Без права на забвение Пехота

БЕЗ ПРАВА НА ЗАБВЕНИЕ: ПЕХОТА

Дорогой читатель!

Ты держишь в руках вторую книгу серии «Без права на забвение». Если первая, «Без права на забвение: штурмовики», была разговором с самим собой накануне решающего шага, то нынешняя, «Без права на забвение: пехота», начинается там, где слова уже не спасают. Там, где человек перестаёт спорить с собой и учится жить в новой правде: в земле, в сырости, в холоде, в ожидании, в коротких командах, в простых движениях, которые однажды становятся привычкой. В штурмовиках ты ещё доказываешь себе, что способен. В пехоте ты просто обязан быть способен. Потому что рядом другие. Потому что на тебе держится участок. Потому что «если не ты» перестаёт быть красивой фразой и становится ежедневной ответственностью.

Про войну много говорят, но война редко укладывается в чужие слова. В мирной жизни человеку кажется, что судьба всегда оставляет лазейку: можно промолчать, переждать, «не лезть», отсидеться в своей заботе о доме, о работе, о семье. Можно отложить решение на завтра, можно сделать вид, что это не касается лично тебя. Но война устроена иначе. Она не приходит как тема для обсуждения. Она приходит как проверка. Без музыки. Без торжественности. Без предупреждения. И проверяет не громкостью лозунгов, а простыми вопросами: выдержишь ли ты ночь без сна? Сумеешь ли ты не сорваться, когда страшно? Не сломаешься ли от усталости? Сможешь ли остаться человеком, когда вокруг всё пытается превратить тебя в функцию?

Я не знаю, с каким чувством ты открываешь эти страницы. Из любопытства. Из уважения. Из внутреннего напряжения. Из боли — своей или чужой. Кто-то читает, чтобы понять тех, кто вернулся. Кто-то — чтобы приблизиться к тем, кто не вернулся. Кто-то — чтобы наконец-то перестать спорить со своим собственным «а как бы поступил я». Но я знаю одно: если ты пройдёшь эту книгу до конца, война перестанет быть чем-то «где-то далеко» и «не про нас». Война всегда про людей. Про выбор, который делается не на трибуне, а на кухне, в машине, на работе, в тишине. Про страх, который не выглядит героически. Про упрямство жить и защищать. Про то, как человек, вчера занятый счетами, школьными чатами и пробками, сегодня оказывается в окопе и узнаёт себя заново — не таким, каким представлял, и не таким, каким хотел бы казаться.

В этой книге ты снова встретишь героев первой части и познакомишься с новыми. Но не жди «продолжения» в привычном смысле — с теми же интонациями и тем же внутренним монологом. Первая книга была о том, что происходит внутри, когда прежний удобный мир трещит и ты больше не можешь отводить глаза. О стыде и совести. О том миге, когда решение созревает и становится необратимым. Вторая книга — о том, что происходит с человеком после решения. О становлении. О фронтовой жизни, где любой день одновременно похож на предыдущий и никогда не повторяется. Где одно и то же место может быть и спасением, и ловушкой. Где «служба» и «работа» звучат слишком сухо, потому что там это просто жизнь. Иногда единственная по-настоящему честная. Иногда — последняя.

Пехота редко выглядит «киношно». Это не та роль, которой принято любоваться издалека. Пехота — это про терпение и вес. Про ноги, которые идут, когда голова уже не верит. Про руки, которые делают, даже когда душа устала. Про простые вещи: вода, сухие носки, тепло в ладонях, минутная тишина без разрывов. Про то, что ты учишься слышать землю и учишься читать темноту. Про то, что ты начинаешь ценить короткую фразу товарища больше, чем длинные речи. И про то, что геройство здесь не сияет. Оно часто выглядит как грязь на коленях, как стиснутые зубы, как «потерпим», как «пойдём», как «не бросай».

Эта книга не рисует людей бронзой. Здесь не будет плакатной правильности и удобных пауз. На войне паузы — роскошь. Там не побеждают красивыми словами. Там побеждают тем, что делают. И, пожалуй, самое удивительное в этом — то, насколько обычными оказываются те, кто выдерживает. Вчера электрик, водитель, медик, сварщик, юрист, учитель. Болит спина, раздражают цены, дома ждут дети, в телефоне — фотографии, которые хочется пересматривать украдкой. И при всём этом именно этот человек там вдруг раскрывается как собирательный образ силы. Не сказочной, не нарисованной, не «для отчёта». Настоящей. Из той реальности, где подвиг выглядит не красиво, а тяжело. Где он не поднимает над землёй, а, наоборот, сильнее прижимает к ней и заставляет идти дальше.

Пехота — это ещё и про то, что фронт не существует в вакууме. Там есть земля, на которой до тебя жили, работали, строили дома, растили детей. И есть мирные люди — те, кто оказался рядом с линией огня, кто живёт в тревоге, в нехватке, в ожидании новостей, в осторожных вопросах. Ты увидишь эти встречи. Не как «эпизоды», а как часть общей правды: война проходит через судьбы всех, кто находится рядом. Иногда разговор с пожилой женщиной, которая держит дом на упрямстве и молитве, запоминается не меньше, чем трудный выход. Иногда взгляд ребёнка, который слишком рано научился различать звуки, прожигает сильнее любого выстрела. И тогда становится особенно острым понимание: защищать — это не лозунг, а конкретные люди, конкретные дворы, конкретные лица, которые невозможно «не заметить».

Окоп в этой книге — не просто сооружение из земли. Это память. На земле и в душе. Как шрам, как морщина: морщины, говорят, не украшают, но делают лицо настоящим. Окоп делает человека настоящим. Он снимает всё лишнее: понты, привычки, важничанье, пустые слова. Оставляет только то, что держит. И вот здесь начинается то самое становление, ради которого написана эта часть: когда человек учится держать не только оружие, но и себя. Учится быть опорой, даже если внутри пусто. Учится молчать, когда молчание спасает. Учится говорить коротко и точно, потому что неверная фраза на войне иногда стоит дороже, чем ошибка в мирной жизни.

У меня в голове всё время была одна бумага, которую мы подписали в начале. Самая короткая и самая страшная. Бумага «кому сообщить». Кому сообщить печальную информацию. Информацию о твоей гибели.

Со стороны это легко пропустить: формальность, рутина, «так положено». Но когда на бумаге твоя фамилия и под ней твоя подпись, рутина перестаёт быть рутиной. Это становится личным договором со смертью. Смерть перестаёт быть абстрактной строкой в новостях. Она становится чем-то близким. Начинает смотреть пристально. И тогда жизнь меняет краски: становится резче, жестче, честнее. В ней остаётся меньше лишнего и больше того, что действительно важно. Ты начинаешь иначе относиться к словам. И к молчанию. И к тому, как звучит голос товарища в темноте. И к тому, как незаметно взрослеешь за считанные недели, будто время сжимается и догоняет тебя.

И вот тогда ты понимаешь одну вещь, которую в мирной жизни легко не понять: забиться в угол и надеяться «пронесёт» ты уже не имеешь права. Потому что рядом другие. Потому что ты часть команды. Потому что твой страх — это уже не только твоя личная беда. Это риск для тех, кто рядом. Ты должен жить, действовать, выполнять задачи и иногда идти туда, куда нормальный человек в мирной жизни не пошёл бы ни за какие деньги. И при этом — парадокс войны — ты должен одновременно искать встречу со своей судьбой и всеми силами обманывать смерть, чтобы вернуться. Вернуться не победителем из кино, а живым человеком, который сможет снова обнять близких, услышать обычные звуки и не вздрагивать от каждого хлопка.

К сожалению, не все мои фронтовые друзья смогли пройти свой рубеж. Они остались в памяти однополчан, в памяти матерей, в памяти жён и детей, которые будут помнить их уже не по голосу, а по фотографиям и рассказам. У войны страшная привычка: она обрывает не только жизнь. Она обрывает планы, смех, будущие разговоры, невысказанные слова. И эта книга — попытка сохранить не статистику, а лица. Не «потери», а людей. Их характеры, их привычки, их шутки, их молчание, их трудную, иногда грубую, но настоящую фронтовую нежность друг к другу. Потому что без этого война превращается в сухой отчёт, а отчёт не способен объяснить, как всё это выдерживается.

И всё же, как ни парадоксально, задавая вопрос себе и боевым товарищам: «А если бы можно было отмотать время назад и снова встать перед выбором — идти или не идти?», я снова и снова слышал один и тот же ответ: выбор бы не поменяли. Почему? Упрямство? Долг? Привычка отвечать за своих? Вера? Может быть, всё сразу. История любит расставлять оценки позже, когда стихает дым и становится удобно рассуждать. Но сегодня, для любого, кто добровольно идёт навстречу опасности, хочется верить в одно: что ответ будет справедливым. Что выбор будет понят. Что поступок не растворится в цифрах. Что имена не превратятся в строчку «потери». Что для живых останется не только боль, но и смысл.

Я благодарю семью, друзей и читателей, которые заставляют меня снова и снова браться за новую книгу. Спасибо за доверие. Оно — ещё одна причина не молчать. И ещё один повод писать так, чтобы было без права на забвение.

А теперь — пролог.

Он начинается не с громкой сцены и не с красивого кадра. Он начинается с того момента, когда дорога заканчивается, и дальше всё — пешком. Когда привычная жизнь остаётся где-то позади, как звук закрывшейся двери, и ты вдруг понимаешь, что теперь твои ориентиры другие: не календарь и планы, а карта, команда, время до рассвета и люди рядом. Пролог — это первая настоящая встреча с пехотой: с её бытом, с её тяжёлой простотой, с её молчаливым братством. Это первые шаги в мир, где любое «потом» может не наступить, а любое «сейчас» нужно прожить честно и собранно. И где самое важное ты поймёшь не из речей, а из того, как человек рядом делит с тобой воду, укрытие и страх.

Что такое окоп, расскажите, друзья?
Вы в кино его явно видали.
Может, это слова?  Может, это земля?
Может, то, что забыть обязали?

Я скажу вам, друзья,
Мне забыть то нельзя,
Уж поверьте на слово мужчине.

Это ночи без сна, жестеняк тушняка,
На окопной свече для родных подогретый.
Шутка друга,
Заря, что по утру горит красным цветом,
Это мысли о доме, слеза,
Сжатый крест в кулаке, от гранаты чека,
На троих лишь одна сигарета.

Это грязь, это боль и тоска, автоматная смазка,
 Запах трав, вперемешку с металлом крови,
И на вылет пробитая каска.

Это Лисья нора, не остывший с ночи пулемет,
Это нервы- струна, липкий страх по спине,
Но в атаку «ура!», по-другому нельзя:
Мать-страна ждёт Поступка от сына!
 
Это соль на лице и земля на зубах,
Это братской могилы морщина?
Это братской могилы морщина!
Это братской могилы морщина…

Открой следующую страницу. Там начнётся то, что уже нельзя пересказать «в двух словах». Там начнётся жизнь пехоты.

Пролог

«Война суровая проверка людей. Так было и так всегда будет. Только тот народ, который чтит своих героев, может считаться великим».
(К. К. Рокоссовский)

Холодный апрельский ветер гнул ветки старого грецкого ореха, нависшего над «курилкой». Порывы били в крону так, будто дерево было живым и держалось из последних сил. Оно стонало по-своему: не звуком, а движением, сухим хрустом тонких веток и тяжелым шелестом листьев, которых ещё было мало, но каждый из них цеплялся за жизнь так же упрямо, как и мы.

Ветер проходил не только через двор и небо. Он проходил сквозь бушлат, будто через марлю, находил щели под воротником и забирался туда, где человек обычно хранит уверенность. Пробирался в кости и словно спрашивал: ну что, доброволец, ты точно сюда пришёл? Точно сам? Точно понимаешь?

Иногда мне казалось, что этот ветер делает то же самое, что и война: проверяет. Не лозунгом, не барабаном, не красивой речью. Давлением. Простой, упрямой силой. Такой силой, от которой не спрячешься окончательно, потому что спрятаться можно только на минуту, а потом всё равно выйдешь наружу. Война вообще не любит, когда от неё прячутся. Она терпелива. Она дождётся. Сначала даст тебе иллюзию, что можно отступить на шаг. А потом заберёт у тебя сразу десять.

Слабость на войне не всегда выглядит как трусость. Она чаще выглядит как желание «пересидеть». Найти тёплый угол. Спрятаться от ответственности, от людей, от решений, которые жгут руки. Она выглядит как усталость, которая шепчет: «Да кому ты нужен? Да пусть решают другие». И самое страшное, что это шепчет не враг и не офицер в штабной тишине. Это шепчет твоё собственное тело, когда оно впервые по-настоящему пугается.

Ветру вторил мелкий, липкий дождь. Он не лил стеной. Он моросил настойчиво, цеплялся за ресницы, прятался в воротник, норовил промочить до нитки и потушить сигарету, спрятанную в кулак. Дождь был как мысль, от которой не отмахнуться. Тонкая, неприятная, постоянная. Не удар, а подтачивание.

Я стоял один под орехом и смотрел на мокрую землю. По ней ходили люди, по ней ездили машины, по ней тянули ящики и мешки, и она всё терпела. Земля всегда терпит. Вопрос только в том, сколько ещё выдержит человек.

В одиночестве война разговаривает громче. Она будто приближается к лицу. В толпе можно спрятать взгляд, можно спрятаться в чужом шуме, в общей суете, в грубых шутках. А когда ты один, даже шум ветра становится личным. И ты вдруг слышишь, как в голове щёлкает счётчик: сколько осталось? сколько выдержишь? сколько сможешь вытянуть людей, которые смотрят на тебя как на опору, даже если ты сам внутри шаткий?

Я уже знал, что самая тяжёлая часть войны не всегда там, где стреляют. Иногда она здесь, в мокрой темноте, когда тебя никто не видит, а ты всё равно обязан не расползтись. Потому что если расползёшься ты, расползутся и другие. Командир не имеет роскоши быть слабым на публике. На войне вообще мало роскоши. Даже тишина здесь не роскошь, а короткая передышка, которую нельзя тратить на жалость к себе.

Я затянулся. Сигарета шипела от влаги. Едкий дым на секунду согрел изнутри, но тут же смешался с холодом, и это было правильно. На войне всё быстро возвращается к реальности. Дым горчил, и в этой горечи была правда: не сладкая ложь, а настоящая, беспощадная. Война вообще не любит сладкого. Сладкое в ней быстро превращается в липкую грязь.

Шаги я услышал раньше, чем увидел человека. По мокрому бетону они звучали глухо и тяжело. Подошёл Харьков. Как всегда, тихо. Воевать он умел громко, а разговаривать предпочитал вполголоса. У таких людей есть экономия слов: они слишком хорошо знают цену пустым фразам. И цену лишнему вопросу.

Он встал рядом, не лезя в пространство, но так, что плечом можно было почувствовать присутствие. На фронте это отдельный язык: человек рядом не потому, что ему скучно, а потому что понимает, что сейчас тебя лучше не оставлять одного надолго. Война любит одиночество. В одиночестве она ловит.

Харьков посмотрел на меня не как на человека, а как на состояние человека, и спросил:


- Ну как там?
В этом «там» было всё. И выходы, и возвращения, и то, что потом снится. И то, что не рассказывают тем, кто дома.


- Жив… но чудом, попытался отшутиться я.
И сам услышал: смеяться в моём голосе почти нечему. На войне «жив» бывает по-разному. Иногда «жив» означает «цел». Иногда «успел отползти». Иногда «тело целое, а внутри что-то сломалось». А иногда «жив» означает «пока жив». Это самое честное определение.

Я хотел сказать что-то ещё, привычное, мирное, чтобы разгрузить воздух. Но война не даёт говорить лишнее. Она будто отсекает ненужное. И я поймал себя на том, что ищу слова, как ищут патроны в кармане: быстро, на ощупь, без ошибки.


- Знаешь, продолжил я, я догадывался, что будет тяжело. Но чтоб вот так…
Я снова затянулся. Дым обжёг горло. И вдруг всплыло из памяти: как ещё недавно, в мирной жизни, сигарета была просто привычкой. Сейчас она была коротким разрешением себе стоять на месте. Война отбирает у человека право на простое стояние. Даже отдых здесь должен быть оправдан.

Харьков выдержал паузу. Потом сказал так, будто продолжал мысль, которую давно носил:


- Смотри… мы же добровольцы. Можем в любой момент отказаться, разорвать контракт, уехать домой. Тем более, как я понял, ты там увидел не то, что нам обещали в военкомате.
Он говорил спокойно, но я услышал под спокойствием не разговор, а проверку. Не официальную. Мужскую. Старший опытом смотрит: сломался или нет. И ещё: не оправдывайся. Не объясняй. Скажи прямо, кем ты себя считаешь.

Я повернулся к нему и улыбнулся с иронией, потому что иначе нельзя. Потому что если сейчас всерьёз начать обсуждать «уехать домой», внутри у кого-то это слово приживётся. А слово на войне опаснее мысли. Мысль можно прогнать. Слово уже услышали.


- Андрюх, ты правда так думаешь, что можем? Ты сейчас шутишь?
Во мне поднялась злость. Не на него. На саму мысль. В мирной логике «уйти» звучит просто: написал рапорт, собрал сумку, сел в автобус. На фронте за словом «уйти» стоит взгляд тех, кого ты оставляешь. Стоит их молчание. Их ночь. Их страх. Их обязанность закрыть твоё место собой.

Харьков чуть развёл руками, будто оправдываясь не передо мной, а перед своим внутренним кодексом:


- Слушай… я должен был это сказать. Даже не предложить, а показать, что всегда есть другой выбор. Более спокойный.
И я вдруг понял: он не про «домой». Он про меня. Проверяет, где во мне стержень. Есть ли он или это была вспышка из первой книги, из внутреннего порыва, который хорошо выглядит на бумаге, но ломается о грязь и холод.

Я увидел в его глазах не ужас. Там была лёгкая, почти мальчишеская искра и азарт охотника. Он смотрел, как смотрят на человека перед прыжком: прыгнет или будет долго переступать.

Я выдохнул:


- Андрюх, выбор у нас один. И другого не дано.
Сказал и почувствовал, как будто что-то внутри встало на место. Не легче стало. Стало яснее. А ясность на войне иногда важнее облегчения.


- Вот и я об этом, улыбнулся он.
В этой короткой фразе было всё: согласие, поддержка и то, что он хотел услышать. Не речь. Ясность. Понимание, что командир сейчас не начнёт торговаться с собственной совестью.

Я сказал то, что давило давно, как камень в сапоге:


- Я переживаю не за себя и не за таких, как ты, «Рексов», у кого за плечами контракты. Для вас война вторая жизнь. Я переживаю за наших, кто физически и морально не готов.
Харьков кивнул, но ответил не сразу. Смотрел в темноту между домиками, туда, где по ночам всегда кажется, что кто-то стоит и слушает.


- Все знали, что не на курорт.
Эта фраза на войне звучит часто. Её говорят, чтобы закрыть тему. Чтобы не копаться в страхе. Но я перебил. Потому что было нельзя закрывать.


- В том-то и дело, что не знали. Помнишь, что обещали? Пару недель сопровождать грузы… а тут…
Я осёкся. «А тут» было вокруг. В мокрой земле. В запахе дыма. В чужих взглядах. В развалинах, которые стоят перед глазами даже когда ты не смотришь. В отчётливом понимании: тебя обманули не словами, а недоговорённостью. Самой опасной на войне.

И ещё «а тут» было в тех лицах, которые я видел на пункте отбора. Сначала бравада, потом тишина. Потом первые ночи, когда люди ложатся и не могут уснуть, потому что мозг вдруг понимает: это не тренировка. Здесь не скажут «стоп, снято». Здесь всё по-настоящему. И если в мирной жизни ошибка превращается в неприятный разговор, здесь она превращается в чёрный мешок.


Если бы Белка не помогла со снайпером… лежал бы я сейчас под завалами Мариуполя, сказал я глухо.
Сказал и почувствовал, как воспоминание снова цепляется когтями: пыль, бетон, звук, от которого сводит зубы, и мысль, которая мелькает совсем коротко: вот так, значит. Вот так заканчиваются планы, разговоры, книги, всё.

Харьков подошёл ближе. Голос стал почти отцовским, но без мягкости. На войне даже забота звучит твёрдо:


- На пункте отбора всем всё стало понятно. Кто не нашёл сил, там отвалился. А остальные в тебя верят. И главное, верят тебе. Поэтому как командир не показывай неуверенность. Ни в себя, ни в них.
Эти слова ударили точнее выстрела. Это было не нравоучение. Напоминание: твои сомнения имеют цену. И цена не твоя. Цена чужая жизнь.

Я хотел ответить, что я тоже человек, что мне тоже страшно, что я тоже устаю, что я тоже иногда думаю о доме и ловлю себя на том, что не помню запаха квартиры, только запах сырого бетона. Но вместо этого я просто кивнул. Потому что война не даёт долго объясняться. Здесь либо держишься, либо нет. Остальное детали.

Подошёл Краб. Как обычно: вроде весело, а в глазах собранность. Он всегда появлялся так, будто слышал разговор ещё на подходе, но делал вид, что пришёл случайно. На фронте это тоже забота: не лезть с сочувствием, а принести шум, чтобы стало легче дышать.


- Господа офицеры, о чём спор? спросил он.
Харьков усмехнулся через усы:


- Да вот, размышляем с Юристом о предстоящем «увлекательном» путешествии.
Краб посмотрел на меня лукаво, но без той мирной лукавинки, что бывает у людей, которым завтра на работу. У него было фронтовое: будто шутка нужна не для смеха, а чтобы удержать челюсть, не дать ей дрогнуть.


- И какое оно нам предстоит? Ты-то анонс, как я понял, уже видел?
Я ответил честно:


- Незабываемое, Сань. Со счастливым билетом в один конец.
Сказал и почувствовал, как внутри стало пусто. Потому что «в один конец» здесь не фигура речи. Это вероятность. И каждый из нас эту вероятность умел считать без калькулятора. Мы не говорили вслух процент. Мы просто знали, что он есть. И он не маленький.

Краб улыбнулся, но улыбка вышла короткой, натянутой:


- Ну, братец, все знали, куда идут.
Харьков поддержал:


- Чай не маленькие. Мужчину от мальчика отличает одно: отвечать за свои слова, решения и поступки. Как в детстве учили.
И вроде всё правильно сказано. Простые, крепкие слова. Но я смотрел на них и видел не слова, а то, что за ними стоит. Усталость. Сжатые плечи. Тонкую трещину в каждом из нас, которую мы аккуратно держим ладонью, чтобы никто не заметил.

Я сказал уже не споря, а как человек, которому завтра придётся говорить с людьми, и держать их не словами, а собой:


- Вы понимаете, что не все готовы к серьёзной битве? А цена этому их жизни. И искалеченные жизни их родных.
Краб кивнул, будто давно это думал и ждал, когда я произнесу вслух:


- Отец мне как-то сказал: ни к одной битве нельзя быть заранее готовым. Война лучший учитель. Объясняет один раз и доходчиво. Цена ошибки жизнь. Главное это понимать и держать в голове.
Мы помолчали.

На войне пауза иногда важнее разговора. В паузе слышно, что человек думает на самом деле. А здесь думали все об одном: мы стоим на пороге. И назад дороги нет.

Где-то в стороне хлопнула дверь. Кто-то выругался, уронив ящик. Смешной, бытовой звук, почти домашний. И от этого стало ещё тяжелее: бытовое рядом с возможной смертью всегда режет сильнее, чем любые трагические речи. Война не делает паузы для торжественности. Она любит будни. Именно в буднях она и ломает.

Я поймал себя на том, что думаю о своих. О тех, кто сейчас в комнатах, кто пытается греться чаем, кто шутит громче, чем надо, чтобы не слышать свои мысли. О тех, кто впервые держит автомат так, будто боится его самого. О тех, кто пишет домой короткое «всё нормально», хотя ничего нормально нет. О тех, кто дома не скажет правды, потому что правда там убивает так же, как здесь.

Я сказал тише, будто не им, а себе:


- Завтра дам им последний шанс. Пусть решат здесь, пока это решение касается только их совести. А не там, где неверное решение убивает товарища.
Краб посмотрел внимательно. В его взгляде не было сомнения, только принятие:

- Ты командир. Делай, как считаешь.

Харьков кивнул и подмигнул, будто ставил точку в разговоре: мол, сказано достаточно. Дальше всё решит не философия и не настроение, а утро.

И именно в этот момент случилось странное. Ветер, словно наигравшись нами, начал стихать. Дождь перестал так упрямо цепляться за воротник. Из туч вырвалась рваная прореха, и на мокрый двор легла бледная, почти неуверенная лунная дорожка. Небо будто выдохнуло. Я поднял голову и впервые за долгое время увидел звёзды не как точку на карте, не как ориентир, а как то, что было и до нас, и будет после нас.

И от этого стало не легче, а тише внутри.

Я подумал: а вдруг сейчас на эту же луну смотрит моя жена. Или мама. И молятся. И это слово, “молятся”, всплыло не как красивое, а как единственное, что ещё связывает тебя с миром, где люди верят не потому, что им страшно, а потому что иначе не умеют любить.

Я не делал из этого представления. На войне вообще нельзя играть в святость. Там всё слишком быстро проверяется. Но я всё равно прошептал, едва слышно, больше себе, чем небу:


- Господь Вседержитель, заступись и сохрани. Покрой милостью своей чад Твоих, воинов праведных, на поле брани находящихся…
И в ответ, как бывает иногда в жизни, когда совпадение кажется ответом, тёплый ветерок коснулся лица. Будто кто-то сказал: слышу. Не обещаю. Но слышу.

Мы постояли ещё минуту. Потом Краб хлопнул ладонью по карману, как по крышке гроба, и коротко бросил:


- Ладно. Спать. Завтра день будет длинный.
Харьков тихо добавил:


- И не надо его начинать уставшим.
Они ушли, растворились в темноте между домиками. А я остался под орехом ещё на пару вдохов. Потому что уходить в казарменную тесноту, где пахнет мокрыми носками, железом и чужими снами, не хотелось. Там война разговаривает не ветром, а храпом, кашлем и резкими вздрагиваниями людей, которым снится то, что они ещё не успели прожить.

Я затушил сигарету, посмотрел на мокрую землю и вдруг ясно понял: наш контракт не про календарь. Не про сроки. Не про “отслужил и забыл”. Он про то, сколько раз ты выдержишь себя. И сколько раз удержишь рядом других. Не криком. Не лозунгом. Спокойствием. Ответственностью. И ещё одним простым умением, которое в мирной жизни кажется мелочью: не бросать.

Ночь прошла рвано. Сон приходил короткими куском, как плохая связь: то есть, то нет. Я просыпался от каждого скрипа, от чужого шороха, от далёкого глухого звука, который мозг тут же пытался классифицировать: “это что было?”. И каждый раз ловил себя на том, что в голове уже не мысли, а готовность. Как пружина...





Полное издание появится в печати в июле 2026 года


Рецензии