Не нужны они. Ночь здесь, знаете ли, темна и, как верно подметил классик, украинская. А под звездами и без фонаря видно — через месяц привыкнете. И видеть будете не хуже филина, и на ветки перестанете натыкаться. А если дать фонарь — вы его включите, и враг вас сразу заметит. И какой тогда смысл был в «темна украинская ночь», спрашивается? Мы загрустили. Без фонарей, без лопат, без права на размышление. Оставался только юмор.
— Кстати, о юморе, — сказал инструктор, будто прочитав наши мысли. — Один мудрый еврей, провожавший меня когда-то на срочную службу в те времена, когда СССР еще был, а я еще был молод и глуп, сказал мне фразу, которую я запомнил на всю жизнь. Он сказал: «Сынок, вы в детстве бегали по двору с деревянными пистолетами и орали "пух-пух, ты убит". Пистолеты стали настоящими, патроны — боевыми, смерть — не игрушечной. Но игра, сынок, осталась той же. И если ты не будешь относиться к ней с юмором — тебе станет невмоготу». С тех пор, — инструктор мечтательно прищурился, — я на войне как в санатории. Шучу. Смеюсь. Иногда плачу, но тоже с юмором.
Отдельной и, я бы сказал, возвышенной наукой в учебке стояло питание. Точнее, то, что нам предлагали считать питанием, а мы, по молодости и наивности, еще пытались называть едой. Инструктор подошел к вопросу с характерным для него размахом диалектика.— Вы, я вижу, приехали сюда с мамиными пирожками. У кого-то в рюкзаке, я уверен, завалялась банка домашних огурцов, а кто-то, — он прищурился на крайнего справа, — вообще везет с собой пол-литра сгущенки, надеясь пить чай по вечерам. Крайний справа покраснел и попытался спрятать сгущенку за спину, но было поздно. — Запомните раз и навсегда. Домашние пирожки — это прекрасно. Пирожки — это любовь, забота, детство, воспоминания о бабушке. Но здесь пирожки — это враг. Они крошатся. Они пахнут. Они привлекают не только товарищей, но и, извините, мышей. А мыши на войне — это уже диверсионно-разведывательная группа. За мышью придет кот. За котом — любитель кошек. И вместо ночного боевого выхода у вас будет ночная охота за чужим котом, который на самом деле ничей. Так что давайте сразу без нежности. Пирожки были изъяты.
— Теперь о главном, — продолжил инструктор, доставая из кармана пластиковую бутылку, видавшую виды и, кажется, помнившую еще Олимпиаду-80. — Вода. В гражданской жизни вы потребляли воду так, будто она течет из крана бесконечно. Вы мылись, стирали, поливали цветы и даже, я не исключаю, мыли посуду с открытым краном. Забудьте. Отныне ваша норма — бутылка на двоих. Хочешь — пей, хочешь — умывайся. Хочешь — умывайся питьем, хочешь — пей умывание. Это вопрос личной гигиенической философии. Мы задумались. Философия оказалась сложной, особенно когда бутылка одна, а лиц двое, и оба с утра небритые.
— На передок, — голос инструктора стал мечтательным, как у геолога, вспоминающего трудные экспедиции, — воду доставляют редко. Чаще возят боеприпасы. Потому что боеприпасы — это победа, а вода — это комфорт. Комфорт, дети мои, на войне излишен. Иногда, правда, привозят воду. Но замороженную. Большими такими кусками льда, которые надо грызть, оттаивать под мышками или, на крайний случай, разбивать прикладом.
Кто-то из нас, еще не утративший гражданской чистоплотности, робко поинтересовался насчет гигиены. — Гигиена, — инструктор закатил глаза к небу, которое, как известно, равнодушно к бытовым вопросам, — гигиена — это когда у тебя сухие носки. Всё. Остальное — буржуазные излишества и происки вражеских маркетологов, придумавших шампунь с кондиционером. Мы замолчали, пораженные простотой и величием этой формулы.
Впрочем, простота формулы выяснилась не сразу. Первую неделю мы еще пытались соблюдать правила гражданской жизни: умываться по утрам, чистить зубы, менять носки. К концу второй недели умывание сократилось до ритуального смачивания лица из той самой общей бутылки. К концу третьей мы поняли, что сухие носки — это действительно роскошь, доступная лишь тем, кто догадался завернуть запасную пару в гермомешок, а не использовал его для конфискованной сгущенки.
Баня, о которой мечтали романтики, существовала. Инструктор не врал. Баня была. Ее организовали в землянке силами третьего взвода, и с инженерной точки зрения это было сооружение гениальное и одновременно безнадежное, как проект вечного двигателя. В землянке поставили буржуйку, на буржуйку водрузили бак с водой, воду нагрели. Пар, следуя законам физики, устремился вверх. Но поскольку землянка — это, в сущности, большая нора с потолком в сорок сантиметров, пар уперся в потолок, недоуменно помедлил и растекся горизонтально, создав эффект тропического леса на уровне пояса. В этом лесу сидели голые бойцы и пытались мыться. Вода, разумеется, никуда не уходила. Землянка — это вам не городская квартира с канализацией. Вода стояла на полу, медленно подбираясь к щиколоткам, смешиваясь с черноземом и превращая процесс мытья в принятие грязевых ванн. — Первый взвод моется, — объявил инструктор, заглянув в землянку и оценив масштаб гидротехнической катастрофы. — Вторым творят. Что именно творят вторым, он уточнять не стал. Мы и так поняли: творят историю.
К концу месяца мы усвоили главное гигиеническое открытие современности. Лучшая баня — это влажные салфетки. Они не требуют воды, не оставляют луж, не парят, не топят и не создают ложных надежд на скорое возвращение к цивилизации. Они помещаются в нагрудный карман, их можно носить на теле, и они не замерзают — в отличие от воды, которую привозят раз в неделю и которую потом надо отбивать прикладом, как мамонтовую тушу.
Влажные салфетки стали нашим персональным Сандунами. Мы протирали лица, шеи, руки и, в особо торжественных случаях, подмышки. Мы экономили каждую салфетку, как партизаны экономили патроны. Мы передавали их друг другу по наследству. Мы знали, что на передке, где воду не возят вовсе, салфетка станет валютой, сравнимой разве что с батарейками для тепловизора.
— Тепло, — сказал инструктор как-то вечером, глядя, как мы пытаемся растопить буржуйку сырыми ветками. — Вы сейчас думаете: «Главное — тепло. Вот будет печка, тогда заживем». Ошибаетесь. Я вам больше скажу: тепло — это роскошь, к которой вы привыкли и от которой вам предстоит отвыкнуть. Через месяц вы поймете, что тепло в жизни — не главное. Главное — не наступить на мину, не попасть под «Град» и не проспать смену. А согреться можно и движением. Или, на худой конец, влажной салфеткой. Она, знаете ли, тоже греет, если ее предварительно натереть.
Он не шутил. Через месяц мы действительно перестали мерзнуть. Точнее, мы продолжали мерзнуть, но перестали придавать этому значение. Холод стал фоном, как шум ветра или далекие разрывы. Мы спали в одежде, потому что раздеться — значит замерзнуть, а проснуться по тревоге голым — значит умереть. Мы научились засыпать сидя, стоя, на ходу и даже, говорят, во время бега, хотя лично я такого рекорда не ставил.
Спать приходилось по шесть часов. Это был максимум, отпущенный нам расписанием, тревогами, нарядами и внутренним убеждением инструктора, что сон — это тоже форма изнеженности. — Шесть часов, — говорил он, — это санаторно-курортный режим. На передке будет два-три. А то и ни одного, если противник активный. Так что высыпайтесь сейчас. В смысле, не высыпайтесь, конечно, откуда вам выспаться, но старайтесь. Мы старались. Мы падали на нары и отключались за секунду, как будто кто-то щелкал рубильником. Мы спали под гул генератора, под храп соседа, под звуки вечерней поверки и утреннего подъема. Мы спали так крепко, что однажды половина взвода проспала артиллерийский налет учебного противника и была наказана внеочередной перекопкой чернозема. — Молодцы, — похвалил инструктор. — Хороший сон — признак чистой совести. И отсутствия фонарей.
И все-таки, несмотря на холод, грязь, недосып и гастрономические изыски в виде гречки с мясом неизвестного происхождения, мы держались. Мы смеялись над инструктором, над собой, над черноземом, над замерзшей водой и над мышами, которые действительно приходили за пирожками и действительно, кажется, состояли на службе у противника.
Мы учились воевать. Или выживать. Что, в сущности, одно и то же.
— Живой, — подводил итог инструктор, глядя на наши черные от пыли и недосыпа лица, — это уже победа. Потому что пока одна половина человечества изобретает средства убивать быстрее, точнее и с меньшим расходом калорий, другая половина — наша половина — учится выживать. И если для этого нужно есть паштет шомполом, мыть голову влажными салфетками и считать теплом собственную перегретую от бега кровь — значит, так тому и быть. Он помолчал. — А сгущенку, кстати, я вам верну. В бою.
Мы не поверили. Но через месяц, на передке, когда кончился паек, а вода превратилась в монолит, крайний справа достал из самого укромного уголка разгрузки ту самую банку, которую инструктор якобы конфисковал еще в учебке.
Инструктор, оказывается, тоже умел шутить. Или, как говорят в Одессе, это была не конфискация, а реквизиция с правом последующего добровольного возвращения. В нужный момент. В нужный момент, когда живой — это уже победа, а сгущенка — это почти счастье.
Свидетельство о публикации №226021200533