Акутагава Рюноскэ
Японцы не концентрировались лишь на усвоении западно-европейского искусства, с равным уважением уделяя внимание Скандинавии и России. Для образованного японца Бальзак, Гёте, Стриндберг, Ибсен, Толстой и Достоевский были равновелики и равнозначны. Причём, с Россией Японию связывала причудливо сплетённая, тонкая, но крепчайшая нить. В русских авторах для японцев не было навязчивого привкуса экзотичности. Быть может, если и была понята где-то «русская душа», если таковая только существует как феномен, то в Японии. Так что при перечислении великих имён японской литературы более чем уместно искать японского Толстого, японского Чехова, японского Гоголя.
Долго выбирать кандидатов нет надобности. При десятках достойных писателей и поэтов, порождённых Ренессансом Мейдзи, выделяются как признанные общемировые величины два имени. Нацумэ Сосэки и Акутагава Рюноскэ. Если примерять к ним лекала русской литературы, то это были японский Толстой и японский Чехов. Правда, с оговоркой, что немало от Чехова было и в Нацумэ; Акутагава же, благодаря своим сатирическим и фантастическим произведениям, по праву может претендовать на лавры японского Гоголя.
Что примечательно, это были Учитель и Ученик. Впрочем, Япония и тут нарушила устоявшиеся стереотипные представления. По известности и влиянию ученик превзошёл учителя. Фельетонист перевесил солидного романиста. Нацумэ Сосэки ещё при жизни обрёл статус мэтра и классика. Акутугава всё время числился в составе средней руки публицистов. Писал он большей частью для газет и журналов, да ещё предпочитая заметки личного плана. Казалось бы, его писательское наследие по неумолимому закону должно было умереть вместе с ним. История судила по-другому.
Ныне при обращении к японской литературе ни для кого нет имени более значимого, чем Акутагава. Что само по себе странно, ведь не было более не-японского писателя. Он был критичен до насмешливости ко всем главным элементам японской идентичности. Самурайству, канонам социальной иерархии, традиционной живописи и поэзии. Как пример, в одной из своих новелл «силу японского духа» Акутагава поставил вровень с «силой водки».
Обретение им столь большой давлеющей популярности поражает еще и оттого, что, как личность, Акутагава, был максимально далёк от доминирования в чём-либо и от погони за славой. Скромный, застенчивый учитель английского стал интересен многим и многими любим. Хотя у него не было ни громких историй в биографии, ни нашумевших романов. Невозможно даже определить самое знаковое произведение в его творчестве. Рассказы, повести, эссе, дневниковые заметки. Выделить что-либо нельзя. Можно лишь указать самое любимое. Тихо и незаметно Акутагава проникает в душу, делается сначала интересен, а потом и необходим.
Он начинал своё творческое становление с того же, с чего все начинают знакомство с Японией все иностранцы. Самурайские истории, интриги феодалов, легенды о призраках и пр. Выросший на китайской истории, он часто обращался к эпизодам из времён древности и средневековья.
Своеобразие Акутагавы проявилось не в выборе сюжетов, а в том, как он их развивал. Парафраз Достоевского в «Паутинке» у него выглядит как типичная дзенская притча. Явно гоголевских персонажей в «Бататовой каше» и «Носе» он облачил в кимоно. Но Акутагава не был примитивным компилятором. Он был настолько переполнен литературой, что она просто сочилась из него. Подчёрпнутые у европейцев образы сами собой заполняли его произведения.
Вместе с тем Акутагава сохранял свой собственный, характерный взгляд на мир и на людей. Даже в пересказе японских и китайских легенд, у него проскальзывали свойственные лишь ему специфические интонации — иронично-меланхоличные, доходящие порою до трагичности.
Собственно, сам национальный характер он видел необычным образом, не в чаепитиях и стихосложениях — как Запад привык смотреть на Японию, а в порванном матерью платочке при получении известия о смерти сына.
Акутагава повернул фокус своего внимания к темам, к которым до него никто не обращался (в Японии уж точно). Внешне ничтожные незаметные явления он разворачивал в захватывающие дух истории. В «Женщине» построил целую философскую драму из описания охотящегося паука.
Он на всё смотрел иначе. Акутагаве была свойственна, скорее, эмоциональная наблюдательность, чем привычная на Востоке безучастная созерцательность. Любая мелочь, оставлявшая равнодушными окружающих могла пошатнуть его душевное равновесие, отпечататься как знаковое событие. Оброненная фраза, бросившаяся в глаза деталь одежды разрасталась в его воображении, настолько, что он уже не мог от них отделаться.
Акутагава жил искусством. Пусть критиковал теорию «чистого искусства», сам в душе был его верным адептом. Скорее, реальность была для него дополнением к искусству, как рама для картины. Вся жизнь складывалась для него в прочитанных книгах, посещении спектаклей и выставок. Люди же проходили фоном.
Женитьба и появление детей не оставили в нём такого же сильного впечатления, как книги.
Следуя модным тенденциям Акутагава не миновал увлечения натурализмом, но эстетический момент всегда имел для него преобладающее значение. У японца не могло быть иначе. Эстетика была повсюду, она впитывалась в кровь, в душу каждого японца. Акутагава мог сколько угодно постулировать идеи реализма, оставаясь законченным эстетом. Таким же он был социалистом. Выступая против общественной иерархии, когда умирал Император, всё-таки пошёл поклониться его дворцу. Социальные идеи увлекли Акутагаву, но, как и всё в жизни, он переиначивал их, на свой лад.
Будь это реалистическое произведение, сатирическое или историческое, из всех объектов наблюдения наиболее пристальный интерес у Акутагавы вызывает он сам. Не в нарциссическом плане, разумеется. Он одержим психоанализом. В этом не было и солипсизма. Никто из литераторов ещё не анализировал себя с такой безжалостностью. Скорее уж, с его стороны была обратная, негативная пристрастность. Он сам себя величает «идиотом» и «пигмеем». От самоуничижения Акутагава доходит до мыслей о самоуничтожении. Психическом и физическом.
Самоубийцы и безумцы всегда манили его. Отсюда повышенный интерес к Стриндбергу, отсекая мистическую часть его биографии. В шуточном пантеоне святых у Акутагавы сплошь те, кто либо приблизился к степени помешательства, либо перешёл эту грань: Стриндберг, Толстой, Ницше, Вагнер, Гоголь.
Темы безумия и смерти красной смертью проходят в самом юмористичном, самом фантастическом его произведении — «В стране водяных». Акутагава высмеял там всё что только возможно: политическое и общественное устройство, искусство как явление, жизнь как таковую, смерть, Японию и Запад, а более всего — себя. Фантасмагория была в то же время личным, крайне откровенным признанием. Хотя бы потому что в одном из сказочных капп он выписал себя.
Завершился этот фееричный гротеск финалом столь же комичным, сколь и трагичным — сценой в психиатрической лечебнице. Судьба, которой более всего на свете страшился сам автор. Непреходящим ужасом перед ним стоял пример потерявшей рассудок матери. Акутагава отчаянно боялся повторить её участь.
Однако постепенно он начинал приходить к мысли о неизбежности для себя такого же конца. Особенно тяжело на него подействовала ещё одна утрата. Смерть Нацумэ Сосэки. Потеряв своего сэнсея, Акутагава лишился опоры в этом мире. Ни в друзьях, ни в жене он не смог её обрести. В его мировоззрении стало доминировать трагическое определение своей жизни, как «ада одиночества». А ведь он постоянно был окружён людьми. Литература, заменявшая ему всё, не смогла однако наполнить его жизнь смыслом. Копошась в собственных недостатках, Акутагава всё более впадал в отчаяние. Его не оставляли тяжкие думы о болезни матери.
Понятия Судьбы и Семьи имеют большое значение на Востоке. Сколь бы ни был Акутагава расположен к европейскому мировоззрению, он не мог избавиться от своей японской идентичности. Все обстоятельства неумолимо предписывали ему пойти по пути своей Семьи — навстречу безумию. Так по крайней мере он уверил себя. А это грозило потерей своей сущности. Чтобы избежать последней стадии интеллектуального самоуничтожения «потери личности своего я», он предпочёл физически себя истребить.
Как и Кафка, как и Гоголь, на пороге смерти Акутагава подумывал о уничтожении своих сочинений. По счастью, в душеприказчики он избрал писателя. Тому хватило таланта разглядеть искры гениальности в разрозненных предсмертных заметках.
Акутагава убил себя, но своё искусство ему уничтожить не удалось.
Свидетельство о публикации №226021400648