Сны старого Урала. Сон первый. Агидель
Я - Урал. Мои сказы древни - они жили в этих краях ещё до того, как сюда пришли люди. Во мне звучит музыка льда, стрел и стремян.
Я сплю, дожидаясь, когда новая весна принесёт тепло в мои скованные льдом вены, ласково погладит окоченевшие от долгой зимы отроги, пробудит меня.
Я сплю. Мне снятся прекрасные дни, в которых я ещё молод, в которых над миром расцветает первый рассвет, поднимаясь из вод Белой реки...
***
Сон первый. Агидель
В стародавние времена, сказывают, земля наша совсем иной была. Горы Уральские, что мы теперь за старушки почитаем, тогда еще молодыми считались — в самую силу входили, вершинами облака подпирали. И жил в тех горах человек, про которого худая молва ходила. Ашаком звали. Роду он был высокого — отец его всем краем правил, от студеных рек на севере до теплых долин на юге. Отец тот, по рассказам, справедливый был, думу про народ держал. А сын...
Сын совсем иным вышел. Поговаривали старики, будто сердце у Ашака не простое, человеческое, а заместо него камень в груди вставлен. Да не простой камешек, а тяжелый, черный, горный базальт — ни тепла от него, ни жалости. Взглянет, бывало, черным глазом — словно огнем обожжет, а на душе после того взгляда зябко становится, тревожно. Красивый был, говорят, но красотой страшной. Как степной пожар: заглядишься — и пропасть недолго. Или как обрыв над рекой — манит ширь, да сорваться можно. Сядет на коня — аргамак под ним пляшет, сам в седле как литой. Сила из него так и перла. А засмеется — будто железом по камню скребут, аж мурашки по коже.
Ашак отказов не знал. Скажет слово — закон. Захочет — целый хребет с места сгонит, если вид из шатра ему не понравился. Никто пикнуть не смел: за спиной у него отцовская сила стояла да войско несметное. Так бы и жил он век свой, добро копил да людям слезы точил, кабы судьба ему встречи одной не подстроила.
А случилось то в самый жаркий день, когда травы медом пахнут и сосны вековые корнями в камень впились. Ехал Ашак с охоты, устал, и конь под ним притомился. За седлом сайгак подвязанный покачивался. Вдруг конь стал как вкопанный, ушами прядет. Глянул Ашак вперед — и сам обомлел.
У родника, где вода светлая была, как слеза горькая, стояла девушка. Воду в берестяной туес набирала. Солнце сквозь ветки било, в струях переливалось, что с ладоней у нее падали. Волосы светлые, что лен чесаный, из-под платка выбились, щек касаются. Не то чтоб красотой писаной была, к какой Ашак привык. Другое в ней чуялось — сама жизнь, та самая, которую он всегда не в счет ставил, по-своему мерял.
И ветерок донес до него имя, подружки ее кликали: «Агидель! Агидель, иди к нам!»
Тут впервые в жизни что-то в Ашаке дрогнуло. Не похоть это была, какая раньше мутила, а другое — острое, щемящее, будто голод какой, да не в животе, а выше, под самым сердцем, про которое он и не ведал, есть ли оно.
А девушка, почуяв чужой взгляд, обернулась. Глаза у нее медовые, с искрой. Поглядела на Ашака — и тревога в них мелькнула. Узнала, видно. Кто ж в тех краях Ашака не знал? Опустила глаза, туесок подхватила и, ровно лесная козочка, шмыгнула в кусты, подружек за собой уводя.
С того дня Ашак сам не свой стал. Охоту забросил, пиры ему не в радость, девушки в шатре — одна другой краше — только злость вызывали. Перед глазами она стояла — светловолосая, с медовыми глазами, у родника.
Выследил он ее, вызнал, где живет, чья дочь, куда ходит. И стал каждое утро у околицы появляться, на коне сидеть, дожидаться. А Агидель спиной взгляд его чувствовала, даже в юрте отца прячась. Парни местные, что на Агидель заглядывались, кулаки сжимали до хруста, до крови ногтями в ладони. Злость их брала, как этот чужак смеет на их звезду глаза пялить.
Да страх сильнее любви оказался. Имя Ашаково над ними, как топор, висело. Глаза отводили парни, когда он мимо ехал, делами своими занимались, будто не замечали ничего. Только один не сдюжил. Имени его теперь уж никто не упомнит, а прозвище было — Отважный, потому что смелости ему было не занимать. Пастух простой, небогатый, незнатный, а как на Агидель взглянет — столько в глазах нежности, что старики, глядя, свою молодость вспоминали.
Вот вышел он однажды, когда Ашак слишком близко подъехал. Вышел с пустыми руками, только уздечку в руках чинил. Безоружный, а грудь колесом, взгляд решительный.
— Уходи, — говорит тихо, да твердо — Не для тебя Агидель. Уходи, покуда цел.
Ашак, на коне сидя, усмехнулся. Усмешка та страшней крику была.
— Ты? — переспросил, не веря ушам. — Ты мне, пёс паршивый, указывать?
Спешиваться не стал, меч обнажать — побрезговал. Снял с луки аркан сыромятный, из конских волос свитый, что для ловли коней держат. Петля в воздухе метнулась и захлестнулась парню вокруг плеч. Рванулся тот — аркан только туже затянулся.
— Глядите, люди! — крикнул Ашак селу, что попряталось — Вот так с теми бывает, кто мне поперек дороги встает!
Коня пришпорил. Взвился конь на дыбы да как рванет! Отважный не устоял, повалился, а Ашак коня галопом пустил прямо по улице, по пыли, того парня за собой волоком тащит. Пыль столбом, крики в глотках застряли. Дружки парня, что давеча храбрились, по щелям забились — никто не вышел.
Протащил Ашак его через всё село, на скаку оборачивался, своей работой любовался. Кровавый след по пыли остался.
Агидель все это видела. У входа в юрту стояла, побелевшими пальцами за косяк вцепившись. Глядела, как тот, кого она заступником считала, по пыли кровавым мешком волочится. И в тот миг в груди у нее, где робкая надежда теплилась, лютая ненависть вспыхнула, ледяным пламенем. К этому красавцу с ледяными глазами, к истукану каменному, что над людьми измываться право имеет.
Когда Ашак, вдоволь натешившись, подъехал к ней, сияющий, уверенный в победе, Агидель встретила взглядом, что острее стали.
— Не приходи больше, — говорит тихо, а слова как камни тяжелые меж ними падают. — Горе ты людям несешь. Не могу я с тобой счастливой быть. Вовек.
Ашак опешил. Такого оборота не ждал. Сила, власть, богатство — все перед ним меркло, а эта...
— Нам-то что до людей? — хмурится, а голос вкрадчивый, как у змея — Ты подумай, Агидель. В шелках будешь ходить, каких свет не видывал. Золотом путь твой усыплю. Дом — полная чаша, весь мир у ног. На что нам эти... люди?
Покачала головой Агидель. И в том жесте столько мудрости было, что у любого аксакала седого поучиться можно.
— Нет, Ашак. Счастье двоих только тогда возможно, когда все люди счастливы, весь народ. Твое счастье на чужой крови построено, да на слезах. Оно как солончак: пить захочешь — от жажды изойдешь.
Тут Ашака и перекосило. Перечить ему! Ему, чья воля закон! Ярость в нем вскипела, обидой горькой замешенная. Разум затмило. Засмеялся он страшным смехом.
— А-ха-ха! — по горам эхо раскатилось. — Глупая ты! Все равно по-моему будет!
И в один миг, не успела Агидель и охнуть, подхватил он ее сильной рукой, перекинул через седло и пришпорил коня. Понесся конь бешеным скоком к шатру Ашакову, что на холме стоял.
Ветер в ушах свистит, слезы выдувает. Грубое седло щеку дерет, а Агидель боли не чует. Одна мысль: вырваться, убежать, умереть, а не даться. Не слабой она росла — по скалам лазила, коз пасла, труды всякие знала.
Чует конь, что близко стойбище, сбавил малость бег. Агидель тем и воспользовалась. Извернулась ужом, локтем Ашака в живот двинула и, как куль, кубарем в высокую траву покатилась. Ударилась больно, дух вышибло, а страх гонит — вскочила и побежала прочь, куда глаза глядят.
За спиной — топот. Ашак, взбешенный, коня развернул и за ней. Не кричит, не грозится — молча ярится. Видит, мелькает светлая фигурка меж кустов и валунов, вот-вот уйдёт!
Хитра Агидель оказалась. Не по прямой бежит — петляет, бросается вправо-влево, за деревья прячется, коню разогнаться мешает. Конь храпит, о корни спотыкается, а несется. Кажется, век бы эта гонка длилась. Солнце печет, в груди огнем горит, ноги подкашиваются, а она бежит, жизнью гонимая.
И тут, видно, судьба вмешалась. Загнанный конь Ашаков, чтобы обогнать беглянку, последний рывок сделал и вдруг дико заржал, на дыбы взвился да рухнул на землю, дорогу Агидели своей тушей загородив. Глаза закатились, пена изо рта — издох конь на месте. Не выдержало сердце конское такой скачки бешеной.
Ашак на ноги спрыгнуть успел. Стоит над мертвым зверем, тяжело дышит. Агидель к валуну прижалась, с ужасом глядит. В глазах Ашака — не торжество, не самоуверенность прежняя, а чёрная ярость там полыхает, унижением замешенная. Конь, любимый, верный, из-за девчонки этой пал.
— Никто не придет теперь, — шипит сквозь зубы, приближаясь. В руке камча — плеть сыромятная со свинчаткой на конце. — А за коня любимого ты у меня получишь, ой получишь...
Хлестнул он ее. Раз, другой, третий. Рвет плеть одежонку тонкую, кожу жжет. Упала Агидель на колени, а не плачет. Смотрит на мучителя своего с такой ненавистью да презрением, что, кажется, испепелить его могла бы.
— Правду говорят, что сердце твоё из камня! — выдохнула - Иремель-батюшка! - взмолилась - Помоги мне!
И в тот же миг мир кругом переменился.
Где-то далеко, в самой глубине, где древние великаны сном спят, заворчало, загудело. Земля под ногами дрогнула глухо. Ашак замер с плетью занесенной. Воздух вдруг плотным стал, тягучим, как смола.
Глянул Ашак вдаль, на край земли, а там, во весь исполинский рост, сам старик Иремель поднялся. Сам Хозяин гор наших, праотец и заступник. Борода седая — облака, глаза — озера горные. Сдвинул он седые брови — тучи над землей сгустились, крякнул сердито — будто громом по вершинам ударило.
— Не тронь! — пророкотал голос, ветром его донесло до всех закоулков земли.
Да Ашак ослеплен яростью был, не послушал гласа земного. Снова замахнулся, да рука так и не сумел ударить, потому как Агидель, на коленях стоявшая, кровью истекающая, стала будто таять в воздухе. Очертания поплыли, зыбкими стали. И где только что она была, там из-под земли ключ забил, чистый да прозрачный. Вода хлынула потоком, кровь с камней смывая, раны земные омывая. Ручей рос, силу набирал, в говорливый поток превращался. И побежал тот поток прочь от Ашака, туда, где свобода, где большая река, где ширь бескрайняя.
То была уж не девушка — река Агидель. Светлая, стремительная, неуловимая.
Ашак замер, глядит, как добыча его меж пальцев утекает. Взвыл он диким голосом, бросился за ней. Руками воду хватает — она сквозь пальцы сочится, лишь прохладу оставляет. Кидается в реку телом, путь преградить хочет — река, журча, словно смеясь, огибает его и дальше бежит. Плетью бьёт - расступаются волны, от ударов уходят.
— Вернись! — кричит — Агидель, вернись!
И тут, враз, его каменное сердце, что никогда жалости не знало, трещину дало. Сквозь ту трещину все, что годами задавлено было, хлынуло: отчаянье, тоска, любовь, которую он по-иному понять не сумел, кроме как силой взять. Понял он вдруг: жить без нее не сможет. Пусто без нее, холодно, черно.
А река не слушает. Все дальше бежит, шире становится.
Тогда Ашак, в последней надежде, с плеча сокола любимого, охотничьего, сорвал.
— Лети! Держи! — крикнул Ашак и бросил сокола вдогонку.
Сокол крылья могучие расправил, камнем вниз упал на стрежень, путь преградить пытаясь — крыльями от берега до берега достал. Да вода подняла его на струях, поиграла и к берегу бросила.
— Вернись! — в голос закричал Ашак, на колени падая там, где стоял. Понял он: проиграл. Власть, богатство, жестокость — все ничто перед этой живой, вольной силой.
И тогда, в отчаянье безумном да раскаянье запоздалом, на последнее решился. Рубаху на себе разодрал, пальцы в грудь вонзил и, вскрикнув предсмертно, вырвал из себя свое каменное сердце. Тяжелое, черное, холодное, лежит в руках, ледяным огнем жжет.
— На! Возьми! — прохрипел, швыряя его под ноги убегающей реке. — Возьми всего меня!
На миг, всего на одно мгновение, река у темного, шершавого камня ход замедлила. Вода коснулась его, обтекла, будто пробуя на вкус ту боль, что в нем застыла. Да остановиться она уж не могла. Навеки стала рекой — судьба ей течь к горизонту. Обежала Агидель-река Сердце-камень, омыла его со всех сторон чистыми слезами и устремилась дальше.
А Ашак так и остался на том берегу на коленях стоять, вслед уходящей воде глядеть. Стоял, стоял, пока сам камнем не стал.
Много лет с той поры минуло. Горы новые выросли да старые сгладились, русла рек переменились. Люди легенды сложили, старикам за правду передали. Да память земли крепче людской оказалась.
И стоят до сих пор на том самом месте, где дело было, четыре горы-шихана — четыре свидетеля, четыре памятника тем дням давним.
Гора одна, острая, на застывший крик похожая, — Юрактау прозывается. По-нашему — Сердце-гора. То самое каменное сердце Ашаково, что вырвал он в тоске последней. Ветрами его обдувает, снегами моет, а в недрах — ледяное спокойствие да тоска вековечная.
Рядом — Куштау, гора двугорбая. Сказывают, то два крыла сокола того, что реку остановить пытался. Крылья с землей срослись, навек над долиной распростерлись, покой текущей Агидели оберегают.
Подальше — Шахтау, горой кличут. В старину люди звали ее Ашактау — гора Ашака. Сам он, окаменевший, на коленях застыл, вдаль глядит. Иной раз, говорят, ветер в расщелинах завывает — то ли тоска, то ли плач по утраченной любви.
А четвертая гора особняком стоит, Торатау. Неказиста на вид, приземиста, могуча, обрывиста с одной стороны — ровно морда коня, в беге упавшего. То верный аргамак Ашаков, участь хозяйскую разделивший, навеки окаменевший там, где рухнул, дорогу прекрасной беглянке заступив.
Агидель же — красавица-река — по сей день течет. Меж шиханов петляет, на солнышке играет, травы поит, всему живому жизнь дает. И старики сказывают: если в тихий предрассветный час, когда сон самый крепкий, к берегу подойти, можно в прозрачной воде, что в зеркале, облик девичий увидеть — светловолосую, с медовыми глазами. Смотрит она на четыре горы, что по берегам стоят, и в глазах у нее — печаль бескрайняя да свобода вольная, нетленная, никому не подвластная.
Свидетельство о публикации №226021400044