Остров накануне
Я приехал по гранту разбирать архив некоего профессора Соболева. О нём говорили разное. Одни считали его гением, другие — шарлатаном, третьи — гениальным шарлатаном, что на русской почве всегда предпочтительнее, чем просто шарлатан без гениальности. Соболев был медиевистом, семиотиком и, по слухам, коллекционером. Умер он год назад в своей квартире на Васильевском острове, захлебнувшись собственным красноречием — если верить некрологу, инфаркт случился прямо во время лекции о паламитских спорах.
Вдова профессора, Нина Львовна, женщина с лицом персонажа полотен Петрова-Водкина и голосом, скрипящим, как несмазанная дверь в провинциальном музее, впустила меня в квартиру со словами:
— Только осторожнее. Там не просто книги. Там — СИСТЕМА.
Она произнесла это слово так, будто речь шла о бомбе замедленного действия.
Квартира оказалась лабиринтом. Я ожидал увидеть обычный профессорский беспорядок — кипы журналов «Вопросы философии», засушенные бутерброды между страницами «Войны и мира», пыль на статуэтках Венеры Милосской. Но здесь царил порядок. Пугающий. Книги стояли не по алфавиту и не по тематике. Они стояли по цвету корешков в одних секциях, по формату — в других, а в третьих — по… я готов поклясться — по весу. Я взвесил несколько томов на ладони: Библия в свинцовом переплёте соседствовала с брошюрой «Как варить самогон» 1927 года издания. Их вес совпадал с точностью до грамма.
На стене висела карта. Не Петербурга, нет. Карта Финского залива с подробностями, достойными лоции XIX века. На ней был отмечен остров. Такой маленький, что на стандартных картах его обозначают точкой, а подписывают где-нибудь сбоку, рискуя, что читатель примет название за помарку типографской краски. Остров назывался «Гохланд». По-фински — «Высокая земля». По-русски — просто скала, торчащая из воды, как обломок утонувшей цивилизации.
Под картой лежала рукопись. Несколько листов, исписанных мелким, почти маниакальным почерком Соболева. На первой странице значилось: «Гохландский апокриф. Попытка реконструкции».
Я сел в продавленное кресло (оно пахло табаком, хотя профессор бросил курить за десять лет до смерти, о чём сообщала табличка на двери его кабинета — такие таблички вешают только люди, которые верят в победу разума над слабостью) и начал читать.
Соболев утверждал, что в 1321 году, когда Москва ещё была захолустьем, а Новгород торговал с Ганзой, на острове Гохланд произошло событие, не попавшее ни в одну летопись. Грек-исихаст по имени Феофан, плывший на корабле из Константинополя в Новгород, потерпел крушение. Его выбросило на берег. Три дня он провёл в пещере, молясь и созерцая «нетварный свет». На четвёртый день к нему приплыл на лодке местный чухонец-рыбак. Рыбак, которого в рукописи звали просто Онто (от финского Antti), не говорил по-гречески. Феофан не понимал по-фински.
И тогда, пишет Соболев, произошло чудо. Но чудо семиотическое.
Рыбак Онто принёс глиняную плошку с ухой. Феофан, измученный голодом, взял плошку и съел уху. Онто засмеялся и показал пальцем на небо, потом на море, потом снова на плошку. Феофан подумал, что рыбак благодарит Бога за спасение утопленника. На самом деле, как расшифровал Соболев спустя семьсот лет, Онто показывал контуры будущих владений: Швеции, России, Финляндии, которые будут веками делить эту скалу. Плошка в его руках была моделью мира.
Феофан, осенённый благодатью, достал из-за пазухи вощёную дощечку (керамион) и нацарапал на ней греческие буквы. Онто взял палочку и поверх греческих букв начертал руны. Так, на одной дощечке, возник билингва — двуязычная надпись, которая, по мысли Соболева, стала первым письменным памятником «финско-византийского синтеза». Сам апокриф гласил, что Феофан после этого видения отправился не в Новгород, а остался на острове и основал там скит. Скит простоял до 1570 года, пока его не сожгли шведы.
Всё это было похоже на типичную соболевскую провокацию. Смесь Лотмана, поп-истории и северного шаманизма. Я хотел отложить рукопись, но наткнулся на сноску, сделанную красными чернилами: «Подлинник хранится в собрании…» — и далее следовал адрес. Не архивный шифр, не номер фонда, а обычный почтовый адрес: Музей-квартира Пушкина на Мойке, 12, тайник под половицей в спальне Натальи Николаевны.
Я рассмеялся. Профессор явно шутил. Или сошёл с ума. Пушкин и Гохланд? Семиотика и подпол?
Но смех застрял у меня в горле, когда я перевернул страницу и увидел приложение. Фотокопия. Плохого качества, сделанная, судя по всему, «Полароидом» на излёте восьмидесятых. На ней была запечатлена вощёная дощечка. Действительно старая. И на ней действительно проступали какие-то знаки — греческие и рунические. Рядом лежала спичка. Самая обычная спичка, для масштаба. На коробке, попавшем в кадр, читались слова: ZeroCera.
Спички «ZeroCera» не выпускались в СССР. Это была испанская марка.
Я позвонил Нине Львовне.
— Нина Львовна, простите за дурацкий вопрос. Ваш муж… он пользовался испанскими спичками?
В трубке повисла пауза. Такая длинная, что я успел сосчитать удары собственного сердца.
— Откуда вы знаете? — голос её изменился, потерял скрипучесть, стал молодым и испуганным. — Он привёз их из Мадрида в 1983-м. Сказал, что это единственная вещь, которую он хочет привезти из капиталистической страны. Коробок спичек. Я смеялась. Он сказал: «В них огонь, который не обжигает. Огонь знания».
Я посмотрел на рукопись. На карту. На фотографию дощечки.
— А где сейчас эти спички?
— Сгорели, — ответила она. — Вместе с дачей в Комарово. В девяносто первом. Дачу подожгли. Никто не знает, кто. Милиция тогда даже выезжать перестала. Сказали: «Сама загорелась».
Конечно, подумал я. Сама. Как сами загораются архивы, как сами исчезают люди, как сами собой рассыпаются в прах билингвы, соединяющие греческий алфавит с финскими рунами.
Я снова взглянул на карту. Гохланд. Остров, который всегда был ничей и потому — всегда чей-то. На нём стояла церковь, построенная ещё при Николае I, и работал маяк. Сейчас там, кажется, погранзона. Или туристический кластер? В наше время граница между погранзоной и туристическим кластером так же зыбка, как граница между эпосом и романом.
Соболев, конечно, всё придумал. Или почти всё. Он был достаточно учён, чтобы понимать: любая интерпретация — это насилие над текстом. Но он был и достаточно умён, чтобы знать: текст без интерпретации мёртв.
Я закрыл рукопись. На последней странице, карандашом, было приписано:
«Правильный читатель — это не тот, кто разгадывает загадку. Это тот, кто понимает, что загадка и есть ответ. Ищите не на Гохланде. Ищите в языке, на котором вы думаете. P.S. Спички лучше не зажигать».
В коридоре хлопнула дверь. Это Нина Львовна принесла чай. В стакане с подстаканником, как в лучших домах Петербурга. Чай был горячий, крепкий и отдавал дымком.
— Вы верите в эту историю? — спросила она, кивая на рукопись.
— Я верю в нарратив, — ответил я, обжигая губы.
— Это одно и то же, — вздохнула она.
На стене тикали часы. Они показывали без четверти семь. Но я готов поклясться: стрелки на них не двигались. Они застыли ровно в тот момент, когда профессор Соболев в последний раз закрыл за собой дверь этой квартиры, чтобы отправиться читать лекцию о паламитских спорах — и о той самой «Высокой земле», где слова значат больше, чем вещи, а молчание длиннее, чем жизнь...
Свидетельство о публикации №226021302121