Глава. Моя любовь сменила цвет
«Я приеду! Ты приедешь! Будем вместе!», - отчеканил Куст на прощание. Его слова летели мне вслед из Токио в Москву, а потом и в Антананариву на Мадагаскар. Что с этим делать было не понятно. Я не верила ни одному слову Куста, чувствуя, что этим он загоняет свою тоску глубже внутрь, утешая себя несбыточными мечтами. Это было вполне в его духе, когда в нем уживались холодный расчет, несгибаемость и жесткость, даже кондовость человека, привыкшего к военной дисциплине, с почти маниловской мечтательностью, порой приторной сентиментальностью, экзальтацией и дремучим мистицизмом, доходящими до смешного, чего он сам в себе, впрочем, никогда не подозревал. У меня было много времени вспоминать и размышлять пока я летела над промерзлыми в октябре пустынными, безмерными пространствами Сибири, то различая внизу Лену с ее обширной дельтой, похожей с высоты на гигантский колючий куст, проросший сквозь вечную мерзлоту и вцепившийся всеми своими многокилометровыми сучковатыми, толстыми ветвями и тоненькими прутиками - протоками в застывший Северный Ледовитый океан. Да, Куст! Опять Куст, который пророс во мне и не хочет отпускать. Верь мне! Кого ты убеждаешь? Меня или самого себя?! Слова, слова! А внизу арктическая пустыня, холодная, бездушная, без конца и края, где не мелькнет ни один огонек за много часов и тысячи километров полета над нею. Ни малейшего намека на присутствие здесь человека – поразительный размах и удаль дикого пространства вплоть до Обской губы, уже покрытой льдом и протянувшейся до самого Карского моря. Я пролетаю над местами, куда вернусь в своем будущем и увижу Обь во всей ее широте и величии сперва в Нижневартовске, потом в Югре, Ханты-Мансийске и Сургуте, куда попаду ровно на 8 Марта и буду глядеть, сидя в жарко натопленном ресторане, на белые и розовые тонко нарезанные, прозрачные лепестки нельмы и муксуна, выловленных в той самой Оби, на которую я сейчас взираю сверху и вспоминаю, что Куста, как и меня, поразили бесконечные, фантастические пространства России, отчего он явился на наш первый урок русского языка потрясенным, испуганным, дрожащим, описав свои первые впечатления наивно и честно в сочинении, которое я заставила его написать. Порой мне казалось, что он так с тех пор и не пришел в себя.
Без передышки в Москве мы с детьми тронулись на Мадагаскар и полетели на сверкавшими под нами, как драгоценные камни, греческими островами. Заправились в Ларнаке, где нас оглушили криками темпераментные бородатые киприоты, потом пролетели над Каиром с его крошечными, игрушечными сверху пирамидами и я дала детям слово, что мы обязательно их увидим не сверху, как обычно, а с земли. Куст потихоньку отпускал меня, не справляясь с пространствами, которые я так лихо пересекала, удаляясь от него. «Будем вместе!» временами всплывало во мне, вызывая нервную дрожь. Все, что я оставила позади – Киото, Осака, Токио, Фудзи, тоскующий Куст в аэропорту становилось призрачным, нереальным, как сон.
Очнулась я в Антананариву, встретившим нас вместе с Командиром, как родной. Также цвели и опадали сиреневые деревья джакаранды по пути на виллу, также мягко, словно стесняясь, отбивали время церковные колокола, придорожные коровы продолжали жевать пыльную траву, босоногие мальчишки гоняли мяч, проносились дряхлые машины без дверей и лобовых стекол, поднимая красные столбы песка – казалось, что со дня моего отъезда здесь все застыло, чтобы оживиться и прийти в движение с нашим появлением на этой земле. Так тут заведено! - подумала я. – Заведено! Именно так! И это радует, в этом надежность и постоянство – все на своем месте! Как и Командир! – пришло в голову, не вызвав ни капелька стыда во мне, лживой и ненадежной изменщице. Будто это и не я – та, которая вернулась из Киото и Токио, где Куст сказал мне - «Верь мне!». Ха! Верь мне! Сейчас это звучит ужасно, потому что верить нельзя мне. Я сама себе не верю. Здесь в Антананариву я обретаю почву под ногами, мир становится реальным и надежным рядом с Командиром, которому и дела нет до всяких дамских «Верю! Не верю!». Ему и в голову прийти не может! Боже мой! – невольно восклицаю я.
- Ты что-то сказала? – забеспокоился счастливый Командир. – Вечно бурчишь себе под нос! Ты опять разговариваешь с собой, а мне кажется, что со мной!
- Ну, вот! Мы и дома! – облегченно вздыхаю я, обнимая на пороге стеснительно переминающуюся Катрин с букетом роз, принарядившуюся в подаренные ей серебряные туфли по случаю нашего возвращения.
- Мадам! Мадам! – шелестит хрупкая Катрин, на которую радостно бросаются дети, повиснув на ней и сбивая с ног. Мадагаскарская жизнь входит в свое русло, вселяя в меня умиротворение своей размеренностью и монотонностью. Я погружаюсь в нее, как в вату, забываясь сном наяву, хотя и то, что было до этого похоже на марево, забытие. Это была не я! Не я! Кто-то другой! А кто сейчас здесь?! Где я настоящая?! Я сижу на своем месте у окна, где провожу большую часть времени, когда дома никого нет. Я ощущаю, как я соскучилась по шелесту дождя по увившим окно листьям винограда, по щебету крошечных птичек, укрывшихся в нем, по бесшумному полету белых сов, которые зависают, как привидения над нашей крышей, по мягкому свету желтой лампы у соседа напротив, по льющимся звукам Шопена из его окна, когда он его раскрывает настежь, прежде, чем сесть за рояль. По его узким изящным рукам, скользящим по клавишам, по тем невидимым нитям, которые тянутся между нами, когда он играет уже не только для себя, но и для меня – и мы знаем об этом вдвоем. Только он и я. И мы ждем этих вечеров. Розовые гекконы мечутся по белым стенам, крысы крадутся в темноте, изнывая от любопытства, чтобы приникнуть к балконной решетке и просунуть в нее жадно втягивающие запахи носы, блестя хищными бусинками глаз. Летучие мыши носятся в воздухе, чудом избегая столкновений. Звезды одна за другой, как лампочки, зажигаются в привычных местах здесь, в Южном полушарии. Музыка все льется и льется, завораживает, погружает в забытие. Как это ни странно, но и здесь я чувствую себя дома, как чувствовала себя с Кустом в Киото, и мне казалось тогда – вот он, мой настоящий дом, я вернулась к себе.
Через несколько недель меня настигло письмо Куста. Он писал, что пережил невыносимое чувство одиночества и острой тоски, когда один вернулся из аэропорта в нашу коморку.
- Лелечка! Жизнь моя! – писал Куст, изливая на меня потоки пережитого ним. – Это была невыносимая боль вернуться без тебя, дотрагиваться до вещей, заниматься уборкой, убирать футон, на котором мы спали. Никогда в моей жизни не было такой пустоты и одиночества! Но я понял, что нет для меня жизни без тебя! Если бы ты знала, как глубоко я это понял – должен же быть путь, чтобы мы были с тобой вместе! Верь мне! – продолжал уверять меня Куст в каждом письме. И как-то вот так, сидя на своем месте, погруженная в музыку и привычную жизнь за окном, я неожиданно для себя пришла к решению и тут же сообщила Кусту в письме – я согласна, что невозможно жить врозь! Я согласна жить вместе! Написала это, будучи уверенной в том, что это не грозит мне никакими переменами. Это была твердая внутренняя уверенность, что из этого ничего не выйдет! Это была давняя, укоренившаяся во мне убежденность, что ничего в нашем положении невозможно, о чем я сразу и сказала Кусту, как только он приступил к разговорам о разводе, будучи еще в Москве, а потом строил планы о нашем свадебном путешествии и общем ребенке, о котором он так мечтал, в Киото. Я относилась к этому снисходительно, с улыбкой, как к неосуществимому, позволяя Кусту мечтать и этим тешить себя. Но тут согласилась, как по наитию, не задумываясь, зачем я это делаю. Словно я стояла на вершине крутой горы, с которой столкнула вниз огромный снежный ком или телегу, которые понеслись вниз, сметая все на пути. Я сделала это в состоянии невыносимости положения, когда нужно было лгать годами, скрываться и бояться. Ждать, ждать и ждать встреч, звонков, писем, неизвестно чего еще. Мое глубинное знание подсказывало мне, что ответа ждать не надо – ничего хорошего не будет, но сделать это все равно надо. Я обреченно не ждала ответного письма, оно шло очень долго, а когда пришло, мне не хотелось его открывать. С тяжелым сердцем я все же его открыла, точно зная, что меня ждет – начало конца. Куст пространно и подробно описывал наши обстоятельства, начав с того, что «Я был ошарашен твоим согласием, поэтому так долго не отвечал, и одновременно рад от всей глубины души, что, наконец, ты стала думать, как и я о том, что нет для нас жизни врозь. Нам надо объединить наши жизни».
- Еще бы! Не только ошарашило, но и напугало! – была уверена я. Обычно его письма шли 2-3 недели, а на это письмо ушло два месяца. Я представляла, в какую прострацию впал Куст от моего согласия, будучи всегда уверен, что на его фантастические мечты о нашем будущем он всегда получит мое твердое нет. Он предлагал мне изменить наши жизни, зная, что в наших обстоятельствах – четверо детей на двоих, верные и преданные, надежные мой муж и его жена, я никогда не пойду на это. А его карьера?! Работа?! А разные страны, веры, культура, быт, язык и прочее?! Этого не было в моей голове упорядоченного и разложенного по полочкам – оно само собой разумелось. Я уверяла его, что нельзя открывать этот ящик Пандоры с болью, потерей детей, предательством, разводами, что раздавит всех нас, уничтожит. И вдруг согласилась ни с того ни с сего!
Куст подошел к делу со всей своей обстоятельностью, посоветовался с другом юристом и изложил в письме коротко и ясно – развод в суде разорит его до основания - придется достигать с женой мирового соглашения, при котором он должен ей выплатить очень большую компенсацию за расставание, платить каждый месяц за содержание двух детей. При этом жену надо убедить в неизбежности развода так, чтобы она согласилась на мировую. Но и в этом случае, писал Куст: «У меня станет четверо детей, которых мне надо будет кормить, давать им образование и две жены на содержании! Для этого у меня несколько выходов – поменять свою работу на более оплачиваемую, чтобы выйти из этого положения, хотя в любом случае меня не оставят в МИДе, если я женюсь на советской женщине. Я начал искать такую работу и готовиться к ней. Но мой друг юрист посоветовал не спешить, поскольку, если ты примешь японское гражданство, то я смогу остаться на прежнем месте, но моя работа никогда не будет связана с Россией. Однако, для меня было бы предпочтительнее в любом случае, если бы мы с тобой имели одно гражданство независимо от моей работы! Ты сможешь приехать в Японию, чтобы выйти за меня замуж и подать просьбу о гражданстве – на это уйдет несколько лет, пока ты будешь уже жить со мной».
Так и писал «для меня предпочтительнее», от чего меня обдало холодом это «предпочтительнее». Об остальном у меня не было сил даже подумать, хотя я сама обрушила на нас эту лавину. «Заставить ее пойти на развод и на мировую!» - Как заставить?! Боже мой! А в конце письма Куст дошел до самого главного: «Но для меня основное – это моральная сторона: как на развод с преданной мне женой с двумя детьми посмотрят ее родители, мои родственники, все наши друзья и окружение. Получается, что все эти годы мы обманывали их, представляя себя, как верных и любящих супругов. Мы доставим им – твоему мужу, моей жене, нашим детям ужасные страдания. Ведь моя жена при разводе скажет мальчикам, что я умер для них. А твой муж потеряет не только тебя, но и своих детей. Я не понимаю, как с этим справиться. Я не знаю, смогу ли я доставить им такие мучения! Ведь нельзя построить свое счастье на несчастье других людей!».
Странно, что по - японски это так и звучало слово в слово «построить свое счастье на несчастье других». Я про себя повторила это банальное из банальных выражение, которым можно было оправдать, что угодно, и вдруг опустела внутри. Как я ни ожидала от своего согласия, что Куст опустится на землю и посмотрит на нас трезвыми глазами и более того, хотела этого, но то, что он написал мне о «моральной стороне» ничтоже не сумняшеся через столько лет нашей «аморальной» истории после того, как в начале письма расписывал детали развода, повергло меня в глубокое недоумение еще больше после того, как я дочитала его продолжительные излияния в любви и веру в то, то он обязательно найдет какой-то выход. «До свидания! Моя любимая жена! Моя драгоценная!» - заканчивал письмо Куст. Я поежилась и поняла, что не знаю, что с этим делать, совсем! Скорее всего ничего – это тот самый конец, который я оттягивала раньше и на который решилась сейчас! Такой путаный и странный, но очевидный конец, как для меня, так и для Куста, которого мое согласие застало врасплох. Получается, что Куст не задумывался, чем ему грозит развод, когда он предлагал мне соединить наши жизни, его также не мучили угрызения совести, когда мы только и делали, что «строили свое счастье на несчастье других» все эти долгие годы?! А сейчас, когда я согласилась, он прислал мне нечто вроде: « Вы хочете песен? Их есть у меня». Это был не ответ, а упрек – я так поняла. Куст так завуалированно, дипломатично в своем духе упрекал меня за то, на что я толкала его своим согласием. Может, и не собирался так делать, но и не смог этого скрыть. Мне стало больно. С этого времени в меня вселился наблюдатель, не участник действа, как это было раньше, а «проницательный читатель», который отстраненно смотрит со стороны, как разворачиваются события. В этом письме Куст говорил только о себе, ни разу не усомнившись в том, что мои обстоятельства дадут ему возможность жениться на мне, как только он преодолеет свои моральные муки и доведет жену до развода. Это означало, что его развод нужен мне, именно мне. Он поменял нас местами – теперь преследователем стала в его глазах я, а он стал догоняемым.
Со временем я много раз перечитывала письмо Куста, чтобы убедиться, что правильно его поняла. Но чего я ждала? Чего?! Что он все бросит, купит на самолет билет и явится на Мадагаскар, чтобы сесть за стол честно поговорить обо всем c Командиром?! Этого?! Но на это, я знала, был способен только один человек – Командир. Именно так он и поступил в свое время, прыгнув на ходу в отходящий поезд и отправившись к моим родителям и друзьям, сказать, что он на мне женится, еще не добившись от меня ясного ответа. Он считал, что один имеет право решать и действовать. Но как этого ожидать от Куста, который со всех сторон повязан и привык следовать своей колее. Он и так сильно выбился из нее, натворил безумств и сейчас норовил выпрыгнуть окончательно и нестись куда глаза глядят, что противоречило всем его устоям и характеру. И тем не менее, меня не покидала уверенность, что случись такое с Командиром, он не стал бы растекаться в словесах, а очертя голову бросился бы ко мне куда угодно – на Мадагаскар, так на Мадагаскар! Если бы он получил мое согласие, он бы не упустил шанс решить все самому, не вдаваясь в детали. Но теперь пришел мой черед ставить Куста в безвыходное положение ради его же блага и блага всех остальных – не строить свое счастье на несчастье других или же строить свое несчастье на счастье других, как ему это угодно. От этого было некуда деваться также, как и от наших чувств, которые так некстати свалились на нас в середине жизни, когда мы были несвободны.
Жизнь на Мадагаскаре шла своим чередом – по утрам я находила у своей кровати свежий сноп цветов, перевязанный грубой бечевкой – чаще всего это были белые или розовые мои любимые гипсофилы, иногда гвоздики на длинных ломких стеблях , как подростки с выпирающими коленями, или чайные розы, которые Командир покупал на рынке вместе помидорами и кабачками, авокадо и капустой, разномастными видами манго – малютками с детским румянцем на боках, крупными зелеными с яркой душистой мякотью и неизменной папайей. Иногда на рынок отправлялась Катрин, принося к моему пробуждению обязательный букет, следуя своему хозяину. Меня туда не пускали, так как «Они только и ждут на рынке тебя, чтобы ободрать, как липку. У тебя же все на лице написано!».
Я расставляла цветы, будила детей и вприпрыжку бежала с ними к посольскому автобусу, который собирал и отвозил их в школу и детский сад за город. Назад я возвращалась медленно, вслушиваясь в пение птиц и перезвон колоколов, любуясь свисавшими со стен вилл и заборов пышными бугенвиллиями всех цветов – белыми и малиновыми, персиковыми и розовыми, шурша по их опавшим лепесткам. Впереди меня ждал целый пустой день. Чаще всего я проводила его у своего окна до возвращения детей, предаваясь размышлениям, изредка отрываясь, чтобы дать указания быстрой и спорой Катрин, которая тихо зависала у меня за плечом, не решаясь прошептать свое «Мадам?!» Иногда мы вместе с ней натирали наш прекрасный палисандровый пол половинками кокоса, скользя на них, как на коньках под музыку и отражаясь в коричневом зеркале палисандра. Казалось, что время зависло, каждый день не отличался от предыдущего, но это меня уже не смущало. Я научилась плавать в этом сонном, неизменном пространстве, как рыба в аквариуме, лишь лениво подрагивая плавниками. Командир никогда не заморачивался моими состояниями души, ограничиваясь осязаемой реальностью, да ему и стало не до этого – все чаще он отправлялся в командировки с послом по острову, а мы с детьми были предоставлены самим себе. Никогда в жизни потом мы не проводили столько времени вместе и никогда не были столь близки, как в эти мадагаскарские счастливые годы. Порой ко мне закрадывалась мысль, что за этим обязательно должно последовать нечто бурное и тревожное для равновесия, как это всегда бывает, поэтому надо ценить и упиваться тем, что дается сейчас.
Дни разбавляла тревога, с которой я стала ждать писем Куста, которые теперь приходили стаями по неколько штук, догоняя и перегоняя друг друга. Он со временем пришел в себя от потрясения моим согласием, осмелел, строил разные планы и пошел на приступ жены, сообщив ей, что все же желает развода. В ответ она оставила его одного, уехав в родительский дом в Нагано, а вернувшись, плакала целыми днями, разрывая Кусту душу, что он подробно описывал мне, вгоняя в стыд. И все же что-то глубоко внутри меня точно знало, что и это каким-то неисповедимым образом сподвигнет Куста образумиться и оставить все, как есть без перемен. «Она мне говорит, что мы совсем не знаем друг друга. Пока мы составляем только праздник один для другого, а будни, которые все могут разрушить, нам незнакомы!», - писал Куст.
- Она, конечно, права! Так и есть! – отвечала коротко я. – Помнишь, я говорила тебе в Киото, что ты показал мне лицевую, туристическую сторону, а изнанки жизни я не знаю.
- И что? – спрашивал Куст. Но я молчала в ответ. Он тосковал, просил присылать почаще наши фото с детьми, вложить в конверт прядь волос, если уж я не могу прислать ему себя в конверте. Умилялся и радовался, представляя себя одной семьей с нами, получив фото: «Я чувствую себя солдатом на фронте, получившим письмо от своей семьи!». Но я не могла представить Куста отцом моих детей ни на минуту. Я не сомневалась, что этого никогда не будет ни при каких обстоятельствах. Ни сына, ни особенно дочь я никогда не подвергла бы испытанию жить в чужой стране с чужим отцом, особенно в Японии, также, как оставить его мальчиков без отца.
А Куст шаг за шагом все же продвигался в склонении жены «добровольно» прийти к соглашению на развод. «Она постепенно приходит к мысли, что развода нам не избежать, но ее окончательного решения нет – это требует времени. Сколько потребуется, знает один бог!». Он метался в поисках вариантов нашей будущей жизни, отметая один план за другим – уехать вместе в другую страну, скажем в Великобританию, где он учился, но он не найдет достойной работы, чтобы содержать семью. Да, и чувствовать там мы будем себя чужаками. Он даже ради меня допускал мысль , что мы можем жить и в Москве, но тут же отказывался от этого – опять не найти хорошей работы и положения, да и жить рядом с Командиром он считал опасным. В ответ я молчала, мне нечего было сказать – не умом, а сердцем я всегда чувствовала, что Куст не потянет, чтобы он там ни воображал и какие бы планы ни строил. Более того, чем больше он их нагромождал и суетился, тем сильнее я понимала всю тщетность и бесполезность его потуг. Мне стало чудиться, что он все это делает с оглядкой на меня - ему кажется, что он делает именно то, чего жду от него я. По поводу Командира я только заметила, что он всегда останется отцом своих детей и будет участвовать в их жизни, чтобы ни случилось со мной. На что Куст разразился гневной тирадой: «Я бы тоже на его месте искал любые способы быть поближе к тебе, но я вижу это, как во сне, который страшнее смерти! Ты должна понимать, что я хочу, чтобы ты была моей и только моей от волоска на твоей голове до кончиков ногтей на пальчиках твоих ног!». Мне казалось, что все это – разговоры ни о чем, пока Куст не сообщил, что его жена так устала от невыносимости своего положения, что махнула на него рукой «Бог с тобой! Я согласна на развод, потому что жить так дальше вместе нельзя!». Вдвоем обсудили суммы ежемесячных платежей на детей и единоразовую огромную выплату жене за развод. Получалось, что они ударили по рукам, но жена решила, что сама определит окончательный срок развода, когда подготовит к этому всех своих родственников. «Она очень сильная женщина, - писал Куст. – Несмотря ни на что, она продолжает оставаться заботливой матерью и внимательной женой. Она встает очень рано, чтобы приготовить мне завтрак перед работой и встречает меня ужином поздно вечером. Но делает это сквозь слезы, сцепив зубы».
- О, Господи! Что происходит?! Что я наделала! Это совершенно чужая, чуждая мне жизнь! Я не имею права посочувствовать! Я, ничтожная, подлая и отвратительная, гадкая, никакая жена ни одному, ни другому! Эк, как их угораздило со мной! – думала я, будучи совершенно честной с самой собой. – А больше всего трусливая! Не способная ни на что, даже тосковать не могу, как Куст. Мне его очень не хватало, хотелось проживать с ним каждую минуту, чувствовать его тепло, вместе смеяться и делиться мыслями, просто долго молчать и ощущать себя полными и счастливыми. Но при расставании, это было так с самого моего детства, я впадала в замороженное состояние, переставала чувствовать разлуку, человек выпадал из моей жизни. Видимо, мне надо было собирать все свои силы, чтобы продолжать жить жизнью здесь и сейчас. Моя бабушка кричала мне: «Скверная, бездушная девчонка! Твоя мать сейчас на грани жизни и смерти, а ты веселишься до упаду! Выключи сейчас же эту громкую музыку!». Но я продолжала беситься до потери сознания, потому что чувствовала, что иначе умру сама, доводя бабушку до слез. Но когда вернулась домой мама и все не могли нарадоваться, что она жива и с нами, я забилась в дальний угол и безутешно рыдала. «Когда мать умирала, она устроила веселье, а сейчас, когда все счастливы, она в горе! Что за наказание, а не девчонка! Как есть бестия!», - возмущалась бабушка. Одна мама меня поняла тогда, крепко прижала к себе и сказала: «Из тебя выходит боль и горе, моя ласточка! Горе бывает разным!». Как я могла представить такой себя рядом с Кустом в его упорядоченной до безобразия и чуждой мне жизни, где даже комнатные тапочки используют по ранжиру в строгом порядке. Ждать его после работы с ужином, пока он хочет этого или нет, должен проводить время с сотрудниками в баре идзакайя, мыть посуду на кухне, спать на полу на футонах, выносить изоляцию и остракизм, потому что нигде не прощают женщин, укравших отца у детей и уведших мужа от жены. Смотреть на то, как он уходит в себя и страдает из-за того, что разлучен с мальчиками и не видит, как они растут без него и не может себя простить. Я и мои дети прошлись бы хуже цунами по судьбе Куста. И чтобы ни писал Куст и не решила его жена, я знала, что это ничем не кончится. При всем моем к ней сочувствии и понимании, как ей тяжело, я чутьем чувствовала, что его жена приняла такое же мнимое решение, как и я, ставя Куста пред лицом неразрешимых проблем, которые ему не по силам. Как это ни удивительно, но мы действовали с ней сообща.
Куст же, окрыленный подвижками с разводом, писал мне, что мы переходим в другую стадию решения наших общих задач и был полон страхов и сомнений, сможет ли он стать настоящим отцом для моих детей и найти с ними общий язык. Он просил меня поговорить об этом с сыном и подготовить того к переменам в жизни. Он потихоньку стал задумываться и над тем, насколько реально, что Командир согласится отдать нам детей. Я честно ему ответила, что в условиях Мадагаскара я не могу все сказать, уйти и закрыть за собой дверь, как сделала бы это в Москве. Сейчас здесь это будет бесполезная ежедневная пытка для всех и прежде всего для детей. Так мы и зависли – Куст в ожидании, когда его жена определит время развода, а я в ожидании возвращения в Москву, где я объявлю Командиру, что ухожу от него с детьми. Независимо от того, что будет у нас с Кустом, а я была уверена, что ничего не будет, я также знала, что не могу продолжать лгать Командиру и уйду от него хоть в никуда, лишь бы прекратить эту двойную жизнь, которая длилась годы и извела меня. Я уже ничего не хотела – ни от Куста, ни от Командира, только свободы!
Куст зачастил в командировки, как и Командир здесь на острове. Он летел то в Париж, то в Вашингтон с Нью-Йорком, то в Лондон и из каждой поездки слал мне подробные письма с описанием мест и своих впечатлений. В Нью-Йорке он сходил в Метрополитен музей посмотреть своих любимых Мунка и Клее. «Лелечка, ты любишь Мунка и Клее?!, - спрашивал Куст – Я в юности сам рисовал и всегда восторгался красками и выразительностью Клее. Это мои любимые художники. Здесь в музее я купил постеры Мунка и Клее, чтобы потом украсить ними наш дом». А я думала, какую темную, непредсказуемую сторону подсознания Куста выражает его любимый Мунк, который вселял в меня только тревогу. «Я часто рисую тебя, когда никто не видит. У меня много твоих портретов, я покажу их тебе – целый альбом! Когда я тоскую и рисую, мне кажется, что так я становлюсь ближе к тебе, могу тебя тронуть рукой, - рассказывал Куст. – Но больше всего я мечтаю побывать с тобой в Греции. Такого синего моря и солнечного сияния нет ни в одной другой стране. Это было бы таким счастьем! Ты бывала в Греции, моя дорогая жена?! – допытывался Куст.
- Нет! Но я много раз пролетала над ней по дороге в Африку. Сверху она похожа на драгоценное ожерелье, раскинувшееся в море. Ночью она сверкает тысячами огней, это прекрасно! Я уверена, что и я побываю там!
И побывала – на Корфу, на Родосе, на Крите на многих других маленьких островах вроде Пакси и Антипакси, на Халкидиках, Метеорах, в Афинах с детьми, где мы плавали в бирюзовом, прозрачном море и мчались на велосипедах через оливковые рощи, обгоняя крестьян на ослах. Но без Куста! Без Куста, как я и тогда была в этом уверена, мое внутреннее знание не подвело меня. А пока Куст планировал нашу встречу в начале лета в России, когда он собирался в командировку в Женеву через Москву. Кроме того, он был уверен, что я опять смогу прилететь в Японию, так как знал от Муси, что мне снова сделали приглашение. Он уговорил через меня Мусю встретиться с ним в Осаке, когда та гостила с детьми у родителей. Мне показалось тогда, что ему легче говорить о делах с моим представителем, чем со мной, и это было так по-японски. Муся со всей своей дотошностью не преминула допросить о его экономической составляющей – где мы будем жить и что иметь в цифрах и с выкладками, тщательно все записывая в свой вездесущий кондуит, чего Куст никак не мог ожидать. В конце разговора он только уточнил: «А что думает сама Леля? Она просила задать свои вопросы, а не только ваши, Муся?».
- Да! – произнесла Муся, не моргнув и глазом. – Леля спросила, поют ли по утрам в Токио птицы. Она не слышала даже карканье ворон, когда была здесь. Еще, она хотела бы знать, как дорого стоят билеты на самолет из Токио в Москву и как часто она могла бы летать, чтобы навещать своих родителей! – на это Куст облегченно вздохнул и улыбнулся: «Да, это могла спросить только она. Я сам отвечу ей в письме! Я бесконечно благодарен вам за все, что вы для нас делаете. Леля счастлива иметь таких друзей, а вместе с ней и я!». Мне же он писал, что птицы в Токио поют парках, которых довольно много, но он меня понимает и сам не любит Токио. А ездить в Россию с детьми я смогу не меньше двух раз в год даже при том, что билеты стоят не дешево. Я же с ужасом представила, как его потрепала Муся своими рациональными, деловитыми вопросами. Он ей понравился: «Не знаю, чем это закончится, но он тебя очень любит, в этом нет у меня сомнения!», - сообщила мне всегда краткая Муся.
- У нас с тобой горы того, что нам надо с тобой обсудить не в письмах, а спокойно при встрече. Я изо всех сил стараюсь привести в порядок все наши дела в голове, чтобы мы могли с тобой все решить быстрее – писал мне Куст и уговаривал приехать в Москву на полгода раньше, чем потом возвратится с Мадагаскара Командир, не только для встречи в России, но также успеть получить визу и купить билеты в Токио. «Мне снился сон, что мы с тобой в очень красивом месте в горах и я несу тебя на руках. Это самое приятное, что случилось в моей жизни за последнее время и оно вселило в меня уверенность, что ты приедешь в Японию!», - писал мне Куст, почувствовавший мои колебания. Я вовсе не была не уверена, что мне можно лететь к Кусту в Японию, хотя мне очень хотелось этого – я знала, что это будет последняя наша встреча и не могла отказаться от нее, хотя все внутри мне подсказывало, что лучше не лететь, в этот раз это не будет так легко и радостно, как год назад. Кроме того, мне пришлось бы изворачиваться и лгать Командиру и что еще хуже, лететь на его деньги – за годы жизни на Мадагаскаре без работы я была полностью на его содержании, к чему не привыкла. Объяснить Командиру эту вторую поездку к друзьям в Осаку было почти невозможно, а сказать правду о разводе, то тогда точно я бы никуда не поехала ни сейчас, ни потом в своей жизни.
Я полетела в Москву с детьми на полгода раньше и встретилась там с Кустом, который все тщательно рассчитал, опасаясь только за телефонную связь между нами. Как всегда, я не сразу оттаяла, отвыкнув от Куста, но все же пришла в состояние полного счастливого покоя рядом с ним, обретения своего настоящего дома, где бы мы не находились вместе – бродили ли опять по аллеям в Сокольниках, вспоминая наши тайные встречи или обедали харчо, пельменями и компотом в граненых стаканах в любимой «стекляшке», оставшейся нетронутой советской столовой, прикинувшейся перестроечным кафе, все с теми же старыми кленками на столах и пионерскими песнями. Было странно, что у нас уже образовалось свое прошлое, хотя ни настоящего, ни будущего у нас не было. Мы снова шли Тяни-Толкаем с четырьмя руками и ногами – одним зверем по аллеям, наведались в Ботанический сад, где прыгали через забор, но нигде ни разу Куст не завел разговора о том, что так пламенно хотел обсудить со мной в письмах. Он говорил о чем угодно, только не о разводе, о жене, о детях. Он был спокоен и безмятежен, как удав. Я тоже молчала и это должно было бы меня устраивать – избежать всех конкретных вопросов, на которые у меня не было ответов: как быстро я могу получить развод с Командиром, сколько на это обычно уходит времени, дадут ли мне длительную визу с детьми, чтобы уехать в Японию для брака с Кустом и вообще, выпустят ли меня из России с детьми после развода. Куст считал, что вопрос с моим японским гражданством и религией определен и не требует внимания. Тем не менее неожиданным образом я стала закипать. Я начинала раздражаться от того, что Куст вел себя так, словно ничего и не было – ни его уговоров жить нам вместе, ни моего согласия и согласия его жены на развод, ни его многочисленных планов нашей жизни, ни предложения Куста встретиться с Командиром в Москве и обсудить все по-мужски, что пугало меня до смерти. Куст молчал, набрав в рот воды до самого отъезда, а я чувствовала, что меня ставят в положение любовницы, которой что-то нужно от женатого мужчины, в крайне неприличное для меня положение. Куст ни словом, ни жестом не обозначил этого, но его молчание загоняло, меня в это ложное, двусмысленное положение и не могло не озадачивать и не злить меня. Мы оба упорно молчали и лишь когда расставались в метро – Куст летел в Женеву, а я Бог знает куда, потому что весь свет был не мил мне, я бросила Кусту на прощание.
- Молчание говорит гораздо больше, чем множество слов!
- Я позвоню тебе из Женевы! – улыбнулся Куст в ответ как ни в чем не бывало.
Я стремглав понеслась вниз по эскалатору дрожа и не чуя ног. Инстинктивно я спасалась – сперва бросилась к Красотке и отдала ей ключи от своей квартиры, где она собиралась скрыться от своего скандалиста мужа, отсидеться в тишине и покое. А мне было необходимо держаться подальше от дома и телефона. Я отправилась на несколько дней на дачу к Мусе, час езды в электричке был для меня истинной мукой, я не могла усидеть на месте и без конца ерзала, стараясь отбиться от непрошенных мыслей, почем свет ругая себя. Меня жгло мое оскорбительное положение, в которое я попала или не дай Бог меня поставил в него Куст. «Как это могло произойти! Ведь это мне не кажется?! Все было ровно наоборот, ведь так?!, - я находилась в липком, отвратительном тумане сомнений, иллюзий, самообмана. – Нет, я не вернусь домой и не сниму трубку больше никогда! Я не пойду за визой в посольство и не поеду в Японию, как ни уговаривали меня это сделать Куст и В.В».
- Ну, Лелечка! Не упускай такую возможность! Консул опять сделал тебе приглашение по моей просьбе! – умоляла меня В.В.
- Я жду тебя, моя дорогая жена! Я знал и верил, что ты опять приедешь ко мне! – патетически взывал Куст. А мне хотелось рвать и метать в электричке от бессилия что-то понять – себя, Куста! Единственное, чего я хотела –
избавиться от всего и от всех разом! Это конец! Вот сейчас это точно конец!
Я вышла на своей станции и решила идти несколько километров пешком через поля, чтобы успокоиться. Вечерело, я прорывалась через густые, резко пахнущие лекарством кусты дикой ромашки, которая хлестала меня по ногам. В рощах выдавали первые вечерние трели соловьи и резали, как острым ножом, мое сердце. Вдалеке лаяли собаки и зажигались огоньки в домах. Пахло сырой травой и коровами. В моих глазах прояснялось – я начинала видеть и слышать. Боль, непонятная мне боль не уходила, но замораживалась – что-то глубоко внутри меня знало, что это только предвестник той большой боли на долгие годы, которая также подвергнется заморозке, но не уйдет навсегда.
- Лелечка! - бросилась ко мне Муся. - Что с тобой? На тебе лица нет!
- Не сейчас! Я не могу говорить! – я обнимала Мусю, ее детей, гладила огромных псов, которые радостно вертелись под ногами. Поздней ночью, когда мы уложили детей спать и устроились у стола под оранжевым абажуром у открытого окна на террасе, куда заглядывал куст белой сирени, я рассказала Мусе все, что случилось.
- Куст! Опять он! Куда от него деваться?! И тут он глядит в окно, притворившись сиренью! – наваждение не покидало меня.
- А чего ты хотела, Леля! Чего ты хотела от нас, когда твой Куст пригласил меня на разговор осенью в Осаке? И я пошла! С твоего согласия!
- Я только хотела, чтобы ты на него посмотрела, мне было важно твое мнение. И все! Я не ожидала, что ты начнешь его терзать и пытать, в какой квартире мы будем с детьми жить, на какие средства, в какую школу будут ходить дети и смогу ли я работать!
- Да! Я сделала это за тебя! И он отвечал на мои вопросы четко и ясно! Я была удовлетворена, не ты! Я думала о твоем будущем, где и как ты будешь жить! А ты про пение птичек интересовалась! Могу тебе сказать, что он может составить твое счастье! Ты сама заварила эту кашу и мучаешь, как Куста, так и Командира! Всех нас, в конце концов! Зачем ты согласилась выйти за него замуж? Зачем?! Я же вижу, что тебе это не нужно!
- Я ничего не знаю и не понимаю! Я согласилась, чтобы все закончилось! Понимаешь? Пока я отказывалась, все это длилось и длилось годами. Пока я буду отказываться, он не устанет предлагать мне и гоняться за мной, потому что он уверен в моем отказе, он знает меня. А когда я согласилась – это конец для него и для меня! Чтобы он ни говорил, ни делал, как бы он ни мучил свою жену и ни доводил ее до развода, главная угроза в моем согласии и женитьбе на мне кроется для его карьеры! Понимаешь?! Только для его карьеры! Все рухнет для него, даже если я приму это японское гражданство – все, к чему он стремился все годы, трудно шел, женился, в конце концов, на той женщине, которая будет способствовать его карьере, разрушится, когда он свяжет свою жизнь со мной. Как он сможет работать при той сумасшедшей любви и страсти, которые отбирают у него все силы?! А мое согласие как раз и ставит точку на И.
- Но ты можешь не давать согласие, а просто исчезнуть, испариться из его жизни! Зачем такие сложности?! Все кручено и заверчено до безумия!
- Нет! Не могу! Я его побудила своим согласием, точку должен поставить он, чтобы это точно навсегда закончилось! Чтобы он мог жить и делать свою карьеру, придумывать, что он исполняет свой долг и предназначение перед обществом, не потеряв ни жену, ни детей. А я получу свободу от всех! Но я не ожидала, что это будет так мучительно больно! Для меня больно! Сегодня он мне дал понять, дал почувствовать это! Я не выдержу! Я не возьму трубку, не поеду в Японию и исчезну, испарюсь, как ты этого хочешь! Пока я сбежала к тебе!
- Но мне кажется, что он искренне верит, что у вас есть общее счастливое будущее. Он любит тебя, я уверена! Он получит карьеру, но потеряет тебя и всю жизнь будет казнить себя за это! Он засохнет без тебя, он сказал мне это.
- Я знаю, что не смогу ему заменить – ни карьеру, ни потерю детей, жены, положения- всего, что так важно для него. Пусть он лучше будет несчастлив без меня, но с карьерой, чем несчастлив со мной без карьеры и детей. Мне это не нужно! Я на это не согласна! Не говоря уж о том, что Командир никогда не отдаст мне детей, он не выпустит нас из страны ни в каком случае.
- И поэтому ты согласилась? Нет, ты все же ненормальная, Командир прав! У тебя мозги набекрень, как он говорит. А теперь мучаешься! Понятно! Тебя нужно брать и увозить насильно! Без разговоров и желательно в мешке! Как это сделал с тобой Командир! Жалко, что я это не сказала Кусту при встрече, но не уверена, что он способен на это. Похоже, что скорее его жена так поступила с ним – решила за двоих и сделала. А вы смотрите друг на друга, как в зеркало, и отражаетесь. Фу, как сложно! Короче, два сапога пара! Ладно, Леля! Завтра утром возьмем детей и собак, пойдем на Клязьму проветрить твои мозги. А пока спать!
Я отправилась спать рядом с крошкой сыном Муси, который, как котенок пристроился у моего бока и сладко сопел, согревая и успокаивая мое сердце. Дверь комнаты приоткрылась и ко мне ввалился Джем, огромный леонбергер, приблудившийся когда-то к Мусе. Джем устроил свою львиную голову на лапах, сладко зажмурился и захрапел у кровати. За ним следом примчался и хозяйский ревнивый Брайт, рыжая бельгийская овчарка, которого я знала еще щенком. Брайт считал и меня членом семьи, поэтому оскорбился, увидя опередившего его наглого Джема. Брайт втиснулся между кроватью и Джемом, потеснив того, широко зевнул, обнажив все клыки, оскалился в улыбке и тоже громко захрапел. Так я и проспала всю ночь под сопение малыша и оглушительный храп двух верных псов. А на утро мы отправились всей большой компанией гулять вдоль разлившейся Клязьмы, отпустив собак с поводков. Дети кувыркались и кричали в траве, собаки забрались в реку, а потом фыркали и отряхивали воду с шерсти прямо на нас, а мы визжали и пытались от них убежать. Это была веселая и счастливая кутерьма, в которой весь сор и вздор вылетели из моей головы. Мне казалось, что наваждение оставило меня. Я просто жила полной жизнью. Муся, воспользовавшись моим приездом, бросила на меня детей и собак, умчавшись по своим делам в Москву. А я без остатка была поглощена уборкой, готовкой еды, кормежкой детей и собак, а когда, изрядно уморившись, уселась в кресло под яблоней и закрыла глаза, ко мне подкрался Джем и осторожно взял мою руку в пасть, подержал, нежно прижав зубами, и отпустил. Тут в моей голове все же всплыл Куст, от которого все это время я упорно и успешно отбивалась.
В Москве Красотка набросилась на меня с упреками, что вместо тишины и покоя она попала в сумасшедший дом.
- Три ночи подряд он звонил и звонил! Твой Куст! Он обезумел от беспокойства и допрашивал меня, где ты и когда вернешься. Он звонил через каждый час, как будильник, хотя я сказала, что ты уехала, тогда он стал вести разговоры уже со мной – так он успокаивался. Делать мне нечего, как утешать еще и твоего Куста! Разбирайтесь сами! – Красотка хлопнула дверью и удалилась.
Телефон все звонил и звонил, я раз не взяла трубку, два и три раза, а потом сдалась.
- Это ты?! – выдохнул Куст. – Когда я слышу твой голос, я сразу успокаиваюсь и могу жить. Прости меня, я дурак!
- Да, ты дурак! – согласилась я и почувствовала, что исчезаю в голосе Куста. Мы опять вместе – один в другом, несмотря ни на что. Я ни о чем не спрашивала, не говорила, а слушала голос Куста, который повторял все то, о чем мне уже поведала Красотка. Он долго описывал Женеву, свой номер с видом на озеро и огромную кровать, на которой ему так не хватало меня.
- Я тебя буду ждать в Токио, слышишь! Обещай мне, что сообщишь, как только у тебя в руках будут билеты. Я жду тебя, Лелечка! Моя жена, моя любимая, моя прелесть! – извергался Куст, сопровождая свои возгласы громким чмоканием трубки и сопением, что всегда смущало меня.
- Настоящий дурак! Но и я не умнее! – сказала ему я и положила трубку.
Я полетела во второй и последний раз в своей жизни в Токио, хотя колебалась до последней минуты, выдумав для Командира, что для меня там нашлась небольшая работа. Куст ожидал меня с букетом цветов, мои вещи были отправлены в Осаку, а мы налегке вскочили в поезд до Токио – он решил не мучить меня в этот раз в машине, помня, как мне было плохо в прошлом году. Сам он был напряжен, как струна и скован, еще не отойдя от работы. Я прислонилась в вагоне к стеклу, прижимая к груди его букет, как он вдруг резко наклонился, вырвал у меня из рук цветы и судорожно затолкал их в мусорный ящик, тревожно оглядываясь по сторонам. Я молча застыла в удивлении.
- Нас могут увидеть и снять фото! Будет скандал в прессе!
- Скандал?! – растеряно промычала я. – А без цветов скандала не будет? – мне показалось, что и меня стыдливо засунули в мусорный бак вверх ногами, как и несчастные цветы, чьи стебли еще сиротливо выглядывали. Куст предпочел не распространяться на эту тему и сохранял суровый, неприступный вид, видимо, для прессы, которая, как ему чудилось, гонялась за ним. «С какой стати на Куста охотиться репортерам? Кто он такой?», - у меня остался неприятный осадок.
В Токио на вокзале мы пробрались через людской муравейник к Макдональдсу, где Куст, на мою беду, решил устроить перекус. Пока он привычно поглощал гамбургер, я с подозрением слегка погрызла свой, чего вполне хватило, чтобы в поезде Синкансена, где все летело и мелькало перед моими глазами с адской скоростью, мне стало невыносимо дурно. Я изо всех сил терпела до Киото, покрываясь холодным потом и временами теряя сознание, держась от Куста подальше – мне было стыдно за себя. А на вокзале в Киото я понеслась огромными прыжками в туалет, а Куст мчался за мной следом, ничего не понимая. Меня рвало жестоко и долго.
- Ну, вот! С хорошим началом! Все к одному! – подумала я в промежутке между приступами. С этой тревожной мыслью я сидела в вестибюле гостиницы Карасума на одноименной центральной улице в деловом районе Киото. Все еще озабоченный и чужой Куст унесся по своим делам, а я устроилась в кресле в укромном уголке, чувствуя себя неприкаянной белой вороной среди важных, деловитых, уверенных в себе японцев, большей частью бизнесменов, твердо знающих, зачем они топчут эту землю. Вскоре примчался, запыхавшись, весь в делах Куст, так прочно вписывающийся в эту респектабельную, самодовольную компанию чиновников и коммерсантов, что узнать его можно было только по встревоженным, мечущимся глазам в поисках меня, забившейся в закуток. Он устремился прямо ко мне, будто точно знал, где меня найти.
- Вот, ты где! Я всегда знаю, где тебя отыскать – ты любишь прятаться там, где тебя не видно и наблюдать за происходящим вокруг. И что ты успела увидеть здесь?
- Деловые люди, замкнутые, холодные, уверенные в себе, жесткие, для которых работа – главное в жизни. Такие, как и ты сам! Вас не отличить! А я здесь белая ворона!
В небольшом, но приличном номере, явно рассчитанном на командировочных, Куст первым делом устроил совместное купание в ванной, закутал меня в полотенце и отнес на кровать, где я безвольно пробормотала «Карасума, так Карасума!» и провалилась в бездонный сон. Утром мы сидели с Кустом друг против друга за завтраком и молча пили – он свою чашку кофе, а я чай. Из широкого окна до пола нас заливало мягкое осеннее солнечное сияние, свойственное, как мне казалось, только Киото. Куст не сводил с меня глаз и молчал, а я приходила в себя после вчерашнего.
- Ты знаешь, нет большего счастья, чем вот так молчать за чашкой чая и смотреть на тебя. Я хотел бы так провести с тобой весь остаток жизни – нарушил молчание уже оттаявший за ночь Куст.
- Ты уже не молчишь и пьешь кофе, а не чай! А в остальном, я тоже об этом подумала. И, правда, я опять ощущала себя полной и счастливой рядом с Кустом, мне не надо было кроме этого ничего больше в жизни. Я забыла все свои предотъездные колебания и страхи – стоило прилететь ради одной такой чашки чая рядом с молчаливым Кустом. Мы опять попадали в полную изоляцию от остального мира, словно нас накрыло шапкой невидимкой. Я молчала и думала о том, что вижу не того Куста из реального мира, а внутреннего Куста, каким он был задуман изначально. Каким его могу видеть только я, также, как и он видит меня изнутри, а я не могу от него спрятаться. Это не идеальные мы, а настоящие. Мы видим и любим с Кустом себя друг в друге – он любит такого себя во мне, а я люблю себя в нем такой, какой он видит и чувствует меня – нежной, ранимой, тонкой, как пергаментная бумага, прозрачной, воздушной, умеющей летать и читать в душах, милосердной и жертвенной, всегда готовой посмеяться и видеть в людях только хорошее. Думаю, что Куст видел себя в моих глазах страстным любовником, всемогущим, способным на все, полным сил и энергии быть успешным в своих делах и решать все сложные проблемы, твердо и неуклонно подниматься по карьерной лестнице, где его бесспорно ждало большой будущее и благоденствие. Со мной или без меня!
- Ну, что же! Я выбрал это место для тебя. Карасума дори – это улица Вороньего круга. А для меня главное в жизни – это ты, моя белая ворона! – пошутил Куст, видевший меня насквозь.
Так Киото начинало поворачиваться ко мне другими своими сторонами, начиная с одной из главных, деловых улиц Киото – Карасума, где я плохо узнавала город, представший в моих первых впечатлениях, как столица эпохи Хэйан. Но Куст не собирался проводить время в «Вороньей слободке», не взирая на наши с ним упоительные, молчаливые чаепития мы отправились в неизведанные нами места вокруг Киото – на гору Хиэй. Мы чинно прокатились на игрушечном поезде, похожем на старинный трамвайчик, неспешно простучавшем по городу, а потом пыхтя взобравшимся в предгорье. На нас пахнуло свежестью, запахом хвои и предвкушением радости. Поезд мы сменили на самый длинный в Японии фуникулер начала 20-го века, сохранивший дух этой эпохи, и стали зависать над верхушками деревьев. Это был будний день, поэтому мы и дальше были в одиночестве в кабине канатной дороги на самую вершину горы Хиэй, уносящей нас все дальше от Киото, скрывавшегося с глаз в плотной зелени. Мы шли наугад среди длинноногих, краснокожих криптомерий, похожих на гигантских балерин в зеленых пачках хвои, которая у них начинала расти высоко.
- Смотри, какие длинные и шершавые ноги у этих балерин! Они выстроились, как кордебалет вдоль дороги в зеленых пушистых юбочках. Чудесные создания! – засмеялась я.
- Ну, ты и придумаешь! Вот уж, никогда бы мне не пришло в голову, что суги – криптомерии похожи на балерин! – закатился смехом и Куст, схватив меня в охапку. Так смеясь и дурачась, вприпрыжку мы добрались до главной святыни горы Хиэй, буддистского монастыря Энряку-дзи, где с давних времен обитали монахи – закаленные воины гёдзя школы Тэндай, о чем мне быстро и сбивчиво поведал Куст. Мы погуляли в звенящей тишине по заросшим пушистым мхом дорожкам среди усеявших окрестности, как замшелые грибы, деревянных построек монастыря и вышли к другой стороне горы, глядящей на озеро Бива, возникшее перед нами так неожиданно, что я закричала.
- Это что за красота такая?! Неужели Бива? – я никак не ожидала, что озеро, которое так часто встречалось мне в японской литературе, вот просто так вынырнет передо мной в зелени криптомерий совсем близко от Киото. Почему-то Бива мне представлялось далеким и недоступным, видимо по меркам той далекой эпохи.
- Ну, что?! Может пустимся в путь пешком до самого озера?! Так, как это делал Басё! По « узким тропинкам в самую глубину – «Оку но хосомити»? – пристала я к Кусту.
- Сколько жил в Киото, ни разу не спускался к Бива пешком. Туда можно попасть на фуникулере. И что взбрело тебе в голову? Дался тебе этот дневник Басё, о котором никто кроме тебя не вспоминает! – пытался отговорить меня благоразумный Куст.
- Нет, хочу «Оку но хосомити» узкими тропинками до Бива и все тут! Это тебе не вверх идти, а вниз спускаться – одно удовольствие! – и Куст, не ожидая этого от себя, сдался. Мы поскакали по крутым и, действительно, узким тропинкам через травы и папоротники, путаясь ногами то в узловатых корнях, то спотыкаясь о камни, наполняясь густыми запахами теплой хвои, смолы, трав и мхов, навстречу сверкающему перед глазами, как мираж, озеру Бива.
- Нет! Мы все же сумасшедшие! – кричал мне счастливый, как мальчишка, сорвавшийся с цепи Куст, переставший смахивать на чиновника высокого ранга, за которым охотятся фоторепортеры.
- Есть немного! Но этого недостаточно! «Ты, мой милый, мил, но плох немножко!» - всплыло в моей голове, наконец, то, что все это время напрашивалось на язык. С этим я и поскакала рядом с Кустом, повторяя скороговоркой на бегу: «Ты, мой милый, мил!», а потом во весь голос «Но плох немножко!», выражая этим всю гамму своих крайне противоречивых чувств даже не за последние дни, а за годы. «Плохи немножко» - это скорее про нас двоих, «плохи немножко» друг для друга. Более неподходящих мужчину и женщину трудно и сыскать – страны, культура, воспитание, языки, привычки, быт, физиология, работа, характеры, семьи и дети и много, много еще другого. Вот, именно, «милы друг другу, да плохи немножко». Ну, самую малость! Но я ничего этого не сказала Кусту, пусть думает, что хочет.
Куст заволновался, не понимая, но чувствуя меня кожей, затормозил.
- Я не понимаю! Мил? Это как милая? Это то, что я говорю тебе по ночам? Это то, что я пишу тебе в письмах?
- Ты чаще пишешь, дорогая моя!
- А ты сейчас мне сказала мил? А потом плох немножко? Я правильно услышал? Как это может быть? Мил и плохой немножко?
- А вот так! У тебя это хорошо получается!
Глаза у Куста потемнели и стали пронзительными. Он не понимал, не мог постигнуть умом и это его злило, но он чуял чутьем мое состояние, всю меня с моими догадками, подозрениями, неверием в себя, в него, подспудными страхами, которые, как в зеркале отражали такие же его чувства. Он испугался всплеска того, что таилось во мне и всплыло в нем самом.
- Как ты сказала? Повтори! Ты, мой милый, мил, но плох немножко? Кто это сказал?
- Кажется, Тургенев! Не помню!
- Тургенев?! – протянул Куст, но это ему ни о чем не говорило. Ему было плевать на Тургенева и вовсе не плевать на «плох немножко».
- Не бери в голову! Мали ли что я кричу на бегу! – успокоила я Куста.
- Не бери в голову? А это что?! – Куст совсем потерялся.
- Это значит, не обращай на меня внимания! Ну, вырвалось! Давай лучше про Басё и « Оку но хосомити» - этот его дневник и стихи оттуда мне запали в душу. Вот уж, и мечтать не могла, что мы с тобой помчимся такими же « тропками узкими» куда-то в непонятную его «глубину», в это Оку. Кстати, ты когда-то назвал меня оку-сан, женой – той, что из потаенной, глубинной половины дома, где она должна пребывать, не высовывая носа. Ты меня можешь представить в роли такой оку-сан?!
- Что ты, Лелечка?! О чем?! Это когда было! Конечно, не могу! – честно признался Куст.
- Ну, и Слава Богу! Я не оку-сан и вряд ли смогу ею стать!
Куст молча проглотил мое высказывание, и так было ясно, что оку-сан из меня никакая. Тут пришло время опять вспомнить Басё:«Прелесть моего странствия достигла предела». Мы приближались к сияющему, как серебряное зеркало, озеру Бива, от которого отражались мириады бликов и лучей, создавая ореол. Вот, так и Басё шел с посохом в изветшавшей одежде, превозмогая приступы тошноты и колик в кишечнике, останавливаясь то у скрюченной сосны, то у замшелого камня, то у скромного цветка:«Вечерним вьюнком я в плен захвачен … недвижно стою в забытьи», то в немом восхищении от озера слепящего его также, как и нас сейчас, отчего он прикрыл глаза рукой. А потом, ворочаясь на соломенной подстилке там, где придется он заночевал, уже в Оцу, выводил кисточкой свои хокку.
Бездыханные, совсем без ног, и мы направились в городок Оцу, расположившийся на берегу озера, чтобы на электричке добраться в свою «Воронью слободку» в Киото. Из последних сил мы совершили наше ритуальное омовение в пластмассовой ванне, которую я сразу невзлюбила, и упали в кровать.
- «Странствие – им жилище» - процитировала я Басё для Куста, который не сводил глаз с мигающей настольной лампы.
- Тебе не кажется эта лампа странной?! – прошептал мне на ухо Куст, с трудом оторвавшись от лампы. – Она странно себя ведет!
- Лампа? – удивилась я. – А я думала, что не лампа, а ты! С тех пор, как ты расправился с моими цветами в поезде.
- Ты не думаешь, что эта лампа нас подслушивает? В ней, похоже, есть для этого устройство!
- Нет, я думаю, что она скорее подсматривает за нами. И мы ей совсем не нравимся, видишь, как она недовольно мигает и пытается в отвращении закрыть глаза. Выключи ее, пусть успокоится!
- Леля, я говорю серьезно! – обиделся встревоженный Куст.
- Тебе лучше знать про букеты, которые надо выбрасывать, про подслушивающие лампы, про репортеров, которые охотятся на тебя и ищут скандала, а меня это начинает настораживать! Я не знаю, что и думать! В конце концов, это тебе не СССР, где за каждым кустом вам чудился агент КГБ, а твоя свободная Япония со всем ее уважением к личной свободе. Не так ли?! Что за шпионские страсти? Я тебя никогда ни о чем не спрашиваю! Всё знаешь только ты!
Куст выключил «шпионскую» лампу, но так и не успокоился – он разговаривал во сне, размахивал руками, метался, бился об стену, скрипел зубами и стонал. А мне ничего не оставалось, как вспоминать Басё «Так в сердечном волнении множились дни».
В этот раз мы не задерживались в Киото надолго, вновь отправившись на том же милом, крошечном поезде – трамвайчике в сторону горы Хиэй, но по дороге свернули в горы Курама, которые так не зря выбрал для нас Куст. Это было таинственное, мистическое и священное место, одно из самых известных мест сил Японии, где обитали люди-демоны тэнгу «небесные собаки» с длинными носами и крыльями за спиной, великие и ужасные хранители гор, вселяющие страх и ужас обычным людям. В трамвайчике я прикорнула на плече у Куста, тихо нашептывающего мне на ухо, как сказку:
« Эти горы выбрал верховный о-тэнгу Содзё-бо, наделивший Ёсицунэ из клана Миномото волшебной силой, с помощью которой и был побежден их заклятый враг самурайский клан Тайра».
- Удивительно, как всё связано в этой жизни! Могла ли я предполагать, что буду вот так сидеть с тобой рядышком и слушать твои рассказы по дороге в Курама-яма о доме Тайра и Минамото. Ты знаешь, что моя незабвенная преподавательница литературы перевела на русский язык это произведение гунки – военные хроники «Сказание о доме Тайра». Вот такая толстая книга! Она есть у меня. Сама Ирина Львовна поразительная личность, она из тех редких женщин, которые оставляют глубокий след в жизни, если повезет их встретить, - перебила я рассказ Куста, сама погрузившись в воспоминания юности, уже начиная ощущать на себе дыхание мистических гор. – Ирина Львовна была величественной, монументальной дамой со скульптурно вылепленным лицом, как у греческих или римских статуй вроде Юноны в преклонном возрасте. Она не входила, а вступала или вплывала, как галера в нашу крошечную аудиторию со старинными столами и скамьями чуть ли не времен старого Московского университета, на которых, вероятно, сиживали Огарев с Герценым, чьи статуи стояли по бокам самого здания. Её лекции по японской литературе были живыми, ироничными, часто сдобренными тонким юмором, а порой и колкими замечаниями. Было похоже, что Ирина Львовна уже надстояла как над японской литературой, так и над своей, полной тяжелых испытаний и превратностей жизнью – такой суровый и безжалостный век достался на её долю. По старой лагерной привычке она курила Беломор, кладя его пачку на стол, прежде чем приступить к лекции. Перед тем, как затянуться, она вежливо осведомлялась у нас: «Вы позволите?!». Я не встречала в жизни другого человека, который бы с такой небрежной и завораживающей элегантностью держал в руках папиросу. Разве, что Командир, но у него это была трубка с голландским табаком или сигарета. Ирина Львовна грозно выдыхала удушающие струи Беломора, повествуя то о поэтическом сборнике «Манъёсю» - «Собрание мириад листьев», древнейшей антологии стихов, по которой я писала курсовую работу под её руководством, то о дневнике Басё «Оку но хосомити» - «Тропинками в Оку, глубину». Я же не могла отвести влюбленных глаз от её руки с дымящейся папиросой, врезавшихся в мою память на всю жизнь, и от приспущенных век на будто совсем слепые и выпуклые, как у классических скульптур, глаза. Казалось, они ей уже и не нужны, Ирина Львовна воспринимала мир своим внутренним, глубоким зрением. «Деточки, да если бы я была способна постичь этот японский юмор, то, может быть, могла бы и сказать, что хоть что-то смыслю в их литературе», - говаривала Ирина Львовна. Её часто можно было застать в студенческой курилке – маленьком отсеке, где было дымно, весело и шумно. Ирина Львовна присаживалась на подоконник, положив ногу на ногу, глубоко затягивалась и молодела, улыбаясь и прислушиваясь к студенческому трёпу. Я бегала к ней домой к метро Аэропорт в те дома, которые были построены на месте бараков и вишневых садов, где жили писатели Симонов, Нагибин, Аксенов, Светлов, Галич и многие другие, работать над « Манъёсю», не подозревая о том, что и меня судьба однажды приведет и поселит на той же улице, где я буду проходить мимо знакомого дома и сердце мое будет сжиматься.
- Лелечка! – Куст еще крепче прижал меня к себе и громко чмокнул в голову. – А я говорил тебе, что мы шли с тобой навстречу друг другу, как это сказать?
- Неисповедимыми путями! – добавила я и Куст понял не умом, а чутьем.
- Я так остро чувствую нашу глубокую связь, может быть, еще с прошлых жизней – тут же взялся за свои буддистские толкования Куст. – Мы с тобой соединены навечно, хотим мы этого или нет!
- Ну, вот! Горы Курама в действии – загадочные и мистические! Навевают тебе эти слова! – я не воспринимала всерьез эти рассуждения Куста о судьбоносности нашей связи, они казались мне напыщенными.
- Я давно это знал, давно! Что встречу женщину своей жизни! – глубокомысленно изрек Куст, увлекая меня к выходу из нашего трамвайчика.
Мы поселились в маленьком, деревенском, тихом рёкане «Курама онсэн» и на другой день отправились к главному святилищу Курама-дэра.
Мы брели по лесным тропинкам, путались ногами в паутине корней, которые выпустили на поверхность земли, как гигантские спруты, криптомерии и кедры, ни слова не говоря о разводах, гражданстве и прочем, понимая всю обреченность и бесполезность этого с одной стороны, а с другой, ценя и не желая портить главное - просто быть вместе. К храму Курама вела древняя, казалось, ведущая к самому небу, крутая лестница, чьи щербатые ступени поросли мхом, а деревья над ними сомкнулись зеленым тоннелем. Мы все поднимались и поднимались, а мне не хотелось, чтобы лестница заканчивалась. Когда я останавливалась передохнуть и смотрела в небо, деревья надо мной начинали кружиться все быстрее и быстрее, как воронка, втягивая меня в себя.
- Я бы так и шла по этой лестницы до своего конца! – шепнула я Кусту, который крепко обнял меня, видя, как меня пошатывает.
- Мы бы вместе шли! – исправил меня Куст.
У главных ворот храма с двух сторон сидели сгорбившиеся, приготовившиеся к прыжку каменные тигры – хранители.
- Смотри, у одного пасть открыта, а у другого закрыта. Это означает, что в начале духовного пути есть много вопросов, а в конце пути вопросы исчезают, пасть закрыта – рассказывал Куст.
- У меня пасть закрыта! Пожалуй, с самого начала нашего с тобой пути! А у тебя?! – отстранилась я от Куста, пытаясь заглянуть ему в глаза, но его лицо было непроницаемым. Я подумала, что он третий тигр, который прижал хвост, опустил голову и избегает любых вопросов.
- С одной стороны ворот стоит сухое дерево – это символ смерти, а с другой - живое дерево, - продолжал Куст. – Одно не бывает без другого. Горы Курама и храм - это центр, как у вас говорят, духовности, место сакральной силы. Ну, тут много того, что не объяснить словами, что скрыто, а сам храм исповедует эзотерический, тантрический буддизм школы Сингон, мы говорим миккё – тайное учение.
- То-то мне сразу приглянулась эта мистическая, тантрическая лестница, ведущая в никуда! Миккё! Миккё! Эти горы так и дышат «миккё», излучают его! Давай ударим в колокол! Миккё! – закричала я под низкий, глуховатый гул огромного колокола, в который мы ударили вдвоем с Кустом. Колокол еще продолжал гудеть и ворчать в наши спины, когда мы удалялись петлять по тропинкам среди небольших деревянных святилищ и храмов, прятавшихся в густой зелени.
А вечером, когда стемнело, мы пошли бродить по горным дорожкам в нашей округе. На нас надвигались со всех сторон криптомерии, казавшиеся гигантскими, лохматыми чудищами, пострашнее тэнгу. Горы в темноте ожили, зашевелились и задышали на нас влажно, томительно. Пахло дождем, влажной хвоей, смолой и почему-то медом – запахи не смешивались, а тянулись, как дым от костра, струйками, впитываясь в нас. Сперва мы шли, взявшись за руки и вспоминая наши осенние прогулки в Сокольниках, как тут Куст вдруг подхватил меня на руки и понес, почти побежал по дорожке.
- Что ты делаешь! Глупый! Отпусти меня! – кричала я. – В тебя что, вселился дикий тэнгу?
- Не отпущу! Ты моя! Вся целиком, я хочу ощущать твою тяжесть! Я хочу! Я хочу тебя всегда и везде – здесь на дороге, под кустами, за деревом, на поляне, в поезде, в рёкане! Я несу тебя в рёкан и хочу тебя съесть целиком, до единой косточки! Ничего не оставлю! – хищно выдыхал из себя Куст, прижимая меня к себе до хруста костей. Я перестала сопротивляться и затихла у него на руках, обхватив за шею.
- Я хочу тебя так нести весь остаток жизни! - выдавил из себя Куст, еле дыша.
- Я ждала, что ты скажешь именно это! – засмеялась я.
А Куст все шел и шел со мной на руках и не только я, но и он сам дивился, откуда у него взялись на это силы. Скорее всего, он не ожидал от себя такого романтического порыва, но он нравился себе таким.
- У меня с тобой все, как в первый раз в жизни – каждый день, каждая минута! Я чувствую себя таким живым, таким полным сил и желаний! Таким самим собой, каким я никогда в жизни и не был – настоящим! Я счастлив, Леля! А ты?!
У меня не было слов. Я была поглощена Кустом, затянута ним в себя настолько, что меня отдельно уже не существовало. Это произошло не от его слов, а от его рук, тепла, энергии – я превратилась в его чувства и желания. Куст все глубже прорастал во мне, окутывал ветвями и корнями, добрался до каждой клеточки, он тёк по моим венам, он шелестел у меня в голове.
- Меня нет! Я исчезла, есть мы! – прошептала я в шею Куста, и он понял. Ему мои слова и не были нужны, он чувствовал это руками, всем телом, ощущая мою тяжесть, биением своего сердца, стучащего в такт ногам. Куст был таким горячим, что от него валил пар.
- Кстати, Курама означает «вьючная лошадь» - это и есть я! А ты моя поклажа! – засмеялся Куст, ставя меня на ноги у рёкана. Мы ввалились в гостиницу хохоча, запыхавшиеся, мокрые, разгоряченные и бесконечно счастливые. Опасно счастливые! Облачившись в голубые юката – гостиничные кимоно, мы спустились в онсэн. Хорошо отмывшись в душе, мы встретились в общем термальном бассейне, где никого не было из-за позднего часа. Мы, уставшие, изможденные распустились, как распускает лепестки жасминовый цветок в чашке чая, в горячей воде онсэна, отгороженного стеклянной стеной от маленького сада камней, пары корявых невысоких сосен и кустов, безучастно и привычно взиравших на посетителей горячих вод. Куст, поплавав со мной, неожиданно отправился позвонить. Я видела, как он разговаривает по телефону, как его спина напрягается и лицо каменеет. Он говорил очень долго, а я все это время плавала и плавала вокруг Куста. В конце концов, когда мне уже захотелось утонуть, Куст подошел к краю бассейна и бросил: «Я буду ждать тебя в комнате, скоро подадут кайсэки!». За ужином мы сидели друг против друга по-японски у маленького столика, уставленного всевозможными тарелочками, молча, не отводя глаз от еды. Есть не хотелось, хотя мы целый день провели без еды – Куст хранил молчание, и я не спрашивала до той поры, пока не расстелили футоны на циновках. Куст набросился на меня, как утопающий, пригвоздив всею своей тяжестью.
- Лелечка, дорогая!
- Ну?! – прошептала я. – Что за беда стряслась?
- Она сообщила мне, что моему отцу в Осаке стало совсем плохо. Я должен завтра ехать домой и быть с отцом и матерью. Мы собирались с тобой к морю в Сирахаму, но теперь нам двоим надо в Осаку, я отвезу тебя в консульство. Она знает, что мы сейчас вместе, я сам ей это сказал.
- Ну, что же! Отправимся в Осаку, конечно, ты должен быть рядом с ними. Ты им нужен! Не думай обо мне, я буду со своими в Осаке. Лишь бы с отцом все обошлось!
- Как я смогу не думать! Мы с тобой будем в Осаке, но не вместе! Как мне не думать! – не успокаивался Куст, тревожно вглядываясь в мое лицо.
Куст бушевал неистово, яростно всю ночь, словно искал во мне спасения и забытья – от свалившейся смертельной болезни отца, от выматывающей все его силы работы, от слез жены, от невозможности не быть со мной и от невозможности жить со мной вместе, как он этого хотел. Куст был таким исступленным в своей страсти, таким отчаянным и яростным, что это походило на акт самосожжения. Куст был не в себе.
- Я хочу от тебя ребенка! Твоего ребенка! Прямо сейчас! – как в бреду повторял Куст. – Я хочу любить тебя до смерти! До потери пульса! Я не знаю, что со мной! У тебя когда-нибудь так было? – задыхался и хрипел Куст в тисках своей слепой и безжалостной любви, сводившей его с ума и заставлявшей вести себя так несвойственно его натуре, которую он привык обуздывать и держать в привычных рамках. Казалось, что он хочет возместить все те ночи, которые мы были врозь и все те, которые нам предстоят не только в Осаке, но и остальную часть жизни.
- Я ни жив ни мертв! – выдохнул обессиленный, мокрый от пота, но гордый собой Куст, когда за окном занялся рассвет.
Мы расстались в Осаке недалеко от консульства – Куст отправился к родителям, и я к своим, обрадовавшимся тому, что теперь я проведу с ними большую часть времени.
- Хотя я не думаю, Леля, что он оставит тебя здесь у нас. Разберется в ситуации, и только мы тебя и видели! Я уверена! – успокоила меня В.В. с порога.
Так и вышло – Куст проводил часть времени в больнице с матерью и отцом, у которого нашли онкологию в последней стадии, а во второй половине дня он мчался в Тоёнаку в то место, где мы уговорились встречаться так, чтобы за мной не увязался «хвост». К ночи мы возвращались по домам, Куст не хотел возбуждать подозрений, расстраивать свою мать, которая все равно поняла, что с ним творится нечто странное.
- Она опасалась, что я найду себе голубоглазую женщину со светлыми волосами, когда я уезжал в Лондон: «Смотри мне, сын! Не приведи в дом чужестранку! Не приведи, Господь!». – А я все же нашел! Тебя! – рассказывал мне Куст, когда мы поглощали крабов в ресторане «Кани дораку» в гастрономическом районе Осаки Дотонбори.
- Я привел тебя в то место, где мы весной встречались с Мусей. У тебя хорошие друзья, можно позавидовать! Вы, как родные! – с горькой усмешкой проговорил Куст, глядя, как я неловко сражаюсь с огромным красным крабом. При этом мы ни словом не обмолвились о том, что так долго и безуспешно обсуждали друг с другом Муся и Куст – развод и нашу совместную жизнь, которые, казалось, канули в старом канале Дотонбори, в котором отражалось все, что угодно – бесчисленные неоновые вывески, неизменные уродливые столбы с проводами, мосты и толпы людей на них, глядящих в воду, но только не наше будущее.
Мы слонялись по городу, как неприкаянные и, наконец, добрались и до Осакского замка. Я не очень любила эти феодальные замки эпохи смут и войн – они мне чудились в пламени пожаров, в потоках крови, когда вырезались целые кланы, а утонченность и изнеженность эпохи Хэйан сменилась на жестокость Сэнгоку дзидай -эпохи войн провинций. Мы вышли из замка, от которого после многочисленных пожаров и разрушений, бомбежек во время последней войны ничего не осталось от прежнего, он стал чистым новостроем, и устремились в парк, где Куст, как охотничья собака, вдруг замер на месте и сделал стойку, рванул меня за руку и спрятался в ближайших кустах. «Молчи!», - сделал мне знак пальцем. Мы сидели в зарослях и наблюдали, как сперва показался озабоченный «хвост» из японцев, всегда дежуривших у консульства – они растерянно метались по парку, похожие на котов, упустивших мышь.
- Надеюсь, они ищут не нас! – произнес одними губами помертвевший Куст.
Но тут показалась группа консульских дипломатов с приехавшими гостями, которым они собирались показать замок. «Хвост» перестал вилять по парку туда-сюда и пристроился вслед за группой консульских, уже привыкших к слежке и не обращающих на нее никакого внимания. Мы для верности еще какое-то время посидели в кустах и разбежались по домам.
- Не могу сказать, что все это мне по душе – прятаться в зарослях, опасаться настольных ламп, расставаться с букетами и быть рядом с тобой добычей для фоторепортеров, не имея при этом ни малейшего представления о том, что к чему! – высказалась я на прощание.
- Что к чему?! – тут же запутался Куст, пропустив мимо ушей все предыдущее.
- С тобой не соскучишься! – пыталась я объяснить Кусту, который крепко обнял меня на прощание, не преминув при этом оглянуться по сторонам.
- И с тобой не соскучишься! Мы с тобой, как это сказать….
- Два сапога пара! – бросила я ему и поспешила в консульство.
В очередную встречу Куст вел себя беспокойнее, чем обычно – его лихорадило. Он боролся с собой, не зная, как поступить. Его явно перестало устраивать наше бесприютное существование в Осаке, когда мы слонялись то в Дотонбори, то по другим узким улочкам, плотно начиненным разнообразными запахами, несшимися из многочисленных ресторанов и закусочных, с лотков уличной еды. Для меня Осака так и осталась в памяти кухней всей Японии с ее девизом «куидаорэ- жри до упаду», состоящей из множества теплых, разномастных запахов. Ни Токио, ни Киото с Нарой не пропитались так запахами японской еды, как Осака, похожая на старую кухарку в переднике, насквозь пропахшую кухней. Мы с Кустом, как рыбы в водорослях, лениво плавали в густых насыщенных запахах, меняя мишленовские рестораны, которых в Осаке даже больше, чем в Лондоне, на уличную еду кусиагэ – нанизанное на деревянные шпажки «все, что угодно» и жаренное во фритюре на гриле, очень похожее на то, что мы ели на темных улицах Антананариву, где жарко светились красные угли и пахнущий мясом и креветками дым заполнял и щекотал нос. В «Мидзуно», где всегда толпились люди, мы попробовали знаменитые осакские окономияки – блин из муки батата и обязательной капусты, в который также наваливалось все, что угодно, так что он рос и толстел прямо на глазах в руках повара. Но больше всего я любила маленькие «сусичные», как прозвали бывалые консульские сусия – забегаловки с суси, прятавшиеся за норэнами – занавесками, изначально сохранявшими тепло в закусочных, о которые было принято вытирать пальцы после еды – чем грязнее был норэн, тем лучше заведение. Я любила разглядывать сами норэны всех мастей и цветов, особенно нравились затертые, тронутые временем, сохранившие запахи – висевший норэн говорил о том, что можно входить, место открыто. Мы устроились с Кустом у стойки в такой «сусичной» в ожидании свежих суси, которые ловко и споро лепил у нас на глазах миловидный парень «сусиделец», как я его назвала, а Куст кисло улыбнулся. Я не сводила с парня глаз, что подстегнуло его слепить для меня суси с креветкой в виде дракона, распустившего крылья и задравшего хвост. Он преподнес мне свое творение: «Это специально для вас!». Куст в ответ отчитал смешавшегося молодого человека, схватил меня за руку, резко вырвал из-за стойки и вывел на улицу, как нашкодившего ребенка.
- Он не должен так вести себя с тобой! Это неприлично! - яростно выговаривал мне Куст.
- А хлопать меня по заду прямо на улице?! Это можно?! – вспылила и я. – Поди, разберись тут в ваших порядках!
На это Кусту было нечего ответить. Как-то на переходе через улицу кто-то сильно наддал мне по заду, как по крупу лошади. Я растерянно оглянулась и заметила плотоядно усмехающегося типа средних лет, тут же принявшего независимый вид, дескать не я. Куст учуял спиной, в чем дело – он не мог не знать о приставаниях к женщинам на улицах и в транспорте и тут же насторожился. Впредь он ухитрялся опекать меня и сбоку, и сзади.
- А тут, подумаешь, какая-то жалкая креветка и столько шума из-за ничего! – пыталась я усмирить ревнивого Куста, как могла. – Ты думаешь, он принял меня за одну из тех «хакудзин» белых европеек из квартала Кабуки-тё или Тобита в Осаке? А как нам с тобой выглядеть вместе поприличнее?! Разве мы похожи на супружескую пару?!
После этой истории Куст отважился, крепко взял меня под локоть и подвел к двери одного из «рабухо» лав отелей, которых было не счесть тут же в Дотонбори. То, что было для меня японской экзотикой, приносило доход и считалось прибыльным бизнесом и вполне обычным, признанным делом в условиях скученности, тонких домашних перегородок в домах, отсутствии условий для интимной стороны жизни, да просто для того, чтобы побыть в одиночестве. Куст терзался сомнениями, щадя мое советское пуританское воспитание, пребывая в глухом неведении о моем блуждании в Кабуки-тё и знакомством с его нравами в Токио. Я проводила взглядом удаляющуюся пару довольных собой офисных любовников и просочилась следом за Кустом в дверь незатейливого снаружи «рабухо» под кокетливым названием «Rose lips- Розовые губы». Мы очутились в полумраке перед светящимися экранами с фото пронумерованных комнат для любви. Куст немного повозился и получил карточку ключ, с которым мы двинулись к лифту, а затем поплыли по коридору, залитому призрачным, холодным неоновым светом, как снулые рыбы в стоячей воде, вильнув хвостом, юркнули в темноту номера. Меня распирало любопытство, полностью оправдавшееся – это было истинное обиталище для любви по представлениям хозяев этого бизнеса. Огромная кровать была покрыта розовым покрывалом приторного карамельного цвета, что должно было, видимо, вызывать прилив бурных желаний. Стены были в пунцовых розах, призывно надувающих губы -лепестки, потолок зеркальный. Вызывающего вида кровать отражалась не только на потолке, но и во всех зеркалах, расставленных по углам и прямо напротив в зеркальной стене. Мы с Кустом попятились при виде этого торжества любви, прыснули от смеха и провалились в розовую пену покрывал.
- « Розовые губы», так «Розовые губы»! В конце концов! – подумала я. – Вот она где, правда жизни! Можно сказать, оголенная во всех смыслах!
Однако я старалась изо всех сил избегать смотреть в бесстыдные, подглядывающие за нами зеркала, о чем потом поведала Кусту, и мы опять стали хохотать и дурачиться на оказавшейся очень удобной и приветливой розовой кровати.
- Ах, какие у вас тут в Осаке на всякий вкус и цвет удобства! – успокоила я Куста, который, впрочем, уже был в самом прекрасном расположении духа, обвив меня всеми своими корнями так, что я не могла и шелохнуться.
- Лав отели – это, как сказать…
- Отдушина! – догадалась я.
- Отдушина?! – сперва смешался, а потом понял Куст. – Да, облегчение нашей жизни, где мало…ну, ты понимаешь…
- Укромных уголков, интима?
- Лучше сказать личного пространства, где можно побывать наедине. Сюда захаживают и супружеские пары.
- Чтобы оторваться по полной! – Куст пришел в полный восторг, когда понял, что я имею в виду.
- Ну, да! Как это ты называешь, но не только. Сюда приходят и одинокие женщины и мужчины, по отдельности, чтобы просто побыть наедине с собой пару часов.
- Скрыться с глаз долой! – продолжала я изводить Куста чистой русской речью, но он каким-то невообразимым образом понимал.
- Да, именно так, скрыться от чужих глаз и побыть в тишине. Здесь бывают пожилые люди, совсем старики провести время в одиночестве.
- Как странно, мне казалось, что старость – это и есть одно сплошное одиночество. Зачем еще искать столь экзотическое место для него?
Я представила, как на этой розовой кровати лежит одинокий седой старик и глядит на свое отражение в зеркалах на потолке, а со стен на него взирают опечаленные пунцовые розы, роняя лепестки и тяжело вздыхая. Печальное, тоскливое зрелище! Одиночество от этого становится еще гуще и душнее, заполняя собой всю комнату, заставляя старика задыхаться и давиться ним.
- Сюда не стыдно приходить – никто не видит, никто не слышит! Полная конфиденциальность – продолжал Куст.
- Даже ты не боишься, как я вижу! Но мне все равно стыдно, я не знаю почему. Возможно, я не привыкла к таким удобствам. Хотя у нас с тобой все украдкой, все стыдно!
- Что такое украдкой?
- Это когда украдено! Когда своровано! Тайно, тихо, незаметно, на цыпочках полученная любовь. Краткое счастье, полученное путем обмана и лжи – так, как ты мне писал об этом «счастье, построенное на несчастье других».
- Коссори! У нас это называется коссори! – сразу понял Куст.
Как бы Куст не старался сглаживать с самого начала ситуацию, говоря о разводе, а потом и называя меня своей женой, эта пошлая комната с зеркалами срывала и с нас покровы, как с того одинокого старика, делая его здесь еще более одиноким, доводя тоску до предела. Так и то, что нас связывало с Кустом, обнажалось перед зеркалами, меняло свой цвет и становилось тем, чем оно и было на самом деле. Окон в номерах не было, пространство было замкнутым, а зеркала не спасали, а усугубляли эти ощущения, отражая нас такими, какими мы и были – жалкими, неприкаянными, зыбкими, колеблющимися, спасающимися друг в друге и не способными ни на что. Это была идеальная питательная среда для нас, где мы только и могли существовать вместе – полная изоляция от реальной жизни, которая всеми силами и обстоятельствами давила и уничтожала нас. - Только выйди – и конец! Точно, снулые рыбы! Так и есть! - тихо произнесла я вслух.
- Что ты сказала? – засуетился, завозился, как мышь, Куст у двери, видимо, оплачивая наши считанные часы украденного счастья. Оплата украдкой прошла, дверь выпустила нас из этой обители любви.
Дома, в консульстве В.В. напустилась на меня прямо с порога, чувствуя мое настроение: «Леля, ты что не видишь! Он сидит на двух стульях! Надо тебе решиться и выяснить! Наконец!».
- На что решиться? На развод? На жизнь вместе? Он давно на это решился – в письмах! Только и делал, что обсуждал все подробности в деталях, считал и пересчитывал, во сколько это обойдется ему и что он потеряет взамен меня. Это я сижу один Бог ведает на скольких стульях!
- Но Леля! Так нельзя! Нужна определенность! Надо выяснить! – кричала мне возбужденная В.В., которой во чтобы-то ни стало хотелось, чтобы ее усилия сделать меня счастливой воплотились так, как она это себе представляла.
- Определенность есть! Она была с самого начала и осталась неизменной! А выяснять – гиблое дело! Я никогда ничего ни с кем не выясняю, потому что, если есть, что выяснять, то лучше сразу уходить, заканчивать! – пыталась я угомонить всполошенную, как наседка, В.В., имея в виду совсем другое, то неотвратимое, что всегда висело над нами с Кустом – полную безысходность, обреченность. В.В. сникла, потухла и тяжело задумалась: «Бог его знает, Леля! Может быть, и правда, каждому виду своя дорога! Это я подчерпнула из передачи про природу!». Мы рассмеялись, но мне показалось, что это самое мудрое, что неожиданно изрекла В.В. и что навело меня на мысль отказаться завтра встречаться с Кустом и оставить все так, как есть. Из консульства он меня не сможет извлечь до отлета самолета. Это было бы самым верным, что я могла сделать теперь, если у меня не хватило раньше сил не приезжать к Кусту.
И тем не менее непоследовательно, зная, что этого делать не стоит, я бросилась на встречу с Кустом, собравшимся со мной в Нару – он уладил дела в семье, уложил отца на лечение в клинику и чувствовал себя свободным. Я стояла у выхода из подземки в густом потоке людей, которые обтекали меня со всех сторон, чувствуя себя здесь как никогда чужой, почти неприкасаемой. И чем дольше Куст задерживался, тем сильнее эти чувства сгущались во мне, а в голове засело и стучало глупое «Он сидит на двух стульях! Он сидит на двух стульях!». Куст явился с большим опозданием и застал меня в едва сдерживаемых слезах.
- Лелечка, прости меня! Я опоздал! Зато на несколько дней мы свободны и едем в Нару! Прямо сейчас!
- Слава Богу! – подумала я и вздохнула с облегчением. Рядом с Кустом все сразу становилось на место и обретало свой смысл. Нара встретила нас оленями, зеленью лужаек, тишиной и умиротворением. Я рассказала Кусту о своем первом посещении Нары с Мусей, когда мы обошли все ее святыни по списку, пересчитали все изваяния по порядку, начиная с Великого Будды и его длинных мочек, и мы от души посмеявшись, скрылись в глубине парка, где мне нечаянно вернулась В.В. с ее «Он сидит на двух стульях!». Я, задыхаясь от рыданий, которые неожиданно накрыли меня, сбивчиво пыталась объяснить Кусту, сама не зная что: « Она твердила мне - он сидит на двух стульях! Он сидит на двух стульях! Ты и, правда, сидишь на двух стульях?!». Зачем я говорила то, что и так было понятно. Почему я впервые за многие годы зарыдала перед Кустом, было не ясно мне самой. На Куста мои слезы и слова не произвели никакого впечатления – он был ровен и спокоен, скорее удовлетворен тем, что я оказалась нормальной женщиной, склонной, как все, к слезам, к которым он привык у своей жены и которые ему были понятны и близки в отличие от моей обычной сдержанности и отстраненности. С моими слезами у него все становилось на свои места, разряжая обстановку.
- Да! – подтвердил Куст, опустив голову и теребя ногой подвернувшуюся ветку. – Это правда! Я сижу на двух стульях! Об этом мне сказал мой друг адвокат, который помогает мне с разводом. Еще он сказал, что таким образом я потеряю одну из вас!
У меня прекратились слезы, я протерла глаза и пришла в себя. Неопределенность, зыбкость последнего времени рассеялась, во мне что-то сдвинулось и тоже встало на свое место – потерять жену невозможно! Потерять можно только меня! Куст сел на ступени полузаброшенного, маленького храма, похожего на покосившийся сарай, посадил меня к себе на колени и, молча баюкал, прислушиваясь к тому, как из меня выходят остатки всхлипываний. Мы не сказали больше ни слова друг другу, пошли на лужайку, где на траве расположились семьи с детьми. Мы улеглись на траву и крепко прижались телами, уткнувшись носами друг к другу в шею. Вокруг нас носились с криками дети, шелестели деревья, щебетали птицы, пахло травой и землей – мы впитывали запахи и звуки такие острые и живые, как никогда. Мы впитывали друг друга и, кроме этого, нам больше ничего не было нужно.
- Так бы всю жизнь! – все же произнес свое Куст, вставая и потягиваясь.
Ужинали мы в этот раз в китайском ресторане, где я полностью положилась на Куста, впрочем, как всегда. Это было что-то кисло-сладкое, как и водится в китайской кухне. Мы были окружены шумными кампаниями молодых людей, которые взрывались смехом. Я смотрела на кудрявые деревья у ресторана, в которых запутались и мигали разноцветные огоньки, на прогуливающихся японцев, избавившихся от рабочей недели, на горбатый мостик, изящно перекинувшийся через речушку, и странно, что именно в китайском ресторане я вдруг ощутила себя осевшей в Японии с ее густыми, острыми ароматами, тянувшимися из улочек и закоулков, сочившимися с лотков уличной еды, проскользнувшими сквозь норэны из «сусичных», напоминая мне наши прогулки по Дотонбори – так могла пахнуть только Япония и только здесь! Я вдыхала ее запахи полной грудью, как перед долгим, скорее всего навсегда расставанием. Это было горько-сладко.
Куст сидел напротив в полном чаду, я видела его глаза и руки с сигаретой в облаке дыма. Куст закурил медленно и верно. При мне он курил в первый раз, но в письмах писал, что берется за сигареты в моменты сильного волнения, когда не может его превозмочь. Куст курил и пил, не отводя от меня глаз, словно проникаясь моими ощущениями. А я не могла отвести взор от его рук – они были хорошо вылепленными, удивительно тонкими и изящными. Это были восточные руки. Странно, что я прикипела к ним только сейчас. Получалось, что теперь в моей жизни есть третий человек, который держит в руке сигарету так, что я не могу оторвать от нее взгляда. Почему-то я видела только эти жившие своей жизнью красивые руки и глаза Куста, все остальное скрывалось и плавало в дымке.
- Ты не сможешь здесь прижиться! Никогда! Я это понял! – выдавил Куст некстати, потому что только что мне показалось, что я начала приживаться.
- Если я заставлю тебя переехать сюда – это уничтожит тебя! – повторил Куст и его глаза стали проваливаться, наполняясь болью, что я уже видела в аэропорту в прошлом году, когда мы прощались. – Так я потеряю тебя, хотя ты будешь рядом – все говорил Куст, нервно стряхивая пепел. Его белеющая рука с сигаретой парила в воздухе отдельно от Куста, указательный палец был картинно изогнут, как вопросительный знак. Я вспомнила, что моя «молоденькая» бабушка любила говорить: «В тебе есть восточная кровь твоей пробабушки со стороны деда – китаянки. В нашей семье только у тебя такие тонкие, восточные руки, унаследованные от нее». И зачем это сейчас пришло мне в голову? Он понял! Он знает, что мое согласие означает конец! – сказала себе я, продолжая молчать и погружаться в глаза Куста, тонуть там вместе с болью. Куст пришел к тому же, что и я – лучше быть врозь и не потерять друг друга, чем пожертвовать всем и всеми, что есть у нас, чтобы потом нас раздавила, уничтожила реальность, такая разная у него и у меня. Он пытался выскочить из своей колеи, выпрыгнуть из себя, верил, что способен на всё и этого уже было чрезмерно много для него. Непомерно много! Но он пытался! А я изначально знала, что все обречено. С первого его слова признания.
- Да, Леля! Это так! – читал мои мысли Куст. – Мы с тобой одно целое и не можем чувствовать и думать по - разному! Ты должна знать, что не бывает конца, есть только продолжение! Ты всегда будешь чувствовать мое присутствие, мое тепло будет рядом с тобой, моя любовь!
- Ну, вот! Только не это! Сейчас он еще скажет - «Верь мне!». Куст писал мне об этом раньше! И о том, что нет времени и расстояния между нами. Но как же я не любила эти слова! Слова! Слова! А мне хотелось быть! Быть живой и теплой, как сегодня на траве рядом с Кустом, каждое мгновенье, каждое дыхание, чтобы ничего не проходило и не случалось без него в моей жизни. Продолжение есть – только у нас оно будет разным. «У каждого вида свой путь!» - и у нас тоже, как у разно видовых животных, насекомых, рыб. От этого никуда не деться – ни им, ни нам.
В аэропорту Осаки провожала Куста я – он не смог повторить то, что пережил в прошлый раз при расставании в Токио. Теперь наступила моя очередь. Куст был мертвенно спокоен и примирен с собой. В нем чувствовалось чисто буддистское принятие, сдача тому, чего не миновать. Он был дальше от меня, чем если бы я находилась на Мадагаскаре. Я отказалась от такси, и Куст посадил меня в автобус, идущий прямо до консульства так, как -будто мы и не расставались, а должны были встретиться завтра. Куст был сух и деловит, одной ногой он был уже в Токио – на работе и дома. Мы обнялись без лишних слов, и мой пустой автобус тронулся. Куст ушел не оглядываясь, не махнув мне рукой на прощание. А я поплыла в темном автобусе, как мне казалось, в никуда. За окном светила полная луна, заглядывая мне в лицо и освещая пространство мертвенно холодным светом. Совсем, как у Басе, который не преминул и сейчас посетить меня: «В небе такая луна, словно дерево спилено под корень: виднеется свежий срез».
- Мой срез! Свежий! - у меня не было никаких чувств, совсем! Я была пуста, как этот автобус. Единственным страхом было пропустить свою остановку.
- Боже мой, Лелечка! На тебе лица нет! – встретила меня В.В. – Как он смог отпустить тебя одну?!
- Смог! - ответила я, и В.В. повела меня укладывать спать, ласково обнимая за плечи.
- Мне жаль ее! – прошептала она мне на ухо.
- Кого?
- Его жену! Он навсегда остался с тобой! Будет существовать рядом с ней, а жить с тобой! И не вздумай во всем признаться Командиру, когда вернешься в Москву! С тебя станется! Никакой любящий мужчина не захочет узнать правду!
- Какая разница! Он остался со своей работой и карьерой! Он вернулся в привычную колею! Но мне все равно! Мне совершенно все равно! – пробормотала я, погружаясь в тяжелый сон.
Оставшиеся дни до отъезда я провела с консульским «колхозом», как его назвала В.В., отправившимся на выходных по иронии судьбы в Сирахаму, куда не попали мы с Кустом.
В автобусе я безучастно смотрела в окно на разверзающиеся над нами хляби небесные – наступал тайфун. Ветер нещадно трепал и гнул растрепанные пальмы, дождь хлестал по стеклам, волны накатывались на дорогу, грозя ее затопить. Но мы пробились к нашему рёкану в Сирахаме, притулившемуся к скале на краю пляжа. Все дни я просидела на татами у себя в номере безотрывно глядя в панорамное окно до пола на яростно набегающие на белоснежный песок гигантские волны Тихого океана, которые невозможно спутать с волнами хоть Индийского океана на Мадагаскаре и в Индии, хоть Атлантического в Бискайском заливе или в Южной Африке, хоть Ледовитого у Соловецких островов, где я наблюдала их позже. Сейчас, сидя у окна, которое сотрясалось от порывов ветра и было залито потоками дождя, я любовалась «хокусаевскими» волнами – они строптиво дыбились, грозно катились, задыхаясь от ярости, их гребни были удивительно четко очерчены, словно проведены кисточкой с тушью. Не нарушая ни единой черты, волны в своем гравюрном совершенстве шли одна за другой и, пенясь у берега, наваливались языками на песок, лизали его и откатывались. Дождь все стучался ко мне в окно, завывал ветер, а я не могла оторвать глаз от волн, которые пытались слизать и мои мысли. «Я всегда о тебе думаю, ты у меня внутри и никогда не исчезнешь! Это уже не в моей власти! – так уверял меня Куст и это продолжало сидеть в моей голове. – Ты всегда будешь чувствовать мое присутствие! Мое тепло! - и я ощущала его присутствие в каплях дождя, барабанящих по моему зонтику, когда бродила по промокшему, посеревшему австралийскому песку Сирахамы, в мощном дыхании волн, в соленых брызгах и пене на моих ногах. В сиянии луны ночью, проглядывавшей в арку острова Энгэцу и оставляющей серебристый след на утихших к ночи волнах. Тогда я не могла себе представить, что так будет и под самый конец моей жизни – ощущение его присутствия.
Но пока меня не оставляло совсем недавнее, продолжая мучать сомнениями, сожалениями, чувством вины, глубокой потери. Во мне перекатывались и стучали, как морские камешки на берегу под набегом волн, самые разные мысли. В том, что сразу предлагал мне Куст – жить вместе, было изначально нечто искусственное, неживое. Наша с ним совместная жизнь была полностью выдумана ним и не имела ничего общего с реальностью, а главное, с тем, что накрыло нас так сокрушительно и неизбежно. С тем, что намертво связало нас и, как Куст был уверен, тянулось по его выспренним словам «из бесконечного прошлого в вечное будущее», что вызывало у меня нескрываемый смех и отторжение – мне казалось, что так он скрывает свое бессилие. Все это не имело ничего общего с той счастливой семейной жизнью, которую рисовал себе Куст, а было губительно для нас, как сильный яд. Эта связь, которую я не могла назвать словами и ни разу не произнесла так ожидаемое Кустом слово «любовь», была так сильна, что сжигала прежде всего его самого, он был выпотрошен своими чувствами, как селедка на разделочной доске. Он воображал, что встроит меня в свою привычную жизнь, где он не собирался ничего менять после развода. Приспособит меня, взявшую его гражданство и перешедшую в его веру, как свиток в токонома – нишу в своем доме и там я буду чинно висеть, украшая и теша его успешную жизнь. А я видела, как мы с детьми сносим, словно цунами, эту искусственную, придуманное ним общее существование, прежде сокрушив его налаженную и привычную жизнь с женой и мальчиками. Он не сможет работать и жить, сгорая от своей страсти, тратя столько сил и энергии, чтобы быть рядом со мной. Наша с ним связь сожжет до тла все привычное, устоявшееся, что изо всех сил пытался совместить с ней Куст. Мы могли сгорать, когда были отгорожены, спрятаны от привычной, реальной жизни. Но этот огонь уже начинал уничтожать всех окружающих нас, начиная с младшего сына Куста и его жены, которые чуть не погибли при родах. О какой «полной, счастливой жизни, ведущей нас к общей цели и на пользу обществу» говорил мне заблудший, попавший в тенета нечто неисповедимого и сокрушительного несчастный Куст. Так говорила себе я, глядя на волны и понимая, что в горах Курама Куст принял то, что зрело и в его глубине, иначе и не могло быть - мы отражались друг в друге, как в зеркале:
«Два имени, законное одно,
Правдивое другое, но дано
Тебе влюбленным властвовать, а власть
Сверх двух имен: ты целое – я часть»
Шелли
Там в горах Курама, которые Куст чувствовал глубже, чем я и которые помогли ему прийти к единственно возможному и тяжелому решению, он смирился, принял свою судьбу, как и положено буддисту. Это было непреклонно, как умереть. Он вспыхнул, испугав меня безысходностью и силой своих чувств, как можно гореть в последний раз. Он выбрал не пропасть от любви, а выполнить свой долг, как он это понимал перед семьей, перед детьми, делая успешную карьеру и реализуя все свои способности, как ему хотелось, «во благо мира и общества». Он верил, что при этом любовь ко мне, как к иконе, будет питать его и поддерживать. Потеря восполнится ему полным успехом в работе и карьере. Но он не мог знать, что то, что произошло с нами, со временем обесценит все его «великие» цели, его налаженную жизнь и положение, которое он получил. Его жизнь станет для него пустой и ненавистной, он не будет находить в ней места для себя, как и в том, к чему он стремился и чего добился. Он высохнет без того, от чего сам отказался: «Я засохну без любви, Лелечка! Моя жизнь будет пуста и бесплодна! Без тебя я буду обескровлен, стану, как тень. Мир исчезнет для меня». Так предрекал сам себе Куст. Ничего не будет приносить Кусту удовлетворения, но не потому, что он отказался от меня, а потому, что потерял самого себя – такого, каким он был, когда сгорал и жил в полную свою силу, ощущая себя живым и всемогущим, способным свернуть горы. Он ссохнется и превратится в мумию с маленькими звериными глазками, в которых будет запрятана тоска так глубоко, дабы она была не видна ему самому. Он будет упорно и смиренно следовать своей колее, повторяя про себя то, что однажды вырвется у него против его воли «Нет у меня любви, нет в жизни моей смысла!». Но это будет то, с чем также невозможно справиться, как и с тем, что было дано нам двоим пережить и что связало нас навечно.
Меня же в Сирахаме уже начинала терзать боль умирания того, что родилось между нами - третьего, которое казалось мне живым, нежным и трепещущим созданием, главным и существенным между нами, что страдало и корчилось от мук у меня на глазах. Я и представить не могла, что это всего лишь начало того, что мне предстояло вынести, и путь будет мучительно долгим. Ниспосланное нам тихо и безропотно угасало с каждым прожитым днем, превращая мою жизнь в нескончаемую душевную муку. Я не хотела угасать вместе с этим, но и жить так не хотела. Меня перепахивало , как плугом, слой за слоем снимая с меня острым лезвием мою почву, переворачивая ее внутри. От боли я не осознавала, что так я обновлялась и становилась совсем иной. Днями, неделями, месяцами я лежала, отвернувшись от семьи, от детей, от мира почти без сознания, подвергаясь жестокой перепашке, чтобы стать совсем другим «полем». Благодаря этому духовному плугу я смогла остаться живой, а не потухшей. Я поднялась и пошла в новую жизнь так, будто ничего и не было. Этот слой моей жизни был безжалостно срезан и перепахан до основания, не оставив, как я была уверена, ни одного живого ростка. Я заплатила свою цену сполна, но часть меня осталась нетронутой, а замороженной на годы, о чем я узнала через десятки лет, когда она стала таять и размораживаться, а то трепетное, невыразимое и ,как я была уверена, умершее навсегда, без всяких на то причин вдруг зависло и стало реять надо мной под конец жизни, наполняя звуки музыки и дождя, запахи цветов и еды, шелест листьев и сверкание снежинок, скрип снега под ногами и дыхание мороза тем, чему я сопротивлялась и что боялась назвать – неведомо откуда взявшейся любовью.
«Вот то, что нам с тобой дано. Надолго. Навсегда. До гроба. Невидимым друг другу. Но оттуда обозримы оба…». Бродский
Свидетельство о публикации №226021200887