Лекция 22. Часть 1. Глава 1
Цитата:
Эти господа всезнайки встречаются иногда, даже довольно часто, в известном общественном слое. Они всё знают, вся беспокойная пытливость их ума и способности устремляются неудержимо в одну сторону, конечно за отсутствием более важных жизненных интересов и взглядов, как сказал бы современный мыслитель. Под словом «всё знают» нужно разуметь, впрочем, область довольно ограниченную: где служит такой-то, с кем он знаком, сколько у него состояния, где был губернатором, на ком женат, сколько взял за женой, кто ему двоюродным братом приходится, кто троюродным и т. д., и т. д., и всё в этом роде. Большею частию эти всезнайки ходят с ободранными локтями и получают по семнадцати рублей в месяц жалованья.
Вступление
Читатель, впервые открывающий роман «Идиот», погружается в сырое ноябрьское утро вместе с двумя героями в вагоне поезда, и это создаёт ощущение зыбкости и тревожного ожидания. В этой дорожной сцене появляется третье лицо — назойливый чиновник, который сразу же вклинивается в разговор Рогожина и Мышкина, нарушая хрупкую интимность их случайной встречи. Автор не сразу называет его по фамилии, а предваряет его появление развёрнутой характеристикой целого социального типа — «господ всезнаек», что сразу переводит повествование из конкретного плана в план обобщения. Это описание занимает всего один абзац, но останавливает на себе пристальное внимание читателя своей ироничной интонацией и психологической меткостью, заставляя запомнить его надолго. Для поверхностного взгляда это просто забавное отступление, комическая интермедия, разряжающая напряжённый диалог двух главных героев и дающая читателю передышку перед прибытием в Петербург. Однако в мире Достоевского нет ничего случайного, и каждое авторское отступление, даже самое короткое, несёт огромную смысловую нагрузку, будучи связано с главными темами романа тысячью незримых нитей. Данная лекция посвящена пристальному прочтению этого фрагмента, который оказывается микроскопическим портретом целого пласта русской действительности 1860-х годов, порождённого реформами и социальной ломкой. Мы увидим, как в этой характеристике переплетаются социальная сатира, глубокая антропология и ключ к пониманию дальнейших событий романа, включая трагическую судьбу князя Мышкина. Задача нашего анализа — не просто объяснить текст, а научиться видеть за каждым словом автора его уникальный способ постижения человека и общества, который мы называем «реализмом в высшем смысле».
Прежде всего необходимо определить место этого отрывка в композиции первой главы, чтобы понять его функцию в общем замысле писателя. Читатель только что познакомился с князем Мышкиным, чья откровенность и простота кажутся почти неестественными в контексте окружающей действительности, полной подозрительности и расчёта. Рогожин предстаёт как сгусток тёмной страсти, мятущийся и подозрительный, его рассказ о бриллиантовых серьгах обнажает стихийную силу натуры. В их разговор, требующий доверительности и взаимного узнавания, вторгается чужой голос, лишённый всякого такта и меры, — голос человека, для которого личная тайна — лишь предмет торга. Этот голос принадлежит господину с красным носом и угреватым лицом, чья внешность сразу выдает его принадлежность к низовой чиновничьей среде, к миру канцелярий и мелких интриг. Достоевский вводит этого персонажа как необходимый контраст, как представителя «толпы», которая всегда жаждет прикоснуться к тайне чужой жизни, чтобы использовать её или опошлить. Лебедев — такова его фамилия — ещё не назван здесь, но авторская характеристика уже создаёт устойчивое впечатление, которое вскоре подтвердится его подобострастным поведением и циничными репликами в адрес Рогожина. Таким образом, портрет «всезнайки» служит не просто украшением или забавной вставкой, а выполняет важную сюжетообразующую и характеризующую функцию, вводя в повествование ту социальную среду, которая станет главным антагонистом князя. Именно благодаря таким, как Лебедев, мы начинаем понимать, почему мир «Идиота» так враждебен подлинной простоте и красоте.
Достоевский писал роман в 1867–1869 годах, в эпоху великих реформ и бурного развития капиталистических отношений в России, когда старые устои стремительно рушились на глазах одного поколения. Старые сословные перегородки рушились, на поверхность жизни всплывали новые социальные типы — дельцы, авантюристы, прожигатели жизни, а вместе с ними формировалась и новая мораль, основанная на деньгах и связях. В этой атмосфере всеобщей подвижности и неуверенности резко возросла ценность информации — сведений о связях, капиталах и родственных отношениях влиятельных людей, которые могли обеспечить протекцию или защиту. Обладание такой информацией становилось своего рода валютой, способом приобщиться к миру сильных мира сего хотя бы в воображении, компенсируя собственную социальную ничтожность. Тип «всезнайки», описанный Достоевским, был необычайно характерен для Петербурга той поры — города канцелярий, присутственных мест и слухов, где каждый чиновник мечтал выслужиться, зная подноготную начальства. Писатель с его чуткостью к социальным изменениям уловил это новое веяние и дал ему исчерпывающую художественную характеристику, которая не утратила актуальности и по сей день. Фамилия персонажа — Лебедев — возможно, выбрана не случайно: она ассоциируется с чем-то цепким, прилипчивым, способным удержаться на любой поверхности, как репей, и одновременно отсылает к чему-то птичьему, к способности петь с чужого голоса. Погружение в этот отрывок позволяет нам увидеть, как сквозь частную сцену в вагоне проступает панорама целой эпохи, со всеми её социальными болезнями и нравственными противоречиями, которые станут предметом исследования в романе.
Ироничный тон авторского повествования в этом фрагменте может ввести читателя в заблуждение относительно его серьёзности, и это одна из ловушек, расставленных Достоевским. Кажется, что Достоевский просто позволяет себе пошутить над мелким чиновником, над его ничтожными интересами и смешными претензиями, давая читателю повод для снисходительной усмешки. Однако при более глубоком взгляде мы обнаружим, что в этой характеристике сосредоточены важнейшие темы всего творчества писателя, которые он будет развивать на протяжении многих лет. Тема подмены подлинного существования суетой, великих идей — мелкими интересами, духовного родства — корыстным знакомством — проходит через все его романы, от «Бедных людей» до «Братьев Карамазовых». Образ Лебедева будет развиваться на протяжении всего романа, и начальная характеристика окажется его смысловым зерном, из которого прорастут все его последующие поступки, от толкования Апокалипсиса до участия в интригах вокруг Настасьи Филипповны. Задача нашей лекции — проследить, как из этого зерна вырастает сложный, противоречивый персонаж, а за ним — целая философия жизни, основанная на замене бытия обладанием информацией. Мы должны научиться видеть в авторской иронии не насмешку свысока, а диагноз, поставленный обществу с болью и надеждой, с верой в возможность иного пути. К финалу анализа мы поймём, что «всезнайка» — это не просто комическая фигура, а трагический симптом духовной болезни, поразившей современного человека, который всё знает о других, но ничего не знает о себе.
Часть 1. Первое впечатление: Знакомый незнакомец в вагоне третьего класса
Для читателя, впервые знакомящегося с текстом, этот абзац кажется внезапным и немного чужеродным вторжением в захватывающий диалог, который только начинал завязываться между двумя столь разными людьми. Мы только что с волнением следили за исповедью Рогожина, за его рассказом о бриллиантовых подвесках и отцовском гневе, который звучал как набат, предвещающий будущую трагедию. И вдруг повествование делает паузу, и автор с видимым удовольствием начинает живописать некоего «господина всезнайку», словно забывая о главных героях и их судьбах. Внешность этого господина уже была мельком описана ранее — красный нос, угреватое лицо, подьяческая закорузлость, — и теперь Достоевский словно объясняет нам, почему этот человек так себя ведёт и что движет его навязчивым любопытством. Читатель с облегчением воспринимает этот абзац как авторский комментарий к происходящему, как пояснение к странному поведению персонажа, которое иначе могло бы показаться просто случайным. Ведь Лебедев действительно ведёт себя странно: он подобострастно ловит каждое слово Рогожина, готов плясать перед ним и тут же хвастается своим всезнанием, перечисляя имена и обстоятельства, словно пытаясь продать свой товар. Характеристика, данная автором, мгновенно всё ставит на свои места и делает поведение Лебедева понятным и даже типичным, лишая его ореола случайности и единичности. Поверхностное чтение удовлетворяется этим объяснением и спешит вернуться к основной интриге — кто же такая Настасья Филипповна и чем закончится эта дорожная встреча, — не задерживаясь на «мелочах». Но именно в таких «мелочах» у Достоевского часто скрыт ключ к пониманию всего романа, и внимательный читатель обязан сделать паузу и вглядеться в этот, казалось бы, проходной портрет. Мы же, следуя методу пристального чтения, не имеем права скользить по поверхности и должны исследовать каждый смысловой слой этого удивительного авторского отступления, которое на поверку оказывается вовсе не отступлением, а частью главного сюжета.
Первое, что бросается в глаза при чтении этого отрывка — его ярко выраженный сатирический, почти гоголевский тон, который сразу же вызывает в памяти образы «Мёртвых душ» и «Ревизора». Фразы вроде «вся беспокойная пытливость их ума» звучат с откровенной иронией, так как эта пытливость направлена на абсолютные пустяки, не стоящие и ломаного гроша, что создаёт комический контраст между формой и содержанием. Читатель сразу улавливает комический контраст между высоким словом «способности» и низким предметом их приложения — сплетнями о знакомствах и состояниях, которые не требуют ни ума, ни таланта, а лишь назойливости и хорошей памяти. Перечисление того, что именно знают эти люди, построено как нарастающий поток бытовых деталей, от служебного положения до троюродного родства, и это перечисление занимает целую фразу, которая захлёбывается в собственной многословности. Это создаёт эффект исчерпанности, полноты описания: кажется, автор перечислил всё, что только можно знать о человеке в этом кругу, и за этим перечнем не остаётся ничего действительно важного — ни души, ни мысли, ни чувства. Ироническая интонация поддерживается и финальной деталью о «семнадцати рублях в месяц жалованья» — цифра звучит как приговор ничтожности их существования, как бухгалтерская оценка человеческой души, не стоящей дороже. Для читателя это описание служит своего рода моральным ориентиром: вот так выглядит пошлость, от которой предостерегает автор, вот её портрет, написанный с беспощадной точностью социального диагноста. Но Гоголь был бы более беспощаден и холоден в своей сатире; у Достоевского же за этой иронией уже проглядывает что-то иное — жалость или даже ужас перед тем, как человек может добровольно низвести себя до такого состояния. Это различие важно для понимания всего творчества Достоевского, который никогда не ограничивался простым обличением, но всегда искал в падшем человеке искру Божию, даже если эта искра почти погасла.
В контексте первой главы этот абзац выполняет и важную композиционную задачу, замедляя действие перед решающим моментом — прибытием поезда в Петербург, которое откроет новую главу в судьбах героев. Поезд вот-вот прибудет в Петербург, судьбы героев пересеклись, и читатель чувствует, что сейчас начнётся главное, ради чего и затевался весь этот разговор в вагоне. Достоевский использует этот момент ожидания, чтобы дать читателю передышку и одновременно подготовить его к встрече с большим миром, куда войдут герои и где их поджидают такие же «всезнайки», как Лебедев. Петербург предстанет в романе как сложный социальный механизм, и одним из главных винтиков этого механизма как раз и является такой «всезнайка», без которого городская жизнь немыслима, как немыслим часовой механизм без колёсиков. Лебедев выступает здесь как представитель той самой среды, которая будет окружать и Рогожина, и Мышкина на протяжении всего романа, создавая тот информационный шум, в котором тонут подлинные чувства и трагедии. Он — медиум, передатчик слухов, связующее звено между разными социальными полюсами, которых в вагоне представляют нищий князь и разбогатевший купеческий сын, и его роль в романе далеко не так мала, как может показаться сначала. Без такого персонажа переход героев из замкнутого пространства поезда в открытое пространство города был бы слишком резким, лишённым того социального контекста, который так важен для Достоевского. Лебедев своим подобострастием и болтливостью как бы строит мостик между миром героев и миром читательского опыта, делая последний более узнаваемым и достоверным. Читатель понимает: этот человек не выдуман, он списан с натуры, таких много, и встреча с ним неизбежна для всякого, кто входит в петербургский мир.
Наивный читатель, скорее всего, не обратит внимания на точность социального адреса, указанного Достоевским, и это естественно при первом, беглом прочтении. «Известный общественный слой» — эта формулировка кажется расплывчатой и неопределённой, но на самом деле она очень конкретна и отсылает к совершенно определённой социальной стратификации пореформенной России. Речь идёт о мелком петербургском чиновничестве, о людях, существующих на грани бедности и полной зависимости от вышестоящих лиц, о тех, кто населял доходные дома на Лиговке и Песках. В «ободранных локтях» и скудном жалованье проявляется не просто нищета, а знак принадлежности к определённой иерархической лестнице, где каждый рубль и каждый чин имеют значение, а внешний вид служит опознавательным знаком. Эти люди живут в мире канцелярских отношений, где знание начальственных родственных связей может оказаться полезнее профессиональных навыков, а умение вовремя услужить — важнее знания законов. Лебедев, несмотря на свою карикатурность, — плоть от плоти этой среды, и его поведение продиктовано инстинктом самосохранения, который велит ему цепляться за любого, кто богаче и влиятельнее. Читатель, знакомый с Петербургом той эпохи, хотя бы по литературе и очеркам, сразу узнавал в этом описании сотни и тысячи подобных Лебедевых, населявших Гороховую и Подьяческие улицы, и понимал, о ком именно идёт речь. Таким образом, даже на поверхностном уровне чтения за этим коротким абзацем встаёт целый социальный мир, со своими законами, нравами и представлениями о жизни, которые Достоевскому предстоит исследовать в романе.
Реакция самого Лебедева на авторскую характеристику, разумеется, читателю неизвестна и даже невозможна, но она предопределяет все его дальнейшие поступки, которые мы будем наблюдать на страницах романа. Через несколько страниц, когда Рогожин грубо прогоняет его, Лебедев не обижается, а напротив, обещает плясать перед ним, демонстрируя полное отсутствие чувства собственного достоинства. Это идеальная иллюстрация к авторскому тезису: самоуважение этих людей приносится в жертву возможности быть рядом с сильным мира сего, и это жертвоприношение совершается добровольно и даже с энтузиазмом. Для читателя такое поведение отвратительно, оно вызывает брезгливость и желание отстраниться, но оно же и объяснимо — это форма выживания в жестоком мире, где слабый либо погибает, либо пресмыкается. В Лебедеве нет ни капли гордости Мышкина, который готов претерпеть любые лишения, но не унизиться, ни бунтарской страсти Рогожина, который готов на всё ради своей любви, включая преступление. Он — чистый продукт среды, лишённый внутреннего стержня, и в этом его главная трагедия, которую Достоевский раскроет в полной мере позже. Его всезнание — это не интеллектуальное любопытство, а инструмент приспособления, способ найти лазейку к теплу и деньгам, способ прикоснуться к чужой жизни, когда своя собственная пуста и ничтожна. Первое знакомство с этим персонажем оставляет ощущение гадливости, смешанной с невольным интересом к его цепкости и живучести, которые граничат с чем-то почти животным, инстинктивным. В дальнейшем Лебедев проявит себя во множестве ипостасей, но начальная характеристика останется его неизменной сущностью, тем фундаментом, на котором строятся все его метания и противоречия.
Описание «всезнаек» неожиданно перекликается с характеристикой самого князя Мышкина, хотя на первый взгляд они не имеют ничего общего и даже противоположны друг другу. Князь тоже кажется странным, он тоже не от мира сего и тоже обладает знанием, но совсем иного рода — знанием сердца, а не ума, знанием сострадания, а не сплетни. Знание Мышкина — это знание о жизни и смерти, о душе человеческой, о последних мгновениях перед казнью, о том, что делает человека человеком, а не просто социальной единицей. Знание Лебедева — это знание о том, кто на ком женат и сколько у кого денег, то есть знание внешних обстоятельств, не проникающее в суть вещей. Контраст разительный, и он бросается в глаза даже при самом поверхностном чтении, заставляя задуматься о природе знания вообще. Читатель невольно начинает сравнивать этих двух людей, сидящих в одном вагоне, но принадлежащих к разным вселенным, и это сравнение многое проясняет в замысле романа. Один открыт миру и беззащитен перед ним, другой — закрыт в своей корысти и вооружён сплетней как оружием, которым можно ранить, но нельзя защитить. Это сопоставление задаёт важнейшую тему романа — тему двух типов знания: духовного и душевного, с одной стороны, и социально-бытового, с другой, и их трагического несовпадения в мире людей. Лебедев оказывается не просто комическим персонажем, но антиподом князя в сфере познания мира, его тенью, его изнанкой, без которой образ положительного героя не был бы так отчётлив и ясен.
В этом отрывке впервые проявляется излюбленный приём Достоевского — «фантастический реализм», где обыденное, почти анекдотическое открывает бездны и глубины, не доступные поверхностному взгляду. Казалось бы, что может быть прозаичнее чиновника с ободранными локтями, интересующегося чужими деньгами и родственными связями, что может быть обыденнее и скучнее этой темы? Но в этой прозе Достоевский показывает механизм утраты человеком самого себя, своей индивидуальности, своей души, которая заменяется набором социальных функций. «Вся беспокойная пытливость их ума» — эти слова могли бы украсить биографию учёного или поэта, но здесь они приложены к существу, которое вместо великих идей коллекционирует адреса и имена, превращая жизнь в дурную бесконечность сплетни. Возникает ощущение чудовищной подмены, пародии на человеческое предназначение, на ту энергию, которая должна быть направлена на познание мира и самопознание. Лебедев страшен не тем, что он беден и жалок, а тем, что он добровольно ограничил свою вселенную рамками сплетни и слуха, за пределами которых для него ничего не существует. Он словно живой труп, из которого ушло всё живое, осталась лишь механическая потребность в информации, в перемалывании чужих судеб. Это первый, ещё слабый набросок той темы духовной смерти, которая в полную силу прозвучит в сцене с картиной Гольбейна «Мёртвый Христос», где ставится вопрос о самой возможности воскресения и веры.
Таким образом, для читателя, только входящего в мир романа, этот абзац — не просто забавная характеристика, а важный ключ, отпирающий многие двери в дальнейшем повествовании. Он учит нас правильно воспринимать персонажей, не обманываясь их внешней незначительностью или карикатурностью, и видеть за каждым из них целый мир. Он предупреждает нас о том, что в этом мире за каждой фамилией, за каждым жестом, за каждой, даже самой мелкой, деталью может скрываться целая социальная драма, целая человеческая трагедия. Достоевский не позволяет нам скользить по поверхности текста, он заставляет нас вглядываться в лица даже третьестепенных героев, потому что для него нет маленьких ролей, есть только маленькие люди с большими, неразрешёнными проблемами. И мы, следуя за его пером, начинаем понимать, что в мире «Идиота» нет ничего второстепенного, всё связано и всё значимо, и случайная встреча в вагоне может определить судьбы многих людей. Пока же, в начале пути, мы останавливаемся перед этим портретом, пытаясь угадать, какую роль сыграет этот человек в судьбах князя, Рогожина и Настасьи Филипповны, и какие ещё тайны откроет нам его «всезнайство». Первое впечатление — смесь иронии и брезгливости, но оно неустойчиво, оно требует проверки дальнейшим чтением, и мы отправляемся дальше по тексту, унося в душе этот образ, который ещё не раз заставит нас удивиться своей сложностью и глубиной.
Часть 2. Эти господа всезнайки встречаются иногда: От частного к общему
Достоевский начинает с указательного местоимения «эти», которое сразу создаёт дистанцию между автором, читателем и описываемым типом, помещая их в позицию наблюдателей, а не участников. Мы с автором как бы стоим по одну сторону баррикады и вместе наблюдаем за «этими господами», которые суетятся внизу, в долине житейской пошлости, не ведая о нашем взгляде. Формулировка «господа всезнайки» содержит в себе одновременно и иронию, и обобщение, возводящее частный случай в ранг социального явления, заслуживающего отдельного исследования. Слово «господа» здесь звучит двусмысленно: в нём есть и оттенок уважительного обращения, принятого в обществе, и насмешка над претензией на значительность, которой эти люди вовсе не обладают. Писатель не говорит «некоторые люди» или «бывают люди», он говорит о «господах», то есть о носителях определённого социального качества, которое проявляется независимо от их воли и желания. Уже в первых словах задаётся установка на типизацию, на рассмотрение Лебедева не как исключения, а как представителя целого сословия, как типичного, а не единичного явления. Это поднимает частный эпизод в вагоне до уровня социального анализа, делая его не просто забавной сценкой, а серьёзным исследованием человеческой природы. Читатель понимает: сейчас речь пойдёт не о конкретном чиновнике с красным носом, а о закономерности русской жизни, о той болезни, которая поразила целый общественный слой.
Слово «встречаются» выбрано не случайно — оно подчёркивает не систематичность, не обязательность, а именно распространённость явления, его присутствие в повседневной жизни, но без фатальной неизбежности. «Встречаются» означает, что их можно увидеть, столкнуться с ними в любой момент, они часть ландшафта, такая же обыденная, как извозчики или газетчики на Невском проспекте. Это не экзотические существа, занесённые ветром из чужих краёв, а привычный элемент городской среды, без которого петербургская жизнь была бы неполной. Глагол стоит в настоящем времени, что придаёт описанию характер непреложного факта, существующего всегда, в любое время, и не зависящего от воли автора или читателя. Достоевский не говорит «встречались» (в прошлом) или «будут встречаться» (в будущем), он фиксирует устойчивую реальность, которая была, есть и будет, пока существует описанный им общественный слой. Эта реальность синхронна действию романа, она окружает героев со всех сторон, она неизбежна, как неизбежны туманы петербургской осени или сквозняки в нетопленых вагонах. Лебедев не пришёл ниоткуда, он был порождён этой самой средой, которая «иногда» рождает таких «господ», и он является её полномочным представителем в мире романа. Читатель получает сигнал: это не случайный попутчик, это плоть от плоти того Петербурга, куда въезжает поезд, и встреча с ним — первое знакомство с этим миром.
Наречие «иногда» смягчает категоричность утверждения, оставляя пространство для исключений, для возможности встретить иных людей, не принадлежащих к этому типу. Однако в сочетании с последующим «довольно часто» оно создаёт эффект накопления, усиления признака, перехода от редкого к распространённому, что делает характеристику более убедительной. Достоевский как бы проверяет читательское восприятие: сначала осторожное «иногда», затем более уверенное «довольно часто», постепенно подводя нас к мысли о массовости явления. Этот риторический ход убеждает нас в том, что явление не единично, не исключительно, а весьма распространено и составляет заметную часть социальной реальности. «Иногда» относится к возможности личной встречи с таким персонажем, к случайности такого знакомства, а «довольно часто» — к частоте его появления в социальной структуре, к его типичности для данного слоя. Автор балансирует между конкретным наблюдением и статистическим обобщением, между живым впечатлением и социологическим выводом, что характерно для его реалистической манеры. Для писателя-реалиста Достоевского важно было показать, что его герои не выдуманы, а списаны с живой действительности, и это придаёт его романам убедительность документа. Поэтому он вводит эти количественные определения, создающие иллюзию социологического исследования, научного подхода к описанию человеческих типов.
Введение общего типа сразу после конкретного эпизода с Лебедевым является классическим приёмом русской литературы XIX века, и Достоевский здесь выступает как наследник и продолжатель гоголевской традиции. Гоголь в «Мёртвых душах» часто прерывал повествование подобными рассуждениями о типах и сословиях, создавая эффект панорамы, энциклопедии русской жизни. Достоевский наследует эту традицию, но наполняет её новым, психологическим содержанием, уходя от чистой сатиры к исследованию глубин человеческой души. Если для Гоголя важнее была социальная сатира, обличение пороков общества как системы, то для Достоевского — исследование души человека, попавшего в социальную ловушку и искалеченного ею. Лебедев интересен ему не как функция (чиновник, шпион, приживала), а как личность, искалеченная средой, но сохранившая в себе нечто человеческое, что будет проявляться в минуты откровения. Поэтому обобщение начинается с указания на внешнюю, социальную сторону явления («господа всезнайки»), но затем быстро переходит в психологическую плоскость, исследуя мотивы и внутренние механизмы поведения. Читатель должен понять: за социальной маской скрывается определённый склад ума и души, определённый тип мировосприятия, который и определяет все поступки человека. И этот склад ума, увы, встречается «иногда» и «довольно часто», то есть является типичным для определённой социальной среды и эпохи.
Фраза строится так, что первое впечатление от Лебедева — его навязчивость, его «всезнайство» — получает немедленное объяснение, которое автор даёт, не дожидаясь вопросов читателя. Мы только что были свидетелями того, как Лебедев вклинился в разговор, заявив, что знает Настасью Филипповну, и тут же выложил кучу сведений о ней и о Епанчиных, демонстрируя свою осведомлённость. Его поведение в вагоне было идеальной иллюстрацией к авторскому определению, наглядным примером того, как работает этот социально-психологический тип. Таким образом, теория не предшествует практике, а следует за ней, закрепляя наблюдение и делая его более убедительным, чем любое отвлечённое рассуждение. Это усиливает доверие читателя к автору: писатель не голословен, он сначала показывает, а потом объясняет, и это объяснение оказывается не навязанным извне, а вытекающим из самой логики повествования. Лебедев своим появлением как бы провоцирует автора на это отступление, он материализует абстрактный тип, делает его видимым и осязаемым для читателя. Без Лебедева эти слова могли бы показаться излишней публицистикой, отвлечённым рассуждением, не подкреплённым живым образом, но после его реплик они звучат как приговор. Читатель уже внутренне согласен с автором, потому что только что видел живого «всезнайку» в действии, слышал его голос, наблюдал его манеры.
Введение этого типа имеет и композиционное значение для всей сцены в поезде, так как оно разрушает камерность первоначального диалога и выводит повествование на новый уровень. До появления Лебедева в вагоне существовал только диалог двух героев, диалог напряжённый и личный, который мог бы продолжиться и за пределами поезда, связав их судьбы неразрывно. Вторжение третьего разрушает интимность этой встречи и выводит разговор на другой, публичный уровень, где всё становится достоянием слуха и сплетни. Лебедев становится первым представителем того «мира», который встретит князя в Петербурге, первым ласточкой той среды, которая будет окружать его до самого финала. Его появление — это первый удар действительности по хрупкому миру откровенности, возникшему между Мышкиным и Рогожиным, первый знак того, что их встреча не останется тайной. Авторское обобщение подчёркивает, что это не просто досадная помеха, не случайность, а закономерность: «эти господа» всегда тут как тут, они неизбежны, как неизбежны сплетни и слухи в любом обществе. Они материализуют собой ту самую «среду», которая будет пытаться переварить, исказить, использовать князя, и с которой ему предстоит вести неравную борьбу. Так частный эпизод обретает символический смысл: встреча с «всезнайкой» — это встреча с миром, с его пошлостью и жестокостью, с его неспособностью понять и принять инаковость.
В этих первых словах слышна и интонация усталости, почти обречённости: «эти господа» были, есть и будут, и ничего с этим не поделать, как нельзя отменить силу тяжести или течение времени. Достоевский, прошедший через каторгу и испытавший на себе превратности литературной борьбы, зависть собратьев по перу и предательство друзей, хорошо знал этот тип изнутри. Он встречал таких людей в редакциях журналов, в чиновничьих канцеляриях, в светских гостиных, и они всегда вызывали в нём смешанное чувство брезгливости и жалости. Их «всезнайство» было формой паразитизма на чужой жизни, способом существовать за счёт более ярких и значительных личностей, которые становились объектом их внимания. В этом смысле Лебедев предвосхищает целую галерею персонажей Достоевского, живущих чужими тайнами и слухами, — от Смердякова до Фёдора Павловича Карамазова. Писатель не просто констатирует факт их существования, он пытается понять их природу, их психологию, их место в общей картине мира. И первое, что он отмечает, — это встречаемость, то есть неустранимость этого явления из социальной ткани, его укоренённость в самых разных слоях общества. Это придаёт описанию трагикомический оттенок: от них никуда не деться, они всегда будут сопровождать героя, как тень, как неизбежное зло, с которым приходится мириться.
Завершая разбор первого фрагмента цитаты, мы видим, как плотно оно связано с последующим текстом и как много смыслов уместил Достоевский в нескольких словах. «Эти господа всезнайки» — это не просто литературный оборот, а социальный диагноз, точный и беспощадный, как запись в истории болезни. Лебедев, ещё не названный по имени, уже представлен читателю как типический представитель целого слоя, как его полномочный посол в мире романа. Его поведение в вагоне теперь будет восприниматься сквозь призму авторской характеристики, как её эмпирическое подтверждение, как живая иллюстрация к социологическому тезису. Читатель получает в руки инструмент для оценки не только Лебедева, но и многих других персонажей, которые встретятся ему в романе, — Фердыщенко, Келлера, отчасти даже Гани, — и может сразу определить их принадлежность к этому типу. Открывающие слова задают высокую планку обобщения: речь пойдёт не о курьезах и анекдотах, а о закономерностях русской жизни, о тех социальных болезнях, которые разъедают общество изнутри. Вместе с тем, эта установка на обобщение не отменяет живого, пластического изображения самого Лебедева, который сохраняет свою индивидуальность и неповторимость. Тип и индивидуальность в прозе Достоевского существуют неразрывно, обогащая и углубляя друг друга, и это единство составляет основу его художественного метода.
Часть 3. даже довольно часто: Статистика души в мире Достоевского
Усилительная частица «даже» и наречие «довольно» подчёркивают уверенность автора в своём наблюдении, его готовность отстаивать свою точку зрения перед лицом возможных сомнений. Если сначала явление только «встречается иногда», то теперь оно квалифицируется как «довольно частое», и эта градация важна для создания у читателя ощущения повсеместности и обыденности данного типа. Достоевский не хочет, чтобы мы воспринимали Лебедева как исключение, подтверждающее правило, как какую-то диковинку, которую можно встретить раз в жизни. Напротив, он стремится показать, что правило — это как раз наличие множества таких Лебедевых, что они составляют большинство, что они — норма, а не патология. «Довольно часто» звучит как результат некоего статистического наблюдения, как вывод опытного исследователя человеческих душ, который провёл много времени среди людей. Читатель должен понять, что, выйдя из вагона, он встретит таких же людей на каждой улице, в каждой канцелярии, в каждой гостиной, и от этого понимания становится не по себе. Тем самым создаётся ощущение плотной социальной среды, окружающей героев, среды, которая дышит сплетнями и слухами, как лёгкие дышат воздухом.
Словосочетание «довольно часто» вносит в повествование элемент не только социальной, но и моральной статистики, которая была предметом живого интереса в публицистике 1860-х годов. В 1860-е годы в России активно развивалась публицистика, обсуждались вопросы преступности, бедности, образования, и статистика стала важным инструментом общественной мысли. Достоевский, как редактор журналов «Время» и «Эпоха», был в курсе всех этих дискуссий и сам участвовал в них, отстаивая свою точку зрения на природу человека. Он использует язык статистики («довольно часто») для придания своим наблюдениям объективности и весомости, для того чтобы его голос звучал убедительно в споре с оппонентами. Однако за этой объективной формой скрывается глубоко нравственный вопрос: почему это явление так распространено, почему так много людей готовы променять свою душу на знание чужих адресов и состояний? Почему эта болезнь приняла такие масштабы, что поразила целый общественный слой? «Довольно часто» становится не констатацией, а обвинением обществу, которое плодит таких людей, создаёт условия для их размножения и процветания. Это обвинение тем сильнее, что произносится оно спокойно, без излишнего пафоса и морализаторства, как простой факт, с которым нельзя не считаться.
Частотность явления подчёркивается и поведением самого Лебедева в последующих сценах романа, где он появляется с завидным постоянством, как таракан, которого невозможно вывести. Он будет появляться в самых разных местах: у Рогожина, у Епанчиных, на даче в Павловске, и везде он будет чувствовать себя как рыба в воде. Везде он будет приносить с собой сплетни, интриги, знание «подноготной» всех и каждого, и это знание будет его пропуском в любой дом. Его вездесущность и есть наглядная иллюстрация того, что такие люди встречаются «довольно часто», что они заполонили всё общественное пространство, как сорняки заполонили заброшенное поле. Они как плесень покрывают всё общество, проникая во все его поры, и избавиться от них так же трудно, как избавиться от сплетни, раз пущенной в оборот. Лебедев — не одинокий чудак, каких мало, а агент целой армии подобных себе, рассредоточенной по Петербургу и готовой в любой момент явиться по первому зову. Его появление у Рогожина, а затем у князя — это не случайность, не стечение обстоятельств, а закономерное вторжение «среды» в жизнь героев, неизбежное, как восход солнца. Читатель, усвоивший авторскую характеристику, уже готов к этой вездесущности и не удивляется, когда Лебедев возникает вновь и вновь на страницах романа.
С точки зрения поэтики романа, указание на частоту явления служит для расширения художественного пространства, для создания эффекта многолюдности и социальной плотности. За спиной одного Лебедева встаёт целая галерея безымянных «всезнаек», населяющих Петербург и составляющих его неотъемлемую часть, как извозчики, городовые и торговки. Город перестаёт быть просто декорацией, фоном для действия главных героев, он наполняется живыми людьми этого типа, которые создают ту атмосферу, в которой разворачивается трагедия. Мы начинаем понимать, как функционирует механизм городской жизни: слухи, сплетни, пересуды — это его кровеносная система, по которой движется информация, питающая общественное мнение. Лебедевы — главные переносчики этой информации, они связывают разные социальные слои в единое целое, делая город живым организмом, а не мёртвой схемой. Без них мир романа распался бы на изолированные острова — мир Рогожина, мир Епанчиных, мир Мышкина, — между которыми не было бы никакой связи. Они выполняют роль клея, пусть и нечистого, скрепляющего это пестрое общество, и без них само понятие «петербургский свет» потеряло бы смысл. «Довольно часто» означает, что этот клей действует безотказно, связи прочны и многообразны, и вырваться из этой сети практически невозможно.
Интересно, что сам Лебедев, будучи воплощением этого типа, прекрасно осознаёт свою роль и даже гордится ею, видя в ней свою исключительность и значимость. Он хвастается перед Рогожиным и князем: «Лебедев всё знает!», «все углы и проулки знаю», и в этом хвастовстве слышится не просто самореклама, а искреннее убеждение в своей важности. Его самосознание сформировано этим знанием, он именно через него самоутверждается, именно в нём видит источник своей власти над людьми и событиями. Для него «довольно часто» — не приговор, не диагноз, а пропуск в мир сильных мира сего, способ стать если не равным, то хотя бы нужным им. Он не видит ничего унизительного в своей роли информатора и сплетника, потому что для него это не унижение, а работа, такая же, как любая другая. Напротив, он считает себя нужным, полезным, незаменимым, и эта убеждённость придаёт ему сил и уверенности в своих действиях. Эта самооценка — самый страшный диагноз, который ставит Достоевский: человек не просто пал, он гордится своим падением, он возвёл его в ранг добродетели. Частотность явления порождает и его внутреннее оправдание, превращает порок в норму, а норму — в идеал, к которому стоит стремиться.
Противовесом этому миру «довольно частых» явлений выступает князь Мышкин — явление уникальное, единичное, почти невозможное в этой социальной реальности. Если Лебедевых много, они повсюду, они составляют большинство, то князь — один, «последний в своем роде», как он сам говорит о князьях Мышкиных, и эта единичность обрекает его на одиночество и непонимание. Эта антитеза единичного и распространенного лежит в основе конфликта романа и определяет его трагический исход с самого начала. Мышкин пытается жить по законам любви и сострадания в мире, где царят «довольно частые» законы корысти и сплетни, и это делает его белой вороной, объектом насмешек и недоверия. Изначально его шансы на успех ничтожны, потому что он один против множества, против целой армии Лебедевых, которые окружают его со всех сторон. «Всезнайки» вроде Лебедева не понимают князя, они пытаются вписать его в свою систему координат, объяснить его поведение своей логикой, но это им не удаётся. Для них он тоже объект для изучения, носитель информации о наследстве или о странностях, и они подходят к нему с той же меркой, что и ко всем остальным. Так сталкиваются два мира, два типа сознания, и это столкновение составляет нерв повествования, его главную движущую силу.
Слово «довольно» вносит в характеристику оттенок субъективной оценки, некой приблизительности, которая оставляет место для читательского опыта и суждения. Достоевский не говорит точно, как часто, он не приводит статистических выкладок, он оставляет пространство для читательского опыта и самостоятельных выводов. Каждый читатель сам может мысленно оценить, насколько часто он встречал таких людей в своей жизни, и это делает чтение диалогичным, интерактивным. Это делает характеристику открытой, приглашающей к диалогу и размышлению, а не закрытой и догматичной, как в учебнике социологии. Автор не навязывает свою статистику, а предлагает читателю проверить её собственными наблюдениями и жизненным опытом, доверяя его способности судить самостоятельно. Такой приём усиливает доверие к писателю и одновременно активизирует читательскую позицию, превращая его из пассивного потребителя в активного соучастника. Мы начинаем видеть мир романа не чужими, а отчасти и своими глазами, примеряя его на себя и свою жизнь. «Довольно часто» — это не точная цифра, а приглашение к со-размышлению о природе человеческой пошлости, о её распространённости и живучести.
В контексте всего творчества Достоевского это наблюдение о «довольно частом» явлении перекликается с его размышлениями о будущем России, о её историческом пути и духовном здоровье. Писателя всегда волновал вопрос: может ли общество, состоящее из таких «всезнаек», из людей, лишённых высоких интересов и нравственного стержня, породить что-то великое? Способно ли оно к развитию, к творчеству, к подлинной жизни духа? Или же это тупиковая ветвь развития, ведущая к духовному оскудению нации, к её вырождению и гибели? Роман «Идиот» не даёт оптимистического ответа на этот вопрос, и это одна из причин его трагического звучания. Слишком много Лебедевых, слишком часто они встречаются, слишком прочно они вросли в социальную ткань, чтобы можно было надеяться на скорое исцеление. Их живучесть и вездесущность — один из самых мрачных диагнозов, поставленных Достоевским современности, диагноз, который не утратил актуальности и в наши дни. И чем чаще они встречаются, чем больше их становится, тем трагичнее выглядит попытка князя Мышкина быть «положительно прекрасным человеком» в этом мире. Так частное наблюдение перерастает в философское обобщение о судьбах России и человечества, о возможности или невозможности спасения в мире, где пошлость стала нормой.
Часть 4. в известном общественном слое: Топография петербургского дна
Достоевский никогда не говорит абстрактно, его «известный общественный слой» имеет вполне конкретные координаты в Петербурге 1860-х годов, которые легко опознавал любой современник. Это слой мелкого чиновничества, канцелярской сошки, людей, служащих в департаментах, управах и присутственных местах, тех, кто составлял основную массу петербургского населения. Он населяет определённые районы города — Подьяческие улицы, Сенную площадь, Пески, Коломну, — которые были известны своей беднотой и доходными домами с дешёвыми квартирами. Живут они в доходных домах, в тесных квартирах, сдающих углы, как та, куда потом попадёт князь к Иволгиным, и это жильё определяет их образ жизни и круг общения. Их мир — это мир канцелярских столов, табели о рангах, страха перед начальством и вечной нужды, которая не отпускает их ни на минуту. Достоевский сам прошёл через этот мир, служа в Инженерном корпусе и вращаясь в литературных кругах, где таких людей было множество, и знал его изнутри. Указание на «слой» важно, потому что оно помещает Лебедева в строгую иерархическую систему, определяет его место в социальной структуре. Он не просто беден и жалок, он занимает определённую ступеньку на социальной лестнице, и его поведение этим положением во многом определяется, объясняется и даже оправдывается.
«Известный» означает не только «определённый», но и «всем известный», «знакомый» читателю по собственному опыту или по литературе, что создаёт эффект узнавания. Достоевский апеллирует к общему опыту: каждый петербуржец знает этот слой, каждый сталкивался с его представителями в жизни, в очередях, в присутственных местах. Это создаёт эффект узнавания, усиливает реалистичность повествования и доверие к автору, который пишет о том, что хорошо знаком его аудитории. Автору не нужно долго объяснять, о ком идёт речь, достаточно одного намёка, одной детали, чтобы читатель всё понял. Лебедев с его угреватым лицом и ободранными локтями — живая иллюстрация этого «известного слоя», его портрет, написанный с натуры. Его внешность, манеры, речь — всё выдает в нём выходца из этой среды, человека, сформированного ею. Он говорит с подобострастными интонациями, употребляет канцелярские обороты («собственно», «так сказать», «нельзя не заметить»), которые выдают его происхождение и род занятий. Читатель мгновенно опознаёт в нём тип, знакомый по гоголевским повестям и очеркам физиологии Петербурга, и это узнавание делает персонажа живым и достоверным.
Принадлежность к «известному слою» определяет и характер знаний Лебедева, и их направленность, и их границы, за которые он никогда не выходит. Он знает то, что может быть полезно или интересно в его кругу: кто на ком женат, у кого сколько денег, кто с кем знаком, какие интриги плетутся в высшем свете. Это знание — своеобразный капитал, который можно обменять на расположение вышестоящих, на чашку чая, на тёплое местечко. Лебедев не знает и не хочет знать ничего, выходящего за пределы этого узкого мирка, потому что это знание ему не нужно и не принесёт выгоды. История, литература, философия для него не существуют, если они не связаны с конкретными именами и слухами, с возможностью применить их для саморекламы. Даже Апокалипсис, который он позже будет толковать, становится для него предметом своеобразной гордости и способом блеснуть учёностью перед публикой. Но его учёность — тоже часть его «всезнайства», только в другой, мистической области, где он тоже чувствует себя как рыба в воде. Слой формирует кругозор, и этот кругозор у Лебедева катастрофически узок, ограничен интересами выживания и самоутверждения в своей среде.
Интересно, что сам Лебедев страстно хочет вырваться из своего слоя, прикоснуться к высшему обществу, и это желание движет многими его поступками. Он виснет на Рогожине, он знает всех генералов и князей, он лезет в разговор о Настасье Филипповне, стремясь показать свою осведомлённость и значимость. Это попытка социального лифта, но лифта, работающего на сплетне и услужливости, на умении вовремя подать нужную информацию. Лебедев надеется, что, зная всё о сильных мира сего, он сможет стать им нужным и подняться над своей средой, войти в их круг хотя бы на правах приживалы. Однако для людей высшего круга, таких как Епанчин или Тоцкий, он навсегда останется лишь мелким чиновником, источником сведений и забавным чудаком, не более того. Они пользуются его услугами, но никогда не примут в свой круг, не допустят до себя, и он это чувствует, что делает его ещё более изобретательным в интригах. Эта трагическая невозможность преодолеть границы своего «слоя» — одна из главных причин его внутреннего разлада, его метаний между подобострастием и злобой. Он вечно мечется между желанием услужить и тайной ненавистью к тем, кому служит, и это противоречие раздирает его душу.
«Известный общественный слой» — это не только социальная, но и нравственная категория в романе, определяющая систему ценностей и моральных ориентиров человека. Каждый слой в мире Достоевского обладает своей особой моралью, своими представлениями о добре и зле, о должном и недопустимом. Мораль «всезнаек» — мораль выживания, приспособления, где главная ценность — информация и связи, а всё остальное — лишь средство для их достижения. В этом слое понятия чести, достоинства, искренности размыты или вовсе отсутствуют, заменяясь понятием полезности и выгоды. Их заменяет понятие «пользы», умения устроить свои дела за чужой счёт, любой ценой, не гнушаясь ничем. Лебедев будет воровать, интриговать, клеветать — и всё это во имя интересов своего «слоя», то есть своего выживания, и не будет считать это зазорным. Он не злодей в полном смысле слова, он просто продукт своей среды, действующий по её законам, как рыба плавает в воде. Достоевский показывает, как среда формирует человека, лишая его нравственного иммунитета, способности различать добро и зло.
Противопоставление «слоя» и личности — одна из центральных тем русской литературы XIX века, и Достоевский разрабатывает её с особой глубиной. Лебедев — пример того, как слой почти полностью поглотил личность, растворил её в себе, не оставив ничего своего, индивидуального. У него нет своего лица, он — маска, которую надевает на него социальное положение, и эти маски могут меняться в зависимости от обстоятельств. Он может быть подобострастным, наглым, плачущим, восторженным — в зависимости от того, кто перед ним и чего он хочет добиться. Эта переменчивость — признак отсутствия внутреннего стержня, который не даёт среде полностью подмять под себя человека, сохранить себя в любых обстоятельствах. В отличие от него, князь Мышкин, при всей своей социальной незащищённости и кажущейся слабости, обладает этим стержнем, этой внутренней силой. Он не принадлежит никакому «слою», он как бы парит над ними, и потому свободен, несмотря на свою бедность и болезнь. Конфликт между личностью и средой в романе — это конфликт Мышкина и Лебедева, человека и функции, свободы и рабства.
С точки зрения композиции, указание на «известный общественный слой» подготавливает появление целой группы персонажей, которые составят окружение князя и будут влиять на его судьбу. К этому же слою принадлежат Фердыщенко, Келлер, отчасти генерал Иволгин, все те, кто будет окружать Мышкина в Петербурге. Все они — люди с «ободранными локтями», живущие слухами, интригами и надеждой на чудо, на внезапное обогащение или покровительство. Они образуют тот фон, на котором разворачивается трагедия главных героев, и без этого фона она была бы неполной. Их присутствие создаёт ощущение духоты, безысходности, невозможности чистого воздуха, в котором задыхается князь. Они как саранча облепляют князя, пытаясь использовать его доброту и богатство, и это облепливание становится для него настоящим испытанием. Без этого слоя роман потерял бы свою социальную конкретность и остроту, превратившись в отвлечённую философскую притчу. Именно они, «известный слой», являются той средой, которая в конечном счёте ломает и уничтожает Мышкина, не выдержавшего давления пошлости и злобы.
Итак, «известный общественный слой» в понимании Достоевского — это не просто фон, а активная сила, действующее лицо романа, со своей волей и логикой. Это мир маленьких людей, которые, не имея возможности стать большими, мстят всему большому и чистому, пытаясь низвести его до своего уровня. Они не злодеи в классическом смысле слова, они жертвы обстоятельств, но их жертвенность не вызывает сострадания, а лишь ужас перед их количеством и живучестью. Лебедев — плоть от плоти этого мира, и его трагедия в том, что он не видит выхода из него, не хочет и не может измениться. Даже его искренние порывы (любовь к детям, толкование Апокалипсиса) оборачиваются карикатурой, потому что исходят из той же самой искалеченной души. Слой душит в нём всё живое, оставляя лишь механическую способность «всё знать» и приспосабливаться. Достоевский с беспощадной точностью фиксирует этот процесс духовной смерти, процесс, который происходит на глазах у читателя. И чем «известнее» этот слой, чем он многочисленнее, тем безнадёжнее звучит финал романа, где князь возвращается в состояние «идиота», не выдержав встречи с этой реальностью.
Часть 5. Они всё знают: Семантика и антисемантика пустоты
Слово «всё» в устах Достоевского сразу же настораживает внимательного читателя, привыкшего к той философской глубине, которой обычно отличаются его произведения, и к тому особому, почти сакральному значению, которое великий писатель привык вкладывать в это, казалось бы, простое понятие. Обычно «всё» для Достоевского — это предельные вопросы человеческого бытия, мучительные размышления о существовании Бога, о бессмертии души, о конечном смысле жизни, то есть именно то, что составляет сокровенное ядро человеческого существования и определяет всё остальное. Здесь же это высокое, почти библейское «всё» оказывается заключено в самые жесткие, узкие и унизительные рамки чиновничьего кругозора, что с первых же слов создаёт мощнейший иронический эффект и мгновенно снижает весь пафос авторского высказывания. Читатель, настроившийся на высокий лад, ждёт какого-то философского откровения о природе познания, а вместо этого получает унылый перечень грязных сплетен и пустых слухов, перечень того, что не имеет к подлинному, настоящему знанию ровно никакого отношения. Происходит чудовищная подмена понятий, самое настоящее семантическое мошенничество: высокое, почти священное слово нагло прилагается к низкому, постыдному предмету, и эта циничная подмена и есть главный предмет авторской сатиры, его главный, невысказанный прямо упрёк своим современникам. «Всё знать» для жалкого Лебедева означает быть в курсе всех человеческих слабостей и постыдных пороков, всех грязных интриг и скандалов, всех тех постыдных тайн, которые при случае можно использовать в корыстных целях. Но это мёртвое знание ни на йоту не приближает его к подлинной истине, а лишь всё глубже увязает в зловонной тине обыденности, в гибельном болоте сплетен, из которого для него уже нет и не предвидится никакого выхода. Мы видим, как слово, лишённое своего высокого содержания, превращается в свою противоположность, в инструмент лжи и самообмана, что является одной из постоянных тем в творчестве Достоевского.
Утверждение «они всё знают» тут же, в следующей же фразе, с блеском опровергается последующим подробным перечислением того, что именно эти люди знают, и это мгновенное опровержение составляет самую суть авторской беспощадной иронии, её художественный механизм. Риторический приём так называемого обманутого ожидания работает здесь на полную, максимальную мощность, заставляя читателя сначала поверить в одно, а потом собственными глазами увидеть совершенно другое, прямо противоположное. Сначала читателю искусно внушается мысль о каком-то всеобъемлющем, почти божественном знании, о всеведении, достойном самого Господа Бога, а затем мгновенно выясняется его мизерный, ничтожный, просто смехотворный объём, умещающийся в несколько строчек канцелярского перечня. Достоевский как бы слегка дразнит нас, изящно играя на разительном контрасте между формой и содержанием, на кричащем несоответствии между высоким словом и низким, постыдным делом, которое за этим словом скрывается. Это, в свою очередь, заставляет вдумчивого читателя серьёзно задуматься о самой природе человеческого знания вообще, о том, что значит на самом деле «знать» в подлинном, глубоком смысле этого великого слова. Лебедев, безусловно, знает множество фактов из жизни петербургского света, но он совершенно не понимает их внутреннего смысла, не видит за этими голыми фактами живых, страдающих людей и их трагических судеб. Он прекрасно знает, что у генерала Епанчина три взрослые дочери на выданье, но он совершенно не понимает, что на самом деле движет генералом, какие подлинные страсти кипят в его внешне благополучной семье и что творится в душах этих девушек. Он досконально знает всю подноготную скандальной истории Настасьи Филипповны, но он совершенно не видит её израненной, истерзанной души, её подлинных страданий, её трагедии, достойной античного театра. Его знание, при всей его фактической точности, в сущности своей мертво, оно ни в коей мере не ведёт к подлинному пониманию, а лишь к новым, ещё более грязным сплетням и коварным интригам, к новым, всё более изощрённым возможностям для гнусной манипуляции ближними. Мы видим, как информация без любви и сострадания превращается в страшное оружие, направленное против самого человека.
Интересно, что Лебедев действительно очень много знает о тёмном, запутанном прошлом главных героев романа, и это его знание иногда оказывается не просто полезным, а даже необходимым для развития сложного, многослойного сюжета и для понимания характеров. Он знает всё о Павлищеве, благодетеле князя Мышкина, о циничном Тоцком, развратившем Настасью Филипповну, о тёмном происхождении самой Настасьи Филипповны, и эта ценная информация помогает прояснить многие тёмные, запутанные места в биографиях главных героев. В какой-то критический момент повествования он даже помогает прояснить грязную историю с мнимым сыном Павлищева, с блеском разоблачая наглое мошенничество так называемого «молодого Бурдовского» и его компании. Но его знание всегда глубоко корыстно, всегда продиктовано отнюдь не бескорыстной любовью к истине, а исключительно мелочным желанием выслужиться перед сильными мира сего или получить от них какую-либо материальную выгоду. Он сообщает окружающим ценнейшие сведения вовсе не ради торжества истины и справедливости, а исключительно ради выгоды или чтобы хоть на миг выслужиться перед теми, кто сильнее и богаче его, и это неизбежно обесценивает его информацию, делает её частью его рабской психологии. Поэтому его хвалёное «всезнайство» отнюдь не несёт в мир света и понимания, а лишь добавляет хаоса и грязных интриг, ещё больше запутывая и без того невероятно сложные отношения между людьми, и без того страдающими от непонимания. Он представляет собой ходячий архив сплетен, настоящую помойную яму, и этот зловонный архив постоянно пополняется всё новыми и новыми слухами, но в нём нет ни малейшей системы, ни порядка, ни сколько-нибудь благородной цели. Его цепкая память — это зловонная помойная яма, куда без разбора сваливаются все грязные слухи и гнусные домыслы петербургского света, и оттуда уже невозможно извлечь ничего, кроме новых, ещё более грязных сплетен. Достоевский с гениальной прозорливостью показывает, что пресловутое количество информации отнюдь не переходит в качество, если душа человека мертва и не согрета живой, деятельной любовью к ближнему, если в сердце нет места состраданию.
Фраза «они всё знают» самым непосредственным образом отсылает нас к евангельскому, библейскому контексту, где «всё знать» по праву свойственно лишь одному Богу, и это придаёт всей характеристике глубокий метафизический, почти мистический смысл, выходящий далеко за пределы социальной сатиры. Лебедев и все ему подобные самым жалким образом пародируют божественное всеведение, в слепой гордыне пытаясь занять место самого Бога в душах людей, проникнуть в их самые сокровенные тайны и безжалостно судить их, присваивая себе не принадлежащее им право. Они бесцеремонно вторгаются в святая святых чужих жизней, не имея на это ни малейшего морального права, и это наглое вторжение сродни кощунству, прямому оскорблению святыни, поруганию всего самого дорогого и сокровенного. Их патологическое любопытство — это не что иное, как форма духовного вуайеризма, гнусного подсматривания в замочную скважину, извращённого наслаждения чужой болью и чужими, не принадлежащими им тайнами. Достоевский, как глубоко верующий, религиозный писатель, не мог не видеть в этом страшного кощунства, дерзкого нарушения божественного, свыше установленного порядка вещей, за которое неизбежно последует наказание. Человек в слепом самообольщении пытается знать то, что знать ему не положено и не дано по его природе, и это запретное знание его окончательно развращает, лишает последних, ещё сохранявшихся остатков невинности и чистоты. Лебедев не просто механически собирает грязную информацию, он самовольно судит людей, выносит им безжалостный приговор в своих гнусных сплетнях, присваивая себе священное право, которое по праву принадлежит только одному Всевышнему. Но его человеческий, слишком человеческий суд — всегда ложный, потому что он не знает и не может знать всей подноготной правды о человеке, а знает лишь грубые внешние обстоятельства его жизни, лишь тень, а не подлинную сущность, лишь форму, а не животрепещущее содержание. Мы видим, как человек, обожествляя своё ограниченное знание, впадает в страшный грех гордыни, который неизбежно ведёт его к духовной гибели и нравственному падению.
В контексте знаменитой сцены в вагоне поезда, открывающей роман, это пресловутое «всё знание» Лебедева проявляется немедленно и самым наглядным, почти карикатурным образом, с блеском подтверждая точнейшую авторскую характеристику. Он тут же, не медля ни минуты, вступает в оживлённый разговор с Рогожиным, с ходу заявив, что досконально знает и генерала Епанчина, и покойного Павлищева, и трагическую Настасью Филипповну, и даже скандального Лихачева со всеми его грязными похождениями, о которых не принято говорить в приличном обществе. Он немедленно, с какой-то болезненной жадностью выкладывает всю имеющуюся у него информацию о Тоцком, о Лихачеве, о каких-то сомнительных Арманс и Коралии, демонстрируя тем самым свою поистине энциклопедическую осведомлённость в самых разных, часто весьма сомнительных сферах петербургской жизни. Эта информация, ловко вплетённая в разговор, производит сильное впечатление на Рогожина, хотя тот изо всех сил и пытается скрыть своё болезненное волнение за напускной грубостью и злой насмешкой над болтливым чиновником. Лебедев остро чувствует свою внезапно возникшую власть над этим сильным, богатым человеком в этот краткий миг, он откровенно наслаждается произведённым эффектом, горьким сознанием того, что он знает нечто такое, чего не знают другие, более счастливые люди. Но эта жалкая власть, увы, совершенно иллюзорна и призрачна, она длится лишь одно короткое мгновение, пока Рогожин не выходит из вагона на своей станции. Как только Рогожин решительно выходит из вагона, он тут же прогоняет надоевшего ему Лебедева, и тот, как побитая собака, послушно удаляется, отлично понимая своё истинное, унизительное место в этом мире, где всё решают деньги и сила. Знание, при всём его объёме, не сделало Лебедева ни на йоту равным Рогожину, оно лишь позволило ему на одно краткое мгновение приблизиться к нему, робко прикоснуться к его чуждому, враждебному миру, в который ему никогда не войти. Такова горькая цена пресловутого «всезнайства»: вечная, унизительная роль прихлебателя при сильных мира сего, вечная, рабская зависимость от их случайной милости и минутного каприза, которые могут оборваться в любую секунду.
Психологически это патологическое «всезнайство» Лебедева является не чем иным, как компенсацией его глубочайшей социальной неполноценности, его абсолютного ничтожества в глазах общества и в его собственных, столь же требовательных глазах. Будучи полным ничтожеством в социальной иерархии, не имея ни гроша за душой, ни полезных связей, ни мало-мальски приличного положения, он знает всех и вся, и это мёртвое знание даёт ему хотя бы призрачную иллюзию собственной значимости, иллюзию шаткой причастности к большому, недоступному ему миру богатых и знатных. В этом безжалостном мире, где он не имеет абсолютно ничего, его единственный, более чем жалкий капитал — сомнительная информация, и он судорожно цепляется за неё, как утопающий, по печальной известности, хватается за соломинку, которая не может его спасти. Поэтому он так болезненно, до истерики, реагирует на малейшее недоверие к его драгоценным сведениям, как, например, в знаменитой комической истории с болонкой отставного генерала Иволгина, где его публично уличают в самой обыкновенной, пошлой лжи. Усомниться в его знании для Лебедева равносильно тому, чтобы усомниться в самом его существовании, в его ничтожном праве занимать хоть какое-то место в этом жестоком мире, где всё решают деньги и сила. Лебедев постыдно живёт исключительно чужими жизнями, потому что своя собственная, внутренняя жизнь ему глубоко неинтересна или просто невыносима, она полна таких унижений и такой зияющей пустоты, что заглядывать в неё по-настоящему страшно. Это горькая, трагическая форма бегства от самого себя, от своей внутренней пустоты, от страшной необходимости хоть раз в жизни честно заглянуть в собственную душу и увидеть там зияющее ничто, полное отсутствие какого бы то ни было содержания. Чужая, скандальная жизнь всегда гораздо интереснее, чем своя, особенно когда своя собственная так убога, так беспросветна и так унизительна, что о ней лучше вообще никогда не вспоминать, заглушая память вином и сплетнями.
Противовесом, разительной противоположностью Лебедеву выступает в романе светлый образ князя Мышкина, который тоже, в некотором высшем смысле, «всё знает», но знает совершенно иначе, знает не грязные факты, а глубокие сущности, не имена и адреса, а живые, страдающие души людей. Князь знает о жизни именно то, что навсегда останется недоступно Лебедеву с его ободранными локтями и помойной памятью: он знает о подлинном страдании, о смертной казни и предсмертном ужасе, о великой силе прощения, о жертвенной любви, о том, что только и составляет подлинную, а не мнимую реальность человеческого существования. Его удивительное знание — не о конкретных людях с их мелкими пороками, а о человеке вообще, о его бессмертной душе, о её бесконечных глубинах и тёмных тайнах, которые открываются только любящему, сострадающему сердцу. Он по-настоящему знает несчастную Мари, которую так трогательно любил в Швейцарии, он знает то невыразимое чувство, которое испытывает человек, приговорённый к смертной казни, он знает подлинную боль и деятельное сострадание, и это спасительное знание дано ему дорогой ценой собственных тяжких страданий, а не даром, как Лебедеву. Это живое, выстраданное знание делает его трагически уязвимым, совершенно беззащитным перед лицом жестокого мира, но оно же и неизмеримо возвышает его над пошлой толпой, делает его «идиотом» в глазах окружающих, неспособных понять его глубинную правоту. Лебедев знает лишь мёртвые факты, Мышкин — живые, спасительные истины, и эти истины, увы, совершенно не нужны миру, который привык жить грязными сплетнями и пустыми слухами, не требующими от человека ни душевной работы, ни нравственного усилия. Лебедев тщательно собирает сплетни, Мышкин самоотверженно собирает души людей, отчаянно пытаясь спасти их от гибели, и это коренное различие определяет собой всё в их характерах и судьбах. Конфликт двух непримиримых типов знания — одна из главных, движущих пружин всего романа, определяющая его трагическое, почти невыносимое напряжение и его глубокий философский смысл, не устаревающий с годами.
Утверждая с беспощадной прямотой, что «они всё знают», Достоевский ставит страшный, неумолимый диагноз не только отдельному человеческому типу, но и целому обществу: знание без живой любви мертво, оно не спасает человека, а окончательно губит, не соединяет людей, а навсегда разобщает их, воздвигая между ними непреодолимые стены. Лебедевы и им подобные знают решительно всё и не любят при этом ровно никого, их мёртвое знание — острое орудие в грязных руках, а не Божий дар, изощрённое средство манипуляции слабыми, а не спасительный путь к постижению истины, которая одна только и делает человека свободным. Оно служит не живому, братскому соединению людей во Христе, а их окончательному разобщению через грязную сплетню и подлую клевету, через злонамеренное распространение слухов, безжалостно разрушающих человеческие репутации и ломающих трагические судьбы. В этом страшном мире, где безраздельно царит такое мёртвое знание, невозможна никакая правда, невозможна никакая искренность, невозможна никакая живая любовь, потому что всё без остатка становится предметом гнусного торга и циничного обсуждения в грязных трактирах и душных гостиных. Любой, самый светлый поступок, любое, самое чистое слово мгновенно обрастает чудовищным количеством грязных слухов и лживых интерпретаций, теряя свою первоначальную чистоту, невинность и непосредственность, которые одни только и имеют цену в глазах Бога. Лебедевы и их бесчисленные присные дружно создают вокруг себя тот самый невыносимый информационный шум, в котором неизбежно тонет живой голос вечной истины, тот самый голос князя Мышкина, который так отчаянно пытается донести до людей простое и спасительное слово братской любви и всепрощающего сострадания. И князь Мышкин, этот tragический носитель живой истины, оказывается в этом безумном шуме совершенно бессилен, не в силах пробиться сквозь плотную стену всеобщего непонимания, равнодушия и затаённой злобы, которая окружает его со всех сторон. «Всё знать» по гнусному, лебедевскому образцу — значит ровно ничего не знать из того, что действительно важно и ценно в этой временной жизни, значит навсегда променять спасительную вечность на пошлую суету, святую истину — на грязную сплетню, которая сгниёт вместе с тем, кто её породил.
Часть 6. вся беспокойная пытливость их ума и способности устремляются неудержимо в одну сторону: Энергия распада
Достоевский использует высокую, почти торжественную лексику («пытливость ума», «способности»), чтобы описать предмет в высшей степени низменный и ничтожный, и этот разительный контраст создаёт мощнейший иронический эффект, который мгновенно разоблачает перед читателем всю внутреннюю пустоту этих людей. Это создаёт комический диссонанс, который невозможно не заметить: таланты и душевные силы, вполне достойные какого-нибудь Ньютона или Ломоносова, здесь тратятся на механическое запоминание чинов и родственных связей, на кропотливый сбор грязных сплетен и пустых слухов. «Беспокойная пытливость» — это характеристика, которая при других обстоятельствах могла бы украсить собой настоящего учёного или великого художника, человека, искренне стремящегося к подлинному познанию мира и человека. Но здесь она приложена к существу, чья любознательность никогда в жизни не выходила за пределы пошлой сплетни, навсегда ограничена тесным миром канцелярии и душной гостиной, где перемывают косточки отсутствующим. Автор с особой силой подчёркивает, что дело здесь вовсе не в отсутствии способностей как таковых, а исключительно в их направленности, в том, куда именно они устремлены и какому хозяину они служат в конечном счёте. В Лебедеве, без сомнения, погибает потенциально незаурядная личность, человек, который мог бы принести пользу обществу, и это обстоятельство составляет одну из тех тихих трагедий, которые так часто фиксирует писатель. Его огромная внутренняя энергия, не найдя себе выхода в творчестве или в подлинном познании, уходит целиком в паразитическое существование, в бесконечное перемалывание чужой, не принадлежащей ему жизни. Это подлинная трагедия не только одного Лебедева, но и великого множества «маленьких людей» России, задавленных безжалостной средой и тяжёлыми обстоятельствами своего рождения и воспитания. Писатель с горечью показывает нам, как мог бы сложиться путь этого человека при иных обстоятельствах, и как он сложился на самом деле — уродливо и бесславно. Мы видим, как высокий потенциал оказывается растраченным на пустяки, как драгоценная энергия души уходит в песок, не принося никаких плодов ни самому человеку, ни окружающим его людям.
Слово «неудержимо» самым решительным образом указывает на стихийный, почти физиологический характер этой устремлённости, на её абсолютную непреодолимость для самого человека, который уже не в силах ей противостоять. Лебедев не может не знать всего о каждом встречном, не может не совать свой длинный нос в чужие, совершенно его не касающиеся дела, это становится его навязчивой идеей, настоящей манией, тяжелейшей болезнью, от которой он уже не в силах избавиться никакими усилиями воли. Его беспокойный ум находится в состоянии вечного, никогда не прекращающегося движения, но это движение совершается по замкнутому кругу, это беличье колесо, из которого для него нет и уже не предвидится никакого выхода. «Неудержимо» самым недвусмысленным образом означает, что он уже не властен над самим собой, что его влечёт какая-то тёмная сила привычки и развращающей среды, против которой он совершенно бессилен что-либо предпринять. Он является настоящим рабом своей постыдной страсти к знанию чужой подноготной, и это унизительное рабство так же сильно и мучительно, как и любое другое рабство, известное человечеству. Эта позорная страсть так же сильна и всепоглощающа, как страсть Рогожина к Настасье Филипповне, но направлена она на предмет в высшей степени ничтожный, что делает её особенно жалкой и отвратительной в глазах читателя. Достоевский с удивительной проницательностью показывает, как одна и та же психическая энергия может вести человека к святости и к падению, к спасению души и к её окончательной гибели, в зависимости от того, на что именно она направлена. Энергия Лебедева, к сожалению, направлена в абсолютную пустоту, и поэтому она неизбежно разрушает его самого, день за днём, час за часом уничтожая в нём последние остатки человеческого достоинства. Мы видим, как этот человек сам себя загоняет в ловушку, из которой нет выхода, как он постепенно превращается в функцию, в механизм, лишённый души и живого чувства.
Фраза «в одну сторону» с особенной силой подчёркивает трагическую однобокость развития личности Лебедева, его совершенную неспособность к полноте и многообразию подлинной, живой жизни. Все его душевные силы, все без исключения способности, данные ему от природы, направлены в одно-единственное русло — сбор пустой информации, и это неизбежно делает его ущербным, глубоко неполноценным человеком, не способным к нормальному существованию. Другие стороны души, не получая никакого развития, постепенно атрофируются, отмирают за ненадобностью, оставаясь в зачаточном, младенческом состоянии, как у неразумного дитяти. Он совершенно не способен к настоящей любви, к бескорыстной дружбе, к искреннему состраданию, потому что все эти высокие чувства требуют совершенно иного направления душевной энергии. Его трогательные отношения с дочерью Верой, при всей их кажущейся нежности, показывают, что в нём всё же теплятся остатки человеческого, но они настолько задавлены, что не могут пробиться сквозь толстую кору цинизма и мелочной корысти. Его пресловутое «всезнайство» иссушило его душу буквально до дна, превратило её в мумию, в которой теплится лишь одна-единственная страсть — патологическая страсть к знанию чужой, не принадлежащей ему жизни. Он стал чистой функцией, а не живым человеком из плоти и крови, бездушным механизмом по переработке никчёмной информации, и в этом, без сомнения, заключается его главная, подлинная трагедия. «Одна сторона» — это точнейшая формула духовной смерти при ещё живом, здоровом теле, формула, которую Достоевский будет с вариациями повторять во многих своих последующих произведениях. Мы видим, как однобокость развития неизбежно ведёт к деградации личности, к утрате всего человеческого, что делает этого персонажа таким пугающим и одновременно таким жалким.
В сложном контексте всего романа эта роковая «одна сторона» самым решительным образом противопоставлена поразительному многообразию интересов князя Мышкина, его совершенной открытости миру во всей его трагической полноте и противоречивости. Князь искренне интересуется буквально всем, что попадает в поле его зрения: старинной каллиграфией, ужасами смертной казни, незамысловатой жизнью швейцарских детей, печальной судьбой несчастной Мари, и каждый его интерес глубок, неподделен и абсолютно искренен. Его удивительный ум широко открыт миру во всей его полноте, он впитывает в себя самую жизнь, а не мёртвую информацию о ней, он по-настоящему живёт, а не наблюдает равнодушно со стороны, как это делает Лебедев. Лебедев же наглухо закрыт для живого мира, он видит в нём лишь материал для бесконечных сплетен, лишь скучный повод для пустых разговоров и грязных интриг, не имеющих никакого отношения к подлинной жизни. Весь огромный мир для него — это не более чем совокупность слухов о людях, а вовсе не сами живые люди с их подлинными радостями и неподдельными страданиями. Он совершенно не видит красоты вечернего заката, не слышит божественной музыки, не понимает высокой поэзии, потому что всё это решительно нельзя «знать» в его примитивном понимании, нельзя превратить в грязную сплетню. Всё это для него попросту не существует как реальность, потому что это никоим образом нельзя использовать, выгодно продать, обменять на что-то практически полезное. Так проклятая «одна сторона» трагическим образом превращает для него всю полноту бытия в зияющую пустоту, лишая человека драгоценной способности наслаждаться жизнью во всех её проявлениях. Контраст между этими двумя персонажами становится особенно разительным, когда мы наблюдаем, как по-разному они воспринимают одни и те же события и людей.
Весьма интересно, что сам Лебедев иногда, правда очень редко, проявляет некоторые проблески иного, более высокого сознания, иные интересы, которые как бы случайно выпадают из его привычной, накатанной колеи. Его знаменитые, часто цитируемые толкования Апокалипсиса, его страстные речи о таинственной «звезде Полынь» недвусмысленно свидетельствуют о каком-то ином, почти мистическом знании, об отчаянной попытке вырваться за пределы постылой обыденности. Но даже это, казалось бы, высокое знание он использует для той же самой унизительной цели — чтобы поразить воображение слушателей, удивить их, хоть на миг возвыситься над собеседниками, лишний раз доказать свою мнимую значимость. Его показной мистицизм — это тоже своего рода «всезнайство», только на этот раз в духовной, возвышенной сфере, где он тоже изо всех сил стремится быть первым и единственным среди окружающих его ничтожеств. Он толкует священный Апокалипсис как обычную газетную сводку последних новостей, применяя его к сиюминутным современным событиям (например, к железным дорогам), и это неизбежно снижает высокое, делает великую тайну предметом пустой салонной болтовни. И здесь, в этой сфере, его неизбывная «пытливость» устремлена всё в ту же «одну сторону» — к жалкому самоутверждению через обладание тайным знанием, которое при случае можно выгодно продать или обменять на какие-то мелкие житейские блага. Даже сам Бог, оказывается, становится для него всего лишь объектом коллекционирования, предметом праздной гордости и пустого хвастовства перед такими же, как он, духовными нищими. Это кощунственное отношение к святыне показывает всю глубину его падения, всю безнадёжность его духовного состояния, которое уже вряд ли может быть исправлено.
С точки зрения глубинной психологии, эта роковая «устремленность в одну сторону» вполне может быть объяснена как мощный защитный механизм психики, как единственно возможный для него способ справиться со сложностью и непредсказуемостью огромного и враждебного мира. Лебедев, по своей природе, слишком слаб и беззащитен, чтобы выдержать подлинную сложность и бесконечное многообразие мира, чтобы принять его таким, какой он есть на самом деле, со всей его невыносимой болью и неразрешимой тайной. Он неизбежно упрощает его до примитивной схемы: кто с кем состоит в родстве, у кого сколько денег и какое положение, и эта схема даёт ему, пусть и призрачную, иллюзию полного контроля и исчерпывающего понимания происходящего. Эта убогая схема даёт ему иллюзию контроля и понимания, иллюзию того, что он, маленький человек, может предсказывать события и даже влиять на них с помощью своей осведомлённости. Он не в силах постичь трагическую душу Настасьи Филипповны, но он прекрасно знает, что она когда-то жила с Тоцким, и этого ему вполне достаточно для окончательного суждения о ней и для построения своих интриг. Это мёртвое знание успешно заменяет ему живое понимание, делает непредсказуемый мир предсказуемым и безопасным, избавляет от мучительной необходимости думать и по-настоящему чувствовать. «Одна сторона» — это его единственный способ выжить в мировом хаосе, сведя его к примитивной таблице умножения, к простому набору готовых и удобных формул. Но эта самодельная защита, увы, убивает в нём живую, бессмертную душу, делает его бездушным автоматом, совершенно не способным к какому-либо развитию и тем более к духовному росту.
Достоевский, будучи гениальнейшим психологом не только в литературе, но и в истории человеческой мысли, с поразительной точностью показывает, как социальное незаметно становится физиологическим, как порочная среда формирует не только характер, но и само физическое тело человека. Постоянное, никогда не прекращающееся напряжение ума, направленное исключительно «в одну сторону», чудовищно изматывает Лебедева, лишает его последних душевных и физических сил, делает его хронически нервным и по-настоящему больным человеком. Он вечно суетлив, постоянно тревожен, легко и беспричинно впадает в истерику и в запой, отчаянно пытаясь заглушить этим зияющую внутреннюю пустоту, которая пожирает его изнутри. Его несчастная нервная система окончательно расшатана бесплодной и бессмысленной тратой сил, бесконечным перемалыванием пустой, никому не нужной информации, не приносящей никому никакой пользы. Он не знает и никогда не знал подлинного покоя, потому что его беспокойный ум никогда не отдыхает от переваривания сплетен, от лихорадочного поиска новой пищи для своего ненасытного, патологического любопытства. Это самая настоящая болезнь девятнадцатого века, страшная информационная перегрузка при полной духовной пустоте, болезнь, которая стала ещё более знакомой и понятной нам, людям двадцать первого века, утопающим в океане информации. Лебедев является, без преувеличения, первым в длинной галерее достоевских героев, кто тяжело страдает от избытка совершенно ненужной информации, от роковой невозможности отделить действительно важное от абсолютно второстепенного. Его трагическая судьба — это грозное предупреждение всему человечеству, которое всё глубже погружается в безумный информационный шум и неизбежно теряет в нём самого себя, свою душу и свою личность.
Завершая тщательный анализ этой части авторской цитаты, мы с полной очевидностью видим, как Достоевский из самой мелкой, казалось бы, детали создаёт мощнейший художественный символ, из частного, единичного наблюдения — универсальное обобщение, имеющее силу закона. «Вся беспокойная пытливость ума» бедного Лебедева — это не что иное, как злая и точная пародия на подлинный духовный поиск, на ту великую жажду истины, которая движет гениальными учёными и глубокими философами. Она направлена не ввысь, к самому Богу, и не вглубь, к мучительному самопознанию, а исключительно вширь, к бессмысленному накоплению пустых фактов, не имеющих никакого значения для спасения души. Это гибельный путь в абсолютное никуда, который неизбежно заканчивается полной духовной смертью, окончательным и бесповоротным опустошением человеческой личности. Энергия, щедро данная человеку для великого творчества и для великой любви, тратится здесь на жалкое обслуживание бездушного социального механизма, на бессмысленное перемалывание чужой, не принадлежащей ему жизни. Лебедев — всего лишь мелкий винтик, но винтик, который нелепо гордится своей принадлежностью к бездушной машине, совершенно не понимая, что эта машина с наслаждением перемалывает его самого. И в этом заключается его глубочайший трагикомизм, в этом его вечная, неизбывная печаль, которую великий писатель показывает нам с удивительной, почти пугающей проницательностью. Следующая часть авторской цитаты подробно объяснит нам, почему же эта драгоценная энергия тратится так бессмысленно и что именно скрывается за этой роковой «одной стороной», определяющей всю жизнь этого человека.
Часть 7. конечно за отсутствием более важных жизненных интересов и взглядов: Причина духовной нищеты
Слово «конечно», которым открывается эта часть характеристики, вносит в неё оттенок полной самоочевидности, не требующей никаких дополнительных доказательств, и звучит как окончательный приговор, не подлежащий никакому обжалованию или пересмотру. Для Достоевского, при его глубочайшем понимании человеческой природы, неразрывная связь между отсутствием высоких интересов и грязным сплетничеством является незыблемой аксиомой, не требующей никаких доказательств, вечным законом человеческой психологии. Это не просто меткое наблюдение одного из многих, а именно закон человеческой психологии, который с непреложностью подтверждается всей многовековой историей культуры и личным, часто трагическим опытом каждого мыслящего человека. Человеческая душа, по глубокому убеждению писателя, не терпит пустоты, как не терпит пустоты и сама природа: если в ней нет живого Бога, в неё неизбежно вселяются бесы мелких, пошлых страстей, если нет высоких идеалов, её тотчас заполняет густая, удушливая пошлость. Лебедев является собой классический, хрестоматийный пример такой именно опустошённой души, в которой уже с давних пор нет места ничему великому, светлому и подлинно человеческому. У него напрочь отсутствуют какие бы то ни было «важные жизненные интересы», поэтому он поневоле заполняет себя сором и пылью, как пустой, давно заброшенный дом неизбежно заполняется густой пылью и липкой паутиной. «Конечно» самым решительным образом подчёркивает неизбежность этого гибельного процесса, его глубокую закономерность, его фатальную предопределённость для людей такого склада и такого воспитания. Вдумчивый читатель не может не согласиться с автором: да, действительно, иначе и быть просто не может, так уж трагически устроен падший человек, лишённый высоких ориентиров. Мы видим, как отсутствие положительного содержания неизбежно оборачивается присутствием содержания отрицательного, разрушительного и для самого человека, и для окружающих его людей.
Что именно Достоевский, при его христианском миропонимании, понимает под «важными жизненными интересами и взглядами»? Это, без всякого сомнения, отнюдь не карьера и не накопление богатства, не социальный успех и не дешёвое признание невзыскательной толпы, как можно было бы подумать. Для него это прежде всего глубочайшие вопросы веры, мучительные поиски смысла жизни, вечная проблема добра и зла, то есть именно то, что составляет подлинное ядро человеческой личности, её нравственный, незыблемый стержень. Это именно то, что составляет ядро личности, её нравственный, несокрушимый стержень, то, ради чего действительно стоит жить и, если потребуется, достойно умереть. Все без исключения главные герои Достоевского постоянно, мучительно и страстно бьются над этими проклятыми вопросами бытия: Раскольников, Ставрогин, Иван Карамазов — все они ищут свои, подчас гибельные, ответы на вечные вопросы, терзающие человечество. Отсутствие таких высоких интересов с неизбежностью превращает человека в бездушный автомат, в простую социальную функцию, в мелкий винтик огромной, безжалостной машины, перемалывающей человеческие судьбы. Лебедев не мучается ровно ничем, кроме постоянного, животного страха за свою шкуру, кроме примитивного желания выжить любой ценой и пристроиться где-нибудь потеплее и посытнее. Он бездумно принимает окружающий мир именно таким, каков он есть на самом деле, и не задаёт ему никаких вопросов, не ищет в нём никакого высшего, трансцендентного смысла. В этом заключается его коренное, роковое отличие от главных, трагических героев романа, которые все, каждый на свой лад, мучительно ищут истину и готовы за неё пострадать. Мы видим, как отсутствие духовного поиска делает человека плоским, примитивным, лишённым глубины и подлинного трагизма, который всегда облагораживает даже падшего человека.
Весьма примечательно, что сам Лебедев временами, в минуты какого-то странного просветления, пытается обрести для себя эти спасительные «важные интересы», но эти жалкие попытки всегда оказываются трагически неудачными и даже откровенно комичными в своей нелепости. Его знаменитое, часто цитируемое толкование Апокалипсиса — это отчаянная попытка прикоснуться хотя бы краем души к вечности, к великим тайнам бытия, попытка вырваться на миг за пределы постылой, опостылевшей обыденности. Но эта попытка с самого начала обречена на провал, потому что она глубоко неискренна, потому что за ней нет никакой настоящей, живой веры, а есть только всё то же жалкое желание покрасоваться перед слушателями. Для него священный Апокалипсис является таким же объектом праздного «всезнайства», как и адреса петербургских генералов, предметом пустой гордости и дешёвого хвастовства перед более тёмными людьми. Он хочет поразить своих случайных слушателей показной учёностью и глубиной, а вовсе не спасти свою собственную, погибающую душу, не найти для себя спасительный путь к живому Богу. Поэтому его чисто умственный, рассудочный интерес к священному тексту никак не становится для него подлинным «важным жизненным интересом», нисколько не меняет его жалкой, пустой жизни. Он навсегда остаётся поверхностным, чисто внешним, почти игровым, никак не затрагивающим самые глубокие, потаённые пласты его искалеченной души. Без глубокого, выстраданного покаяния и без живой веры нет и не может быть подлинного интереса к жизни духа, а есть только суета сует и томительное, безысходное томление духа, не находящее себе выхода. Мы видим, как человек может говорить о высоком, оставаясь при этом на самом низком уровне духовного развития.
В широком контексте всего романа эта ключевая фраза звучит как суровый приговор целому поколению, как точнейший диагноз той переломной эпохи, в которую жил и творил великий писатель. Россия шестидесятых годов девятнадцатого века переживала глубочайший кризис веры и мировоззрения, связанный с неизбежным крушением старых, казавшихся незыблемыми идеалов и мучительным поиском новых, ещё не ясных ориентиров. Старые, веками освящённые идеалы неумолимо рушились на глазах, новые ещё не успели сформироваться и окрепнуть, и в образовавшуюся зияющую пустоту тотчас хлынула мутным потоком пошлость и ядовитый цинизм, разъедающий душу. Образовалось обширное духовное пространство, вакуум, который немедленно, по закону природы, стал заполняться пустой суетой и грязными сплетнями, мелкими, ничтожными интересами и корыстными, мелочными расчётами. Лебедевы и им подобные являются неизбежным, фатальным продуктом этой трагической эпохи безвременья, эпохи, когда люди окончательно потеряли все ориентиры и мечутся в потёмках в поисках хоть какой-нибудь, пусть призрачной, опоры. Они искренне не знают, во что им верить, поэтому слепо верят в деньги и в полезные связи, в грубую силу и в сомнительное влияние на слабых. Их жалкие «взгляды» навсегда ограничены тесным горизонтом ближайшего департамента, их убогие мысли — пустыми слухами о сильных мира сего, которые кажутся им полубогами. Достоевский с величайшей тревогой и болью наблюдал за этим гибельным процессом и с гениальной точностью отразил его в своём романе, предупреждая современников и потомков о грозной опасности. Мы видим, как эпоха социальных потрясений неизбежно порождает духовную пустоту, которая становится питательной средой для всевозможных Лебедевых.
Противопоставление людей типа «всезнаек» и людей, обладающих подлинными «важными интересами», красной нитью проходит через весь роман, определяя собой его сложную систему персонажей и основные конфликты. Мышкин, Рогожин, Настасья Филипповна, Аглая — все они, без исключения, мучительно и страстно ищут ответы на главные вопросы бытия, каждый по-своему глубоко страдает и ищет свою, пусть часто гибельную, истину. Даже Ганя Иволгин, при всей его очевидной меркантильности и приземлённости, терзается непомерным самолюбием и втайне мечтает о подлинном величии, о том, чтобы стать наконец «оригинальной личностью», а не жалкой копией с других. Лебедев же и его бесчисленные присные (такие, как Фердыщенко или отставной поручик Келлер) начисто лишены этой благословенной муки, этого высокого внутреннего беспокойства, этой священной жажды истины, которая одна только и делает человека человеком. Они живут совершенно механически, не задумываясь ни на минуту о смысле происходящего, не страдая по-настоящему, не ища ничего, кроме сиюминутной выгоды, принимая этот падший мир таким, как он есть, без всяких вопросов. Они представляют собой своего рода духовных мертвецов при живых, совершенно здоровых телах, и это обстоятельство делает их особенно страшными в глазах писателя-христианина. Их бездушное присутствие ярко оттеняет трагическую напряжённость ищущих героев, многократно подчёркивает их трагическое одиночество и их абсолютную обречённость в этом пустом мире. Без этого унылого фона, без этих живых мертвецов трагические страдания Мышкина не были бы так явны, так понятны и так близки сердцу читателя. Контраст между живой душой и механическим существованием становится одним из главных двигателей романного действия.
«Более важные интересы», в понимании Достоевского, — это всегда интересы, самым тесным образом связанные с другими живыми людьми, с жертвенной любовью и деятельным состраданием, с решительным выходом за тесные пределы собственного эгоистического «я». Подлинная, полнокровная жизнь, по убеждению писателя, — это непременно жизнь для других людей, это деятельное сострадание, это жертвенная любовь, это постоянная готовность разделить чужую боль и чужую, часто незаслуженную радость. Лебедев же намертво замкнут на самом себе, на своём примитивном выживании и мелочном благополучии, на своих жалких, ничтожных интересах, не выходящих за пределы его кармана. Его так называемый «интерес» к другим людям — глубоко корыстный, хищнический, он хочет не помочь ближнему, а исключительно использовать знание о нём в своих грязных, корыстных целях. Поэтому его жалкие интересы никак не могут быть признаны «важными» в подлинно христианском, евангельском смысле этого слова, потому что они никак не ведут к живой любви, а напротив, удаляют от неё. Важно в конечном счёте лишь то, что по-настоящему соединяет людей в единое целое, а не то, что их безжалостно разобщает и натравливает друг на друга, а грязная сплетня именно разобщает, сеет вражду и ядовитое недоверие между самыми близкими людьми. Сплетня неминуемо разобщает, а живая любовь соединяет, и Лебедев, сам того не ведая, неизменно выбирает разобщение, слепо следуя своей порочной, искалеченной природе. Он даже не в состоянии понять, что делает что-то неправильно, потому что для него такое поведение является абсолютной нормой, единственно возможным способом существования в этом мире. Мы видим, как человек может искренне заблуждаться относительно собственной моральности, не замечая своей глубокой порочности.
С точки зрения глубинной психологии, полное отсутствие «важных интересов» неизбежно ведёт человека к неизбывной скуке и тягостной тоске, к тому самому трагическому состоянию, которое так гениально описал Достоевский в своих бессмертных «Записках из подполья». Лебедев, несмотря на свою внешнюю суетливость и кажущуюся занятость, в глубине души глубоко несчастный, трагически опустошённый человек, и его бесконечная суета — лишь жалкий способ заглушить эту невыносимую, грызущую тоску. Он отчаянно пытается заглушить эту тоску вином, бесконечными сплетнями, грязными интригами, но она постоянно, с неумолимостью возвращается, проявляясь в безобразных истериках и внезапных припадках чёрного отчаяния. Его несчастная душа, начисто лишённая какой бы то ни было высокой, духовной пищи, постоянно голодает, и этот мучительный голод невыносим, хотя он сам, вероятно, не осознаёт до конца его подлинной, глубинной причины. Он бессознательно, вслепую ищет чего-то великого и подлинного, но находит только мелкое и ничтожное, и от этого с каждым разом становится ещё несчастнее, ещё опустошённее, чем был прежде. Подлинная трагедия человека, безвозвратно потерявшего живого Бога, — вот что на самом деле стоит за этой, казалось бы, простой фразой, вот что делает фигуру Лебедева не только комической, но и глубоко трагической, вызывающей сложные чувства. Он является жертвой, но жертвой особого рода, которая добровольно и сознательно выбрала для себя этот гибельный путь и упорно не желает с него сворачивать. Мы видим, как отсутствие высоких целей неизбежно приводит к духовной деградации и к глубокому, неизбывному страданию, которое сам человек не в силах себе объяснить.
Итак, «отсутствие более важных жизненных интересов» представляет собой ключевую, основополагающую характеристику Лебедева и всех ему подобных, которая с исчерпывающей полнотой объясняет всё их поведение в различных ситуациях. Она объясняет буквально всё: и их патологическое всезнайство, и их постоянную подлость, и их унизительное раболепство, и их вечную, ничем не удовлетворяемую неудовлетворённость жизнью. Это зияющий вакуум в искалеченной душе, который с чудовищной силой засасывает в себя всё окружающее, не оставляя ни малейшего места для живого, тёплого человеческого чувства. Лебедевы опасны отнюдь не сами по себе, как отдельные личности, а тем, что их чрезвычайно много, и они дружно создают вокруг себя удушливую атмосферу полного духовного удушья, в которой невозможно дышать нормальному человеку. В этой ядовитой, мертвящей атмосфере трагически гибнет князь Мышкин, не выдержавший чудовищного давления пустоты, не сумевший противостоять миру, начисто лишённому каких бы то ни было высоких, одухотворяющих интересов. Роман «Идиот» является, в значительной своей части, романом о трагической борьбе живого духа с мёртвой пустотой, об отчаянной попытке сохранить себя в страшном мире, где всё без зазрения совести продаётся и покупается за наличные деньги. И в этой неравной борьбе пустота, к величайшему сожалению, слишком часто побеждает, и Лебедевы с их присными нагло торжествуют над теми, кто пытался жить по совести и по правде. Но Достоевский, со свойственной ему прямотой, показывает нам подлинные причины этой печальной победы, чтобы мы, читатели, могли ей сознательно противостоять, чтобы мы ни в коем случае не стали такими же, как они, не повторили их гибельного пути. Мы должны вынести из этого урока понимание того, что без высоких интересов человек неизбежно деградирует и превращается в ничтожество, достойное лишь презрения и жалости.
Часть 8. как сказал бы современный мыслитель: Автор, ирония и голос эпохи
Это короткое, на первый взгляд незначительное отступление — «как сказал бы современный мыслитель» — является в высшей степени важной авторской ремаркой, вводящей в художественную ткань романа живой голос современной писателю эпохи. Достоевский самым искусным образом вводит в текст романа голос своей противоречивой эпохи, голос современной ему публицистики и философии, с которыми он на протяжении всей своей жизни вёл ожесточённую, непримиримую полемику. «Современный мыслитель» — это собирательный, обобщённый образ либерального публициста шестидесятых годов девятнадцатого века, убеждённого сторонника модной тогда теории «среды» и теории «разумного эгоизма», захватившей умы молодёжи. Такие мыслители, как Чернышевский, Добролюбов, Писарев и их многочисленные эпигоны, чрезвычайно любили объяснять все без исключения социальные и нравственные явления исключительно влиянием «среды» и «отсутствием здоровых интересов», сводя всё к внешним, материальным обстоятельствам. Достоевский тонко иронизирует над этим, в сущности, поверхностным подходом, хотя сам же и пользуется его ходовой терминологией, показывая тем самым его несомненную ограниченность и неспособность проникнуть вглубь явления. Он убедительно показывает, что объяснение через банальное «отсутствие интересов» является, безусловно, верным, но совершенно недостаточным, потому что оно никак не учитывает трагической свободы воли самого человека. За этим внешним отсутствием скрывается гораздо более глубокая причина — зияющая духовная пустота, а не только социальная неустроенность, и эту-то глубинную причину модные «мыслители» упорно не желают замечать. Ирония автора здесь очень мягкая, но совершенно недвусмысленная: он как бы соглашается с мыслителем, но тотчас же идёт гораздо дальше него, в самую глубину человеческой души, куда эти мыслители и не думали заглядывать. Мы видим, как художник слова оказывается глубже и проницательнее любого теоретика, как литература проникает туда, где бессильна отвлечённая философия.
Кого именно, какого конкретного деятеля мог иметь в виду Достоевский под этим ироническим «современным мыслителем»? Скорее всего, это обобщённый, собирательный образ влиятельных литературных критиков из журналов «Современник» или «Русское слово», с которыми Достоевский на протяжении многих лет вёл самую ожесточённую, непримиримую полемику на страницах своих журналов. Чернышевский, Добролюбов, Писарев, а также их многочисленные последователи и эпигоны — все они в своих громких статьях постоянно анализировали различные социальные типы, объясняя всё их поведение исключительно тяжёлыми условиями жизни, средой, обстоятельствами. Они последовательно объясняли сложнейшее поведение человека исключительно внешними условиями его жизни, порочной средой, тяжёлыми обстоятельствами, тем самым полностью снимая с него всякую личную ответственность за собственные поступки. Достоевский, при всём своём внимании к социальным условиям, во многом разделял этот подход, но всегда, неизменно добавлял к нему важнейшее метафизическое измерение, постоянно напоминая читателю о свободе воли человека. Человек для Достоевского — не только и не столько пассивный продукт окружающей среды, сколько активный носитель свободной воли, лично отвечающий за свой нравственный выбор перед Богом и перед людьми. Лебедев, безусловно, является в значительной степени продуктом развращающей среды, но он же и сам, лично, сознательно выбрал быть именно «всезнайкой», а не кем-то иным, выбрал для себя этот позорный путь, а не какой-то другой, более достойный. Упоминание иронического «мыслителя» здесь — это тонкий полемический выпад, искусно замаскированный под полное согласие, это тончайшая ирония, безусловно понятная современникам писателя, следившим за журнальными баталиями. Мы видим, как художественный текст становится ареной острейшей идеологической борьбы, где сталкиваются разные мировоззрения и разные понимания человека.
Введение в текст этого собирательного персонажа создаёт тот самый знаменитый эффект полифонии, о котором впоследствии так много писал замечательный литературовед Михаил Бахтин, — в романе одновременно звучат разные, самостоятельные голоса, ни в коем случае не сливаясь в один монологический. В романе, действительно, звучат разные, независимые голоса: неоспоримый голос самого автора, живые голоса его многочисленных героев, и вот теперь — ещё и громкий голос самой эпохи, голос так называемого общественного мнения, голос злободневной публицистики, претендующей на истину в последней инстанции. Достоевский отнюдь не подавляет чужие, враждебные ему голоса грубой силой, он предпочитает вступать с ними в равноправный диалог, спорить, иронизировать, иногда даже соглашаться, создавая тем самым необычайно объёмную, многомерную картину мира, какой и должна быть подлинная реальность. «Как сказал бы современный мыслитель» — это изящный способ включить в роман точку зрения, существенно отличную от авторской, и дать ей полное право на существование, на то, чтобы быть услышанной читателем. Читатель, сталкиваясь с этим приёмом, волен самостоятельно выбирать, с кем именно ему согласиться: с ироничным «мыслителем» или с самим Достоевским, или же, что ещё интереснее, найти свой собственный, третий путь понимания проблемы. Но сам автор, искусно используя тончайшую иронию, мягко, ненавязчиво подталкивает нас именно к своему, глубинному пониманию вещей, к своему, выстраданному взгляду на природу человека. Он ни в коей мере не отрицает формальной правоты «мыслителя», но убедительно показывает её трагическую ограниченность, её принципиальную неспособность объяснить всю безмерную сложность человеческой души. В этом и заключается подлинная глубина и редкая честность великого писателя, его бесконечное уважение к читателю, которому он доверяет право на собственный выбор. Мы чувствуем себя не пассивными объектами авторского воздействия, а полноправными участниками сложного диалога о самых важных вещах.
Весьма интересно и даже забавно, что сам Лебедев, при всех его недостатках, в какой-то степени тоже является своего рода «современным мыслителем» на свой, пародийный лад, невольно передразнивая модные идеи, носящиеся в воздухе. Он чрезвычайно любит при случае порассуждать о самых высоких материях, о трагических судьбах России, о железных дорогах как зловещем символе апокалипсиса, о прогрессе и его гибельных последствиях для человечества. Но его показное «мыслительство» так же поверхностно и мелко, как и его хвалёное всезнайство, так же направлено исключительно на внешний эффект, на то, чтобы произвести впечатление на слушателей. Он использует громкую философию как дешёвое украшение, как лёгкий способ блеснуть перед доверчивыми слушателями, как ещё один, новый предмет для пустого хвастовства и самолюбования. Его нашумевшие рассуждения о таинственной «звезде Полынь», упавшей на источники вод, — это злая и точная пародия на серьёзный, глубокий анализ современности, на отчаянные попытки интеллигенции осмыслить трагические события, происходящие в мире. Он представляет собой живую карикатуру на модного «современного мыслителя», доведённую до полного абсурда, до гротеска, до почти физически ощутимого комизма. Достоевский с убийственной точностью показывает, как великие, серьёзные идеи неизбежно опошляются в устах таких людей, как Лебедев, как они стремительно теряют свою глубину и превращаются в пустые, ничего не значащие слова. Так беспощадная сатира на определённый социальный тип незаметно перерастает в уничтожающую сатиру на целое интеллектуальное направление, на поверхностное, чисто внешнее усвоение чужих, не пережитых мыслей. Мы видим, как опасно может быть полуобразование, как оно уродует и опошляет самые высокие истины.
Выражение «как сказал бы» самым недвусмысленным образом указывает на то, что сам автор по возможности дистанцируется от этого способа выражения своих мыслей, как бы берёт его в иронические кавычки, показывая его условность. Он как бы аккуратно берёт его в кавычки, показывая тем самым его сомнительную условность, его необязательность, его принадлежность совсем другому, чуждому ему голосу, который звучит в романе. Это отнюдь не его, собственно авторский, органический язык, а чужой язык модной публицистики, который он вынужден цитировать, но с которым категорически не желает сливаться в едином монологе. Такое тонкое дистанцирование совершенно необходимо писателю для сохранения собственной, независимой позиции, для того чтобы ни в коем случае не быть поглощённым чужим, хотя и громким, голосом эпохи. Достоевский ни за что не хочет сливаться с громким голосом своей противоречивой эпохи, он предпочитает быть над ней, судить её с высоты христианских истин, а не растворяться в ней без остатка, как это делали многие его современники. Он охотно использует её общепонятный язык, чтобы говорить на доступном читателю наречии, но при этом неизменно вкладывает в него свой, глубокий смысл, свою неповторимую интонацию, окрашенную иронией и болью. Это тончайшая литературная игра, требующая от внимательного читателя немалого интеллектуального напряжения и чуткости, умения слышать в тексте разные, часто противоположные голоса и определять их источник. Без полного понимания этой сложной игры мы, читатели, рискуем принять горькую авторскую иронию за чистую монету и так и не увидеть подлинной глубины авторской мысли, скрытой за внешним согласием. Мы должны научиться слышать этот сложный полифонический оркестр, где каждый инструмент ведёт свою самостоятельную партию.
В широком историческом контексте эта короткая фраза самым непосредственным образом отсылает нас к знаменитым спорам Достоевского с западниками и социалистами, которые он с неослабевающей энергией вёл на протяжении всей своей долгой и трудной жизни. На протяжении всех шестидесятых годов девятнадцатого века он вёл ожесточённую, непримиримую полемику с влиятельнейшим журналом «Современник», с Чернышевским и Добролюбовым, последовательно отстаивая свои заветные убеждения, выстраданные на каторге. Его гениальные «Записки из подполья» являются прямым, уничтожающим ответом на пресловутую теорию «разумного эгоизма» Чернышевского, на его наивную, почти детскую веру в возможность рационального, научно обоснованного устройства человеческого общества. В романе «Идиот» эта ожесточённая полемика, конечно, продолжается, но уже в гораздо более скрытой, завуалированной форме, искусно вплетённой в самую ткань художественного повествования, не нарушающей его течения. «Современный мыслитель» здесь — это иронический образ главного идейного оппонента, с которым автор ведёт незримый, но напряжённый диалог на протяжении всех страниц своего романа, приглашая к нему и читателя. Достоевский как бы говорит своим оппонентам: вы, безусловно, правы во многом, в своей уничтожающей критике существующего порядка, но вы совершенно не видите главного — бессмертной души человека, её трагической свободы и её неразрешимой тайны. Лебедев — это, без сомнения, закономерный результат губительного действия «среды», но он же и печальный результат собственного греха, собственного нравственного выбора, за который он несёт личную ответственность. Без этого важнейшего метафизического измерения анализ губительной «среды» навсегда остаётся неполным, поверхностным, не проникающим в самую суть трагического явления, имя которому — человеческое падение. Мы видим, как художественный образ может нести в себе огромный идейный заряд, направленный против целых философских систем.
С точки зрения художественной композиции, это небольшое отступление делает авторское повествование гораздо более живым, динамичным и привлекательным для читателя, разрушая опасную монотонность сплошного описания. Оно самым решительным образом разрушает монотонность сплошного описания, вводит в текст необходимый элемент живого диалога с читателем, делает весь текст более объёмным, многомерным и по-настоящему полифоничным, как сама жизнь. Читатель начинает чувствовать себя не пассивным получателем готовой информации, которую ему навязывают, а полноправным участником увлекательного разговора, которому предлагают самостоятельно выбрать ту или иную точку зрения. Автор как бы доверительно советуется с ним, тут же проверяет свои собственные наблюдения авторитетным мнением пресловутого «мыслителя», искренне приглашает к совместному, ничем не скованному размышлению над сложнейшими вопросами. Это в высшей степени усиливает доверие к повествователю, который отнюдь не навязывает свою точку зрения как единственно возможную, а вежливо предлагает её как одну из многих, достойных рассмотрения. Мы с удовлетворением видим, что автор не является закостенелым догматиком, он готов внимательно учитывать и другие точки зрения, даже если он с ними в корне не согласен и готов их оспаривать. Но при этом он неизменно сохраняет свою полную независимость, свою твёрдую позицию, свою глубокую веру в человека и в Христа, которую ничто не может поколебать. Так искусно создаётся образ честнейшего и глубочайшего мыслителя, каким Достоевский и был в глазах своих современников и благодарных потомков, читающих его романы через столетия. Мы доверяем такому автору, потому что чувствуем его искренность и его уважение к нашей свободе.
Итак, эта короткая, почти незаметная фраза «как сказал бы современный мыслитель» открывает в тексте романа целый огромный мир, целую вселенную сложных идей и ожесточённых споров, потрясавших русское общество. Это целый мир напряжённой идейной борьбы шестидесятых годов девятнадцатого века, мир ожесточённых споров о природе человека и об устройстве общества, о прогрессе и истории, о вере и голом разуме, о смысле существования. Это тот самый мир, в котором жил и мучительно творил Достоевский, мир, который он носил в своей душе и с гениальной точностью отразил в своих бессмертных романах, ставших достоянием всего человечества. Вводя в текст этот чужой, иронически окрашенный голос, он делает свой роман не только чисто художественным, но и глубоко публицистическим произведением, органично включённым в самый острый контекст своей бурной эпохи. Он ведёт напряжённый диалог со своим временем, и мы, далёкие потомки, отчётливо слышим этот диалог через толщу минувших лет, понимая его неослабевающую остроту и жгучую актуальность для всех поколений. Мы воочию видим, как высокая литература становится полноправной трибуной для обсуждения самых насущных, животрепещущих вопросов бытия, как гениальный художник слова смело берёт на себя ответственную роль мыслителя и пророка, указывающего путь. И в этом, без сомнения, заключается подлинное величие Достоевского-романиста, его совершенно уникальное, ни с чем не сравнимое место в истории русской и мировой культуры, которое никто не может у него оспорить. Следующие части авторской цитаты, которые нам предстоит анализировать, плавно переходят от общих, отвлечённых рассуждений к совершенно конкретному, детальному перечню того, что именно знают эти печально известные «всезнайки», подробно раскрывая содержание этого понятия.
Часть 9. Под словом «всё знают» нужно разуметь, впрочем, область довольно ограниченную: Инвентаризация пустоты
Автор вводит важное уточнение, которое на первый взгляд может показаться незначительной оговоркой, но на самом деле оно имеет принципиальное значение для понимания всего последующего текста и образа, который в нём создаётся; слово «всё» в устах повествователя требует немедленной дешифровки и расшифровки, чтобы читатель, не дай Бог, не понял его слишком широко и не приписал персонажам того, чего в них нет и быть не может. Он как бы предвидит возможное недоумение читателя, его законный вопрос: как это можно всё знать? — и спешит это недоумение развеять, боясь быть неправильно понятым и обвинённым в излишнем преувеличении или в несправедливом сгущении красок по отношению к описываемому человеческому типу. «Впрочем» звучит здесь как уступка, как честное признание того факта, что его предыдущие слова о всеведении могли быть восприняты слишком буквально, почти как метафора божественного всеведения, что было бы совершенной нелепостью применительно к этим жалким людишкам. Достоевский категорически не хочет, чтобы его заподозрили в намеренном преувеличении, в сгущении красок до степени гротеска, в несправедливости к описываемому типу, который сам по себе вовсе не требует карикатуры, чтобы быть узнанным. Он сам, своей авторской волей, немедленно сужает понятие «всё» до «области довольно ограниченной», чтобы быть предельно точным и объективным в своём социальном диагнозе, чтобы читатель не мог упрекнуть его в фантастичности созданного портрета. Это сужение необходимо для точности социального диагноза, для того чтобы читатель понял, о чём именно идёт речь, и мог без труда соотнести этот образ с живыми людьми, которых он, вероятно, встречал в своей жизни. Читатель должен твёрдо усвоить: речь идёт не о всеведении в библейском или философском смысле, а о вполне конкретном, почти профессиональном, бытовом явлении, доступном любому непредвзятому наблюдению в канцеляриях и трактирах. Так автор балансирует между необходимым художественным обобщением и фактографической конкретикой, между широкой эпической картиной нравов и точной, почти протокольной деталью, из которых эта картина складывается.
Далее следует знаменитый, хрестоматийно известный перечень того, что именно знают эти «всезнайки», и этот перечень занимает собой целую фразу, которая буквально захлёбывается в собственной синтаксической многословности и кажется бесконечной, как сама мелкота описываемого знания. Это перечисление построено по принципу нанизывания однородных членов, создающего у читателя эффект исчерпанности и полноты описания, хотя на самом деле оно описывает лишь ничтожную часть того, что можно было бы знать о человеке. «Где служит такой-то, с кем он знаком, сколько у него состояния...» — каждое новое слово добавляет новую деталь к портрету, и деталь эта всегда оказывается внешней, социальной, взятой из формуляра или сплетни. Каждый новый пункт сужает и конкретизирует предыдущий, углубляя наше понимание того, что именно интересует этих людей в их ближнем и что они считают достойным своего внимания. Начинается перечень со службы, то есть с официального, казённого положения человека в иерархии, затем плавно переходит к его знакомствам и связям, которые могут быть полезны или опасны, а уже потом — к состоянию, то есть к капиталу, который и определяет истинный вес человека в этом мире. Затем следуют биографические детали, касающиеся служебной карьеры: где был губернатором, на ком именно женат, сколько именно взял за женой приданого — это движение от общего официального положения к частным семейным обстоятельствам. И наконец, вершиной этого знания становится самое интимное и одновременно самое бесполезное с точки зрения подлинного понимания человека: генеалогия, то есть то, кто кому двоюродным, а кто троюродным братом приходится — это движение от важного к ничтожному, от значительного к совершенно смешному.
Интересно, что в этом подробнейшем перечне полностью отсутствует какое бы то ни было знание о самом человеке как о личности — о его характере, его сокровенных мыслях, его чувствах и переживаниях, то есть именно то, что составляет его сущность, его неповторимую душу. «Всезнайки» в понимании Достоевского досконально знают лишь внешние обстоятельства жизни человека, но не его самого, они знают внешнюю канву судьбы, но не внутренний рисунок души, который только и делает человека человеком. Они знают форму, но не содержание, они видят оболочку, но совершенно не способны проникнуть в ядро, в ту сердцевину, где и рождается всё подлинно человеческое. Для них любой человек — это не более чем сумма социальных характеристик: чин, состояние, родство, полезные связи, — и ничего сверх этого для них не существует и существовать не может. Душа, личность, индивидуальность, неповторимость — это то, что навсегда остаётся за пределами их ведения, то, что им принципиально недоступно и, что ещё страшнее, совершенно неинтересно. Поэтому их знание, при всей его фактической точности, в сущности своей мертво, оно не даёт понимания, не приближает к истине, а напротив, уводит от неё в сторону пустой суеты. Они могут рассказать всё о генерале Епанчине, о его чинах и капиталах, но ничего не поймут в князе Мышкине, в его поразительной простоте и пугающей светское общество святости. Эта ограниченность области знания с неизбежностью оборачивается трагической ограниченностью понимания мира в целом, его неспособностью проникнуть в самую суть вещей и явлений.
Перечень выдержан в нарочито канцелярском, сухом и деловом стиле, который сразу же выдаёт и происхождение этого знания, и социальную принадлежность его носителей, их духовный и интеллектуальный горизонт. Фразы здесь короткие, рубленые, почти как в полицейском протоколе или в казённом послужном списке, они начисто лишены какой бы то ни было поэзии, образности, всякого намёка на жизнь и движение мысли. Это стиль тех самых казённых учреждений, где служат «всезнайки», стиль канцелярий и департаментов, где живой человек неизбежно превращается в цифру, в букву, в винтик бездушной бюрократической машины. Сам язык здесь обнажает самую суть описываемого явления: живой, сложный, противоречивый человек редуцируется до простого набора анкетных данных, до статистической единицы, до функции, которую он выполняет в социальном механизме. Живая жизнь во всей её полноте и сложности подменяется казённым формуляром, живой человек с его душой и сердцем — его плоским социальным портретом, который не говорит о нём ровно ничего существенного. Достоевский использует этот стиль как мощнейший художественный приём, чтобы многократно усилить ощущение бездушности, механистичности, почти машинной природы этого так называемого «всезнайства». Само это перечисление звучит как неумолимый приговор: вот вам предел ваших интересов, вот ваша вселенная, вот чем вы живы и чем вы дышите, и ничего другого вам не дано. Читатель испытывает почти физическое отвращение от этой бухгалтерии человеческих судеб, от этого циничного сведения человека к голым цифрам и бездушным фактам, лишённым всякого живого содержания.
Повторы «и т. д., и т. д.», которыми завершается перечень, многократно усиливают ощущение бесконечности и вместе с тем абсолютной бессмысленности этого знания, его дурной, утомительной бесконечности. Можно продолжать до бесконечности, перечисляя всё новые и новые родственные связи, служебные перемещения и имущественные дела, и это ни на йоту не приблизит нас к подлинному пониманию человека, к разгадке его тайны. Это именно дурная бесконечность, в которой теряется сам человек, незаметно для окружающих растворяется без следа, исчезает, как в зыбучем болоте, не оставляя по себе никакой памяти. «И всё в этом роде» — итоговая формула, которая подводит жирную черту под этим бесконечным перечнем, закрывает тему, ставит точку в этом затянувшемся перечислении. Она звучит почти как вздох облегчения со стороны автора: хватит, довольно об этом, это совершенно неинтересно, можно наконец остановиться и перейти к чему-то действительно важному. Но для самих «всезнаек» именно это и есть «всё», вся мыслимая полнота жизни, всё, что им вообще нужно и можно знать о мире и о людях, в нём обитающих. Контраст между читательским восприятием этой информации (скучно, мелко, ничтожно, не стоит внимания) и их собственным восприятием (важно, интересно, захватывающе, составляет смысл жизни) создаёт мощнейший комический эффект, который невозможно не заметить. Но комизм этот, как это всегда бывает у Достоевского, самым тесным образом граничит с подлинной трагедией, с трагическим пониманием того, как низко, оказывается, может пасть человек, созданный по образу и подобию Божию.
В этом перечне можно и нужно увидеть злую и точную пародию на сословную иерархию Российской империи, на её громоздкую, неповоротливую и бездушную бюрократическую машину. Знание чинов, родственных связей, размера приданого — это по сути своей знание социального механизма, знание того, как устроено общество и как в нём можно выжить и преуспеть, не имея ни выдающихся способностей, ни твёрдых нравственных принципов. Чтобы выжить в этом безжалостном механизме, нужно досконально знать, кто стоит над тобой, а кто под тобой, и кто с кем состоит в родстве или свойстве, чтобы вовремя поклониться нужному человеку или вовремя отступить перед опасным соперником. Лебедев является идеальным продуктом этой чудовищной системы: он досконально знает все её винтики и рычаги, все тайные пружины, приводящие её в движение, все ходы и выходы, все лазейки и подводные камни. Но он совершенно не знает и, главное, не хочет знать, зачем эта система вообще существует и есть ли у неё какая-либо высокая цель, есть ли в ней хоть какой-то смысл, кроме животного самосохранения и удовлетворения мелкого тщеславия. Его знание — это типичное знание раба, который досконально изучил повадки своих хозяев только для того, чтобы выжить и вовремя угодить им, получив подачку. Оно нисколько не делает его свободным, а напротив, лишь укрепляет его рабство, привязывает к этой системе ещё крепче, не оставляя ни малейшей надежды на освобождение. Ирония Достоевского здесь достигает высочайшей социальной остроты, обличая не только отдельный человеческий тип, но и всю систему в целом, которая такие типы неизбежно порождает и взращивает.
Конкретные детали из этого программного перечня будут неоднократно и весьма изобретательно обыгрываться на протяжении всего романа, снова и снова подтверждая абсолютную правоту авторской характеристики, данной в самом начале. Лебедев действительно досконально знает, где именно служит генерал Епанчин, кто именно входит в круг его знакомств, сколько у него, по всей вероятности, состояния, и это знание он постоянно и умело использует в своих корыстных интересах. Он прекрасно знает всю подноготную трагической истории Настасьи Филипповны, её давнюю связь с Тоцким, все обстоятельства её петербургской жизни, и это знание позволяет ему довольно уверенно ориентироваться в сложнейших интригах, опутавших главных героев. Это знание даёт ему возможность ловко ориентироваться в интригах и предлагать свои услуги то одному, то другому из противоборствующих лагерей, неизменно надеясь на вознаграждение и не обременяя себя верностью. Но оно же делает его игрушкой в руках более сильных и циничных игроков, которые охотно используют его осведомлённость, но совершенно его не уважают и гонят прочь, как только нужда в нём отпадает. Рогожин использует его как ценного информатора, но при этом открыто презирает и безжалостно гонит прочь, когда тот становится не нужен или начинает проявлять излишнюю назойливость. Генерал Иволгин, при всей их внешней близости, в глубине души стыдится его, хотя и не брезгует пользоваться его услугами и его осведомлённостью. Знание, не подкреплённое ни силой, ни характером, ни достоинством, — это удел рабов, и Лебедев всей своей жизнью это подтверждает, каждым своим словом и каждым своим ничтожным поступком.
Завершая подробный анализ этого фрагмента, мы с полным основанием можем утверждать, что Достоевский создаёт здесь удивительно ёмкий и точный образ духовной нищеты, используя для этого, казалось бы, самые простые, бытовые, почти незаметные детали и штрихи. «Область довольно ограниченная», о которой с такой иронией говорит автор, на поверку оказывается не просто ограниченной сферой интересов, а настоящей клеткой, в которую человек сам себя добровольно запирает, отказываясь от свободы и от полноты подлинного бытия. Выход из этой душной клетки возможен только через обретение «более важных интересов», через мучительный поиск смысла жизни за пределами грязной сплетни и пустой житейской суеты. Но Лебедев, как мы видим на протяжении всего романа, вовсе не ищет никакого выхода, ему вполне комфортно и уютно в его мире слухов и сплетен, он просто не хочет ничего другого, потому что ничего другого не знает и знать не желает. Он является добровольным и даже счастливым узником своего невежества, своей умственной и духовной ограниченности, своего добровольного и осознанного выбора в пользу пустоты. И в этом, с точки зрения Достоевского, заключается его самый страшный грех перед Богом и перед людьми, грех, которого он до конца не осознаёт и в котором, конечно же, никогда не кается. Следующие части авторской цитаты, которую мы анализируем, плавно переходят от интеллектуальной и духовной характеристики к характеристике материальной, наглядно показывая внешние, осязаемые признаки этой глубокой внутренней нищеты.
Часть 10. Большею частию эти всезнайки ходят с ободранными локтями: Внешность как приговор
После подробной и исчерпывающей духовной характеристики автор закономерно переходит к портретной, материальной, предметной характеристике, наглядно показывая читателю, как внутреннее содержание человека неизбежно и неотвратимо проявляется в его внешнем облике. «Ободранные локти» — это, без всякого сомнения, не просто случайная, мимолётная деталь одежды, это мощнейший художественный символ, это знак, по которому безошибочно можно узнать человека данного типа в любой толпе. Они самым непосредственным образом указывают на хроническую бедность, на устойчивую принадлежность к самому низшему, самому униженному социальному слою, на полную невозможность следить за собой и за своей внешностью. Но это также и недвусмысленный знак внутреннего, духовного состояния человека: локти протёрты до дыр от постоянного, многолетнего сидения за канцелярским столом, от бессмысленного и безрадостного труда без малейшей надежды на что-то лучшее в будущем. Это мета человека, который всю свою жизнь просидел, собирая чужие сплетни и перетирая чужие косточки, а не жил своей собственной жизнью, не творил, не любил, не страдал по-настоящему. «Ободранные локти» самым разительным образом контрастируют с непомерной претензией на знание всего и вся, с комической гордыней всеведения, создавая тем самым убийственный иронический диссонанс, который невозможно не заметить. Внешность здесь безжалостно обличает внутреннюю убогость, она выдаёт ту постыдную тайну, которую человек всеми силами хотел бы скрыть от окружающих, но не в силах этого сделать. Читатель, вооружённый этой деталью, сразу же видит этого человека насквозь, мгновенно понимает его истинную, совершенно ничтожную цену.
Важнейшее уточнение «большею частию» означает, что из этого общего правила, конечно же, существуют отдельные исключения, но они, как известно, только лишь подтверждают незыблемость самого правила. Могут существовать и более удачливые, более ловкие «всезнайки», сумевшие с годами набить цену своей информации и кое-как выбиться в люди, приодеться и занять более приличное положение в обществе. Но Лебедев, как мы с вами прекрасно видим на протяжении всего романа, относится именно к подавляющему большинству, к тем несчастным, кто так и остался на социальном дне, кто не сумел подняться ни на йоту. Его локти действительно ободраны, его платье, без сомнения, не первого сорта и не первой свежести, вся его жалкая внешность говорит сама за себя, не нуждаясь в дополнительных комментариях со стороны автора. Это самым решительным образом подчёркивает его полную незначительность даже в его собственной, весьма невзыскательной среде, его совершенную неспособность хоть как-то подняться над ней, выделиться из серой массы себе подобных. Он — мелкая сошка, ничтожество, хотя и знает, как ему кажется, решительно всё, и это знание не принесло ему ровно ничего: ни богатства, ни славы, ни уважения, ни даже простого человеческого доверия. Его пресловутое знание не принесло ему никакого материального благополучия, оно лишь позволило кое-как выживать, перебиваться с хлеба на квас, влачить жалкое существование на грани нищеты. «Ободранные локти» — это, без сомнения, нагляднейший символ совершенной тщетности всех его усилий, его безнадёжного, абсолютно беспросветного положения в этом жестоком и несправедливом мире.
Деталь «ободранные локти» имеет, помимо всего прочего, и свою собственную, вполне определённую литературную родословную, самым непосредственным образом отсылая нас к гоголевским образам мелких, забитых, несчастных чиновников. Она недвусмысленно отсылает нас к бессмертным гоголевским образам мелких петербургских чиновников, и прежде всего к Акакию Акакиевичу Башмачкину из гениальной повести «Шинель», а также отчасти к поприщинским трагическим сновидениям о величии и власти. Но если у Гоголя эта деталь является по преимуществу трагической, вызывающей у читателя острое сострадание и щемящую жалость к «маленькому человеку», то у Достоевского она существенно осложнена беспощадной иронией. Башмачкин вызывает у нас глубочайшую жалость именно своей беззащитностью, своей трогательной неспособностью противостоять жестокому миру, который его безжалостно топчет. Лебедев же вызывает скорее чувство брезгливости, потому что он сам, добровольно, без всякого принуждения избрал свой путь и даже в каком-то смысле гордится им и своей осведомлённостью. Он сам, и только он, виноват в своей незавидной участи, потому что добровольно и сознательно выбрал путь холуйства, подхалимажа и циничного приспособленчества к любым обстоятельствам. «Ободранные локти» здесь являются знаком не только и не столько материальной бедности, сколько глубокого нравственного падения, знаком окончательной и бесповоротной утраты человеческого достоинства. Достоевский отнюдь не призывает нас жалеть Лебедева в традиционном смысле этого слова, он призывает нас его понять, но понимание это отнюдь не равно прощению всех его подлостей и мерзостей.
В общем контексте романа «ободранные локти» титулярного советника Лебедева самым решительным образом противопоставлены внешней бедности князя Мышкина, которая, при внешнем сходстве, имеет совершенно иной, глубокий и трагический смысл. Князь Мышкин тоже, как мы помним с первой же сцены, очень беден, у него жалкий узелок и совсем непрезентабельная одежда, он тоже выглядит в высшей степени жалко и комично в главах светского общества. Но его поразительная бедность нисколько не унижает его, не лишает его внутреннего царственного достоинства, не делает его рабом обстоятельств и чужих мнений. Локти князя, без сомнения, тоже могут быть не новы и даже поношены, но они никогда не кажутся «ободранными» в том же унизительном смысле, потому что за ними стоит совершенно другая, просветлённая душа. Потому что князь Мышкин отнюдь не раб своего жалкого положения, он внутренне абсолютно свободен, и эта удивительная свобода видна в его глазах, в его манере говорить и держаться с людьми любого положения. Лебедев же раб до мозга костей, раб в каждой клеточке своего существа, и его ободранные локти буквально кричат об этом постыдном рабстве громче любых, самых проникновенных слов. Внешность у Достоевского-художника всегда безошибочно говорит о внутреннем состоянии человека, является его прямым и недвусмысленным выражением, которое невозможно подделать или скрыть. По одним только «ободранным локтям» мы сразу же, безошибочно узнаём человека, потерявшего себя, променявшего свою бессмертную душу на пустые сплетни и пересуды.
«Ходят с ободранными локтями» — употреблённый здесь глагол «ходят» самым решительным образом указывает на постоянство, на устойчивый образ жизни, на неизменность этого жалкого состояния во времени. Это отнюдь не временное, преходящее состояние, не досадная случайность, которую можно легко исправить, купив новое платье, а постоянный, неотъемлемый признак, по которому их всегда и везде можно узнать и отличить от других людей. Это не временное состояние, которое можно было бы изменить, а постоянный, родовой признак, по которому их безошибочно опознают всегда и везде, в любой компании и при любых обстоятельствах. Им уже не суждено выбиться в люди, как бы они ни старались и ни изворачивались, их горький удел — вечно ходить с ободранными локтями, вечно прозябать на самом дне социальной иерархии. Социальный лифт для них наглухо закрыт, потому что они сами, в глубине души, вовсе не хотят по-настоящему меняться, не хотят ничего другого, более высокого и достойного, чем их теперешняя жизнь. Их хваленое всезнайство — это и есть потолок их скромных возможностей, выше которого они не могут и, что самое печальное, вовсе не хотят подниматься. Они будут так ходить до самого конца своих дней, собирая по крупицам сплетни и разнося по городу грязные слухи, так и не узнав иной, более осмысленной и достойной человека жизни. Это та самая безысходность, в которую они сами себя загнали, и из которой для них уже нет и не может быть никакого выхода.
Весьма интересно, что в романе Лебедев иногда предстаёт перед читателем и в несколько ином виде, но глубинная суть его остаётся неизменной, как ни меняй внешнюю одежду. Он может быть чрезвычайно возбуждён, может пространно ораторствовать, размахивать руками, поражая случайных слушателей своей показной учёностью и осведомлённостью в самых разных вопросах. Но его пресловутые локти всегда будут красноречиво напоминать окружающим о его истинной, неприглядной природе, о его жалком происхождении и об его истинном, весьма незавидном месте в жизни. Достоевский последовательно не даёт ему возможности преобразиться внешне, кардинально изменить свой облик, чтобы тем самым подчеркнуть неизменность и косность его внутреннего мира, его неспособность к развитию. Даже когда он с жаром и вдохновением толкует Апокалипсис, поражая слушателей глубиной и парадоксальностью своих комментариев, он в душе остаётся всё тем же Лебедевым с ободранными локтями. Внешность в художественном мире Достоевского — это своего рода судьба, это неизгладимое клеймо, от которого не уйти и не скрыться, как бы человек ни старался это сделать. От него невозможно отмыться, невозможно отчиниться, невозможно измениться внутренне, сколько ни прилагай к этому усилий и как часто ни меняй платье. Это нестираемый знак его пожизненной принадлежности к миру «всезнаек», знак, который останется с ним до самой смерти и за её пределами.
Деталь «ободранные локти» работает также и на создание поразительной художественной достоверности, того самого знаменитого реализма, который делает персонажа почти осязаемым, физически ощутимым. Читатель без малейшего труда легко представляет себе этого конкретного персонажа, его неприглядную внешность, его жалкую, приниженную походку, его характерную манеру держаться в обществе вышестоящих лиц. Он наверняка мог видеть таких людей на улицах Петербурга, в присутственных местах, в трактирах третьего разряда, на толкучих рынках, где продаётся подержанное платье. Эта выразительная деталь делает Лебедева осязаемым, почти физически ощутимым, живым человеком из плоти и крови, а вовсе не отвлечённой литературной абстракцией или ходульной маской порока. Мы не только ясно слышим его характерный голос и манеру говорить, но и воочию видим его потертые, лоснящиеся рукава, его жалкую, вечно испуганную фигуру, ищущую, к бы кому прислужиться. Это чрезвычайно усиливает эффект присутствия, погружения в созданный художником мир, делает этот мир более реальным, чем сама реальность. Достоевский, как никто другой, умел создавать образы, которые запоминаются на всю жизнь, и эта, казалось бы, мелкая деталь — одна из таких гениальных художественных находок. «Ободранные локти» Лебедева по праву принадлежат к числу таких образов, которые навсегда остаются в памяти внимательного читателя.
Итак, мы с полным основанием можем утверждать, что «ободранные локти» — это не просто незначительная портретная деталь, а концентрированное, предельно сжатое выражение всей сущности «всезнайки», всего его внутреннего мира. Это одновременно и символ хронической бедности, и символ глубокого унижения, и символ полной духовной нищеты, и символ окончательной социальной обречённости — его внешний, всем видимый знак. Это прямое и недвусмысленное внешнее проявление глубокого внутреннего рабства, знак того, что человек уже не принадлежит самому себе, а полностью растворён в своей социальной роли. Глядя на эти ободранные локти, мы сразу же понимаем всю тщету и бессмысленность существования Лебедева, всю его безнадёжность и обречённость, несмотря на всю его информированность. Его знание, которым он так гордится, не сделало его ни богаче, ни счастливее, ни уважаемее, нисколько не изменило его жалкую жизнь к лучшему. Он навсегда остался тем же мелким, забитым чиновником, каким и был с самого начала, с теми же ободранными локтями, с той же приниженной душой. Его непомерная гордыня (ведь он, в сущности, всё знает!) самым трагикомическим образом разбивается о его же собственное ничтожество, наглядно выраженное в ободранных локтях, создавая неповторимый достоевский контраст. Финальная деталь этого портрета — о мизерном жалованье — поставит последнюю, завершающую точку в этом блестящем портрете, окончательно подведя экономический итог его жизни.
Часть 11. и получают по семнадцати рублей в месяц жалованья: Цена человеческой души
Завершающая характеристику «всезнайки» деталь — точный размер получаемого ими жалованья — самым решительным образом возвращает нас из области отвлечённой морали в область суровой экономики, в мир конкретных, осязаемых цифр, которые не обманывают. Семнадцать рублей в месяц — это совершенно конкретная, почти протокольная цифра, которая говорит сама за себя, без всяких лишних слов и пространных комментариев со стороны автора или читателя. Для любого вменяемого читателя 1860-х годов эта цифра говорила буквально обо всём: это был крайне низкий, просто мизерный достаток, устойчивый уровень хронической бедности, граничащей с самой настоящей нищетой. На эти жалкие деньги можно было лишь кое-как сводить концы с концами, снимая где-нибудь на окраине угол и питаясь впроголодь, не позволяя себе решительно ничего лишнего, кроме самого необходимого для поддержания жизни. Достоевский, как никто другой, сам прекрасно знал истинную цену деньгам, пройдя через жесточайшую нужду и каторгу, через многолетнюю бедность и ежедневные унижения, связанные с отсутствием средств. Эта цифра придаёт всему описанию почти документальную точность, переводит разговор из области отвлечённых рассуждений в совершенно практическую плоскость, где всё имеет свою цену. Она переводит разговор из области чистых абстракций в область конкретной, реальной жизни, где всё, включая человеческую душу, имеет свою цену, выраженную в рублях и копейках. Читатель сразу же и безошибочно понимает: вот та цена, которую равнодушное общество платит этим несчастным людям за их так называемое «всезнайство», за их готовность служить ему.
Семнадцать рублей в месяц — это, без сомнения, не просто конкретная сумма, а глубочайший символ социальной оценки человека, его истинного места в жестокой социальной иерархии, которая не знает пощады. Общество, в лице своего казённого аппарата, оценило многолетний труд и уникальные знания Лебедева именно в эту смехотворную сумму, и это обстоятельство говорит о многом, если не обо всём. Это просто мизерная, унизительная цена за то, что он «всё знает», за его поистине энциклопедическую осведомлённость и его рабскую услужливость перед сильными мира сего. Значит, его пресловутое знание в действительности никому по-настоящему не нужно, никто из тех, кто обладает властью и деньгами, не готов платить за него сколько-нибудь достойно и уважительно. Оно нужно лишь ему самому, исключительно для самоутверждения, для поддержания жалкой иллюзии собственной значимости в этом мире, где он на самом деле ничего не значит. Общество охотно пользуется его услугами, получая от него ценную информацию, но совершенно не платит за них достойно, беззастенчиво используя его в своих корыстных интересах и тут же выбрасывая за ненадобностью. Лебедев по сути своей — вечный, никем не ценимый поставщик сплетен и слухов, работающий за сущие гроши, как последний лакей или рассыльный на побегушках. Эта цифра является окончательным приговором его никчёмности, его полной неспособности хоть как-то подняться над своим жалким положением, в котором он пребывает всю жизнь.
Семнадцать рублей Лебедева чрезвычайно интересно и поучительно сопоставить с другими денежными суммами, которые в изобилии фигурируют на страницах романа, чтобы до конца понять масштаб разительного контраста. Сто тысяч, которые Рогожин предлагает за Настасью Филипповну, огромное наследство князя Мышкина, составляющее, если верить слухам, полтора миллиона, семьдесят пять тысяч, предложенные когда-то Тоцким за её свободу, — всё это просто астрономические, почти фантастические цифры для Лебедева. На фоне этих головокружительных миллионов и сотен тысяч его семнадцать рублей кажутся абсолютным ничтожеством, пылью, которую сдувает самым лёгким ветерком, не оставляя и следа. Это самым решительным образом подчёркивает ту непреодолимую пропасть, которая пролегает между миром Лебедевых и миром сильных мира сего, между безысходной бедностью и немыслимым богатством. Лебедев может знать буквально всё о миллионах Рогожина и Епанчина, но сам он, при всём своём знании, никогда не будет иметь даже сотой доли этих гигантских состояний. Его знание, которым он так гордится и дорожит, ни на йоту не приближает его к богатству, не делает его богаче ни на одну жалкую копейку, оставляя в том же унизительном положении. Оно лишь самым жестоким образом подчёркивает его унизительное положение вечного наблюдателя чужой роскошной жизни, вечного просителя, вечного приживалы при сильных мира сего. Эта цифра самым активным образом работает на создание разительного социального контраста, многократно усиливая общее ощущение вопиющей несправедливости мироустройства.
Получать такие жалкие гроши, как семнадцать рублей в месяц, — значит находиться в состоянии полной и унизительной зависимости от начальства, от его капризов, от его милости и от его ничем не ограниченного произвола. Лебедев до смерти боится потерять это жалкое жалованье, пусть и мизерное, но дающее ему хоть какую-то, пусть призрачную, уверенность в завтрашнем дне, поэтому он так подобострастен и так унизительно услужлив перед сильными мира сего. Его холуйство, его манера лебезить и заискивать — это прямое и неизбежное следствие его чудовищной экономической уязвимости, его постоянного, въевшегося в плоть и кровь страха остаться без каких бы то ни было средств к существованию. Он не может позволить себе быть гордым и независимым, как князь Мышкин, не может позволить себе эту поистине королевскую роскошь — внутреннюю независимость от мнения и подачек окружающих. Он вынужден постоянно прогибаться, униженно льстить, выслуживаться перед каждым, кто хоть немного выше его по положению, только чтобы сохранить эту несчастную сумму, дающую ему возможность не умереть с голоду. Семнадцать рублей — это в полном смысле слова цена его свободы, цена его человеческого достоинства, которое он ежедневно и ежечасно продаёт, даже не замечая этого. За эти жалкие деньги он добровольно продаёт своё человеческое достоинство каждый Божий день, не отдавая себе отчёта в том, что он делает. Достоевский со свойственной ему проницательностью показывает, как экономика самым непосредственным образом формирует психологию, как хроническая нужда шаг за шагом делает человека рабом.
Весьма примечательно, что сам Лебедев, при всей его осведомлённости, вероятно, вовсе не видит ничего особенно унизительного в этой мизерной сумме, принимая её как нечто само собой разумеющееся, как должное. Для него это давно уже стало нормой, привычным уровнем жизни, к которому он приспособился ещё с детства и который не вызывает у него внутреннего протеста. Он приспособился к этому нищенскому существованию и даже находит довольно изобретательные способы выживать, прирабатывая спекуляциями, услугами, мелкими поручениями, чтобы хоть как-то свести концы с концами. Его сознание, его внутренний мир совершенно не бунтует против такой унизительной оплаты его труда, не требует от окружающих справедливости и достойного вознаграждения. Он принимает окружающий мир именно таким, каков он есть, со всей его жестокостью и несправедливостью, и ищет только мелкие лазейки внутри него, чтобы выжить любой ценой, а вовсе не для того, чтобы его изменить. Это полное отсутствие внутреннего бунта, протеста против унизительных условий существования — тоже вернейший признак глубокой духовной смерти, окончательного отсутствия воли к свободе и достойной жизни. Бунтуют, как мы помним, Рогожин, Настасья Филипповна, Ипполит, они наотрез отказываются принимать этот мир таким, как он есть, со всей его ложью и несправедливостью. Лебедев же не бунтует никогда и ни при каких обстоятельствах, он полностью и навсегда смирился со своими семнадцатью рублями и со своей унизительной ролью вечного приживалы и осведомителя.
Семнадцать рублей в месяц — это в равной степени не только экономическая, но и глубочайшая моральная категория, это цена, которую человек сам себе назначил и сам же с нею согласился. Это та цена, которую Лука Лебедев сам себе назначил, добровольно согласившись на такую жалкую жизнь и на такую унизительную работу, на такое ничтожное существование. Он ведь мог бы, в принципе, искать другое место, другую работу, совершенно иной путь в жизни, но он сознательно и добровольно избрал именно этот, самый лёгкий и самый унизительный путь. Его пресловутое «всезнайство» и есть его основная работа, его профессия, его способ существования, за который ему и платят эти жалкие семнадцать рублей, и он, в общем, доволен таким положением дел. Он сам, своими руками, без всякого принуждения извне, свёл свою жизнь к этой позорной цифре, ограничил ею все свои потребности и все свои, если они у него были, мечты. Это его окончательный потолок, его неизменный предел, за который он не хочет и, скорее всего, уже не может выйти, даже если бы ему представилась такая возможность. Достоевский, при всей своей любви к человеку, не даёт Лебедеву ни малейшего шанса вырваться из этого заколдованного круга, потому что он сам, в глубине души, вовсе не хочет вырываться. Семнадцать рублей — это его неумолимая судьба, его окончательный приговор, его пожизненный крест, который он несёт, даже не пытаясь его с себя сбросить.
Эта конкретная цифра, помимо всего прочего, создаёт ещё и особый эффект смысловой незавершённости, открытости в будущее, оставляя достаточное пространство для активной работы читательского воображения. Мы, строго говоря, не знаем наверняка, получает ли Лебедев именно эти семнадцать рублей в момент основного действия романа, да это, в сущности, и не так уж важно для понимания его образа. Но эта цифра — семнадцать рублей — является более чем типичной для его социального слоя, она создаёт совершенно правильный контекст и формирует нужную, безошибочно узнаваемую атмосферу. Мы сразу же и безошибочно понимаем, что перед нами человек, живущий буквально от жалованья до жалованья, вечно сидящий в долгах как в шелках и постоянно испытывающий самую острую нужду. Его материальное положение всегда крайне шатко и ненадёжно, оно постоянно толкает его на различные интриги и мелкие подлости, на лихорадочные поиски лёгких и не всегда чистых денег. Он, в сущности, вовсе не злодей по своей глубинной природе, он стал злодеем по жесточайшей необходимости, по хронической бедности, по роковой слабости характера и воли. Но Достоевский, при всём своём сострадании к униженным и оскорблённым, никогда не оправдывает человека одной лишь необходимостью, не снимает с него личной ответственности за совершённые подлости. Выбор, как учит нас писатель, есть всегда, даже в самых, казалось бы, безвыходных обстоятельствах, и Лебедев неизменно выбирает подлость, а не достоинство.
Итак, финальная, завершающая деталь развёрнутого портрета «всезнайки» — семнадцать рублей месячного жалованья — подводит окончательный экономический итог, дорисовывая картину и завершая исчерпывающую характеристику. Этот неутешительный итог таков: глубочайшая духовная нищета неизбежно и закономерно вознаграждается нищетой материальной, и в этом, с точки зрения художника, есть своя суровая справедливость. Знание, не согретое живой любовью к людям и не направленное на какие-либо высокие, подлинно человеческие цели, не приносит никаких плодов, не даёт ни богатства, ни даже простого достатка. Лебедев навсегда остаётся со своими ободранными локтями и с жалкими грошами в кармане, несмотря на всё своё энциклопедическое знание чужих дел и обстоятельств. Вся его жизнь представляет собой унылое хождение по замкнутому кругу пустых слухов и грязных интриг, из которого для него нет и уже не предвидится никакого выхода и никакого спасения. Достоевский с присущей ему гениальной полнотой показал нам этот порочный круг во всей его неприглядности, от начала до конца, не оставив никаких иллюзий. Теперь мы знаем о Лебедеве решительно всё, что нам нужно знать для понимания его сложной и противоречивой природы, мы понимаем механизмы, движущие им. Нам остаётся лишь внимательно наблюдать, как этот законченный человеческий тип будет действовать в дальнейшем развитии событий, как он проявит себя на протяжении всего романа.
Часть 12. Итог: От первого впечатления к пониманию трагедии
После подробнейшего, тщательного и многостороннего анализа мы с полным правом можем возвратиться к самому первому впечатлению от этого замечательного отрывка, но уже на качественно новом уровне понимания, вооружённые всем тем знанием, которое мы приобрели в ходе исследования. То, что при первом, беглом прочтении могло показаться всего лишь забавной авторской характеристикой, забавной интермедией, призванной развлечь читателя, предстаёт перед нами теперь как глубочайший социально-психологический портрет целого человеческого типа. Лебедев из второстепенного комического персонажа, которых много в литературе, на наших глазах вырастает в фигуру почти трагическую, вызывающую у вдумчивого читателя не только смех, но и щемящую жалость пополам с ужасом. За его очевидным ничтожеством мы теперь ясно различаем искалеченную, изуродованную жизнью и собственным выбором душу, за его всезнайством — зияющую духовную пустоту, которую он судорожно пытается заполнить бесконечными сплетнями. Первое, неизбежно поверхностное впечатление (отвращение, насмешка, брезгливость) с неизбежностью сменяется гораздо более сложным, диалектическим чувством, в котором есть место и состраданию, и пониманию. Это сложное чувство можно было бы точнее всего определить как «жалость пополам с ужасом» перед тем, как невероятно низко, оказывается, может пасть человек, созданный, по христианским представлениям, по образу и подобию Божию. Достоевский, как истинно великий художник, заставляет нас не просто судить Лебедева с высоты своего морального превосходства, а прежде всего понять его, войти в его трагическое положение, почувствовать его изнутри. Но понять, как мы уже не раз говорили, отнюдь не означает простить ему все его мелкие подлости, его постоянные предательства, его неисчислимые мелкие гадости, которые он с завидным постоянством совершает на протяжении всего романа.
Мы теперь совершенно ясно и отчётливо видим неразрывную связь этой блестящей характеристики с общей проблематикой романа, с его главными, магистральными темами, которые волновали писателя всю жизнь. «Идиот» — это, без всякого сомнения, роман о подлинном и мнимом в человеке, о том, что в конечном счёте составляет его истинную, непреходящую ценность перед лицом вечности. Лебедев в этой системе координат является наиболее полным и законченным воплощением мнимого: мнимого знания, мнимой значительности, мнимой, не принадлежащей ему жизни, мнимой, показной веры, которую он демонстрирует в разговорах об Апокалипсисе. Князь Мышкин, напротив, является воплощением подлинного, хотя и трагически обречённого в этом мире, не понятого и не принятого этим миром, живущим по законам лжи и наживы. Конфликт между ними, при всей сложности их отношений, — это в конечном счёте вечный конфликт между сущностью и видимостью, между подлинным бытием и пустым обладанием, между душой и маской. Лебедевы в своей совокупности заполняют собой этот мир, делая его буквально невыносимым для подлинно живых людей, для тех немногих, кто ещё не утратил способности искать истину и жить по совести. Они и есть та самая губительная среда, которая шаг за шагом губит князя Мышкина, не принимая его поразительной инаковости и его пугающей светское общество евангельской простоты. Без глубокого понимания этой косной, вязкой среды невозможно до конца понять и трагедию главного героя, его абсолютную обречённость в этом мире, управляемом Лебедевыми и им подобными.
Развёрнутый портрет «всезнайки» имеет колоссальное значение и для понимания уникальной поэтики Достоевского, его неповторимого, глубоко оригинального художественного метода, не имеющего аналогов в мировой литературе. Мы воочию наблюдаем, как великий писатель умеет из самых мельчайших, казалось бы, незначительных деталей (ободранные локти, семнадцать рублей жалованья) создавать ёмкие художественные символы, имеющие значение универсальных обобщений. Мы видим, как он уникальным образом сочетает беспощадную сатиру в духе Гоголя с глубочайшим психологизмом, с пристальным исследованием самых тёмных и потаённых глубин человеческой души. Как он искусно вводит в ткань романа живые голоса современной ему эпохи, при этом ни на минуту не теряя собственного, неповторимого авторского голоса, оставаясь самим собой при любых обстоятельствах. Как его неизменная ирония никогда и ни при каких условиях не переходит в холодное, высокомерное глумление над падшим человеком, но всегда согрета искренней болью о нём, о его трагическом падении и духовной гибели. Этот небольшой отрывок представляет собой блестящий, совершенный образец реалистического искусства XIX века, одно из вершинных достижений великой русской литературы. Он учит нас, сегодняшних читателей, внимательному, вдумчивому, неспешному чтению, умению видеть за, казалось бы, простыми словами — бездонную глубину мысли и чувства. Учит нас видеть за каждым словом — целый мир, за каждой, самой мелкой деталью — человеческую судьбу, за частным, единичным случаем — универсальное, общечеловеческое содержание.
Возвращаясь мысленно к самой первой сцене в вагоне, с которой, собственно, и начинается роман, мы теперь совершенно иначе воспринимаем поведение Лебедева, видя в нём не просто забавную назойливость попутчика. Его рабское подобострастие перед Рогожиным, его навязчивое желание завязать разговор, его хвастливое перечисление того, что он знает, — всё это прочитывается теперь как самая настоящая агония, как отчаянная попытка хоть как-то утвердить себя в этом мире. Это агония человека, который всем своим существом чувствует собственную полную ничтожность и лихорадочно пытается её компенсировать знанием, осведомлённостью, информированностью о чужих делах. Его знание трагической истории Настасьи Филипповны — это его единственный, более чем жалкий козырь, единственное, что даёт ему хотя бы призрачную иллюзию власти над этим непонятным и враждебным ему миром. Но Рогожин, человек грубый и прямой, моментально и очень грубо ставит его на место, и вся его иллюзорная власть вмиг рассыпается в прах, обнажая его полное бессилие и ничтожество. Лебедев, как это с ним часто бывает, остаётся в дураках, но не уходит с достоинством, а продолжает униженно «плясать» вокруг сильного человека, надеясь на какую-то подачку или благосклонность. В этом вся его подлинная трагедия: он не может не плясать под чужую, часто фальшивую дудку, не может быть самим собой, потому что у него уже давно нет никакого себя. Он навсегда, до самого конца привязан к своим семнадцати рублям и своим ободранным локтям, как каторжник прикован к тачке цепью, от которой невозможно освободиться.
В широком контексте всего романа Лебедев, безусловно, проделает определённую, вполне заметную эволюцию, но его глубинная сущность, его ядро, описанное в первой главе, останутся неизменными, как бы он ни старался их изменить. Он проявит на страницах романа и искреннюю преданность князю Мышкину, и откровенную подлость по отношению к нему, и показное раскаяние, и снова интриги, постоянно мечась между добром и злом, как маятник. Но в своей неизменной основе, в самой глубине своей натуры он навсегда останется тем же самым «всезнайкой», каким впервые предстал перед нами в первой главе, с той же безнадёжно искалеченной душой. Его знаменитые, глубокие толкования Апокалипсиса, его бесконечные интриги, его трогательная забота о дочери — всё это, при ближайшем рассмотрении, будет неизменно окрашено в неизбывные тона его изначальной, неизменной сущности. Он никогда, ни при каких обстоятельствах не сможет подняться над самим собой, до конца преодолеть свою жалкую природу, стать в конечном счёте принципиально другим, новым человеком. Достоевский, при всём своём христианском оптимизме, отнюдь не верит в возможность чудесного перерождения таких, как Лебедев, слишком глубоко, слишком въедливо въелась в них житейская грязь. Им, этим несчастным, можно лишь искренне посочувствовать, но помочь им по-настоящему — невозможно, потому что они сами не хотят никакой помощи, не хотят меняться. Князь Мышкин, с его всеобъемлющей любовью, искренне пытается помочь всем, кто его окружает, но даже его удивительная, Христова любовь оказывается бессильной перед такой застарелой, хронической болезнью души.
Весьма интересно и поучительно сопоставить Лебедева с другими известными «всезнайками» русской классической литературы, чтобы до конца понять его уникальность и неповторимость в этом типологическом ряду. У Гоголя это, например, Ноздрёв, который тоже, в известном смысле, «всё знает», но по-своему, с удалью, с размахом, с фантастическим враньём, без всякой корыстной цели. У Гончарова, в его романах, это совсем другой тип — тип чиновника-карьериста, изо всех сил стремящегося к успеху, к деньгам, к высокому положению в обществе любой ценой. Но у Достоевского этот, казалось бы, давно известный тип приобретает совершенно новое, метафизическое измерение, становится глубоким символом неизлечимой духовной болезни целого общества. Лебедев — это не просто очередной социальный тип, хорошо знакомый читателю по литературе натуральной школы, это образ человека, навсегда потерявшего живого Бога и лихорадочно ищущего Ему замену в пустых сплетнях и грязных слухах. Его пресловутое всезнайство — это жалкий суррогат утраченной веры, отчаянная попытка обрести хоть какую-то, пусть призрачную, опору в зыбком и ненадёжном мире, где, как ему кажется, ничего не держится. Но суррогат, как известно, никогда не спасает, а лишь окончательно губит, уводя человека всё дальше и дальше от спасительной истины, от подлинного смысла бытия. В этом отношении Лебедев, при всей его внешней незначительности, прямо предвосхищает собой многих трагических героев литературы двадцатого века, навсегда потерянных в безумном информационном шуме, заменившем им живое бытие.
Значение этого, казалось бы, небольшого отрывка для современного, сегодняшнего читателя поистине трудно переоценить, потому что проблема, поставленная Достоевским, не только не утратила своей актуальности, но стала ещё острее и злободневнее. Мы живём сегодня в уникальную эпоху невиданного информационного взрыва, когда «всё знать» стало технически не только возможно, но и доступно буквально каждому, у кого есть смартфон и выход в интернет. Но знание бесчисленных фактов, как и во времена Достоевского, нисколько не заменяет собой подлинного понимания жизни, не даёт человеку спасительной мудрости, а часто, напротив, уводит от неё. Грязные сплетни, пустые слухи, компрометирующие «сливы» заполонили собой нашу повседневную жизнь, стали её неотъемлемой, привычной частью, которую уже никто не замечает. Лебедевы самых разных мастей благополучно процветают и в двадцать первом веке, собирая миллионы лайков и просмотров на чужой боли, на чужих трагедиях, на чужом горе, которое стало для них всего лишь товаром. Достоевский, с гениальной прозорливостью, предупреждал нас об этой смертельной духовной опасности почти полтораста лет назад, и его пророческий голос нисколько не утратил своей силы и убедительности. Его великий роман «Идиот» — это своего рода спасительное лекарство от той страшной духовной болезни, имя которой — пустота, суета, окончательная потеря себя в бессмысленном потоке информации. Принимать это горькое, но спасительное лекарство или нет — это личный выбор каждого из нас, но знать о его существовании, безусловно, необходимо каждому мыслящему человеку.
Итак, завершая нашу обстоятельную лекцию, мы с полным правом можем утверждать, что один-единственный, сравнительно небольшой отрывок из самой первой главы романа «Идиот» открыл перед нами поистине огромный, необъятный художественный мир. Мир, который густо населён всевозможными Лебедевыми, которые всё досконально знают и ровно ничего не понимают в этом мире, которые живут исключительно чужими, а не своими собственными жизнями. Мир, где пресловутые «ободранные локти» становятся ярчайшим символом глубочайшей духовной нищеты, внешним, всем видимым знаком окончательного внутреннего банкротства человека. Мир, где семнадцать рублей мизерного жалованья оказываются подлинной ценой человеческой души, той унизительной оценкой, которую равнодушное общество выставляет личности. Достоевский, как это часто с ним бывало, оказался гениальным провидцем, описавшим с поразительной, почти пугающей точностью не только своё, но и наше, сегодняшнее время с его бедами и болезнями. Его уникальный метод пристального, неспешного, вдумчивого чтения жизни позволяет каждому из нас увидеть самого себя со стороны, по-настоящему оценить свои собственные слабости и пороки. И, быть может, этот бесстрашный взгляд, который мы бросаем на себя с помощью великого писателя, поможет нам стать хоть немного лучше, чем Лебедев, не повторить в своей жизни его трагический, гибельный путь. В этом, и только в этом, заключается подлинная, непреходящая ценность великой русской литературы, её бесценные уроки и её неумирающая надежда на спасение человека.
Заключение
Проделанный нами тщательный и многосторонний анализ со всей убедительностью доказал, что в сложном художественном мире Достоевского не существует мелочей, не существует случайных, проходных деталей, всё здесь подчинено строжайшей, продуманной до мельчайших подробностей художественной логике. То, что при поверхностном взгляде могло показаться незначительным авторским отступлением или мимолётной характеристикой случайного попутчика, на деле оказалось ключом к пониманию глубочайших проблем всего романа, его главных, магистральных тем. Мы воочию увидели, как за, казалось бы, комической маской ничтожного человека неумолимо проступает подлинная трагедия человека, утратившего всякие высокие жизненные интересы и заполнившего образовавшуюся зияющую пустоту ядовитой пеной сплетен и пересудов. Лебедев из случайного, почти безымянного попутчика в вагоне третьего класса превратился на наших глазах в фигуру глубоко символическую, воплощающую в себе глубинный духовный кризис целой эпохи, её потаённые болезни и её открытые язвы. Этот всеобъемлющий кризис, по глубокому убеждению писателя, заключается в трагической подмене подлинного знания о мире и о человеке знанием поверхностным, социально-бытовым, чиновничьим, в полном и окончательном забвении живой человеческой души. Сплетня и пустой слух становятся в таком мире жалким суррогатом утраченной истины, а пресловутые «ободранные локти» — недвусмысленным, всем видимым знаком глубочайшего внутреннего банкротства, окончательной утраты себя. Достоевский с присущей ему беспощадной трезвостью фиксирует этот гибельный процесс, ни в коем случае не давая читателю никаких утешительных иллюзий относительно возможности лёгкого и скорого исправления. Но сама по себе эта спасительная трезвость, этот бесстрашный взгляд в бездну — уже первый и самый необходимый шаг к возможному исцелению, к различению подлинного и мнимого в себе и в мире, к пониманию того, что действительно важно и ценно в этой жизни.
Весьма важно отметить, что данная в первой главе исчерпывающая характеристика «всезнайки» не является статичной и неизменной на всём протяжении романа, она будет постоянно развиваться и обогащаться новыми чертами по мере развития действия. Лебедев на протяжении всего повествования будет совершать поступки и дурные, и относительно хорошие, проявляя тем самым всю сложность и глубокую противоречивость своей падшей, но не до конца погибшей натуры. Он, как мы помним, украдет деньги, но он же будет и трогательно заботиться о больном князе, проявит и низкую подлость, и неожиданное великодушие, удивляющее окружающих. Он будет непрерывно интриговать, плести сети, но он же будет и каяться в своих интригах, и глубокомысленно толковать Апокалипсис, мучительно ища в священном тексте ответы на про;клятые вопросы бытия. Однако самая глубокая сущность его, с исчерпывающей полнотой описанная в первой главе, останется навсегда неизменной, определяя собой все его поступки, мысли и чувства, независимо от внешних обстоятельств. Он всегда, в любой ситуации, будет стремиться во что бы то ни стало знать чужую подноготную и использовать это знание для своего мизерного, жалкого возвышения над такими же, как он, ничтожествами. Все его лихорадочные метания по жизни — это всего лишь жалкие метания затравленного, забитого зверька, а вовсе не подлинный духовный поиск и не мучительная попытка изменить себя. Достоевский с беспощадной ясностью показывает, что даже самые лучшие, самые искренние порывы такого человека неизбежно искажаются и уродуются его изначальной, неизбывной испорченностью. И это — пожалуй, самый страшный диагноз, который ставит великий писатель: невозможность подлинного преображения для тех, кто безвозвратно потерял свою бессмертную душу в мелочах, в пустой суете, в грязных сплетнях.
В сложной и многоуровневой художественной системе романа образ Лебедева призван оттенять собой центральный образ князя Мышкина, являясь по отношению к нему разительным, контрастным антиподом. Князь Мышкин тоже, как мы помним с первой же страницы, ровно ничего не имеет, он тоже нищ и странен, тоже постоянно вызывает у окружающих насмешки и полное непонимание. Но его удивительная бедность — святая, его поразительное знание людей и жизни — идёт прямо от сердца, а вовсе не из грязных сплетен, его простота — от Бога, а не от житейской глупости или наивности. Лебедев по сути своей — это анти-Мышкин, это его неизменная тень, его неприглядная изнанка, его полная противоположность по всем мыслимым параметрам человеческой личности. Там, где князь самоотверженно сострадает, Лебедев мелочно и грязно интригует; где князь великодушно прощает, Лебедев вечно помнит зло и при первой возможности мстит за него. Они оба, с точки зрения света, в равной степени «идиоты», но трагическая идиотия князя — от Бога, от его неспособности жить по законам падшего мира, а жалкая идиотия Лебедева — от дьявола, от той зияющей пустоты, которая образовалась в его душе на месте веры и любви. Эта гениально найденная антитеза позволяет Достоевскому неизмеримо глубже раскрыть образ положительно прекрасного человека, показать его абсолютную уникальность и его трагическую обречённость в этом мире. Без Лебедева, без этого живого воплощения пошлости и пустоты, князь Мышкин был бы гораздо менее понятен и гораздо менее трагичен, гораздо менее одинок в этом страшном мире.
Завершая нашу затянувшуюся, но, надеемся, небесполезную лекцию, обратимся, наконец, к возможной реакции современного читателя, к тому, что именно он, сегодняшний человек, может вынести для себя из этого подробного анализа. Узнаём ли мы, люди двадцать первого века, в бессмертном Лебедеве самих себя или, быть может, кого-то из наших многочисленных знакомых и приятелей? Увы, ответ будет утвердительным: да, к сожалению, в каждом из нас, если мы будем до конца честны перед собой, найдётся хотя бы немного от достоевского Лебедева. Мы тоже, как и он, сплошь и рядом грешим неумеренным, болезненным любопытством к чужой, часто совершенно не нужной нам жизни, подменяя им живой интерес к собственной жизни и к собственной душе. Мы тоже сплошь и рядом «всё знаем» о жизни далёких знаменитостей и при этом ровно ничего не знаем о жизни наших самых близких людей, о тех, кто находится рядом с нами каждый день. Мы тоже, подобно ему, носим «ободранные локти» наших душ, тщательно прикрывая их внешне модными тряпками и показным, совершенно иллюзорным благополучием. Достоевский, с его гениальной прозорливостью, не просто написал великий роман, он поставил перед каждым из нас зеркало, в которое стоит, хотя бы иногда, заглядывать без страха и самообмана. И от нас самих, и только от нас, зависит, увидим ли мы в этом магическом зеркале вечного Лебедева или же, ужаснувшись этому зрелищу, захотим стать хоть немного лучше, изменить свою жизнь, наполнить её подлинным, а не мнимым содержанием. В этом, и только в этом, заключается главный, бесценный урок, который мы, сегодняшние читатели, можем и должны вынести из пристального, вдумчивого чтения этого гениального произведения, в этом его непреходящая, вечная ценность для всех поколений.
Свидетельство о публикации №226021402244