Евгений Вензель

Горький дар поэта Евгения Вензеля: заметки на полях.

Читая подборку стихов Евгения Вензеля, ловишь себя на странном ощущении: будто не листаешь страницы, а бродишь по чьей-то памяти — захламленной, выстуженной, но до мурашек подлинной.
  Передо мной не просто «петербургский текст» в его классическом понимании, а его изнаночная сторона: та самая коммунальная кухня, где «тощий Рильке» соседствует с «очень толстым Блоком», а человеческая судьба измеряется количеством бутылок зеленого стекла под тяжелым столом.

В стихах Вензеля есть то редкое качество, о котором точно сказал Константин Кузьминский: «удивительный сплав акмеизма с обэриутами, поэтический цинизм и беззащитность».
 Этот сплав чувствуется в каждой строчке. Вот поэт с беспощадной самоиронией раскладывает себя на составляющие: «я — как русский — рано спился, / как еврей — не до конца». И тут же, без перехода, выдает почти молитвенное, детское: «Усынови меня, тоска, / укрой своим тулупом».
Цинизм здесь — лишь броня, под которой прячется абсолютная, неприкаянная незащищенность.

Вензель удивительно точен в деталях.
 Его Петербург (или Ленинград?) населен не абстрактными тенями, а вполне осязаемыми приметами времени: «сапоги почистил щеткою», «на коврике горелом потертый патефон», «вода, где тушил ты табак».
 Из этих осколков быта вырастает подлинная драма.
Даже хрестоматийный образ «лишнего человека» обретает здесь плоть и кровь — в стихотворении о том, кто «изъят из обращения, как гривенник фальшивый».

Особенно пронзает способность автора быть одновременно жестким и ранимым.
 В финале, казалось бы, бытовой зарисовки («Ах ты тело мое, тело...») вдруг обнажается экзистенциальная пустота целого поколения: «ничего не делало».
Или тот самый «миг последний», который прячется где-то «в маленькой передней, где прощаюсь я с тобой».
 За этой простотой — огромное мастерство и та самая «блестящая отделка строчек», о которой писал Кузьминский.

И есть в этом голосе удивительная честность.
Вензель не пытается казаться лучше, значительнее, трагичнее.
Он просто фиксирует реальность с беспощадностью человека, которому нечего терять, кроме своей памяти.
 И оттого стихи его — не о смерти и не о тоске даже.
Они о том, как, будучи «изъятым из обращения», сохранить способность любить этот «желтый Петербург» с его «кладбищенской глиной» и уходить «нога за ножку», но с достоинством.

Вечер, проведенный с этими стихами, — не легкое чтение.
Но после него почему-то хочется дышать глубже.
Наверное, это и есть знак настоящей поэзии.

***

Была погода лыжно-****ская,
Как называл её физрук.
Ах, сторона ты Петроградская,
Я помню твой порочный круг.
Ты родилась вблизи Литейного,
Жила не там.
Где б заведения питейного
по сторонам?
Живут в груди тоска и пение,
Потери страх,
Когда я, как стихотворение,
Без шапки, не без проведения
Лечу к тебе на всех парах.

1997

***
есть в старых петербургских
квартирах едоки
картофеля и рыбы
печали и тоски

и словно гриф усталый
потертый как пятак
куда-то в угол смотрит
небритый Пастернак

а вот в ногах усталых
тяжелого стола
столпилися бутылки
зеленого стекла

воинственных пирушек
вещественный итог
а завтра их потащат
за отческий порог

средь книжек - тощий Рильке
и очень толстый Блок
на выцветших обоях
цветет чертополох

в шкафу когда-то белом
вещам надежный сон.
На коврике горелом
потертый патефон.

Лет десять стонет голубь.
Но все пошло на слом...
Лишь водосточный желоб
темнеет над окном.

1968, 1974

***

Мой отец — еврей из Минска.
Мать пошла в свою родню.
Было б, право, больше смысла
вылить сперму в простыню.
Но пошло, и я родился
половинчатей отца:
я — как русский — рано спился,
как еврей — не до конца.
И звезда моя навечно
неясна и далека.
Если вдруг пятиконечна,
не миную кабака.
Ну а если из тумана
мне покажется желта
из жидовского шалмана
иудейская звезда?
Будет так или иначе —
Все равно не сдобровать, —
Две звезды, кряхтя и плача,
Душу могут разорвать.

1968

***

бывает такое ненастье
такой расселяется свет
что нету корысти и в страсти
и тоньше становится бред

как комья кладбищенской глины
тяжелый так желт Петербург
и старой могилы глубины
тебе раскрываются вдруг

и так это горько и странно
и вместе изведано так
как ночью хватить из стакана
воды где тушил ты табак

1980

***

Я тех люблю, кто быстро ходит.
У них в глазу маршрут горит.
На правой зиждется просодий,
а левая ему вторит.

Не ходит так твоя подружка,
не ходит нонпарельный шрифт,
а ходит так пивная кружка,
так ходят Пушкин или Свифт.

Не ходит так пустой бездельник
или задумчивый бандит,
а ходит так немой отшельник
или отпетый фаворит.

И слыша гогот парусинный
и мимо рвущийся пиджак,
люблю бессмысленный и длинный
ногою спелой спетый шаг.

1992

***

Жизнь все беднее и все привередней
прижимается к смерти с тоской.
Где ж он спрятан, миг последний?
Может, в маленькой передней,
где прощаюсь я с тобой.
Миг последний, час последний
и последний день,
тленье летнее плащей,
среди множества вещей
маленькая тень.

Усынови меня тоска,
укрой своим тулупом.
Два красных маленьких соска.
Я в положеньи глупом.

Себя засуну в карантин,
пропутешествую один
с большим комфортом.
Такому жирному шуту
не надо было трогать ту
совместно с чертом.

***

когда в пустой осенний сад
придешь ища спасенья
то вдруг поймешь что ты изъят
из обращенья

как гривенник фальшивый тих
закуришь приму
и не поймешь ни слова в них
скользнувших мимо

они мигнут и скроят шиш
сверкнувши статью
а ты — навек принадлежишь
изъятью

изъятью чувств изъятью нерв
изъятью долга
и тяготения к стране
иного толка

ведь ты чужого не возьмешь
и понарошку
ты развернешься и уйдешь
нога за ножку

но горло перехватит сад
что на Садовой
где листья желтые висят
до выходного

1969, 1978

***

Утром сбегала в уборную,
предложила хлеб и чай.
Он напялил шляпу черную,
сказал: «Любимая, прощай».
Под пальто свое короткое
шарф зеленый закрутил,
сапоги почистил щеткою,
папиросу закурил.
И походочкой неспешною
мимо вышел на крыльцо.
У него уже не здешнее,
а отхожее лицо.
Отогнул доску заборную,
чтоб себе проделать лаз,
со своею шляпой черною
отымается от глаз.
И, значительно уменьшенный,
за деревней, на юру,
рядом с бледною орешиной
он растаял поутру.

1983

***
Ах ты тело мое, тело,
Тело мое белое.
Много пило, мало ело,
Ничего не делало.


Рецензии