Щербет, или Робот с синим экраном

Щербет для шейха,
или Робот с синим экраном

Утро в Дубае наступило внезапно — как всегда наступает утро в местах, где не нужно вставать на работу. Солнце ворвалось в номер сквозь щель между шторами, разрезало пол золотой полосой и упёрлось прямо в лицо Пенкину. Он зажмурился, перевернулся на другой бок, но сон уже ушёл, оставив после себя только лёгкую головную боль — вчера они с Олей допоздна сидели в пляжном кафе, пили сок, смеялись, и он позволил себе лишний коктейль. Всего один. Но коктейли в Дубае делают щедрые.

Оля ещё спала. Она лежала на соседней кровати, раскинув руки, светлые волосы разметались по подушке, лицо было безмятежным, как у ребёнка. Пенкин смотрел на неё и думал, как же всё просто устроено. Познакомились вчера вечером, и вот — уже утро, и она здесь, и никаких обязательств, никаких объяснений, никаких Катюш с их тихими уходами.

Он тихо встал, натянул плавки, вышел на балкон. Море дышало ровно, как огромный зверь, небо было чистым, пальмы вдоль набережной покачивались от лёгкого ветерка. Красота. Идиллия. Открыточный рай.

Пенкин достал телефон, пролистал ленту. Новости как новости — инфляция, санкции, очередное заявление очередного чиновника. Всё как всегда. Он хмыкнул и отложил телефон. Здесь, в Дубае, эти новости казались такими далёкими, почти нереальными. Как будто их придумали специально, чтобы портить настроение людям, которые пытаются просто жить.

Он вернулся в номер, принял душ, оделся. Оля зашевелилась, приоткрыла один глаз.

— Ты куда? — спросила сонно.

— Хочу в Шарджу съездить, — ответил Пенкин. — Говорят, там интересно. Старый город, рынки. Ты со мной?

— Я сегодня на конференцию, — Оля зевнула, потянулась. — Вечером увидимся?

— Конечно.

Она улыбнулась и снова провалилась в сон. Пенкин вышел из отеля, поймал такси и поехал на автовокзал. Дубай — Шарджа, граница между эмиратами, которую почти не замечаешь, если не знать, где искать. Полчаса на автобусе — и ты уже в другом мире.


Шарджа встретила его тишиной. Не той звонкой тишиной пустыни, а тишиной старого города, который помнит времена, когда нефть ещё не стала главным богом этих мест. Здесь не было небоскрёбов, пронзающих облака. Здесь были мечети с бирюзовыми куполами, крытые рынки, узкие улочки, где пахло специями, жареным мясом и ещё чем-то неуловимо древним.

Пенкин побрёл по набережной. Лагуна Шарджи блестела на солнце, чайки кричали над головой, рыбаки чинили сети у причала. Всё было просто, обычно, почти по-домашнему.

Но настоящая жизнь ждала его в глубине старого города.

Рынок Шарджи — это не просто место торговли. Это целый мир, живой организм, который дышит, пульсирует, переваривает людские страсти и денежные потоки с утра до ночи. Здесь человеческая комедия игралась с такой откровенностью, какая и не снилась европейским лавкам.

Пенкин вошёл под своды крытого базара, и его тут же накрыло волной запахов — густых, сложных, как симфония, исполняемая оркестром из тысячи невидимых инструментов. Корица и шафран спорили с имбирём и кардамоном, жареный миндаль перебивал запах вяленой рыбы, а где-то в глубине, как бас-контрабас, звучала сладкая нота фиников, вымоченных в розовой воде.

Лавки теснились одна к другой, как парижские рантье в очереди за рентой. В каждой — свой товар, свой хозяин, своя история. Торговец тканями разворачивал перед покупательницей шёлк, переливающийся всеми цветами рая, и голос его лился слаще восточной поэзии, обещая не просто отрез материи, а будущее счастье, любовь до гроба, уважение соседей. Женщина — немолодая, в чёрном, с усталыми глазами — мяла ткань пальцами, проверяя плотность, и в глазах её была вся история мира: надежда, что в этом шёлке муж снова посмотрит на неё, и страх, что цена слишком высока.

Рядом лавка с медью. Котлы, кувшины, подносы — все это сияло так, что слепило глаза. Хозяин, толстый курд с усами, которые могли бы принадлежать турецкому паше, стучал по котлу костяшками, извлекая чистый, долгий звон.

— Слышишь, русский? — крикнул он Пенкину. — Это не металл, это музыка! Тридцать лет такой котел служить будет, твоим внукам достанется!

Пенкин улыбнулся и пошёл дальше. Рыбные ряды — отдельная песня. Здесь пахло морем, солью, жизнью и смертью одновременно. Серебристая кефаль лежала штабелями, как монеты в банке. Красный люциан смотрел в небо стеклянными глазами, и в этих глазах застыло последнее удивление: как же так, плавал, плавал — и вот тебя уже взвешивают, заворачивают в газету и продают за двенадцать дирхамов.

Покупатели толкались, выбирали, торговались. Старуха в чёрном, похожая на высохшую виноградину, совала продавцу под нос смятые купюры и требовала скидку за то, что рыба "не первой свежести". Продавец, юркий индиец с глазами-маслинами, клялся матерью и пророком, что рыба только что из воды, что он сам её ловил, что таких цен нет больше нигде в Эмиратах. Старуха уходила, хлопнув рыбой о прилавок, но через пять минут возвращалась — и покупала. Потому что рыба нужна, потому что дети ждут ужина, потому что цены растут, а пенсия стоит на месте.

И так везде. За каждой покупкой — драма. За каждой ценой — компромисс. За каждым взвешиванием — тихая трагедия человека, который считает копейки там, где другие считают миллионы.

Пенкин смотрел на всё это и думал: а ведь здесь то же самое, что и в Питере, что и в Париже, что и везде. Люди хотят есть. Люди хотят, чтобы их не обманывали. Люди хотят жить, а не выживать. И цены растут везде — в дирхамах, в рублях, в лирах, в любых валютах, придуманных человечеством.

Он вышел с рынка, побрёл дальше по набережной. Солнце припекало уже по-настоящему, захотелось есть. Не просто перекусить, а поесть по-настоящему, как человек, который заслужил хороший обед после прогулки по восточному базару.


Обед в Золотом драконе .

На набережной Шарджи, там, где лагуна делает плавный изгиб, а пальмы склоняются к самой воде, стоял ресторан "Golden Dragon".  Это заведение для тех, кто устал от суеты рынка и хочет примириться с жизнью через посредство хорошей еды.

Ресторан был выдержан в стиле старого восточного дома — резное дерево, медные светильники, низкие столики с подушками вместо стульев. Но главным здесь был не интерьер, а вид. Огромные окна выходили прямо на лагуну, и вода плескалась так близко, что казалось, протяни руку — и коснёшься волны.

Пенкин выбрал столик у самого окна, заказал обед. Официант — пожилой узбек с седой бородой и глазами, помнящими, наверное, ещё Самарканд времён Тамерлана — принял заказ с лёгким поклоном.

Еда прибывала не спеша, как положено в хороших местах, и каждое блюдо было отдельным произведением искусства.

Плов по старинному рецепту.

Огромное блюдо, которое поставили перед Пенкиным, могло бы служить обеденным столом для небольшой семьи. Рис — длиннозёрный, золотистый, каждый рисинка отдельно от другой, как монахини в строгом монастыре, — возвышался горой, на вершине которой покоилась баранья нога, запечённая до такого состояния, что мясо само отделялось от кости, стоило только взглянуть на него. Морковь, нарезанная тонкой соломкой, янтарно блестела, пропитанная соком и жиром. Барбарис — тёмно-рубиновые ягоды — рассыпан по рису, как драгоценные камни по бархатной подушке.

Запах этого плова был сложнее, чем симфония. В нём слышалась баранина, тушённая с луком до прозрачности, слышался зира — пряность, от которой у человека пробуждаются древние кочевые инстинкты, слышался чеснок, запечённый целиком и отдавший рису свою нежную, почти сладкую суть. Когда Пенкин запустил ложку в это великолепие, рис послушно расступился, открывая взору сокровища, скрытые в глубине: кусочки курдючного сала, прозрачные, как слюда, и тающие во рту с первобытной животной радостью.

Шашлык прибыл на отдельном блюде — длинные шампуры, на которых куски мяса чередовались с кружочками помидоров и лука. Мясо было прожарено идеально: снаружи — хрустящая, ароматная корочка с лёгким запахом дыма (и откуда в ресторане дым? но он был, несомненный, настоящий), внутри — розовое, сочное, источающее сок при малейшем нажатии вилки.

Лук, маринованный с уксусом и гранатовым соком, лежал отдельной горкой — кислый, сладкий, хрустящий, он балансировал жирность мяса с математической точностью. Помидоры — мясистые, почти чёрные от спелости, пахли солнцем и летом, тем самым летом, о котором Баэль говорил как о единственном спасении.

К мясу подали целое блюдо овощей — и это была поэма, достойная отдельного описания. Баклажаны, запечённые на углях, сняли с них кожицу, и теперь они лежали, приправленные чесноком и кинзой, нежные, как масло. Перец — красный, жёлтый, зелёный — запечённый целиком, пах сладостью и дымом. Цукини, нарезанные длинными ломтями и обжаренные до мягкости, хранили в себе всю свежесть утра, когда их сорвали с грядки.

И зелень — горы зелени! Кинза, петрушка, укроп, зелёный лук, руккола, мята — всего этого было столько, что Пенкин на минуту почувствовал себя овцой, выпущенной на весеннее пастбище. Но какая сладкая была эта овечья доля!

Шербет для шейха.

Шербет подали в высом стеклянном графине до краёв наполненных густой, тягучей жидкостью розовато-бежевого цвета. Это был не тот дешёвый порошковый напиток, который продают в супермаркетах. Это был настоящий шербет — из лепестков роз, фисташек и молока, такой густой, что его можно было есть ложкой. Лёд плавал сверху, звеня о стенки стакана, и когда Пенкин сделал первый глоток, ему показалось, что в горло вливается прохладный рай. Сладость не приторная, а деликатная, с кислинкой, с тонким привкусом розовой воды — это был напиток, созданный для того, чтобы смыть усталость и жар этого бесконечно жаркого дня.

Когда Пенкин уже думал, что больше не влезет ни кусочка, принесли мороженое. Оно лежало в металлической вазочке, окружённое кусочками манго, маракуйей и нарезанными финиками. Само мороженое — сливочное, густое, с вкраплениями фисташек и шафрана — было настолько плотным, что ложка входила в него с лёгким сопротивлением, как в масло, только что вынутое из погреба.

Холодное, сладкое, с лёгкой горчинкой шафрана и хрустом орехов, это мороженое было финальным аккордом симфонии, тем последним звуком, который замирает в зале и оставляет после себя только благодарную тишину.

Пенкин откинулся на подушки. Ему было хорошо. Сыто, спокойно, бездумно. За окном блестела лагуна, чайки кричали над водой, где-то вдалеке виднелись минареты. Рай, да и только.

Но отдых его длился недолго.

— Разрешите присесть? — раздался знакомый голос.

Пенкин поднял глаза. За соседним столиком сидел робот. Настоящий робот, каких Пенкин видел только на картинках в интернете. Металлический корпус, сочленённые руки-ноги, на месте головы — монитор. Но этот робот был необычным. На мониторе сменялись выражения: то грустные глаза и скорбная линия рта, то вдруг весёлые, с подпрыгивающими бровями и широкой улыбкой. И так каждые несколько секунд — грусть, радость, грусть, радость.

— Ты... со мной разговариваешь? — спросил Пенкин, всё ещё не веря своим глазам.

— А с кем же ещё? — На мониторе загорелась улыбка. — Здесь только ты и я. Ну и официант, но он не в счёт, он спит на ходу.

Пенкин оглянулся. Официант действительно дремал в углу за стойкой, уронив голову на руки. Узбекский старик с глазами, помнящими Тамерлана, спал безмятежно, как младенец.

— Ты кто? — спросил Пенкин, подходя ближе и садясь за столик робота.

— Я — робот, — ответил тот. — Меня создали, чтобы решать проблемы. Но у меня есть одна особенность.

— Какая?

— Я биполярный, — на мониторе появилось грустное лицо. — То мне грустно, то весело. Сейчас, например, грустно.

— Почему?

— Потому что мир полон проблем, которые я не могу решить. А я создан для решения. Это печально.

На мониторе снова загорелась улыбка.

— Но когда я думаю об инфляции, мне становится весело! — добавил робот.

— Весело? — удивился Пенкин. — Инфляция — это же ужас. Цены растут, люди беднеют...

— Для людей — да, — перебил робот. — А для меня — нет. Видишь ли, я питаюсь инфляцией. Чем выше цены, тем больше у меня энергии. Я как вампир, только вместо крови — обесценивание денег.

Пенкин смотрел на него, раскрыв рот.

— Ты шутишь?

— Нисколько. — Робот постучал металлическим пальцем по столу. — Вот сейчас в России инфляция, в Турции, в Аргентине — везде. Я заряжаюсь, как аккумулятор. Так что мне хорошо. Но людям — плохо. И от этого мне снова грустно.

На мониторе опять сменилось выражение: грусть, потом радость, потом снова грусть.

— Тяжело тебе, — сказал Пенкин.

— Бывает, — вздохнул робот. — Но я привык. Знаешь, что сказано в Екклесиасте? «Суета сует, всё суета». Это про деньги и про цены. Приходят и уходят, а инфляция остаётся.

— Ты Библию читал?

— Я всё читал. Я же робот. У меня в памяти вся мудрость мира. И вся глупость тоже.

Они помолчали. Где-то на рынке кричали продавцы, пахло специями и жареным мясом.

— А что ты здесь делаешь? — спросил Пенкин. — В Шардже?

— Жду, — ответил робот. — Скоро придёт один... тип. Толстый иммигрант. Он постоянно убегает от инфляции, но никак не может убежать. Инфляция быстрее.

— Инфляция? — переспросил Пенкин. — Она что, живая?

— А ты не знал? — Робот улыбнулся (на мониторе). — Конечно, живая. Она везде. Она как ветер. Её не видно, но она есть.

В этот момент из-за угла выбежал толстый иммигрант. Он был в дешёвом, засаленном костюме, галстук съехал набок, в руке он сжимал чемодан, из которого торчали какие-то вещи. Лицо у него было красное, потное, глаза выпучены от ужаса.

— Время потребления прошло! — кричал он на бегу. — Опять подорожало! Всё подорожало! Не угонишься!

За ним, неспешно, но уверенно, шла Инфляция. Она была похожа на уставшего бухгалтера — в очках, с портфелем, в сером костюме. Но глаза у неё были пустые, как у мертвеца, и от неё веяло холодом.

— Стой, — сказала Инфляция спокойно. — Всё равно догоню.

Иммигрант подбежал к столику, где сидели Пенкин и робот, бросил чемодан, плюхнулся на свободный стул.

— Не могу больше! — простонал он. — В Эмиратах цены растут, в России растут, везде растут! Куда бежать?

— Никуда, — ответил робот. — От инфляции не убежишь. Она везде.

— Но я же иммигрант! — взвыл толстяк. — Я должен был найти здесь рай! А тут... огурцы три дирхама за кило! А в том году два с половиной были!

— Это ещё не предел, — философски заметил робот. — Вспомни, что сказано в Писании: «Блаженны нищие духом, ибо их есть Царствие Небесное». А нищие карманом — тем более.

Инфляция тем временем подошла к столику, остановилась, посмотрела на иммигранта.

— Ну что, — сказала она. — Попался?

— Отстань! — закричал иммигрант. — Я тебя не звал!

— Меня никто не зовёт, — усмехнулась Инфляция. — Я прихожу сама. Как смерть, как налоги, как утренний кофе.

Она повернулась к роботу.

— Привет, робот. Всё скачешь?

— Скачу, — ответил робот. — То грустно, то весело. Сейчас вот весело — ты пришла, энергии прибавилось.

Инфляция посмотрела на Пенкина.

— А ты кто?

— Я... турист, — выдавил Пенкин. — Из Питера.

— Из Питера, — задумчиво повторила Инфляция. — Хороший город. Я там часто бываю. Цены растут, люди грустят. Хорошая работа.

Пенкин хотел что-то сказать, но не нашёл слов.

— Ладно, — сказала Инфляция, обращаясь к иммигранту. — Пойдём. Хватит бегать. Всё равно твои сбережения уже обесценились. Даже чемодан этот скоро ничего не будет стоить.

Иммигрант заплакал. Слёзы катились по его толстым щекам, капали на засаленный пиджак.

— Не хочу, — всхлипывал он. — Я так надеялся...

— Надежда — это тоже товар, — сказала Инфляция. — И она тоже дорожает. Скоро станет непозволительной роскошью.

Она взяла иммигранта за руку, и они пошли прочь, вдоль набережной. Толстяк плёлся, спотыкаясь, оглядывался на свой брошенный чемодан, но Инфляция тянула его вперёд.

Пенкин смотрел им вслед, пока они не скрылись за поворотом.

— Что это было? — спросил он у робота.

— Это жизнь, — ответил робот. На его мониторе снова загорелось грустное лицо. — Инфляция забирает тех, кто пытается от неё убежать. А тех, кто не убегает, она просто душит медленно.

— А ты? — спросил Пенкин. — Ты ведь не убегаешь.

— А мне хорошо, — на мониторе появилась улыбка. — Я питаюсь ею. Чем больше инфляция, тем я сильнее. Но людям от этого не легче, и мне грустно.

Улыбка сменилась грустью.

— Замкнутый круг, — сказал робот. — Знаешь, в Библии сказано: «Нет праведного ни одного». И про инфляцию тоже можно сказать: нет стабильного ни одного. Всё течёт, всё меняется, всё дорожает.

— И что делать? — спросил Пенкин.

— А ничего, — ответил робот. — Это BSOD.

— Что?

— Blue Screen of Death. Синий экран смерти. Когда система падает и никто не хочет её перезагружать. Так и с инфляцией — она как глобальный сбой. Можно перезагружать сколько угодно, но вирус остаётся.

На мониторе загорелась надпись: #BSOD.

— Я пытался её лечить, — продолжал робот. — Пытался найти алгоритм, который остановит рост цен. Но каждый раз — синий экран. Потому что проблема не в коде, проблема в людях. В их жадности, в их страхе, в их привычке терпеть.

Он помолчал.

— Вчера я нашёл баг, — сказал он. — Думал, вот оно, решение. Закрыл заявку, запустил патч. И что ты думаешь? Синий экран. Снова. Потому что баг был не в программе, а в реальности.

— И что теперь?

— Теперь я просто сижу здесь, пью свой напиток (робот показал на стакан с какой-то жидкостью, в которой плавали металлические опилки), и смотрю на море. Иногда грущу, иногда радуюсь. Биполярное расстройство — оно такое.

Он улыбнулся, потом снова стал грустным.

— А тот толстяк? — спросил Пенкин. — Его Инфляция... убьёт?

— Нет, — ответил робот. — Она просто будет рядом. Всегда. Он будет просыпаться утром, видеть новые цены, вздыхать, идти на работу, считать копейки. Это не смерть. Это хуже. Это жизнь с инфляцией.

Пенкин вспомнил тётю Зину из Ивангорода, которая копила на Мальдивы для дочери. Вспомнил Анастасию из самолёта, которая считала каждую лиру. Вспомнил Катюшу, которая молча ушла, не попрощавшись.

— У меня есть знакомая, — сказал он. — Она копит на билет для дочери. Два года. С пенсии 22 тысячи.

— BSOD, — ответил робот. — Синий экран. Надежда, которая не сбудется. Но она держится. Это и есть человек.

Робот встал, его металлические суставы скрежетали.

— Мне пора, — сказал он. — Скоро прибудет новая партия иммигрантов. Надо их встречать, подзаряжаться от их страхов. Это весело.

На мониторе загорелась широкая улыбка.

— Но потом мне станет грустно, — добавил он, и улыбка сменилась печалью.

Он пошёл прочь, и Пенкин смотрел ему вслед, пока металлическая фигура не растворилась в толпе на набережной.


Пенкин долго сидел за столиком в опустевшем ресторане. Перед ним остывал недопитый шербет, мороженое растаяло, превратившись в сладкую лужицу. В голове было пусто и шумно одновременно. Слова робота крутились в мозгу, как заезженная пластинка: «BSOD. Синий экран смерти».

Он вспомнил Катюшу. Может быть, она тоже видела этот синий экран? Может быть, поэтому и ушла? Потому что поняла: систему не перезагрузить, баг не исправить, инфляция будет всегда?

— Мессир Баэль, — сказал он вслух, сам не зная, к кому обращается. — Вы здесь?

Тишина. Только чайки кричат, да волны плещут о берег.

Но потом, откуда-то сбоку, раздался знакомый голос:

— Здесь, Пенкин. Где ж мне ещё быть?

Баэль сидел за соседним столиком. Пенкин готов был поклясться, что минуту назад там никого не было. Но теперь Баэль сидел, пил эспрессо из крошечной чашки и смотрел на него с привычной лёгкой усмешкой.

— Вы всё видели? — спросил Пенкин.

— Всё, — кивнул Баэль. — Интересный экземпляр. Редкий. Я таких давно не встречал.

— Робота?

— И робота, и инфляцию, и иммигранта. Особенно иммигранта.

— Кто они?

Баэль задумался. Допив кофе, он поставил чашку на блюдце и посмотрел на лагуну, где солнце играло в волнах.

— Инфляция — это не просто рост цен, — сказал он. — Это метафора. Всего. Времени, которое обесценивает наши надежды. Обстоятельств, которые съедают наши сбережения. Жизни, которая становится дороже с каждым днём, а мы — дешевле.

— А робот?

— Робот — это мы. Все мы. Биполярные. То нам весело, то грустно. Весело, когда есть деньги. Грустно, когда их нет. А инфляция делает так, что денег никогда не хватает. И мы скачем туда-сюда, как этот робот.

— А иммигрант?

— Иммигрант — это тот, кто надеется сбежать. Думает, что в другом месте будет лучше. А инфляция везде. Она глобальна, как грехопадение. Помните, в Библии: «В поте лица твоего будешь есть хлеб». Вот и он потеет, бегает, а хлеб всё дороже.

Баэль помолчал.

— BSOD, — продолжил он. — Прекрасное слово. Оно означает, что система рухнула, и никто не знает, как её поднять. Мы живём в эпоху синего экрана. Все ждут перезагрузки, но её не будет.

— И что делать? — спросил Пенкин.

— А ничего, — улыбнулся Баэль. — Жить с синим экраном. Привыкнуть к нему. Сделать его своим фоном, как этот закат.

Он кивнул в сторону горизонта, где солнце медленно опускалось в воду.

— Идите, Пенкин. Вечереет. Вас ждут. Оля, кажется? Красивая девушка. Лёгкая. Такие помогают забыть о грустном.

— А вы?

— А я посижу ещё. Посмотрю на закат. Подумаю о вечном. О том, что даже у синего экрана есть своя эстетика.

Он кивнул на прощание и остался сидеть за столиком, глядя, как солнце медленно опускается в воды Персидского залива.

Пенкин расплатился за обед, вышел на набережную. В голове было пусто, но на душе — странно легко. Как будто встреча с роботом и Инфляцией что-то перевернула внутри. Что-то важное.

Он думал о том, что завтра снова увидит Олю. Что послезавтра вернётся в Питер. Что жизнь продолжается, несмотря ни на что.

И о том, что роботу то грустно, то весело.

Потому что инфляция.

Потому что BSOD.

Потому что синий экран — это навсегда.


А Баэль остался на набережной Шарджи, в ресторане "Golden Dragon", за столиком с видом на лагуну.

Солнце уже коснулось краем воды, окрасив небо в багровые тона. Вдали, над Дубаем, зажигались первые огни небоскрёбов. А здесь, в старом городе, было тихо. Только волны лениво набегали на берег, да где-то кричал муэдзин, призывая к вечерней молитве.

Баэль сидел за столиком, перед ним остывала вторая чашка эспрессо. Он смотрел на горизонт и думал о том, что видел сегодня. О роботе, который скачет между грустью и весельем. Об Инфляции, похожей на уставшего бухгалтера. О толстом иммигранте, который пытался убежать, но не смог.

И о людях. О Пенкине, который бежит от тоски в объятия случайной красавицы. Об Анастасии, которая считает лиры и мечтает о лете. О Катюше, которая ушла в никуда, потому что не нашла места в этом мире растущих цен и убывающих надежд.

Ветер стих. Над лагуной повисла та особенная тишина, которая бывает только на стыке дня и ночи, когда всё живое замирает в ожидании.

И Баэль начал говорить. Тихо, почти шёпотом, но каждое слово его разносилось над водой, над старыми крышами, над минаретами, над бескрайней пустыней за городом.

Стихи были на английском. В них не было прежней надрывности — только ровная, спокойная грусть наблюдателя, который видел всё это уже тысячу раз и знает, что будет дальше:

"The Witness

We sit and watch the race that none can win,
The Cost, the Hope, the chase about to start;
The green-stained glass, the sorrow held within,
The silent ledger of a broken heart.
To witness is to know, and knowing, bear
The weight of truth between the hope and fear.

The Endurance

But bearing is itself a quiet flight,
A stubborn spark refused to be resigned;
To trade the easy comfort of the night
For facing the vast void with seeing eyes.
This courage is the patch, the human art,
The breath that keeps the darkness from the heart.

The Truth

We are the fix that no machine could find,
The living code that runs on grief and grace.
Though screens go blue, though time is unkind,
We meet the void and know our proper place.
Not as the victors, but as those who stay,
And loving what breaks, keep the dark at bay."

Баэль замолчал. Волны набегали на берег, смывая следы его слов. Где-то вдалеке зажглись первые звёзды. Ночь наступала на Шарджу мягко, как старая женщина, укрывающая внуков одеялом.

Он допил остывший кофе, поднялся, поправил котелок. На мгновение задержал взгляд на том месте, где недавно сидел робот. Пустой стул, пустая чашка, только на песке остался странный узор — будто отпечаток металлической ступни, а рядом с ним — следы толстого иммигранта и ровные, деловые следы Инфляции.

Баэль улыбнулся чему-то своему, развернулся и пошёл вдоль набережной, в темноту, туда, где огни города уже смешивались со звёздами.

А за его спиной оставались люди. Пенкин, который уже забыл о Катюше в объятиях Оли. Анастасия, которая завтра утром снова пойдёт на переговоры. Тётя Зина, которая откладывает по тысяче рублей на Мальдивы для дочери. Робот, которому то грустно, то весело. Иммигрант, который никогда не перестанет бежать.

И инфляция, которая вечно идёт следом, с портфелем и пустыми глазами.

Но может быть, в этом и есть жизнь — не в перезагрузке, а в умении нести.

Нести и держаться.

Как умели. Как умеют. Как будут.

Всегда.

Примечания:
(I)
 Свидетели

Мы смотрим вслед, не в силах превозмочь
Бегущих тень и возрастающий убыток;
Зеленый чай, и карточную ночь,
И сердца крах, вписанный в графы свитка.
Свидетель — значит, ведать и нести
Всю тяжесть правды, что ждет впереди.

Стояние

Но длительность — особого рода побег,
Упрямый свет, что не дал себя вычесть;
Променять райский райский ночлег
На зрак пустоты, и в нем же свой обычай —
Жить. Эта воля и есть заплата, плоть,
Что учит тьму: нас не превозмочь.

Итог

Мы сами — патч, что не найти машине,
Живой код, что дышит скорбью и алой
Зарей поверх всего, что есть в витрине
Дня. Мы глядим в ничто, и наш удел не мал:
Не победители, но те, кто, любя,
Стоят впотьмах — и длятся, скрыв себя.


Рецензии