Фавн и блудница
Лес, сползающий по склонам горного уступа, с тех пор, как себя помнил, был неторопливым. Все в нем будто запряглось в древнюю мерность: движения листвы, излом корней, рост деревьев над родниками. Тут даже ветер шел, как уставший пастух, вразвалку, а не летел безумно, как в других местах. Люди звали этот лес Варнистским, хотя давным-давно никто не знал, откуда пошло это название и почему оно оставило такую тяжесть во рту.
Здесь некогда монах Серафион, сбежавший из монастыря, выстроил для себя жилище — не дом и не келью, скорее, нечто вроде «тихой хижины», как он любил называть его. Среди старинных дубов, в земле, где корень и камень срослись в одно, он установил резной деревянный столб — с крылатым всадником на вершине. Говорили, это был Гелиос. Другие говорили — Аполлон. Третьи — что это вообще не бог, а некий «пришедший».
Когда Серафион умер, к хижине пришли женщины из селений, каждая думала, что была у него одна. Но никто не опознал тела: лицо задеревенело за годы одиночества, стало как кора. Его сожгли тут же — под дубом — и ушли, познав, что близость — не тело, а что-то другое.
А потом в лес Варнистский пришёл он.
Он, кого звали в последний раз Ладомир. Лицо его не вспоминали, но все, кто слышал его голос, помнили бессонные ночи. Его речь была неспешной, как вода в углубленных руслах, и глаза его не были осмысленны — иногда казалось, что в них бездна точно знает, что ты спрятал в себе, а иногда — что он просто смотрит сквозь тебя, не видя вовсе. Он поселился, как и Серафион, у большого камня с выбитым на нем солнцем.
Никто не задавал ему лишних вопросов. Он работал в паломнической лавке у бабки Ирмы, внизу, в поселке Истёк. Она продавала сушеные травы, настои и старые раскладные иконы, притворяясь, что всё ещё знает грамоту. Люди, глядя на Ладомира, думали: «шизоватый, но руки красивые». Словно у виночерпия.
Он редко уходил в город. Знал, что город разрушает. У города была иная симфония — ритм насилия и крика, к которому он не рвался.
Единственный раз, когда его увезли вниз — был случай с ее приездом.
С пришествием Мелении.
II
Меления приехала поздней осенью, когда лужи выглядели как зеркальные блики. Говорили, она актриса. Говорили, она училась в Вене, преподавала в Зальцбурге, а потом внезапно ушла со сцены. В Истёке ее никто не ждал.
Правду, как это часто и бывает, никто не знал. Но другое было верным: в ней была пропасть — совершенно иного рода. Не как у безумцев, не как у страстных. От нее тянуло бедой — как от опухоли. Мужчины, не понимая, терялись. Женщины чувствовали это яснее и ненавидели.
Она поселилась в верхнем доме неподалеку от Варниста. Дом был пуст, с комнатами для четырех человек, с покосившимся фасадом в виде грифона. Меления оглядела деревья, ступени, отметила сырость и сказала: «Я поживу здесь до весны». И пошла молча в сад, одетая в мужское пальто с гербовой пуговицей.
Спустя два дня она встретила его.
Ладомир плёл веник из полыни, когда из-за спины услышал голос:
— А ты знаешь, почему фавны были изгнаны с Олимпа?
Он не повернулся.
— Потому что насмехались над Авророй. Не могли поверить, что свет — бывает женским.
Она ждала, что он улыбнется. Он молчал. И тогда, как это ни странно, она впервые увидела его лицо.
И тихо села перед ним на камень, подложив под себя пальто. Он не смотрел на нее, как смотрели другие. Он смотрел так, будто не имел глаз, а только память.
— Я буду приходить, — сказала она, — иногда, если ты не будешь против.
Он кивнул, но не как человек, а как дерево при ветре.
С этой встречи началось то, что длилось пятьдесят один день.
III
Они не говорили о себе. Она не спрашивала, кем он был; он не говорил, почему остался. Зато он рассказал ей про травы: как омела выедает страх, как спорыш знает женскую беду, а крушина распахивает сны.
Она спрашивала: «А какой у тебя был последний сон?» — и он отвечал ей не словами, а действиями: строил из веток колесо, клал в него мышиную кость, подпевал рунами, забывшими блеск алфавитов.
Она приносила ему сделанное руками: перчатки без пальцев, книги, высушенную рыбу. Она налегала на мужское — будто хотела вытравить в себе девическую женщину, покорную: юбки, помаду, ожидание. Но происходило иное. Всё, что она сжимала — становилось еще явственней.
Ночами она чувствовала: кто-то её зовет. Сначала думала — это птицы. Потом — голоса театра, шепот кулис. Но однажды, проснувшись, она услышала скрип.
Это был свирельный звук, но несовершенно сыгранный, как будто кто-то учился играть веками, причем с самого начала. И она пошла на него, босиком, по инею.
Он сидел у дерева. Его пальцы кровоточили. В другой руке была тростниковая флейта.
— Ты играешь мне? — спросила она.
— Я ищу того, кто услышит.
— Я слышу.
— Тогда иди за мной.
И она пошла.
И больше не было дорогой той Мелении, что выучила «Леди Макбет». Той, что выстаивала монологи, что могла неделями курить и быть сухой как кость. Теперь у нее между ребер потекло что-то скользкое, противоречивое. Радость стала тяжёлой как подол. Он взял её за руку — как отец, но больнее.
Они вошли в рощу. И ветер стал тише.
— Сто лет назад тут ждала его другая, — сказал он. — Она думала, он — человек. А он просто пел.
— Пел кому? — спросила она.
— Змейке.
— Змею?
— Нет. Змейке. Женской дочери змея. В ней было полузнание и полусмерть. И она убила его, когда он замолк.
— Что ты хочешь?
— Чтобы она не родилась снова в тебе.
— А что, если она уже во мне?
Он молчал.
— Тогда не влюбляйся, — сказал он. — А если влюбилась...
Он спрятал свирель под корягу.
— ...беги.
IV
Она не убежала.
Они пили воду вместе. Она позволила ему расчесывать ей волосы берестой. Он позволил ей мазать ему спину зверобоем. Иногда она ждала его у родника, прикрывшись камышами, и звала. Он приходил, срывая траву, смеясь как ребенок.
А однажды он не пришел.
V
Его ждали двое.
Из города приехали в «джипе». Один в очках, другой в кожанке.
— Вы где его видели последний раз?
Бабка Ирма покачала головой: «Парень был как зверь: ушел — и ушел».
— Он в розыске, — сказал второй. — Дело старое. Убитая. Сара Гнедич. Женщина, загрызенная насмерть. Духовная поэтесса. Наши списки показали, что он — последний муж её жизни.
— А может, не он загрыз-то?
— У него в геноме рептилоид.
— В каком месте?
— Впадина за ушами.
И поехали, гремя.
Она знала, что забирают его.
Но не плакала.
Она поднялась. Пошла к дереву, где лежала та самая флейта. Обняла её. Присела. И по коже её медленно начали ползти чешуйки.
— Ты запрещаешь мне любить, — шептала она. — Но кто ты, чтоб не петь?
И она подняла дудку. И заиграла. Медленно, дурно. Как учат.
И сквозь эту дудку мелькнул он — из вневременья — с глазом, как зеркало.
И сказал, не губами: «Я приду на исходе».
— Когда?
— Когда весенние воды станут кровью.
Она зарыла дудку. Натянула его рубаху на кожу. И, обливаясь потом, полезла в чащу.
Так рождаются те, кого потом увидят в ночных рассказах: женщина с ослиным лицом, фавн с грудью. Та, что поёт у Варнистского леса на закате.
Её зовут «флейтистка».
Но имя её — Меления. И если услышишь её музыку… не иди. Не иди.
А то он придёт за тобой.
Свидетельство о публикации №226021301180