Лекция 23. Часть 1. Глава 1

          Лекция №23. Знание как соблазн: Комментарий автора и немота героя


          Цитата:

          Люди, о которых они знают всю подноготную, конечно, не придумали бы, какие интересы руководствуют ими, а между тем многие из них этим знанием, равняющимся целой науке, положительно утешены, достигают самоуважения и даже высшего духовного довольства. Да и наука соблазнительная. Я видал учёных, литераторов, поэтов, политических деятелей, обретавших и обретших в этой же науке свои высшие примирения и цели, даже положительно только этим сделавших карьеру. В продолжение всего этого разговора черномазый молодой человек зевал, смотрел без цели в окно и с нетерпением ждал конца путешествия. Он был как-то рассеян, что-то очень рассеян, чуть ли не встревожен, даже становился как-то странен: иной раз слушал и не слушал, глядел и не глядел, смеялся и подчас сам не знал и не понимал, чему смеялся.


          Вступление


          Первая глава романа «Идиот» начинается не с представления главных героев и не с завязки интриги, а с подробного описания сырого ноябрьского утра и тумана, который застилает всё вокруг. В этом зыбком, неопределённом мире, где трудно разглядеть что-либо даже в десяти шагах, и происходит случайная встреча трёх пассажиров в вагоне третьего класса. Их диалог, касающийся самых разных тем — от погоды до наследства и любовных страстей, — внезапно прерывается пространным авторским отступлением. На первый взгляд, это отступление кажется необязательным, даже случайным, но именно оно задаёт тон всему последующему повествованию. Оно посвящено особому типу людей, которых автор называет «всезнайками», и самым ярким представителем этого типа в вагоне является чиновник Лебедев. Именно в рамках этого отступления и располагается тот самый фрагмент текста, который стал предметом нашего пристального чтения. В этом фрагменте автор, оставляя на время своих героев, начинает размышлять о природе поверхностного, но всеобъемлющего житейского знания, которым так дорожат подобные Лебедеву люди. Он с нескрываемой иронией описывает, как такое знание, по сути, пустое и никчёмное, приносит его обладателям ощущение утешения, самоуважения и даже, как он выражается, «высшего духовного довольства». И сразу же за этим философским комментарием, почти без перехода, следует предельно конкретное, почти клиническое описание состояния другого пассажира — Парфёна Рогожина, который оказывается полностью погружён в свою собственную, никому не ведомую муку.

          Этот авторский комментарий играет роль своеобразного ключа, с помощью которого Достоевский предлагает читателю расшифровывать механизмы общества, в которое вот-вот войдут его герои. Автор словно приподнимает тяжёлый занавес и показывает нам изнанку социальной жизни, где информация о людях, об их связях, состояниях и тайных пороках превращена в подобие точной науки. Эта «наука» обладает удивительной притягательностью, поскольку она позволяет человеку, стоящему на самой нижней ступени социальной лестницы, чувствовать себя причастным к миру сильных и богатых мира сего. Лебедев, досконально знающий всё о генерале Епанчине, об Афанасии Ивановиче Тоцком и о скандальной красавице Настасье Филипповне, именно в этом знании и обретает столь необходимое ему самоуважение. Он больше не просто жалкий, закорузлый в подьячестве чиновник с красным носом, а человек, посвящённый в самые сокровенные тайны петербургского света. Однако автор тут же иронизирует, называя эту науку «соблазнительной», и мы понимаем, что за этим словом скрывается нечто большее, чем простое любопытство. Соблазн кроется в иллюзии власти над чужими судьбами, в призрачном чувстве приобщения к великой тайне жизни, которая на самом деле остаётся для такого «всезнайки» наглухо закрытой. Этот ложный, иллюзорный путь к духовности будет в романе последовательно и беспощадно противопоставлен подлинному, трагическому пути князя Мышкина, который ищет не знания о людях, а понимания и сострадания к ним.

          В нашем небольшом фрагменте с удивительной художественной силой противопоставлены друг другу два принципиально разных типа восприятия реальности. Лебедев, олицетворяющий собой мир сплетни, живёт исключительно в мире фактов, имён, фамилий, денежных сумм и скандальных подробностей из жизни высшего света. Для него реальность исчерпывается тем, что можно узнать, пересказать и использовать для собственного возвышения. Рогожин же, напротив, будучи центральной фигурой разговора и объектом пристального внимания Лебедева, практически не участвует в этом обмене информацией. Автор подчёркивает, что он «зевал, смотрел без цели в окно», и это указание на его глубочайшую внутреннюю захваченность, на его полную отрешённость от окружающей его болтовни. Рассеянность Рогожина — это не пустота, не отсутствие мыслей, а, напротив, болезненная, всепоглощающая сосредоточенность на одном-единственном образе — образе Настасьи Филипповны. Он механически слышит слова Лебедева, но они не проникают в его сознание, искажённое и воспалённое недавней горячкой и всепоглощающей страстью. Нервный, беспричинный смех Рогожина, который он сам не в состоянии объяснить, говорит о начале глубокого душевного срыва, о том, что его психика уже не справляется с колоссальным внутренним напряжением. Таким образом, автор ставит рядом, в тесном пространстве одного вагонного купе, пустое, хотя и предельно детализированное, знание о мире и полную, трагическую погружённость человека в свою собственную внутреннюю бездну.

          Для того чтобы в полной мере оценить глубину и значимость разбираемого нами фрагмента, необходимо помнить, что в вагоне поезда едут не просто три случайных попутчика, а три человека, которым суждено сыграть ключевые роли в разворачивающейся драме. Князь Лев Николаевич Мышкин, возвращающийся из Швейцарии после многолетнего лечения, открыт миру и людям, он простодушно отвечает на все вопросы и сам искренне интересуется своими собеседниками. Лебедев, напротив, является живым, ходячим воплощением той самой «науки» о чужих делах, которую автор подвергает уничтожающей критике. Он не просто болтун, а носитель определённого социального и психологического типа. Рогожин же, только что получивший известие о смерти отца и огромном наследстве, пребывает в состоянии аффекта, граничащего с полным беспамятством. Наш фрагмент выполняет в этой сцене двойную функцию: он окончательно завершает портрет Лебедева, раскрывая внутреннюю подоплёку его подобострастной болтовни, и одновременно фиксирует то исключительное психологическое состояние, в котором находится Рогожин. Мы видим, как в пределах одного абзаца параллельно и почти независимо друг от друга существуют два совершенно разных языка: язык сухого социального факта и язык невыразимой словами личной страсти. Автор, вводя в повествование этот развёрнутый комментарий, выступает не в роли бесстрастного рассказчика, а в роли мыслителя и моралиста, который подвергает глубокому анализу самые основы современного ему общества. Именно в этом ключе — как философское и психологическое исследование природы человеческого знания и человеческой страсти — нам и предстоит самым тщательным образом разобрать каждый элемент приведённой выше цитаты.


          Часть 1. Знание без понимания: первое впечатление от авторской инвективы


          Когда читатель впервые знакомится с первой главой романа «Идиот», данный отрывок поначалу воспринимается как неожиданное и даже несколько чужеродное вторжение авторского голоса в размеренное течение диалога. Мы только что с интересом следили за беседой двух непохожих друг на друга молодых людей, узнали историю Рогожина, его страсть к Настасье Филипповне и конфликт с отцом, и теперь нам не терпится узнать, что же будет дальше, как сложатся их отношения по прибытии в Петербург. И вдруг повествование останавливается, и автор начинает обобщать, выводя некий социальный тип, который он называет «всезнайкой». Этим типом, как мы мгновенно догадываемся, оказывается сидящий рядом с ними чиновник, чьи реплики мы до этого момента воспринимали лишь как комический фон. Его доскональное знание того, где кто служит, с кем знаком и сколько у кого денег, кажется нам на первый взгляд суетливым и совершенно пустым. Мы невольно соглашаемся с автором, что такое поверхностное, чисто внешнее знание не заслуживает ничего, кроме иронической усмешки. Однако фраза о том, что эти люди достигают с его помощью «высшего духовного довольства», заставляет нас на мгновение остановиться и задуматься о природе этого странного удовольствия. Получается, что для Лебедева перечисление фактов из жизни сильных мира сего — это не просто праздная болтовня, а некое подобие священнодействия, источник самой настоящей, пусть и иллюзорной, духовной радости. Это первое недоумение заставляет нас внимательнее вчитаться в дальнейшие слова автора.

          Далее Достоевский совершает неожиданный и смелый ход: он резко расширяет границы описываемого явления, выводя его далеко за пределы мелкого чиновничества и убогой среды Лебедева. Он говорит об учёных, литераторах и политиках, которые точно так же строят свою карьеру и находят свои «высшие примирения» в этой же самой сомнительной «науке». Это утверждение кажется на первый взгляд парадоксальным, даже скандальным: как можно представить себе серьёзного учёного или вдохновенного поэта, чья карьера зависит от умения собирать сплетни о влиятельных людях? Но по мере размышления мы начинаем понимать, что речь идёт не о сплетниках в прямом смысле слова, а о целой системе общественных связей и зависимостей. Знание того, кто есть кто в этом мире, кому можно доверять, а кого следует опасаться, с кем стоит дружить, а кого лучше обходить стороной, — это знание позволяет человеку вписаться в сложную социальную иерархию, стать «своим» в нужных кругах, заручиться поддержкой влиятельных покровителей. Наивный читатель, увлечённый развитием сюжета, легко может пропустить эту мысль мимо ушей, сосредоточившись на интригующей истории любви и денег. Однако Достоевский настойчиво и последовательно ставит акцент на духовной пустоте и моральной ущербности такого рода занятий. Он хочет, чтобы мы уже с первых страниц увидели в фигуре Лебедева не просто комического персонажа, созданного для разрядки напряжения, а тревожный симптом глубокой болезни, поразившей всё общество.

          Сразу же после этого масштабного обобщения автор резко и даже несколько грубо возвращает нас к фигуре Рогожина, к его зевку и его бесцельному взгляду в окно. Контраст между только что произнесёнными высокими словами о целях жизни, о призвании и карьере и этим зевающим, отсутствующим человеком разителен и производит сильное впечатление. Рогожин, ради которого, собственно, Лебедев и распинается, стараясь блеснуть своей эрудицией и завоевать его расположение, не обращает на все его старания ровным счётом никакого внимания. Это создаёт одновременно и комический, и глубоко драматический эффект: всезнайка вещает в пустоту, его тщательно собранная информация никому не нужна. Его «наука», его гордость и утешение, оказывается совершенно бесполезной для того, кто действительно обладает реальной властью и реальными деньгами. Рогожин целиком занят своим внутренним миром, своей мучительной «горячкой», которая для него в тысячу раз реальнее, чем все имена и цифры, которые с таким подобострастием перечисляет Лебедев. Читатель начинает интуитивно чувствовать, что подлинная, настоящая драма разворачивается именно в этой исстрадавшейся душе, а не в суетливой болтовне мелкого чиновника. Так авторское отступление обрамляет собой живую, пульсирующую жизнь, показывая её глубокую трагическую отстранённость от мира сухой социальной информации, в котором обитают такие, как Лебедев.

          Слова о том, что Рогожин «слушал и не слушал», становятся ключом к пониманию не только его образа, но и всего психологического рисунка романа. Мы начинаем осознавать, что он находится здесь, в этом вагоне, лишь физически, телесно, в то время как его душа, его мысли, его желания — все они далеко, там, где живёт та, что стала для него наваждением. Это состояние раздвоенности, внутреннего отсутствия при внешнем присутствии, знакомо каждому, кто когда-либо испытывал сильное душевное волнение, горе или всепоглощающую страсть. Лебедев же, напротив, целиком и полностью присутствует в текущем моменте, он весь здесь, он ловит каждое слово, каждый жест своих могущественных собеседников. Но его присутствие — это присутствие паразита, который не может существовать самостоятельно и питается чужой жизнью, чужими страстями и чужими тайнами. Авторское отступление учит нас, читателей, различать эти два абсолютно разных модуса существования в мире. Оно готовит нас к тому, что на протяжении всего романа мы встретим множество «говорунов», живущих исключительно словами и информацией, и совсем немногих людей, которые действительно живут, страдают и любят по-настоящему. Князь Мышкин, как мы узнаем позже, тоже будет часто казаться окружающим отсутствующим и странным, но причина его отрешённости будет совершенно иной — она будет проистекать из глубины его постижения мира и людей, из его болезненной, но пророческой чуткости.

          Первое впечатление от заключительной части нашего фрагмента — это ощущение нарастающего хаоса, нервного срыва и глубокой внутренней дисгармонии. Рогожин не просто рассеян, он, по словам автора, «странен», его поведение не поддаётся обычной житейской логике, оно иррационально и пугающе непредсказуемо. Он смеётся, причём смеётся в тот момент, когда для смеха, казалось бы, нет решительно никаких оснований, и сам при этом не понимает причины своего смеха — это верный и страшный признак глубокого душевного разлада, начинающегося распада личности. Для читателя, который только что познакомился с Рогожиным и ещё не знает всех подробностей его драмы, эта странность может показаться просто забавной или необъяснимой причудой характера. Но мы уже знаем из его собственного страстного рассказа о серьгах, об унижении от отца и о бегстве в Псков, что этот человек находится на грани полного умопомешательства. Автор фиксирует это патологическое состояние с точностью опытного клинициста, не объясняя его, а только самым тщательным образом показывая нам его внешние симптомы. Эта скрупулёзная фиксация внешних проявлений внутренней бури оказывается в сто раз важнее, чем все подробные сведения о генерале Епанчине или Афанасии Ивановиче Тоцком, которые с таким упоением выкладывает Лебедев. Так авторское слово о пустой и соблазнительной «науке» оборачивается суровым приговором всем тем, кто за этой псевдонаукой не в силах разглядеть живого, страдающего, гибнущего человека.

          Ироничный, даже саркастический тон автора в первой половине отрывка, где он разоблачает мелкое тщеславие Лебедевых, сменяется почти клинически беспристрастным, протокольным описанием психологического состояния Рогожина во второй половине. Переход от одной тональности к другой совершается незаметно, через короткое слово «но» и последующее описание того, как «черномазый молодой человек зевал». Мы отчётливо чувствуем, что Достоевский-писатель в совершенстве владеет обоими этими регистрами — и язвительной сатирой, обличающей общественные нравы, и глубочайшим психологическим анализом, проникающим в самые тёмные и потаённые уголки человеческой души. Это уникальное соединение двух разных голосов в пределах одного абзаца создаёт особую полифоническую напряжённость, заставляя читателя постоянно переключаться с одного уровня восприятия на другой. Лебедев и Рогожин предстают перед нами не просто как два противоположных характера, а как два полярных полюса человеческого бытия, между которыми в мучительном напряжении существует весь остальной мир. Лебедев — это информация без души, это чистое, но мёртвое знание, Рогожин — это душа, поглощённая страстью до полного забвения всей остальной информации. Князь Мышкин, который на протяжении почти всей этой сцены хранит молчание, лишь изредка вставляя короткие реплики, возможно, и есть та самая искомая гармония, тот идеал, к которому всё движение в романе будет тщетно стремиться.

          Необходимо также обратить самое пристальное внимание на то, что всё это пространное отступление дано читателю через ярко выраженную призму авторского «я». Достоевский не прячется за спины своих героев, не растворяется в объективном повествовании, а прямо и недвусмысленно заявляет: «Я видал учёных, литераторов, поэтов...». Это придаёт всему тексту характер личного свидетельства, почти исповеди или мемуарного фрагмента. Мы, читатели, невольно начинаем доверять автору гораздо больше, потому что он не просто пересказывает вымышленную историю, а делится с нами своим собственным, выстраданным жизненным опытом. Это достаточно редкий приём в романах Достоевского, где автор, как правило, стремится к большей объективности и старается оставаться в тени. Тем более значимым и весомым становится этот прямой авторский комментарий. Достоевский хочет, чтобы мы услышали именно его собственный, неприкрытый голос, его личное предупреждение. Он предостерегает нас о том, что сложный и противоречивый мир, в который мы только что вошли вместе с его героями, полон опасных ловушек, и самая коварная из них — это подмена настоящей, живой жизни мертвым и пустым знанием о жизни. Так, буквально с первых страниц романа, задаётся его высокая философская нота, требующая от читателя не просто любопытства к сюжету, а серьёзной внутренней работы.

          Подводя итог нашему первому, самому поверхностному впечатлению от прочитанного, можно с уверенностью сказать, что перед нами — настоящий художественный манифест того направления в искусстве, которое сам Достоевский называл «реализмом в высшем смысле». Писатель не просто рассказывает нам увлекательную историю любви, ревности и денег, но и тут же, по ходу действия, объясняет её глубинные законы, вскрывает социальные и психологические механизмы, управляющие его героями. Он показывает, что внешняя социальная механика, воплощённая в Лебедеве, и внутренняя, трагическая драма человека, воплощённая в Рогожине, не существуют отдельно друг от друга, а неразрывно связаны и взаимодействуют. Лебедев со всей его смехотворной «наукой» — это такой же продукт той самой больной среды, которая породила и мятущегося, исступлённого Рогожина. Знание чужих тайн и чужих денег не делает Лебедева по-настоящему счастливым, но даёт ему спасительную иллюзию причастности к чему-то большому и значительному. Рогожин, напротив, слишком глубоко и трагически причастен к своей собственной боли и страсти, чтобы замечать хоть что-то из того, что происходит вокруг него. Между этими двумя противоположными полюсами и будет существовать князь Мышкин, пытаясь всю свою недолгую жизнь соединить ясное понимание мира с деятельным, жертвенным состраданием к каждому отдельному человеку. Первое, наивное чтение оставляет нас в некотором недоумении: зачем автору потребовалось так подробно и с таким пафосом останавливаться на, казалось бы, второстепенном, почти эпизодическом персонаже, отвлекая нас от главных героев? Ответ на этот вопрос мы сможем получить, только проведя детальный и последовательный анализ каждого слова этой удивительной цитаты.


          Часть 2. «Люди, о которых они знают всю подноготную, конечно, не придумали бы, какие интересы руководствуют ими»: Механика общественного любопытства


          В самом начале разбираемого нами фрагмента Достоевский с поразительной проницательностью вскрывает глубокий и трагикомичный парадокс, лежащий в основе всякого социального познания. Объекты сплетен, слухов и пристального общественного внимания, как правило, не только не подозревают об истинных мотивах, руководящих их назойливыми исследователями, но и не в состоянии даже вообразить себе всю сложность и изощрённость этих мотивов. Генерал Епанчин, о котором с таким упоением толкует Лебедев, перечисляя его связи, состояние и семейное положение, вряд ли хоть на минуту задумывается о том, что его собственная биография служит для какого-то жалкого чиновника источником самоуважения и даже своеобразного «духовного довольства». Интерес Лебедева к персоне генерала не имеет в данный момент абсолютно никакого практического, корыстного смысла, он не просит у него денег, не ищет протекции, не пытается устроиться на выгодное место. Он просто коллекционирует факты, имена и цифры с таким же бескорыстным, но и бессмысленным азартом, с каким другие люди коллекционируют почтовые марки или редкие монеты. Это «бескорыстное», на первый взгляд, знание, парадоксальным образом, и приносит ему то самое наивысшее удовлетворение, о котором говорит автор. Достоевский с особой силой подчёркивает, что сами «герои» этого пристального наблюдения совершенно неспособны понять эту странную, почти извращённую психологию своих тайных поклонников. Их жизнь, со всеми её интимными подробностями, становится общественным достоянием, и толпа, представленная такими Лебедевыми, распоряжается этим достоянием по своему собственному, неведомому самим «героям» усмотрению.

          Само слово «подноготную», использованное Достоевским, несёт в себе особый, почти сакральный или, напротив, инквизиторский смысл, отсылающий к чему-то глубоко скрытому, тайному, сокровенному. Оно означает не просто поверхностные, лежащие на виду факты биографии, а именно те потаённые подробности, те семейные тайны и личные драмы, которые обычно тщательно скрываются от посторонних глаз. Лебедев гордится не тем, что знает, кто такой генерал Епанчин, а тем, что ему известна его «подноготная» — его предполагаемая связь с Настасьей Филипповной, его планы относительно дочерей, его отношения с Тоцким. Он знает не только то, что лежит на поверхности, но и то, что тщательно спрятано, и это наполняет его чувством собственной исключительности. Его знание о тайных отношениях Тоцкого и Настасьи Филипповны, о планах Епанчина выдать дочь замуж, о гигантском наследстве Рогожина делает его, в его собственных глазах, посвящённым в некую великую мистерию, разыгрывающуюся в высшем свете. Однако источник этого глубокого и, казалось бы, сокровенного знания часто оказывается более чем сомнительным: это обрывки подслушанных разговоров, сомнительные слухи, сплетни, подхваченные в трактирах, и газетные заметки, пересказанные на свой лад. Достоевский с присущей ему иронией высмеивает претензию подобных «всезнаек» на обладание истиной и на приобщение к великим тайнам. Настоящая подноготная человеческой души, её глубочайшие страдания, её метания между добром и злом остаются для них абсолютно недоступны, закрыты наглухо плотной завесой из внешних фактов и сплетен.

          Фраза о том, что люди, о которых эти всезнайки знают всю подноготную, «не придумали бы, какие интересы руководствуют ими», обнажает трагический разрыв между разными социальными мирами, между разными способами существования в этом мире. Генерал Епанчин, вращаясь в своих аристократических кругах, руководствуется вполне определёнными, понятными ему интересами: карьера, положение в обществе, богатство, удачное замужество дочерей. Он и представить себе не может, что в эту минуту где-то в третьеклассном вагоне какой-то мелкий чиновник испытывает острейшее наслаждение от того, что знает о нём то, чего не знают другие. Этот интерес Лебедева к Епанчину — чисто умозрительный, почти эстетический, это интерес зрителя, наблюдающего за развитием сложной и запутанной драмы. Ему ровным счётом ничего не нужно от генерала в практическом смысле, ему нужно лишь одно — знать о нём. Это знание структурирует его собственную, убогую и бессмысленную жизнь, вносит в неё некий порядок, иерархию и подобие цели. Без этого знания он был бы просто очередным неудачником с красным носом и ободранными локтями, но, обладая им, он превращается в человека, посвящённого в сокровенные тайны высшего света, в человека, который «знает». Игра ума, пусть даже и питающаяся сомнительной информацией, полностью заменяет ему реальные жизненные достижения, создавая иллюзию полноты и осмысленности существования.

          Размышляя над этим фрагментом, мы не можем не провести очевидную параллель с нашим современным обществом, которое, кажется, ещё в большей степени одержимо жаждой знания о частной жизни знаменитостей, политиков и богачей. Читатели и зрители бесчисленных глянцевых журналов и телевизионных ток-шоу тоже, скорее всего, не имеют никакой практической выгоды от досконального знания деталей чужой, часто вымышленной или приукрашенной жизни. Но это знание, как и в случае с Лебедевым, создаёт для них иллюзию сопричастности к чему-то большему, яркому, успешному и недосягаемому. Лебедев, с этой точки зрения, является архетипическим предшественником современного потребителя массовой культуры, жадно поглощающего светскую хронику и скандальные подробности из жизни звёзд. Достоевский, задолго до появления индустрии масс-медиа в её сегодняшнем виде, с удивительной точностью описал и проанализировал её глубинный психологический механизм. Он гениально показал, что эта всепоглощающая потребность в знании о чужих жизнях коренится в глубокой и часто неосознаваемой неудовлетворённости человека собственной жизнью, в ощущении её пустоты и бессмысленности. Духовная пустота настоятельно требует заполнения, и чужая, чужая жизнь, подсмотренная в замочную скважину или вычитанная в газете, становится этим дешёвым, но доступным суррогатом, этой иллюзией духовной пищи. Именно об этой губительной пустоте и говорит автор, когда упоминает о «высшем духовном довольстве», которое доставляет человеку такая сомнительная «наука».

          Важно отметить, что Лебедев в этой сцене — не просто пассивный и бескорыстный наблюдатель, коллекционирующий факты для собственного удовольствия. Он, напротив, проявляет удивительную активность: он настойчиво вступает в диалог, старается всеми силами продемонстрировать свою уникальную осведомлённость и, тем самым, заслужить расположение Рогожина. Он наивно полагает, что его знание, его «наука», может дать ему реальную власть над этим внезапно разбогатевшим и страдающим молодым человеком. Он надеется, что, вовремя и к месту упомянув имя Настасьи Филипповны, он сможет заинтересовать Рогожина, привлечь его внимание, стать для него если не другом, то хотя бы полезным информатором. Но Рогожин, как мы видим из дальнейшего развития сцены, реагирует на его попытки совершенно не так, как ожидает и надеется Лебедев. Вместо ожидаемого любопытства и интереса он вызывает у него лишь приступ глухой злобы и даже угрозу физической расправы. Знание Лебедева в этой конкретной ситуации оказывается не ключом к сердцу и доверию Рогожина, а, напротив, болезненным раздражителем, который только усиливает его внутреннее напряжение и без того уже на грани срыва. Реальная, всепоглощающая страсть Рогожина, его мучительная одержимость Настасьей Филипповной не нуждаются и не терпят никаких комментариев со стороны, тем более со стороны такого ничтожного и жалкого человека, как Лебедев.

          Все объекты неустанного и досконального лебедевского знания — генерал Епанчин, Афанасий Иванович Тоцкий, помещик Павлищев — все они принадлежат к совершенно иному, недосягаемому для него миру петербургской элиты, миру богатства, власти и аристократических связей. Фамилия Епанчина, как справедливо указано в комментариях к роману, принадлежит к старинному дворянскому роду и прочно ассоциируется в сознании современников с военной и придворной средой, с высокими чинами и значительным положением в обществе. Для Лебедева эта фамилия — не просто один из многих звуков, а настоящий символ недосягаемой высоты, того социального Олимпа, на который ему, мелкому чиновнику, никогда не взобраться. Упоминая генерала Епанчина в разговоре, он всякий раз испытывает подобострастный трепет, и это подобострастие самым очевидным образом подчёркивает его собственное ничтожное положение в жёсткой социальной иерархии. Но в то же время, поскольку он «знает» генерала, поскольку ему известны его дела и его тайны, он в некотором смысле чувствует себя стоящим над ним, посвящённым в его жизнь. Это сложная диалектика унижения и гордости, раболепства и тайного превосходства, которая очень характерна для многих героев Достоевского, особенно для тех, кто, подобно Лебедеву, обитает в социальном «подполье». Лебедев оказывается одновременно и рабом того самого мира, перед которым он пресмыкается, и его тайным господином, поскольку обладает знанием, недоступным другим.

          Чрезвычайно интересно и показательно, что сам князь Мышкин, главный герой романа, напротив, почти ничего не знает обо всех этих важных людях, об их связях, состояниях и запутанных отношениях. Он искренне признаётся, что не знает Рогожиных, не знаком с Епанчиными, ничего не слышал о скандальной истории Настасьи Филипповны. Его незнание, его поразительная осведомлённая неосведомлённость — это не глупость и не ограниченность, а его подлинная свобода от социальных предрассудков, от готовых схем и ярлыков. Он смотрит на каждого встречного человека не через мутную призму справки и досье, а прямо и открыто, стараясь увидеть его душу, его подлинную сущность. Именно это удивительное свойство позволяет ему потом, в дальнейшем, с первого взгляда разглядеть в Рогожине несчастного, страдающего брата, а в надменной и гордой Настасье Филипповне — глубоко несчастную, оскорблённую и чистую сердцем женщину. Лебедев же, досконально зная все факты их биографий, за этими фактами совершенно не в состоянии разглядеть живых людей с их болью и надеждами. Столкновение этих двух принципиально различных способов познания — эмпатического, идущего от сердца, и информационного, чисто внешнего, — станет одной из важнейших тем и движущих пружин всего романа. Пока же, в первой главе, это глубинное противостояние только едва намечено, но уже задаёт вектор всему дальнейшему развитию событий.

          Таким образом, уже самая первая часть нашей развёрнутой цитаты ставит перед читателем фундаментальную проблему подлинности и неподлинности человеческого знания. Знание голых фактов, как бы многочисленны и подробны они ни были, отнюдь не является пониманием жизни и человека. Более того, такое знание может стать серьёзнейшим препятствием для подлинного понимания, поскольку оно заслоняет живую душу человека мёртвой схемой из биографических данных и сплетен. Лебедев, будучи абсолютно уверенным в том, что знает всё и вся о генерале Епанчине и его семействе, на самом деле не знает о них ровным счётом ничего существенного, ничего из того, что действительно определяет их характеры и поступки. Он не знает ни подлинных мотивов их поведения, ни их внутренних драм, которые только начнут раскрываться перед читателем на последующих страницах романа. Его «наука» — это, в сущности, бессмысленное коллекционирование этикеток без малейшей попытки заглянуть внутрь сосуда и понять, что же там на самом деле находится. Достоевский с самого начала своего повествования предостерегает читателя от такого же поверхностного подхода к людям. Он настоятельно призывает нас видеть в каждом человеке, даже самом ничтожном и смешном, не простой набор социальных характеристик и фактов, а живую, сложную, противоречивую и глубоко страдающую душу.


          Часть 3. «а между тем многие из них этим знанием, равняющимся целой науке»: Институциализация сплетни


          Употреблённое Достоевским слово «наука» применительно к той области, которой с таким усердием занимается Лебедев, звучит, безусловно, иронически, но в этой иронии скрыт чрезвычайно глубокий и серьёзный подтекст. Писатель с удивительной прозорливостью показывает, что обыкновенный сбор и систематизация всевозможных сведений о ближних, о их делах и отношениях приобретает в современном обществе черты настоящей системы, почти института. У этого специфического занятия есть свои, пусть и не писаные, но твёрдые методы, своя классификация объектов по степени важности, свой круг преданных адептов и даже своя иерархия. Лебедев в этой системе — отнюдь не случайный и не одинокий болтун, а самый настоящий носитель особого типа знания, которое можно накапливать, систематизировать и даже передавать другим. Он по-настоящему гордится своей уникальной эрудицией в той специфической области, которую можно было бы назвать «человековедением наизнанку», то есть знанием не о душе человека, а о его связях и положении в обществе. Эта удивительная «наука» требует от своих адептов незаурядной памяти, постоянного внимания и определённых аналитических способностей, чтобы связать воедино разрозненные факты и построить из них стройную картину. Нужно помнить, кто кому приходится родственником, у кого из них сколько крепостных душ, кто с кем в давней ссоре, а кто, напротив, в тесной дружбе, и уметь в нужный момент извлечь из памяти эту сложную информацию. В этой стройной системе, при всей её внешней хаотичности, есть своя внутренняя логика, понятная только посвящённым, таким как Лебедев, и доставляющая им ни с чем не сравнимое интеллектуальное удовольствие.

          Упоминание во «Всеобщей адресной книге Санкт-Петербурга», приведённое в комментариях к роману, в этом контексте становится не просто исторической справкой, а важнейшим ключом к пониманию замысла Достоевского. Подобные справочные издания, активно издававшиеся в XIX веке, представляли собой попытку как-то упорядочить сложный и многообразный социальный хаос огромного города, представить петербургское общество в виде стройного, упорядоченного перечня имён, чинов, адресов и должностей. Лебедев, в сущности, является живым, говорящим, ходячим воплощением такой адресной книги. Он действительно знает наизусть все эти имена и может в любой момент, по первому требованию, выдать исчерпывающую справку о любом мало-мальски значительном лице. Но за этими именами, столь тщательно собранными и классифицированными, для него не стоит ровным счётом ничего, кроме других имён, должностей и цифр денежных состояний. Эта удивительная «наука» самым решительным образом подменяет живое, непосредственное знание о человеке, о его характере и судьбе, знанием его точного места в сложной социальной сетке, его функции в общественном механизме. Живой человек с его неповторимой душой превращается под пером (или в сознании) такого классификатора в простую функцию, в безличного носителя определённой фамилии и определённого имущественного ценза. Такой механистический, классифицирующий взгляд на человеческое общество чудовищно упрощает и в конечном счёте искажает подлинную, живую реальность, сводя её к плоской и безжизненной схеме.

          Достоевский, будучи, без всякого сомнения, величайшим художником-урбанистом, гениальным «певцом» Петербурга, как никто другой понимал сложные и часто нездоровые механизмы жизни в огромном столичном городе. В Петербурге, где все так или иначе стремятся знать друг друга, где информация о связях и возможностях становится главным капиталом, такая «наука», как у Лебедева, не просто существует, а буквально процветает и определяет поведение огромного числа людей. Она оказывается совершенно необходимым, практически незаменимым инструментом для выживания и тем более для успешной карьеры в этом сложном, чиновно-аристократическом мире, пронизанном бесчисленными нитями знакомств и зависимостей. Зная досконально, кто есть кто, с кем и как следует себя вести, кому можно доверять, а от кого лучше держаться подальше, можно достаточно успешно выстроить своё поведение и достичь желаемых высот. Лебедев, несмотря на своё более чем жалкое положение в обществе, отчаянно пытается играть в эту опасную и сложную игру, используя своё знание как единственный доступный ему козырь. Его уникальная осведомлённость — это его единственный капитал, который он всеми правдами и неправдами пытается пустить в выгодный оборот, выслуживаясь перед более удачливыми и богатыми людьми. Однако этот сомнительный капитал мгновенно и полностью обесценивается при первом же серьёзном столкновении с подлинной, невыдуманной человеческой страстью, с настоящей трагедией. Рогожину, как мы видим, абсолютно наплевать на всю эту лебедевскую «науку», на все его справки и намёки, ему важен только один-единственный человек, и никакая информация об этом человеке со стороны ему не нужна и даже глубоко враждебна.

          Сама фраза о знании, «равняющемся целой науке», невольно отсылает нас к античной, классической традиции понимания науки как высшего, систематизированного знания о мире, о космосе, о природе вещей. В античности и в последующие эпохи наука означала стремление к постижению истины, к раскрытию фундаментальных законов бытия. Здесь же, у Достоевского, объектом этого высокого познавательного стремления становится отнюдь не мироздание, а человеческое «подполье», интимные тайны, запутанные социальные связи и грязные интриги высшего света. Происходит чудовищное снижение, почти кощунственная профанация самого высокого и священного понятия науки. То, что по определению должно изучать вечные законы природы или человеческого духа, на деле изучает изменчивые и суетные расклады великосветской жизни. Это со всей очевидностью свидетельствует о глубочайшем симптоме духовного оскудения и вырождения общества, об утрате им каких бы то ни было высоких нравственных и интеллектуальных ориентиров. Вместо Бога или вечной истины объектом самого пристального изучения становятся генерал Епанчин, его супруга и их три дочери на выданье. И это, по глубокому убеждению Достоевского, одновременно и трагично, и комично. Трагедия заключается в духовной пустоте, комедия — в несоответствии смехотворных средств высоким целям, которые они якобы призваны обслуживать.

          Лебедев в этой сцене, как мы уже заметили, далеко не одинок в своём странном и, в сущности, болезненном увлечении. Автор со всей определённостью говорит о «многих», о целом сонме людей, подверженных этой странной страсти. Это означает, что описываемое явление носит отнюдь не единичный, а массовый, почти эпидемический характер, поражая самые разные слои общества. Весь Петербург, от мелких чиновников, ютящихся в сырых углах, до важных сановников, заседающих в роскошных министерских кабинетах, оказывается вовлечён в этот бесконечный, утомительный и, в сущности, бессмысленный обмен информацией, в эту гигантскую сеть сплетен и слухов. Салонные разговоры, за которыми коротают вечера великосветские львицы, клубные сплетни, которые смакуют отставные военные, газетные хроники, жадно читаемые во всех слоях общества, — всё это лишь различные формы проявления одной и той же универсальной «науки». Она, безусловно, создаёт в обществе иллюзию общности, иллюзию связанности, соединяя людей, часто совершенно незнакомых друг с другом, в единую гигантскую информационную сеть. Но связь эта, при ближайшем рассмотрении, оказывается сугубо поверхностной и никоим образом не основанной на подлинном, глубоком интересе людей друг к другу, на их духовном родстве или взаимной симпатии. Это скорее связь пауков в одной банке, где каждый хищник знает о другом ровно столько, сколько необходимо, чтобы вовремя использовать его в своих интересах или, напротив, успеть от него защититься. Роман «Идиот» в значительной своей части посвящён именно мучительному и трагическому разрыву этой липкой паутины социальных условностей и лжи ярким, ослепительным светом евангельской, Христовой любви, которую пытается, но не в силах до конца осуществить в этом мире князь Мышкин.

          Чрезвычайно важно и интересно отметить, что сам Фёдор Михайлович Достоевский отнюдь не был чужд такого рода «науке» о людях и их делах, хотя и относился к ней, разумеется, совершенно иначе. Он с огромным и неослабевающим интересом следил за судебными процессами, описываемыми в газетах, внимательно читал светскую хронику, живо интересовался слухами и толками о своих современниках, особенно о тех, кто так или иначе был причастен к литературе и общественной жизни. Многие из его гениальных сюжетов, как известно, выросли из коротких газетных заметок, из рассказов о реальных преступлениях и необычных происшествиях. Однако его подход к этим фактам был принципиально иным, нежели у Лебедева. Он не просто коллекционировал сенсационные новости, а искал в них, в этих, казалось бы, случайных и частных фактах, зерно вечной, общечеловеческой истины, проявление глубинных, роковых закономерностей человеческой души. Его интерес был интересом великого художника и глубокого мыслителя, а не праздного сплетника, ищущего дешёвых развлечений. Именно поэтому он так точно и беспощадно смог описать психологию «всезнайки», со всей очевидностью дистанцируясь от неё и подвергая её уничтожающей критике. Он досконально знал эту болезненную среду изнутри, но сумел подняться над ней, превратив своё знание в материал для высокого искусства, а не в самоцель, как это происходит с Лебедевым.

          В сложной художественной системе романа эта «наука» о людях, которую с таким рвением исповедует Лебедев, последовательно и настойчиво противопоставляется не только слепой, разрушительной страсти Рогожина, но и удивительной, почти пророческой прозорливости князя Мышкина. Князь на протяжении всего повествования неоднократно поражает окружающих тем, что, казалось бы, не имея никакой конкретной информации о человеке, вдруг с поразительной точностью угадывает в нём самое сокровенное, самое потаённое. Но источник этого удивительного знания — отнюдь не сплетни и не сбор компромата, а уникальная способность к эмпатии, к полному, безусловному состраданию, к мгновенному проникновению в самую глубину чужой души. Он угадывает в мрачном и озлобленном Рогожине не врага и не соперника, а несчастного брата, заслуживающего любви и жалости. Он видит за маской гордой и неприступной красавицы Настасьи Филипповны глубоко оскорблённую, чистую и страдающую душу. Лебедев же, при всём его колоссальном, энциклопедическом знании всех внешних обстоятельств их жизни, оказывается абсолютно не способен ни на малейшее душевное движение в их сторону. Он на всём протяжении романа будет только интриговать, выслуживаться, писать анонимные письма и в конечном счёте неизменно оставаться в дураках, не понимая ни подлинных мотивов, ни истинного масштаба происходящей на его глазах трагедии. Его хвалёная «наука» не даёт ему ни подлинного счастья, ни душевного покоя, ни даже простого человеческого понимания того, что творится вокруг. Она даёт лишь эфемерную иллюзию значимости, которая неминуемо и бесславно рушится при первом же столкновении с живой, подлинной реальностью.

          Таким образом, во втором сегменте нашей пространной цитаты Достоевский с удивительной силой и наглядностью расширяет масштаб поставленной проблемы, выводя её за пределы индивидуального порока или частного случая. Он убедительно показывает, что мы имеем дело отнюдь не с единичным недостатком отдельно взятого мелкого чиновника, а с самым настоящим, мощным и влиятельным социальным институтом. Сплетня, слух, подробное знание чужих тайн и обстоятельств самым активным образом структурируют общество, выполняя функции, подчас не менее важные, чем официальные законы и установления. Это знание создаёт и поддерживает неформальную иерархию, негласно распределяет власть и влияние, формирует и разрушает репутации, определяет судьбы людей. Оно же, по горькой иронии судьбы, становится единственно доступным источником утешения и самоутверждения для всех униженных, оскорблённых и обделённых судьбой, таких как Лебедев. Пресмыкаясь перед сильными мира сего и втайне ненавидя их, он в то же время одерживает над ними свою пиррову победу в собственных глазах, торжествуя в своём тайном знании об их слабостях и пороках. Эта глубочайшая внутренняя двойственность, это одновременное раболепие и тайное превосходство будет в дальнейшем определять поведение не одного только Лебедева, но и многих других персонажей романа. И только князь Мышкин, будучи совершенно чуждым этой лицемерной и губительной «науке», окажется способным на подлинное, а не иллюзорное братство, на настоящую, а не показную любовь к каждому человеку, независимо от его положения в обществе.


          Часть 4. «положительно утешены, достигают самоуважения и даже высшего духовного довольства»: Терапия тщеславия


          Самым поразительным и, без сомнения, самым глубоким словом в этой части авторского комментария является, пожалуй, слово «утешены». Оно своим происхождением и своим основным смыслом непосредственно отсылает нас к религиозной, христианской сфере, к высокому понятию утешения в скорбях и страданиях, которое даёт человеку искренняя вера в Бога и упование на его милосердие. Здесь же, в этом контексте, источником столь желанного утешения становится нечто совершенно иное, а именно гордое обладание чужими секретами, сокровенными тайнами сильных мира сего. Перед нами, без сомнения, кощунственная, почти пародийная, но от этого не менее страшная по своим последствиям подмена подлинного, благодатного духовного утешения его жалким и illusорным суррогатом. Лебедев, человек, раздавленный жизнью, бедный, презираемый, униженный своим положением, находит неожиданную отраду и успокоение в гордой мысли о том, что он, жалкий чиновник, знает что-то такое о всесильном генерале Епанчине, чего не знает никто другой. Это знание, пусть и совершенно бесполезное для него в практическом смысле, чудесным образом примиряет его с собственной ничтожностью и бессмысленностью его жалкого существования. Оно как бы говорит ему: ты, может быть, и ничтожество, но ты ничтожество не простое, а причастное к самым высшим сферам, посвящённое в их тайны. Эта удивительная, сложная психологическая компенсация, этот механизм защиты уязвлённого самолюбия описан Достоевским с поистине потрясающей, почти клинической точностью и глубиной.

          Далее автор выстраивает чёткую и неумолимую градацию: вслед за утешением следует «достигают самоуважения». Самоуважение, в нормальном, здоровом понимании этого слова, должно проистекать из собственных реальных поступков человека, из его подлинных достижений, из его внутренних, твёрдых убеждений, из его нравственной высоты. У Лебедева, при ближайшем рассмотрении, нет ровным счётом ничего из перечисленного. Вся его жизнь — это сплошная цепь унижений, мелких пакостей и бессмысленного существования. Его самоуважение, следовательно, зиждется на крайне шатком и сомнительном фундаменте пустых слухов и сплетен, на знании того, что другие люди, возможно, более достойные, этого знания лишены. Он начинает уважать себя исключительно за то, что знает то, чего не знают окружающие. Это знание делает его, по крайней мере в его собственных глазах, человеком более осведомлённым, а значит, более значительным и интересным, чем те, кто этим специфическим знанием не обладает. Он свысока, с плохо скрываемым презрением смотрит на тех, кто не в курсе последних новостей, кто не знает, кто такой Лихачёв, или как зовут трёх дочерей генерала Епанчина, и какие партии им прочат. Его драгоценное самоуважение — это, в сущности, самоуважение профессионального соглядатая и тайного шпиона, питающееся не собственными добродетелями, а чужими недостатками и слабостями. Оно ложно, искусственно и порочно по самой своей природе, поскольку не имеет под собой решительно никакой нравственной, духовной или какой-либо иной реальной основы.

          Наконец, автор доводит эту ироническую градацию до её логического и психологического апогея, говоря о «высшем духовном довольстве». Это уже почти религиозный экстаз, состояние подлинного блаженства, которое, по идее, должно быть наградой за праведную жизнь, за подвиг веры, за глубокое познание истины. Лебедев же, этот жалкий и смешной человечек, испытывает это высокое состояние всякий раз, когда ему удаётся блеснуть своей эрудицией, когда он может ввернуть в разговор какое-нибудь особенно пикантное или скандальное сведение. Момент, когда он с наслаждением перечисляет имена, фамилии и денежные суммы, переплетая их с намёками на тёмные делишки и любовные похождения, — для него минута самого настоящего, ни с чем не сравнимого счастья. В эти короткие мгновения он совершенно забывает о своей убогой, нищей и унизительной жизни, о своих долгах, о своём ничтожном положении в обществе. Он буквально воспаряет духом в тот яркий, манящий и, как ему кажется, подлинный мир громких имён, огромных состояний и роковых страстей. Это состояние, безусловно, сродни наркотическому опьянению, сладкому и губительному уходу от постылой реальности в мир иллюзий и фантазий. Достоевский с беспощадной ясностью показывает нам изнанку этого сладостного «духовного довольства» — глубочайшую, запредельную неудовлетворённость собственной жизнью и полную внутреннюю пустоту, которую это довольство призвано хоть как-то заполнить.

          В этой удивительной фразе, безусловно, слышна и горькая, выстраданная ирония самого Достоевского, человека, прошедшего через ужасы каторги, через унижения нужды, через мучительную страсть к игре. Он, как никто другой, знал подлинную цену настоящему духовному довольству, знал, что оно достигается только ценой великих страданий, глубокой веры, жертвенной любви, а никак не праздным коллекционированием чужих секретов. Поэтому его описание «высшего духовного довольства» Лебедева звучит как суровый, не подлежащий обжалованию приговор. Это довольство — от лукавого, это дьявольское искушение, это чудовищная подмена, фатальная ошибка, уводящая человека с единственно верного пути. Оно, это ложное довольство, доступно решительно всем и каждому и не требует от человека ровным счётом ничего, кроме праздного, нездорового любопытства к чужой жизни. Но оно же, это ядовитое удовольствие, самым решительным образом убивает в человеке малейшую способность к подлинной, настоящей духовной жизни, к глубокому чувству, к искренней любви. Лебедев, погрязший в своей смехотворной «науке», навсегда останется в её липком плену, так никогда и не познав ни настоящей веры, ни настоящей, жертвенной любви, которая могла бы его спасти и преобразить.

          Чрезвычайно важно и показательно, что позднее, во второй части романа, этот самый Лебедев предстанет перед нами в совершенно ином, почти пророческом облике — как глубокий и вдохновенный толкователь Апокалипсиса. Он будет с жаром рассуждать о таинственных звёздах и грозных всадниках, цитировать наизусть целые главы из Священного Писания и поражать слушателей своей неожиданной эрудицией. Но, приглядевшись внимательнее, мы с ужасом понимаем, что это — та же самая, до боли знакомая нам «наука», только перенесённая теперь на библейский, сакральный материал. Он и священный текст, слово Божие, превращает в очередной объект для коллекционирования, систематизации и праздного, хотя и вдохновенного, толкования. Духовное довольство, которое он испытывает от своего открытия, что «звезда Полынь» из Апокалипсиса — это не что иное, как сеть железных дорог, опутавшая Европу, будет ровно того же порядка, что и довольство от знания о бриллиантовых серьгах и ста тысячах рублей, предназначенных для Настасьи Филипповны. Достоевский с потрясающей художественной силой показывает, как легко и незаметно самая грязная профанация способна проникнуть в святая святых человеческого духа. Лебедев, в сущности, — это человек, который всё, включая самого Бога, неспособен воспринимать иначе как очередной объект для своего ненасытного, всё классифицирующего ума. Его вера, если она вообще у него есть, — исключительно книжная, умозрительная, головная, а потому абсолютно бессильная и неспособная спасти его душу.

          Самый страшный и трагический парадокс заключается в том, что это самое «высшее духовное довольство», которое Лебедев черпает из своей сомнительной науки, делает его совершенно, абсолютно бессердечным и безжалостным человеком. Он оказывается способен на любую подлость, на самую гнусную интригу, на самую изощрённую клевету, если это сулит ему хоть малую толику выгоды или просто удовлетворяет его ненасытное любопытство. Впоследствии, на протяжении романа, он будет писать анонимные письма, полные намёков и оскорблений, будет плести сложные интриги, будет способен даже на кражу. Его показная, умозрительная «духовность» никак, совершенно никак не влияет на его реальные, каждодневные поступки, не накладывает на них ни малейшего нравственного запрета. Это чисто эстетическое, головное переживание, никак не связанное с совестью и с практической моралью. Он может искренне умиляться красоте евангельского образа и в ту же самую минуту хладнокровно обмануть и обокрасть своего ближнего, не испытывая при этом ни малейших угрызений совести. Такая глубочайшая расщеплённость сознания, такой разрыв между умозрительным знанием и реальным поведением — это тоже, по мысли Достоевского, один из самых страшных симптомов болезни, поразившей современного человека. И корень этой страшной болезни — в фатальной подмене живого, деятельного, жертвенного чувства мёртвым, холодным, самодовольным знанием.

          Следует также обратить самое пристальное внимание на настойчивое, почти назойливое повторение автором слова «положительно». Оно употреблено дважды в пределах нескольких строк и придаёт всему его утверждению характер неопровержимой документальности, бесспорного, многократно проверенного факта. Достоевский здесь не просто предполагает и не гадает, а со всей возможной категоричностью утверждает: это именно так, это правда, я сам это многократно видел и наблюдал в жизни. Это настойчивое повторение многократно усиливает обличительный, почти пророческий пафос всего этого отрывка. Он не просто рисует очередную сатирическую карикатуру на мелкого чиновника-сплетника, он ставит обществу, всей современной ему цивилизации, безжалостный и точный диагноз. Диагноз этот заключается в том, что общество в качестве высшей, окончательной ценности, в качестве источника утешения и самоуважения принимает самый настоящий, злокачественный суррогат, жалкую подделку под подлинную духовность. Положительное утешение, по замыслу Творца, должно давать человеку высокое искусство, настоящая философия, подлинная религия, а не праздное и пустое коллекционирование чужих секретов. Здесь же эту высокую функцию с успехом выполняет пустое, никчёмное, но такое сладостное знание.

          Завершая анализ этой важнейшей части нашей цитаты, мы приходим к выводу, что Лебедев отнюдь не просто комический, эпизодический персонаж, призванный немного развлечь читателя. Он, без всякого сомнения, является носителем опаснейшей болезни, которую можно было бы назвать духовным вампиризмом или паразитизмом. Он самым буквальным образом питается чужой жизнью, чужими страстями, чужими тайнами, чтобы хоть как-то поддержать свою собственную, абсолютно иллюзорную и пустую жизнь. Его драгоценное «самоуважение» и его блаженное «духовное довольство» куплены слишком дорогой ценой — ценой полного и окончательного отказа от собственной души, от собственной, неповторимой личности. Он, в сущности, уже не живёт своей жизнью, он существует только в тени, в отражённом свете жизней других, более ярких и значительных людей. Это подлинная, глубинная трагедия так называемого «маленького человека», доведённая Достоевским до её логического, абсурдного и страшного конца. Достоевский, безусловно, сочувствует своему герою, как он всегда сочувствует униженным и оскорблённым, но он же и беспощадно обличает его, показывая, к каким чудовищным последствиям приводит добровольный отказ от собственной души. И этот страшный, отталкивающий и в то же время жалкий облик «всезнайки» будет неотступно преследовать нас на протяжении всего дальнейшего чтения этого великого романа.


          Часть 5. «Да и наука соблазнительная»: Эстетика греха и приманка пустоты


          Эпитет «соблазнительная», применённый Достоевским к той самой «науке», которой с таким упоением занимается Лебедев, выносит ей окончательный и бесповоротный приговор, помещая её в совершенно определённый, религиозно-нравственный контекст. Соблазн, как известно, — это понятие из сугубо религиозного, аскетического лексикона, означающее искушение, дьявольскую приманку, которая уводит человека от Бога и толкает его на путь греха и погибели. Знание о ближних, о их тайнах и слабостях, предстаёт, таким образом, не просто как безобидное хобби или праздное любопытство, а как один из видов опаснейшего искушения, как греховный соблазн, которому легко поддаться. Оно неодолимо манит человека своей кажущейся доступностью и той сладостной лёгкостью, с которой оно достигается. Нет ничего проще, чем узнать чужую тайну, услышать пикантную сплетню, а затем, ещё проще, поделиться ею с другими, ощутив на миг свою значимость и причастность к чему-то сокровенному. Это, без сомнения, самый лёгкий и доступный путь к самоутверждению, не требующий от человека ровным счётом никакого труда души, никаких нравственных усилий, никакого подвига любви или сострадания. Но путь этот, как не устаёт предупреждать нас Достоевский, ведёт в никуда, в абсолютную, зияющую пустоту, где нет места ни Богу, ни подлинной жизни.

          Соблазн этот, помимо всего прочего, имеет и свою неотразимую эстетическую, почти художественную сторону, которая делает его особенно привлекательным для людей с неразвитым или извращённым вкусом. Чужая жизнь, особенно если это жизнь богатых, знаменитых и красивых людей, часто выглядит со стороны как самый увлекательный, захватывающий роман, полный неожиданных поворотов, роковых страстей и драматических коллизий. Сам Тоцкий, генерал Епанчин, Настасья Филипповна — в самих их именах, в их историях, в их взаимоотношениях уже заключена великая драма, сильное чувство, трагическая красота. Следить за развитием этой драмы со стороны, будучи простым зрителем, — это огромное, ни с чем не сравнимое удовольствие, сродни чтению самого захватывающего бульварного романа, который к тому же пишется самой жизнью на глазах у изумлённой публики. Лебедев, в этом смысле, — не просто сплетник, а самый настоящий читатель и одновременно критик этого бесконечного, увлекательнейшего сериала, который можно было бы назвать «петербургский свет» или «хроника великосветской жизни». Он искренне наслаждается захватывающими перипетиями этого сложного сюжета, неожиданными поворотами судеб своих «героев». Но в пылу этого эстетического наслаждения он напрочь забывает, что перед ним не вымышленные персонажи, не герои романа, а живые, реальные люди, обладающие своими неповторимыми судьбами и своей собственной, никому не ведомой болью. Эстетизация чужой, часто трагической жизни, превращение её в объект праздного созерцания — это ещё один, более высокий и потому особенно опасный уровень соблазна, который окончательно уводит человека от деятельного сострадания к ближнему.

          Само слово «соблазнительная» также самым недвусмысленным образом указывает на глубокую нечистоту, на моральную сомнительность этого вида знания. Оно, как правило, добывается далеко не праведными, часто откровенно грязными путями и способами: подслушиванием под дверями или в трактирах, подглядыванием в замочные скважины, воровским чтением чужих писем и документов. Лебедев, как мы узнаём из дальнейшего развития романа, — настоящий виртуоз и мастер всех этих нечистых методов добычи информации. Соблазн тайны, желание узнать во что бы то ни стало то, что тщательно скрыто от посторонних глаз, оказывается настолько сильным, что легко перевешивает и отменяет все самые элементарные нравственные запреты. Эта опасная тема будет многократно и в разных вариациях развита в романе далее: мы увидим и кражу важного письма, и слежку, и сложные многоходовые интриги, построенные на знании компрометирующих обстоятельств. Достоевский с неумолимой последовательностью показывает, как этот безобидный на первый взгляд соблазн знания постепенно, шаг за шагом, разъедает человеческую душу, как кислота. Он заставляет человека с лёгкостью переступать через самые элементарные нормы морали, через совесть, через стыд, лишь бы удовлетворить своё ненасытное, болезненное любопытство и хотя бы на миг ощутить свою власть над теми, кто стал объектом этого нездорового интереса.

          Чрезвычайно плодотворно и важно сопоставить эту «соблазнительную науку» Лебедева с тем совершенно иным отношением к знанию, которое демонстрирует на протяжении всего романа князь Мышкин. Князь тоже, без сомнения, всей душой стремится узнать людей, понять их, проникнуть в самые сокровенные глубины их характеров. Но его метод познания — не холодный сбор и систематизация фактов, не коллекционирование компрометирующих подробностей, а деятельная, жертвенная любовь и всеобъемлющее, безусловное сострадание к каждому человеку. Он не соблазняется чужими тайнами, не стремится проникнуть в них ради праздного любопытства или тайной власти, он принимает человека целиком, со всеми его недостатками, грехами и страданиями, и это принятие и есть для него высшая форма знания. Его знание — это знание не холодного ума, а горячего, любящего сердца. Оно, в отличие от лебедевского, не приносит ему ни малейшего «духовного довольства» или самоуспокоения, напротив, оно приносит ему одни лишь тяжкие, подчас невыносимые страдания за всё человечество. Соблазнительная наука Лебедева легка, доступна и приятна, она тешит самолюбие и даёт иллюзию значимости. Тяжёлая наука сострадания, которой следует князь, мучительна, требует полной самоотдачи и в конечном счёте приводит его к гибели. И именно вторая, а не первая, по глубокому убеждению Достоевского, ведёт человека к подлинному, а не иллюзорному пониманию жизни и её высшего смысла. Противопоставление этих двух полярных, непримиримых путей познания является одним из ключевых, смыслообразующих моментов всего романа.

          Соблазн этой «науки», как мы уже убедились, носит универсальный, всеобъемлющий характер. Ему поддаются отнюдь не одни только мелкие и ничтожные Лебедевы. Сам всесильный генерал Епанчин, как мы вскоре узнаём из подробного авторского отступления, тоже оказывается не в силах противостоять этому соблазну, хотя и в несколько иной, более возвышенной форме. Он по-настоящему соблазнён поразительной красотой и демоническим обаянием Настасьи Филипповны. Его внезапная, почти старческая страсть к этой женщине — это тоже своего рода «наука», только на другом уровне: он мучительно пытается изучить её, понять её загадочный характер, просчитать, как к ней подступиться, чем её можно удержать. Афанасий Иванович Тоцкий, хладнокровно планирующий свою выгодную женитьбу на старшей дочери Епанчина, тоже действует как опытный аналитик и стратег, тщательно просчитывая все возможные варианты развития событий и хладнокровно устраняя препятствия на своём пути. Весь так называемый «высший свет» живёт и дышит в парадигме этого всеобъемлющего соблазна. Они соблазняются чинами и должностями, деньгами и наследством, красивой внешностью и выгодными связями, не замечая, как эта погоня за призраками опустошает их души. И только князь Мышкин, а отчасти и Рогожин (в своей тёмной, разрушительной страсти) каким-то чудом вырываются из этого замкнутого круга всеобщего соблазна. Рогожин, заметим, не соблазняется Настасьей Филипповной в том смысле, в каком соблазняется ею генерал Епанчин, — он не просчитывает, не анализирует, не ищет выгоды, он ею по-настоящему одержим, и это уже совершенно иной, более глубокий и трагический уровень отношений.

          Достоевский, будучи величайшим психологом, шаг за шагом, с удивительной наглядностью показывает нам сам механизм возникновения и развития этого пагубного соблазна. Всё начинается, как правило, с самого невинного, казалось бы, праздного любопытства, с желания скоротать время за занимательной беседой о ближних. Затем это лёгкое, ни к чему не обязывающее любопытство незаметно, но неуклонно перерастает в настоятельную потребность знать всё больше и больше, проникать во всё более сокровенные тайны. Эта неудержимая потребность в информации, в свою очередь, очень скоро превращается в навязчивую идею, в своего рода id;e fixe, которая полностью подчиняет себе сознание человека. Человек, попавший в эту ловушку, уже просто не может жить без ежедневной, а то и ежечасной дозы свежих сплетен и сенсационных новостей. Он попадает в самую настоящую зависимость, по силе и разрушительности не уступающую наркотической или алкогольной. Лебедев в этом смысле — классический, законченный информационный наркоман, для которого новая сплетня дороже хлеба насущного. Он не в силах пропустить ни одной мало-мальски интересной новости, ни одной, даже самой незначительной интриги, потому что без этого его жалкая жизнь мгновенно утрачивает для него всякий, даже самый призрачный смысл.

          В этом сложном контексте фигура Рогожина, завершающая нашу цитату, приобретает особое, символическое значение. Он, в отличие от Лебедева, совершенно не поддаётся соблазну его пустой науки, он органически глух и невосприимчив ко всей этой суетливой болтовне. Он занят своим собственным, всепоглощающим, реальным чувством, своей мучительной, невыдуманной страстью, которая совершенно не нуждается ни в чьих комментариях и сторонних оценках. Он сам, со своей тёмной, иррациональной натурой, является объектом для соблазна, но не для Лебедева, который ему глубоко безразличен, а для самого взыскательного зрителя — для читателя, а вскоре и для князя Мышкина. Его мрачная, загадочная фигура, его нечеловеческая страсть, его готовность на всё ради обладания любимой женщиной — всё это тоже по-своему глубоко соблазнительно, завораживающе и пугающе одновременно. В его натуре, при всей её разрушительности, чувствуется подлинная сила, страшная, но настоящая, которой так мучительно не хватает всем этим Лебедевым, живущим отражённой жизнью. Однако и его путь, путь всепоглощающей, слепой, не знающей пощады страсти — это тоже путь в никуда, путь к неминуемой гибели, путь без малейшего проблеска благодати и надежды на спасение. Соблазн страсти, как показывает нам трагическая история Рогожина, не менее, если не более, опасен, чем мелкий и жалкий соблазн пустого, ничтожного знания.

          Подводя окончательный итог этой части нашего анализа, можно с уверенностью утверждать, что Достоевский создал в этой небольшой фразе удивительно ёмкую, афористичную формулу для обозначения целого спектра ложных, мнимых ценностей, которыми подменяется подлинная духовная жизнь в современном ему обществе. «Наука соблазнительная» — это всё то, что так или иначе уводит человека с единственно верного пути, что подменяет собой высокую истину и становится её жалким, иллюзорным суррогатом. Это может быть и пустая светская хроника, и модная философия, отрицающая Бога, и искусство, утратившее нравственное измерение. Всё, что так или иначе тешит человеческое самолюбие, но при этом не спасает его бессмертную душу. В великом романе «Идиот» носителем и главным пропагандистом этой соблазнительной стихии станут многие и многие персонажи, каждый на свой лад. Но Лебедев, без всякого сомнения, останется самым ярким, самым законченным, почти символическим её воплощением. Его уродливая, но такая узнаваемая фигура — это грозное предостережение и нам, сегодняшним читателям, чтобы и мы ненароком не поддались этому лёгкому, доступному, но губительному соблазну. Ведь за ним, за этим соблазном, — зияющая пустота и верная духовная смерть, как мы это воочию увидим в трагическом финале судьбы самого Лебедева, который так и останется при своей ничтожной и смехотворной «науке», так и не познав ничего подлинного в этой жизни.


          Часть 6. «Я видал учёных, литераторов, поэтов, политических деятелей, обретавших и обретших в этой же науке свои высшие примирения и цели»: Элитарное подполье


          Этим неожиданным и смелым пассажем Достоевский резко повышает ставки, перенося проблему из низов, из мира мелких чиновников и трактирных завсегдатаев, в самые высокие сферы, в мир элиты, формирующей общественное мнение и определяющей пути развития культуры и государства. Речь теперь идёт уже не о каком-то жалком Лебедеве с его ободранными локтями, а о тех, кто стоит на вершине социальной пирамиды, о тех, кого принято считать цветом нации. Учёные, призванные служить истине, литераторы и поэты, призванные служить красоте, и, наконец, политические деятели, призванные служить общественному благу, — все они, по утверждению автора, оказываются повинны в том же самом грехе. И вдруг Достоевский с беспощадной прямотой ставит их всех, этих именитых и уважаемых людей, в один унизительный ряд с мелким, ничтожным сплетником. Он со всей возможной категоричностью утверждает, что и они, эти корифеи науки, литературы и политики, точно так же находят свои «высшие примирения и цели» в той же самой сомнительной и пошлой «науке», что и Лебедев. Это звучит как откровенный вызов, как скандальный парадокс, как намеренное оскорбление общественного вкуса и устоявшегося мнения. Но для Достоевского это горькая, выстраданная правда о современном ему обществе, диагноз, который он ставит всей современной цивилизации.

          Что же может означать это странное выражение — «высшее примирение» — применительно, скажем, к серьёзному учёному, посвятившему жизнь служению науке? О чём и с кем должен примиряться этот учёный муж? Достоевский, без сомнения, имеет в виду примирение с собственной совестью, которая, возможно, не даёт ему покоя, напоминая о чём-то нечистом в его деятельности. Он недвусмысленно намекает на то, что служение истине, особенно в современном мире, очень часто и очень легко подменяется служением карьере, тщеславию и материальному успеху. А успешная карьера в миру, как известно, строится не столько на гениальных открытиях, сколько на знании людей, их связей и возможностей, на умении вовремя и правильно вписаться в сложную систему отношений. Учёный, который досконально знает, кого из влиятельных коллег нужно обязательно цитировать в своих трудах, с кем из них следует поддерживать дружеские отношения, а кому, напротив, следует угождать и льстить, имеет все шансы преуспеть гораздо больше, чем его гениальный, но непрактичный коллега. Его «наука» о людях, об их слабостях и амбициях, оказывается в реальной жизни гораздо важнее и полезнее его настоящей, подлинной науки. Он примиряется с неизбежным, с тем, что его талант и знания служат не столько высокой истине, сколько его собственному мелкому тщеславию, и это примирение, эту сделку с совестью он находит в успехе, в признании, в чинах и наградах.

          Литераторы и поэты в этом печальном ряду занимают особое, можно сказать, кровное место для самого Достоевского. Он был не просто писателем, но и активным участником литературной жизни своей эпохи, он досконально знал её изнанку, все её интриги и подводные течения. Литературная среда, по его глубочайшему убеждению, особенно сильно поражена болезнью зависти, тщеславия, борьбой мелких самолюбий и групповых интересов. Знание того, кто из критиков с кем в давней ссоре, кто из издателей кому покровительствует, а кого, наоборот, тайно ненавидит, становится здесь едва ли не главным условием выживания и успеха. Вместо того чтобы служить высокому искусству, вместо того чтобы искать и воплощать красоту, литератор часто вынужден служить литературной партии, литературному клану, участвовать в травле неугодных и в восхвалении своих. Вместо мучительных поисков истины — мучительный поиск выгодных связей и покровителей. Высшее примирение для такого литератора — не созданный, наконец, шедевр, не признание потомства, а удачно напечатанная статья в модном журнале и хвалебный отзыв влиятельного, но бездарного критика. И это, по убеждению Достоевского, тоже самый настоящий, хотя и более изощрённый, вариант той самой пресловутой «науки» Лебедева.

          Политические деятели, поставленные Достоевским в этот же ряд, выглядят особенно цинично и отталкивающе, поскольку сфера их деятельности напрямую связана с судьбами миллионов людей, с благополучием целых народов. Их высокое призвание, по идее, должно заключаться в служении обществу, государству, в заботе о благе народа, в мудром и справедливом управлении. Но и они, эти вершители судеб, по глубокому убеждению автора, часто заняты, в сущности, тем же самым, что и Лебедев: сбором компромата на политических противников, созданием закулисных коалиций, интригами, направленными на устранение конкурентов. Их высшая, конечная цель — не процветание страны, а удержание и укрепление собственной власти, а знание о людях, об их слабостях и тайных пороках, является главным и самым эффективным средством для достижения этой цели. Они тоже, как и лебедевские учёные и литераторы, умеют «примиряться» с собственной совестью, убеждая себя и других в том, что высокие государственные цели вполне оправдывают любые, даже самые грязные и безнравственные средства. И это спасительное примирение они находят в своём политическом весе, в своём влиянии на ход событий, в славе и почёте, которыми их окружает льстивая толпа. Достоевский, таким образом, видит глубочайшую, органическую связь между мелкой, почти комической сплетней Лебедева и большой, кровавой политической интригой, решающей судьбы мира. Суть, по его мысли, везде одна — безжалостная манипуляция людьми с помощью знания об их слабостях и пороках.

          Чрезвычайно важно обратить внимание на то, что Достоевский использует здесь сразу две глагольные формы — «обретавших» (прошедшее время) и «обретших» (настоящее время). Этим грамматическим приёмом он со всей определённостью подчёркивает, что описываемый им печальный процесс не есть нечто случайное или преходящее, а, напротив, является непрерывным и, увы, вечным. Всегда, во все времена, существовали, существуют и, вероятно, будут существовать люди, которые строят свою карьеру, своё благополучие и свою репутацию именно на этом шатком и сомнительном фундаменте. Это не досадная случайность, а стройная, отлаженная веками система. Общество, по глубокому убеждению автора, устроено таким порочным образом, что поощряет и выдвигает на первый план именно таких ловких и беспринципных «деятелей», а не подлинных талантов и подвижников. Искренность, прямота, бескорыстие, жертвенность становятся в этом мире уделом чудаков, мечтателей и «идиотов», которых это самое общество в лучшем случае не понимает, а в худшем — преследует и уничтожает. Практические же, деловые люди, преуспевающие в жизни, неукоснительно следуют неписаным, но жёстким правилам этой циничной «науки». Князь Мышкин, с этой безрадостной точки зрения, является полной, абсолютной и обречённой противоположностью такому «практическому человеку».

          Само слово «примирение» в данном контексте имеет и глубокий психологический, почти психоаналитический оттенок. Человек, вступивший на скользкий путь интриг и карьеризма, неизбежно должен примириться, смириться с тем фактом, что он поступает не вполне честно, а часто и откровенно подло. Он должен, рано или поздно, заглушить в себе неумолчный голос совести, который будет обличать его и мучить. И он, как правило, находит способ это сделать, изобретая для себя удобную и успокоительную теорию, убеждая себя и других в своей абсолютной правоте, в своей исторической необходимости или просто в том, что «все так делают». Учёный, например, убеждает себя, что, даже интригуя против коллег, он в конечном счёте служит великой науке. Литератор находит оправдание своим интригам в служении высоким идеалам литературы. Политик, самый циничный из всех, убеждает себя, что его грязные методы необходимы для процветания и блага горячо любимого им народа. Эта спасительная самоиллюзия, эта удобная ложь самому себе и есть то самое искомое «примирение», которое позволяет этим людям более или менее спокойно жить дальше, не сходя с ума от мучительных угрызений совести и не теряя уважения к самим себе.

          В этом многолюдном и пёстром ряду имён, перечисленных Достоевским, бросается в глаза одно существенное отсутствие — здесь нет философов и, что ещё важнее, священников. Достоевский, без сомнения, сделал это не случайно. Философы и священнослужители по самому своему призванию должны быть главными хранителями истины, главными guardians нравственности и духовности. Их отсутствие в этом печальном перечне могло бы дать слабую надежду, но, к сожалению, и они, как мы прекрасно знаем из других произведений того же Достоевского, тоже в огромной степени подвержены этому всеобщему соблазну. Великий инквизитор из «Братьев Карамазовых» — это, без сомнения, самый страшный и законченный итог развития «политического деятеля», доведшего свою циничную «науку» о людях до чудовищного, абсолютного, дьявольского совершенства. Он тоже, этот мрачный старик, нашёл своё «высшее примирение» в страшной идее исправления подвига Христова, в уверенности, что он лучше знает, что нужно слабому и жалкому человечеству. Так тема, едва намеченная в первом абзаце романа «Идиот», постепенно, но неумолимо вырастает до всемирно-исторических, апокалиптических масштабов. Лебедев со своей жалкой сплетней о генерале Епанчине оказывается всего лишь мелкой, разменной монетой в этом грандиозном, чудовищном размене, этой тотальной подмене духовности. Но принцип, механизм этой подмены везде, от верхов до низов, один и тот же.

          Завершая разбор этой важнейшей части нашей цитаты, мы должны ясно осознать, что Достоевский отнюдь не ограничивается сатирическим обличением узкого круга петербургского света или литературно-чиновной среды. Он ставит, без всякого преувеличения, диагноз всей современной ему европейской цивилизации, которая, по его глубокому убеждению, необратимо утратила живого Христа и подменила его мёртвыми, отвлечёнными идеями. Учёные, литераторы, политические деятели — все эти столпы общества — ищут примирения и обретения высшего смысла не в Боге, не в вере, не в любви, а исключительно в мире сем, в его суетных и тленных ценностях. Их цели — исключительно земные, их средства — сугубо мирские, часто нечистые. Они, как Лебедев, знают, кажется, всё о людях, об их страстях и слабостях, но при этом совершенно не знают самого главного — самого человека, его живой, бессмертной души. Они умеют мастерски управлять толпой, манипулировать общественным мнением, но совершенно не умеют и не хотят любить своего ближнего, как самого себя. И в этом, по мысли Достоевского, заключается глубочайшая, неразрешимая трагедия их существования, трагедия всего современного мира, лишённого живого духовного центра. Роман «Идиот» предлагает единственно возможную, с точки зрения автора, альтернативу этому гибельному пути, но цена, которую придётся заплатить за эту альтернативу, окажется, как мы увидим, чудовищно, непомерно высокой.


          Часть 7. «даже положительно только этим сделавших карьеру»: Социальный лифт на костях репутации


          Слово «карьера», которым Достоевский завершает свою уничтожающую характеристику людей, преуспевших на поприще житейской «науки», звучит в этом контексте как самый страшный, окончательный приговор. Карьера в общепринятом, житейском понимании — это, безусловно, движение вверх по социальной лестнице, это успех, почёт, материальное благополучие, это цель, к которой стремятся многие и многие. Достоевский же с беспощадной прямотой утверждает, что это заветное движение вверх очень часто и очень эффективно обеспечивается отнюдь не талантом, не трудолюбием, не подлинными заслугами перед обществом, а именно этим циничным и глубоко безнравственным знанием о людях, умением использовать их слабости в своих корыстных целях. Ты можешь быть абсолютно бездарным, посредственным учёным, но, досконально зная, кому из влиятельных академиков и когда следует подать пальто, кому сделать нужный комплимент, а кого, напротив, вовремя обойти стороной, ты с лёгкостью сделаешь блестящую карьеру. Ты можешь быть бездарным, серым поэтом, но, состоя в нужных отношениях с влиятельными критиками и издателями, участвуя в их интригах, ты будешь регулярно печататься в лучших журналах и собирать восторженные рецензии. Лебедев, как мы уже говорили, окажись он чуть выше рангом, чуть более ловким и пронырливым, тоже вполне мог бы сделать неплохую карьеру на своей уникальной осведомлённости, став незаменимым информатором для какого-нибудь важного лица. Но пока он слишком низко стоит на социальной лестнице, его удел — только жалкое «духовное довольство» без всякой надежды на реальные, материальные дивиденды. Однако сам принцип, самая суть явления от этого нисколько не меняется.

          Достоевский в этой фразе предельно циничен и беспощаден в своей констатации, усиливая её категоричность наречием «положительно» и ограничительным оборотом «только этим». Он самым решительным образом исключает всякие иные, более достойные факторы, могущие способствовать жизненному успеху. Не собственными глубокими знаниями, не блестящим умом, не выдающимся талантом, не упорным трудом, а единственно только циничным знанием людей и ловким умением этим знанием пользоваться — вот, по его утверждению, главный, если не единственный, секрет карьеры в современном мире. Это страшное, уничтожающее обвинение, брошенное обществу, которое, по мысли писателя, совершенно не способно ценить подлинные дарования и нравственные достоинства, предпочитая им ловкость, беспринципность и умение вовремя угодить. В этом уродливом, перевёрнутом мире князь Мышкин, со всем его недюжинным умом, благородством и чистым сердцем, оказывается заведомо обречён на роль непонятого чудака, «идиота». А ловкий, расчётливый и совершенно беспринципный интриган, вроде Гаврилы Ардалионовича Иволгина, напротив, имеет, по логике этого мира, все шансы не только выжить, но и преуспеть, сделать блестящую карьеру. Весь дальнейший ход романа с блеском покажет, насколько прав или, быть может, не совсем прав был Достоевский в этом своём, казалось бы, безоговорочно пессимистическом прогнозе. Трагическая, полная унижений и разочарований история Гани Иволгина станет одной из самых ярких и убедительных иллюстраций к этому безрадостному тезису.

          Важно помнить, что сам Достоевский, когда писал эти горькие строки, знал о карьере, о её изнанке, далеко не понаслышке. Его собственный, полный лишений и трагических поворотов путь в литературе был исключительно тернист и полон жесточайшей борьбы за существование, за право быть услышанным. Он постоянно сталкивался с чёрной завистью, с грязными интригами своих литературных врагов и недоброжелателей. Он воочию видел, как его менее талантливые, но гораздо более ловкие и беспринципные современники, умело используя связи и угождая сильным мира сего, добивались шумного, хотя и кратковременного, успеха. Этот горький личный опыт, безусловно, питает ту уничтожающую иронию и тот сарказм, которым пронизаны эти строки. Но в то же время, и это чрезвычайно важно, сам он, Достоевский, никогда в своей жизни не пошёл по пути Лебедева, никогда не изменил своему высокому призванию ради сиюминутного успеха или материальной выгоды. Он до конца, несмотря на чудовищную нужду, на преследования цензуры, на непонимание критики, оставался верен своему гению, своему пророческому дару. Поэтому его голос, голос человека, заплатившего за своё знание жизни страшную цену, звучит так весомо и так убедительно.

          В сложной художественной структуре романа этот безрадостный тезис о карьере, построенной на циничном знании людей, будет многократно и самым тщательным образом проверен и перепроверен на судьбах разных героев. Ганя Иволгин, молодой человек с непомерными амбициями, мечтает о блестящей карьере и ради этого готов пойти на чудовищную сделку с совестью — жениться на ненавистной, но сказочно богатой Настасье Филипповне. Но его карьера, как мы увидим, с самого начала не заладится, и не только из-за внешних обстоятельств, но и потому, что в нём, при всей его расчётливости, всё же осталось что-то живое, человеческое, что мешает ему до конца стать циничным и беспринципным дельцом. Птицын, напротив, тихо, незаметно, но верно делает свою карьеру ростовщика, ничем не гнушаясь, ни перед чем не останавливаясь, и в конце концов добивается своего. Лебедев, несмотря на всю свою изощрённую «науку» и невероятную осведомлённость, так и останется на всю жизнь жалким приживалой и ничтожеством. Карьера, по мысли Достоевского, оказывается уделом не самых умных и талантливых, а исключительно самых циничных, расчётливых и бессовестных людей. Или же тех немногих, кто умеет искусно и убедительно скрывать свою внутреннюю бессовестность под благообразной маской респектабельности и благонамеренности. Таким образом, тема карьеры самым тесным и неразрывным образом переплетается в романе с главной его темой — темой мучительного нравственного выбора, стоящего перед каждым человеком.

          Эта короткая, но убийственная фраза о карьере перекидывает неожиданный, но очень важный смысловой мостик и к фигуре Рогожина. Ведь Рогожин, по сути дела, только что, в одночасье, сделал самую настоящую, головокружительную карьеру, получив после смерти отца колоссальное, почти баснословное наследство. Но он сделал эту карьеру, это вознесение из грязи в князи, отнюдь не благодаря своей ловкости или знанию людей, а исключительно по воле слепого случая и по факту смерти своего родителя. Он, по сути, не приложил к этому ровным счётом никаких усилий. Он не знает, что теперь делать с этим внезапно свалившимся на него богатством, и это богатство, вопреки всем ожиданиям, не только не приносит ему ни малейшего счастья, но, напротив, лишь усугубляет его и без того невыносимые душевные муки. Его нежданная карьера миллионера нисколько не спасает его от трагической раздвоенности, от всепоглощающей и разрушительной страсти к Настасье Филипповне. Более того, она ещё больше усложняет и без того запутанную ситуацию, делая его, Рогожина, самым лакомым и желанным объектом для охоты со стороны таких прихвостней и приживал, как Лебедев. Рогожин, с его трагической судьбой, становится самым ярким и убедительным живым опровержением того расхожего мнения, будто карьера и деньги могут решить все проблемы и составить счастье человека. Его пример с потрясающей наглядностью показывает, что за самым блестящим внешним успехом может скрываться глубочайшая, неразрешимая внутренняя драма, ведущая человека прямиком к гибели.

          В то же время Лебедев, который только в своём больном воображении делает головокружительную карьеру, теша себя знанием о сильных мира сего, вызывает у читателя не столько негодование, сколько глубочайшую жалость, смешанную с брезгливостью. Он совершенно не способен ни на какое реальное действие, ни на какой подлинный, социальный подъём. Его удел — навеки оставаться на самом дне, теша себя лишь призрачным знанием о тех, кто находится на самом верху. Это подлинная, глубочайшая трагедия так называемого «маленького человека», доведённая здесь Достоевским до её логического, абсурдного и страшного конца. В отличие от многих других героев раннего Достоевского, он не бунтует против несправедливого мироустройства, он не пытается пробить головой стену, он только морально, в своём воображении, приспосабливается к этому миру, оставаясь при этом социально совершенно беспомощным и ничтожным. Его хвалёная «наука», его уникальное знание становится для него не путём к освобождению, а самой настоящей тюрьмой, из которой нет и не может быть выхода. Она не даёт ему ни малейшего шанса вырваться из его жалкого круга, а, напротив, лишь укрепляет его в его унизительном, подчинённом положении, делая его добровольным и даже счастливым рабом.

          Само упоминание о карьере, сделанной исключительно на этой циничной «науке», звучит в устах Достоевского как суровое, не подлежащее обжалованию проклятие. Писатель проклинает этот безумный, бесчеловечный мир, в котором подобное становится возможным, в котором ловкость и беспринципность ценятся выше таланта и трудолюбия. Но он, будучи великим реалистом, не предлагает при этом никаких простых, однозначных решений. Он лишь со всей возможной полнотой и честностью показывает нам изнанку этого мира, его грязные, тёмные стороны. Он не даёт готовых рецептов, но он заставляет читателя, каждого читателя в отдельности, задуматься над мучительным вопросом: а на чём, собственно, сделана моя собственная карьера, моё собственное благополучие? На подлинных, честно заработанных заслугах или на умении вовремя и правильно угодить, на знании чужих слабостей и умении их использовать? Эта мучительная рефлексия, это требование честного ответа перед самим собой — одна из главных, сокровенных целей его романа. Он будит нашу совесть, не давая нам успокоиться и уснуть, удовлетворёнными собой и своим положением в этом мире.

          Итак, в седьмой по счёту части нашей пространной цитаты мысль Достоевского, начавшаяся с частного, почти анекдотического случая с мелким чиновником Лебедевым, достигает своего логического и эмоционального апогея, своего наивысшего обобщения. От единичного, частного случая он приходит к масштабнейшему социальному обобщению, захватывающему учёных, литераторов и политиков. От этого широкого обобщения он переходит к самому конкретному и страшному результату — к карьере, сделанной ценой потери совести. Перед нами разворачивается стройная, логически выверенная и от этого ещё более страшная картина состояния современного общества. Общества, в котором подлинный, заслуженный успех достигается не честным служением своему призванию, а ловким приспособленчеством и циничным использованием людей. Общества, в котором циничное знание о чужих слабостях ценится неизмеримо выше, чем знание вечной истины и служение добру. И в это больное, раздираемое противоречиями общество с его ложными ценностями появляется человек, которого все вокруг называют «идиотом», — человек, который органически не способен и не желает играть по этим жестоким и бесчеловечным правилам. Его появление в этом мире — это вызов, который неминуемо и с роковой неизбежностью приведёт к великой трагедии.


          Часть 8. «В продолжение всего этого разговора черномазый молодой человек зевал, смотрел без цели в окно»: Две реальности в одном купе


          После долгого, насыщенного и чрезвычайно важного авторского отступления, после всех этих глубоких философских и социальных обобщений, мы самым резким и неожиданным образом возвращаемся к конкретному, живому герою, к той самой реальности, которая разворачивается в тесном пространстве вагонного купе. Этим героем, к которому вновь обращается наш взгляд, является «черномазый молодой человек», то есть Парфён Рогожин, чья судьба только что так взволновала нас своим трагическим накалом. Автор как бы говорит нам: довольно отвлечённых рассуждений, довольно высоких материй, давайте теперь посмотрим, что же в это время происходит с живым человеком, как живёт и дышит подлинная, а не выдуманная жизнь. И эта живая, пульсирующая жизнь разворачивается на фоне только что прозвучавшей страстной, обличительной авторской инвективы. Контраст между высоким пафосом обличения и этой зевающей, отсутствующей фигурой просто поразителен и производит сильнейшее впечатление. Пока Лебедев (и сам автор заодно с ним) философствуют и обличают нравы, пока они погружены в стихию слов и обобщений, Рогожин самым банальным образом зевает. Он никак, совершенно никак не участвует в этом увлекательном, но, по сути, пустом обмене информацией, в этом пире ума и красноречия, который происходит прямо перед ним. Его собственная, подлинная реальность — совершенно иная, она там, за окном, в тумане, в его собственной, измученной душе. И этот простой, почти физиологический жест — зевок — с удивительной силой и наглядностью говорит о его полной, абсолютной невовлечённости в происходящий вокруг него разговор.

          Зевота, как известно, — это чисто физиологическая, непроизвольная реакция организма, которая может быть знаком усталости, скуки или попросту недостатка кислорода в душном помещении. Но здесь, в этом контексте, в этом напряжённом психологическом рисунке, она становится чем-то неизмеримо большим — знаком глубочайшего, трагического душевного состояния. Рогожину скучно не потому, что разговор, который ведут его соседи, глуп или неинтересен сам по себе, а потому, что он сейчас целиком и полностью занят совсем другим. Все его мысли, все его чувства, всё его существо находятся далеко отсюда, они там, где живёт, дышит и страдает та, что стала для него наваждением, смыслом и проклятием его жизни, — Настасья Филипповна. Всё, что говорят в этом вагоне словоохотливый Лебедев и простодушный князь, для него сейчас — лишь пустой, ничего не значащий шум, досадная помеха, отвлекающая его от мучительных и сладостных мыслей о ней. Он не может и, главное, не хочет вникать во всю эту мелкую, суетливую «науку», которой так гордится Лебедев. Его собственная наука — это наука всепоглощающей, безумной страсти, его собственный метод — это метод слепой, иррациональной одержимости. Поэтому его зевок в ответ на лебедевскую болтовню — это не просто признак скуки, а знак его глубочайшей трагической отчуждённости от всего и вся, кроме одной-единственной, мучительной мысли.

          «Смотрел без цели в окно» — следующая, не менее важная и выразительная деталь этого психологического портрета. Взгляд в окно во время долгого путешествия обычно означает либо глубокую задумчивость, погружённость в себя, либо, напротив, живой интерес к проплывающему за стеклом пейзажу, желание увидеть что-то новое, необычное. Но здесь автор специально уточняет: «без цели». То есть Рогожин не ищет глазами приближающуюся станцию, не рассматривает с любопытством окрестности, не следит за проплывающими мимо деревьями и домами. Он просто смотрит в никуда, в пустоту, в тот самый густой, непроглядный туман, который, как мы помним из первого же абзаца, застилает всё вокруг. Туман в художественном мире Достоевского — это всегда символ неясности, неопределённости, хаоса, зыбкости и непредсказуемости будущего. В этом тумане, который он видит за окном, — его собственное будущее, его судьба, его гибельная любовь. Он пристально, не отрываясь, всматривается в этот туман, силясь разглядеть там хоть какой-то ответ на мучающие его вопросы. Но видит он только белую, непроницаемую пелену — так же слепо и беспросветно сейчас и в его собственной душе, раздираемой противоречивыми чувствами.

          Чрезвычайно важно помнить, что это выразительное описание дано автором на фоне непрекращающейся, суетливой и самодовольной болтовни Лебедева. Лебедев говорит о людях, которые для него являются лишь именами и функциями, он оперирует конкретными, хотя и часто сомнительными, фактами, он твёрдо стоит на земле, в мире сплетен и цифр. Его мир — это мир точных (пусть и лживых) координат, имён и денежных сумм. Мир Рогожина, напротив, — это мир зыбких предчувствий, неясных томлений, мучительной горячки страсти. Один из них, Лебедев, прочно и, кажется, навсегда стоит на грешной земле (пусть и увяз в грязи), другой, Рогожин, уже почти парит в разрежённом воздухе своей гибельной одержимости. Достоевский, как гениальный режиссёр-монтажёр, монтирует эти два совершенно разных плана, два полярных способа существования, создавая у читателя объёмную, стереоскопическую картину подлинной реальности. Мы видим одновременно и жалкую суету Лебедева, который мечется в поисках выгоды, и великую, хотя и разрушительную, трагедию Рогожина, который уже не принадлежит себе. И это сложное, двойное видение подготовлено всей предшествующей, пространной авторской речью, которая научила нас различать эти два модуса бытия.

          Слова о том, что Рогожин смотрит в окно «без цели», обретают особый, дополнительный смысл в контексте только что прозвучавшей темы карьеры и жизненного успеха. Лебедев, как мы уже убедились, напротив, очень даже целеустремлён, хотя цели его смехотворно мелки. Его цель здесь и сейчас — выслужиться перед внезапно разбогатевшим Рогожиным, получить от него хоть какую-то выгоду, хоть на миг почувствовать себя с ним на равных. У Рогожина же в данный момент нет и не может быть такой мелкой, сиюминутной цели. Его цель, если можно так выразиться, иррациональна, запредельна, она не поддаётся никакому житейскому, практическому объяснению. Он хочет во что бы то ни стало обладать Настасьей Филипповной, но он и сам, вероятно, не может внятно объяснить, зачем ему это нужно и что это обладание ему в конечном счёте даст. Его пристальный взгляд в окно, лишённый какой бы то ни было конкретной цели, — это зримый, пластический символ этой роковой иррациональности, этого слепого, не знающего цели движения. Он движим в своей жизни не разумной целью, а всепоглощающей, тёмной страстью, которая во много раз сильнее его самого, которая уже сейчас управляет им помимо его воли. В этом смысле он является прямым и абсолютным антиподом всех тех «практических людей» и ловких карьеристов, о которых только что с такой уничтожающей иронией говорил автор. Он — человек, всецело подчинённый страсти, а не холодному расчёту.

          Зевающий и бесцельно глядящий в окно Рогожин представляет собой разительный контраст не только с суетливым Лебедевым, но и с внимательным, открытым миру князем Мышкиным. Князь, напротив, с живым интересом слушает Лебедева, вступает с ним в диалог, охотно и подробно отвечает на все его бесцеремонные вопросы. Он полностью открыт этому новому для него миру, он с жадностью впитывает любую информацию, которая может помочь ему понять людей, с которыми его столкнула судьба. Но он впитывает эту информацию отнюдь не для того, чтобы сделать карьеру или использовать её в корыстных целях, а исключительно из живого, искреннего интереса к человеку. Рогожин же, в противоположность князю, абсолютно закрыт для внешнего мира. Всё его внутреннее пространство сузилось до одного-единственного мучительного образа, до одной роковой страсти. Эта полная, герметическая закрытость, эта отгороженность от всего внешнего не может не пугать князя, но в то же время она и необъяснимо притягивает его. Князь, с его уникальной чуткостью, безошибочно чувствует в этом мрачном, запертом на все замки человеке брата по несчастью, брата по той болезни души, которая, возможно, роднит их больше, чем любое внешнее сходство. И это его внимание к Рогожину, этот его безотчётный интерес к нему — уже самое начало той великой, жертвенной любви, которая впоследствии проявится в полной мере.

          Этот жест Рогожина (его зевок и его отсутствующий взгляд в окно) — это также, без сомнения, жест величайшего нетерпения, которое мы подробно разберём в следующей части. Он изо всех сил ждёт конца этого утомительного путешествия, чтобы наконец-то, немедленно начать действовать, броситься в омут головой. Весь этот затянувшийся разговор в вагоне для него — лишь досадная, мучительная помеха на пути к заветной цели, которую он обязан достичь любой ценой. Он, по сути, уже давно находится в Петербурге, он уже там, рядом с ней, хотя поезд ещё не прибыл на вокзал. Эта лихорадочная нетерпеливость, эта неспособность ждать ни минуты — одно из главных, определяющих свойств его необузданной, страстной натуры. Он органически не способен ждать, томиться в неопределённости, он хочет всего и сразу, здесь и сейчас. Это опасное качество, безусловно, сыграет роковую роль в его судьбе и приведёт его к неминуемой катастрофе. Но пока, в тесном пространстве вагона, мы видим лишь первые, пока ещё не очень явственные предвестия этой будущей трагедии.

          Завершая анализ восьмой по счёту части нашей цитаты, мы можем с полной ясностью увидеть, как блестяще построенное авторское отступление выполняет свою функцию, обрамляя собой живую, пульсирующую, трагическую жизнь. Мы только что досконально разобрали теорию, выслушали уничтожающий диагноз, поставленный автором современному обществу, — и вот теперь перед нами воочию предстаёт живая практика этой теории. Лебедев, во всей своей красе, оказывается самым законченным и ярким воплощением разоблачённой «науки». Рогожин, напротив, является её полной и абсолютной антитезой, живым отрицанием. Князь Мышкин пока остаётся в роли внимательного наблюдателя, но очень скоро, с развитием действия, он перестанет быть только наблюдателем и станет самым активным, самым трагическим участником этой драмы. В этой короткой, беглой сцене в вагоне поезда, в этом случайном дорожном разговоре уже заложены в сжатом, концентрированном виде все основные конфликты, все главные темы великого романа. Конфликт поверхностного, мёртвого знания и живой, всепоглощающей страсти, конфликт холодного расчёта и слепой одержимости, конфликт пустого, хотя и бойкого, слова и трагического, бессловесного молчания. И все эти глубочайшие, мирового масштаба конфликты даны нам через простые, почти незаметные, бытовые детали: через невольный зевок, через рассеянный взгляд в туманное окно. В этом, собственно, и заключается величайшее искусство Достоевского-реалиста.


          Часть 9. «и с нетерпением ждал конца путешествия»: Пороговая ситуация и жажда действия


          Нетерпение, которое испытывает Рогожин в этом вагоне, — это не просто обычная дорожная скука, не просто усталость от долгого и утомительного пути, который хочется поскорее закончить. Это, без всякого преувеличения, экзистенциальное, бытийное нетерпение человека, который стоит на самом пороге, на границе двух совершенно разных жизней и не может дождаться момента, когда этот порог будет, наконец, переступлен. Само путешествие в поезде — это классическая, архетипическая метафора переходного состояния, пограничной ситуации, когда человек уже покинул одно пространство, но ещё не вошёл в другое, когда он находится как бы между небом и землёй, во временном, неопределённом и зыбком положении. Рогожин совершает этот путь не случайно: он едет из Пскова, где он был беден, болен и всеми покинут, в Петербург, где он внезапно, по воле рока, сделался обладателем колоссального, почти сказочного состояния. Это удивительное превращение из нищего в миллионера произошло заочно, без его личного участия, и он до сих пор, кажется, не может до конца осознать и принять его. Он ещё не привык к мысли, что он теперь богат, он ещё весь во власти прежних, мучительных обид и новой, всепоглощающей страсти. Конец этого путешествия означает для него не просто прибытие на вокзал, а начало новой, абсолютно неизвестной, пугающей и манящей одновременно жизни. Поэтому он и не в силах сидеть спокойно, его нервное напряжение передаётся читателю, заставляя нас с тревогой ждать вместе с ним.

          Это нетерпение самым непосредственным образом сродни той жестокой горячке, в которой он, по его собственным словам, недавно пролежал целый месяц в Пскове. Страшная болезнь не прошла для него бесследно, она лишь перешла в иное качество, трансформировалась из физического недуга в недуг душевный. Теперь это уже не телесная, а душевная лихорадка, жгучая, неутолимая жажда немедленного, решительного действия. Он не может больше ждать ни одной лишней минуты, он готов хоть сейчас, не сходя с поезда, броситься на поиски Настасьи Филипповны, умолять её, требовать, покупать, убивать — что угодно, только бы не это томительное, невыносимое бездействие. Его лихорадочное нетерпение особенно ярко подчёркивается разительным контрастом с обстоятельной, смакующей каждое слово болтовнёй Лебедева. Лебедев, этот словесный вампир, никуда, в сущности, не торопится, ему важен и дорог сам процесс разговора, само смакование пикантных подробностей, само ощущение своей причастности к чужой жизни. Рогожину же важен только конечный результат, только немедленное достижение цели, только обладание. В этом — глубочайшее различие между праздным, умозрительным созерцателем и человеком необузданного, слепого действия, между «книжным», теоретическим знанием жизни и самой жизнью, во всей её трагической полноте и неумолимости.

          Вообще, тема поезда, железной дороги пройдёт через весь роман «Идиот», возникая вновь и вновь в самых неожиданных и значимых контекстах. Впоследствии, во второй части, всё тот же Лебедев, выступая уже в роли глубокомысленного толкователя Апокалипсиса, со свойственным ему пафосом свяжет сеть железных дорог, опутавшую Европу, с таинственной «звездой Полынь», предвещающей, по его разумению, великие бедствия и духовное оскудение человечества. Поезд, таким образом, постепенно превратится в сознании героев и читателей в многозначный символ суетного, механистического, бездуховного века, утратившего живую связь с Богом и с подлинными ценностями бытия. Но здесь, в самом начале романа, в первой главе, поезд пока ещё не оброс всей этой сложной символикой, он остаётся просто местом случайной, но судьбоносной встречи трёх совершенно разных людей. Однако и эта кажущаяся случайность глубоко знаменательна: судьбы князя Мышкина, Рогожина и Лебедева пересеклись в пути, в дороге, в состоянии перехода, чтобы потом, в Петербурге, сплестись в тугой, неразрывный и трагический узел, который уже никогда не распутать. Нетерпение Рогожина, с которым он ждёт конца путешествия, — это нетерпение человека, которого неудержимо влечёт его собственная, трагическая судьба. Он не выбирает свой путь, не управляет им — он уже давно и безвозвратно выбран и управляем той силой, что сильнее его.

          Чрезвычайно показательно и глубоко символично, что князь Мышкин, этот абсолютный антипод Рогожина, напротив, совершенно никуда не торопится и ничего не ждёт с таким лихорадочным нетерпением. Он приехал в Россию, можно сказать, без всяких определённых планов, с чистой душой и открытым сердцем, готовый смиренно принять всё, что уготовит ему судьба. Его удивительное, почти неестественное спокойствие, его внутренняя тишина составляют самый разительный контраст с лихорадочной, почти безумной поспешностью Рогожина. Они сидят сейчас друг против друга в этом тесном купе, представляя собой два полюса, два предела человеческого существования. Один — огонь и всепоглощающая, разрушительная страсть, другой — тихий, ровный свет и бесконечное, всепрощающее сострадание. Эта фундаментальная оппозиция будет определять собой всё дальнейшее развитие их сложных, мучительных отношений на протяжении всего романа. Князь не раз и не два будет пытаться успокоить Рогожина, остановить его на краю пропасти, образумить, спасти. Но роковая сила его тёмной, разрушительной страсти неизменно будет оказываться сильнее тихой, кроткой силы княжеского всепрощения.

          Лихорадочное нетерпение Рогожина самым недвусмысленным образом говорит также о его глубокой, органической неспособности к рефлексии, к самоанализу, к тому, чтобы остановиться на бегу и задуматься о смысле происходящего. Он, в сущности, не может и не хочет анализировать свои собственные чувства, он весь в безостановочном, слепом действии, в бессознательном, неудержимом порыве. Лебедев, его антипод, напротив, только и делает, что рефлексирует, говорит, анализирует, но почти никогда не переходит к решительным действиям, оставаясь вечным созерцателем и комментатором чужой жизни. Князь Мышкин, как всегда, пытается занять некую срединную, гармоничную позицию: он и мыслит, и действует, но действие его — это не слепая страсть, а деятельное, жертвенное сострадание к ближнему. Рогожин действовать умеет и любит, но действие его, лишённое света разума и любви, неизбежно оказывается разрушительным как для окружающих, так и для него самого. Он несётся вперёд, как тяжёлый, неуправляемый локомотив, не разбирая пути и не замечая препятствий. Его нетерпение — это совершенная, абсолютная метафора этого слепого, разрушительного, неудержимого движения в никуда.

          С точки зрения чисто формальной, композиционной, это «нетерпение» играет в романе роль важнейшего двигателя сюжета, той пружины, которая приводит в движение все дальнейшие события. Если бы герои Достоевского умели ждать, сомневаться, размышлять и откладывать принятие решений, великой трагедии, скорее всего, просто бы не случилось. Но они не могут и не хотят ждать. Страсть, овладевшая ими, безжалостно толкает их вперёд, не давая ни минуты передышки, ни малейшей возможности остановиться и одуматься. Рогожин не может ждать ни секунды — и в результате врывается с шумной компанией в дом Иволгиных, устраивая там грандиозный скандал и предлагая за Настасью Филипповну сто тысяч. Настасья Филипповна не может и не хочет ждать — и в результате мечется, как обезумевшая, между Рогожиным и князем, то соглашаясь выйти за одного, то сбегая к другому. Ганя Иволгин, снедаемый нетерпением и тщеславием, совершает одну подлость за другой, не давая себе времени подумать о последствиях. И только князь Мышкин, быть может, благодаря своей странной, мучительной болезни, умеет ждать и прощать с каким-то нечеловеческим, бесконечным терпением. Но и его нечеловеческое терпение, как мы увидим в финале, тоже оказывается небезграничным.

          В самом конце романа, в его трагической развязке, это лихорадочное нетерпение Рогожина, эта его неспособность ждать и выносить неопределённость приведёт его к самому страшному, к убийству. Он просто не выдержит больше той нечеловеческой муки, которую доставляет ему ревность, страх потерять Настасью Филипповну, вечная неизвестность. Он должен, он обязан любой ценой поставить в этой мучительной истории окончательную, жирную точку. Его нетерпение в финале оборачивается жаждой кровавой, страшной развязки, жаждой конца любой ценой. Уже здесь, в самом начале романа, в первой главе, в этом зевающем и смотрящем в окно человеке необъяснимо чувствуется эта трагическая обречённость, эта неумолимо приближающаяся гибель. Он с нетерпением ждёт конца путешествия, как преступник ждёт исполнения приговора. Он, сам того, возможно, не осознавая, уже знает, что в Петербурге его ждёт не радость долгожданной встречи, а новые, ещё более страшные муки и, в конечном счёте, гибель. Но он уже не может не ехать, не может остановиться, не может повернуть назад, потому что страсть, овладевшая им, сильнее страха смерти.

          Итак, это, на первый взгляд, простое, бытовое слово — «нетерпение» — вырастает под пером Достоевского до масштаба сложнейшего психологического комплекса, определяющего характер и судьбу героя. Это и прямое следствие перенесённой болезни, и проявление его необузданного, страстного темперамента, и, наконец, зловещий знак его трагической, роковой судьбы. Оно резко противопоставлено и суетливой, словоохотливой говорливости Лебедева, и тому тихому, мудрому, почти библейскому приятию мира, которое излучает князь Мышкин. Оно движет сюжетом вперёд, неумолимо толкая героя по наклонной плоскости к неизбежной катастрофе. Достоевский с поразительным, почти недосягаемым мастерством передаёт это напряжённое, предгрозовое состояние через простые, но необычайно ёмкие художественные детали. Мы, читатели, почти физически ощущаем, как нервно дрожит вагон, как гулко и тревожно стучат на стыках колёса, и как в унисон этому тревожному стуку бьётся, замирает и срывается в бешеный галоп сердце самого Рогожина. Ритм утомительного, долгого путешествия незаметно, но властно сливается с трагическим ритмом его истерзанного страстью сердца. И этот единый, пульсирующий ритм становится главной, трагической музыкой всего великого романа.


          Часть 10. «Он был как-то рассеян, что-то очень рассеян, чуть ли не встревожен, даже становился как-то странен»: Клиника страсти


          Описывая состояние Рогожина, Достоевский намеренно и очень искусно нагнетает напряжение, используя приём постепенно усиливающейся градации. От простого, почти нейтрального слова «рассеян» он переходит к более сильному — «очень рассеян», затем к ещё более тревожному — «встревожен», и, наконец, завершает эту мрачную шкалу самым страшным и неопределённым определением — «странен». Это уже не просто скука или задумчивость, это явное, не вызывающее сомнений патологическое состояние, близкое к болезни. Достоевский здесь выступает не только как великий художник, но и как тонкий, проницательный психолог, почти врач, который самым тщательным образом фиксирует симптомы надвигающегося душевного недуга. Рассеянность Рогожина, как мы уже убедились, нисколько не похожа на рассеянность какого-нибудь профессора, который, погружённый в свои высокие мысли, забывает зонтик или надевает ботинки на разные ноги. Это совершенно иная, патологическая рассеянность человека, полностью и без остатка одержимого одной-единственной, мучительной мыслью, которая вытеснила из его сознания всё остальное, весь внешний мир. Его нет здесь, в этом вагоне, среди этих людей, он весь там, где сейчас находится или вот-вот должна появиться она, Настасья Филипповна. Его сознание трагически раздвоено: его усталое, измученное тело находится здесь, в душном купе, а его воспалённая душа — уже далеко, в Петербурге, в поисках её.

          Слово «встревожен», которое следует за «рассеян», прямо и недвусмысленно указывает на источник и природу этой странной одержимости. Мысль о Настасье Филипповне, которая безраздельно владеет всем его существом, отнюдь не является для него радостной, светлой мыслью. Напротив, она мучительна, она терзает его, она не даёт ему покоя ни днём, ни ночью. Он глубоко и мучительно тревожится: застанет ли он её в Петербурге? Согласится ли она вообще принять его, видеть его? Не передумала ли она, не уехала ли, не случилось ли с ней чего-нибудь? Эта тревога, этот постоянный, гложущий страх — главное содержание его жизни в настоящий момент. Это тревога опытного, но нервного охотника, который боится до смерти, что долгожданная, ценная добыча в самую последнюю минуту ускользнёт из его рук. Но это в то же время и тревога глубоко, безнадёжно влюблённого человека, который смертельно боится получить жестокий, унизительный отказ, который разобьёт его сердце вдребезги. Эта трагическая двойственность (одновременно и хищник, и жертва) будет неотступно преследовать его на всём протяжении романа, вплоть до самого последнего, страшного мгновения. Тревога — это верный признак неуверенности, зыбкости, шаткости его положения в этом мире. Обладатель колоссального, баснословного состояния, он в глубине души чувствует себя абсолютным нищим, жалким попрошайкой перед лицом своей всепоглощающей и, как ему кажется, безответной страсти.

          Высшая точка этой мрачной градации — «даже становился как-то странен». Странность в понимании Достоевского и его героев — это всегда нечто, что самым решительным образом выходит за пределы привычного, общепринятого, нормального. Это знак иного, неведомого большинству людей бытия, знак соприкосновения с какими-то тёмными, иррациональными силами. Окружающие, вероятно, уже начинают замечать эту нарастающую странность в поведении их неожиданного попутчика. Лебедев, при всей своей поглощённости собственным красноречием, не может не чувствовать её инстинктивно, и это чувство, быть может, отчасти объясняет его подобострастную, но и настороженную манеру держаться с Рогожиным. Князь Мышкин, с его уникальной, почти сверхъестественной чуткостью к внутреннему состоянию другого человека, конечно же, не может не ощущать этой нарастающей странности всем своим существом. Эта необъяснимая, пугающая странность — явное предвестие того страшного, необратимого безумия, которое в конце концов настигнет Рогожина и приведёт его к убийству и к каторге. Но пока, в первой главе, это лишь лёгкое, едва заметное отклонение от нормы, которое неискушённый наблюдатель вполне может принять за обычное дорожное возбуждение или усталость. Достоевский с непревзойдённым искусством показывает, как постепенно, шаг за шагом, нормальное человеческое состояние переходит в свою противоположность, в тяжёлую, неизлечимую патологию.

          Чрезвычайно важно и глубоко символично, что это подробное, почти клиническое описание болезненного состояния Рогожина даётся автором сразу же после его длинного, философски насыщенного отступления о пустоте и ничтожестве «науки» Лебедева. Автор только что с уничтожающей иронией говорил о духовной пустоте, о жалких суррогатах, которыми тешат себя подобные Лебедеву люди. И вот теперь он немедленно, без всякого перехода, показывает нам человека, в котором этой губительной пустоты нет и в помине. Рогожин, напротив, до краёв, до самого верха переполнен самым что ни на есть подлинным, хотя и разрушительным, содержанием. Его душа не пуста, она бурлит, кипит, мечется в огне невыносимой страсти. Но эта наполненность, это кипение, увы, столь же губительны для него и для окружающих, как и лебедевская пустота. Пустота Лебедева и болезненная переполненность Рогожина — это, в сущности, две стороны одной и той же трагической медали. И там, и там нет желанной гармонии, нет благодатного равновесия между умом и сердцем, между знанием и чувством. И там, и там — глубокая, мучительная болезнь, только проявляющаяся в диаметрально противоположных формах. Князь Мышкин, с его кротостью и всепониманием, представляет собой тщетную, обречённую попытку обрести эту утраченную гармонию, соединить в себе полноту чувства и ясность духа.

          То мучительное состояние, в котором пребывает сейчас Рогожин, точнее всего можно было бы определить как «духовную лихорадку» или «духовный пожар». Он буквально горит, он весь в огне, и этот внутренний огонь пожирает его день за днём, час за часом. Эта опасная лихорадка, этот внутренний жар необычайно заразителен, он неудержимо передаётся и другим главным героям романа. Сама Настасья Филипповна, этот демонический и трагический персонаж, будет точно так же метаться и сгорать в этом же губительном пламени. Весь роман от первой до последней страницы буквально пронизан этим невыносимым жаром роковых страстей, этим зноем, от которого нет спасения и прохлады. Рогожин, без всякого сомнения, является одним из главных, если не самым главным, источником и генератором этого всепоглощающего жара. Его необъяснимая «странность» — это зримый, пластический знак его роковой избранности для великой трагедии. Он, в отличие от многих других, просто не может, не способен жить спокойно, размеренно, «как все». Он обречён гореть, мучиться и, в конце концов, сгореть дотла в этом адском пламени.

          Психологическая достоверность этого поразительного портрета, его глубина и убедительность просто не могут не потрясать. Достоевский, как известно, описывал подобные пограничные состояния не понаслышке, не из книжек, а на основании собственного, во многом трагического, жизненного опыта. Его собственная мучительная, всепоглощающая страсть к рулетке, его сложные, полные драматизма отношения с Аполлинарией Сусловой, наконец, его тяжёлая, неизлечимая болезнь — эпилепсия, которая не раз приводила его на грань жизни и смерти, — всё это давало ему уникальный, ничем не заменимый материал для художественного исследования. Он обладал редкой способностью заглядывать в такие глубины и бездны человеческой души, куда обычный, «нормальный» человек боится даже заглянуть, страшась ужаснуться и потерять рассудок. Рогожин, при всей своей внешней непохожести на самого автора, — это отнюдь не бесплотная фантазия, а гениальный художественный синтез, сгусток многолетних и мучительных наблюдений над тёмной, иррациональной стороной человеческой природы. Его пугающая «странность» — это, в сущности, странность любой сильной, безудержной, не знающей границ человеческой страсти. Она с неизбежностью делает человека чужим и непонятным среди обычных, «нормальных» людей. Рогожин уже сейчас, в этой сцене, глубоко чужд и Лебедеву, и даже отчасти князю, хотя его случайные попутчики по вагону пока ещё не в полной мере осознают это.

          С точки зрения композиции и архитектоники романа, это развёрнутое, тщательно выписанное описание болезненного состояния Рогожина выполняет важнейшую функцию психологической подготовки читателя к тем страшным, драматическим событиям, которые развернутся совсем скоро, буквально в следующих главах. Благодаря этому портрету мы уже заранее знаем, что Рогожин находится далеко не в себе, и поэтому его последующие, казалось бы, дикие и необъяснимые поступки (его попытка попросту купить Настасью Филипповну, его дикие, страшные угрозы, его бешенство) будут восприниматься нами не как нечто случайное и неожиданное, а как вполне закономерные, логически вытекающие из его состояния. Мы, читатели, не удивляемся его безумным выходкам, мы внутренне уже были к ним готовы. Эта умелая, искусная подготовка читателя к восприятию дальнейших событий — один из важнейших приёмов психологического мастерства Достоевского. Он вовсе не хочет, чтобы мы осуждали Рогожина как злодея и монстра, он, напротив, всеми силами стремится к тому, чтобы мы его поняли и, по возможности, пожалели. Именно поэтому он с такой тщательностью, с таким поистине клиническим вниманием описывает истоки и симптомы его душевной болезни. Мы должны, по замыслу автора, увидеть в этом страшном, одержимом человеке не чудовище, а глубоко несчастного, больного человека, достойного не столько осуждения, сколько сострадания. Эту великую, всеобъемлющую жалость и будет пытаться пробудить в Рогожине, да и во всех остальных, князь Мышкин.

          Итак, десятая часть нашей развёрнутой цитаты посвящена, по сути дела, психопатологии, клиническому анализу губительной человеческой страсти. Достоевский с поистине виртуозным мастерством передаёт постепенное, неуклонное нарастание внутреннего, душевного напряжения, шаг за шагом приближающего героя к роковой черте. От лёгкой, почти незаметной рассеянности до пугающей, необъяснимой странности — таков трагический путь Рогожина, зафиксированный автором в пределах одного небольшого абзаца. Этот путь, эта траектория, с поразительной точностью отражает и всю его дальнейшую, столь же стремительную и трагическую, траекторию в романе. Он будет с каждой главой, с каждой сценой становиться всё более странным, всё более мрачным, всё более одержимым своей роковой идеей. И в самом конце это безумное, неуклонное движение приведёт его к самому страшному — к хладнокровному, обдуманному убийству любимой женщины. Но в первой главе, на которую мы сейчас смотрим, мы видим только лишь первые, пока ещё едва различимые, но уже неумолимо проявляющиеся симптомы грядущей трагедии. И в этом, собственно, и заключается высочайшее мастерство Достоевского: великая, шекспировская трагедия вырастает у него буквально из ничего, из едва заметных, почти неуловимых психологических штрихов и деталей.


          Часть 11. «иной раз слушал и не слушал, глядел и не глядел, смеялся и подчас сам не знал и не понимал, чему смеялся»: Распад сознания


          Эта заключительная, самая страшная и выразительная часть описания Рогожина довершает с удивительной полнотой и художественной силой картину начинающегося распада его сознания, его личности. Достоевский здесь применяет уникальный приём: он разлагает сложное, целостное человеческое поведение на его простейшие, почти механические составляющие элементы. Слух, зрение, смех — эти важнейшие, базовые функции человеческого организма и психики начинают работать у Рогожина автономно, сами по себе, вне всякого контроля со стороны его ослабевшего, измученного сознания. Он, как автомат, продолжает механически выполнять привычные для человека действия, но за этими внешними действиями уже нет никакого внутреннего содержания, никакой души. Рогожин, по сути, слушает, но при этом совершенно не слышит обращённых к нему слов, он смотрит прямо перед собой, но при этом решительно ничего не видит. Это страшное состояние полной внутренней раздвоенности, разорванности, когда все его органы чувств ещё, казалось бы, функционируют, но они уже утратили всякую связь с его сознанием, с его душой, с его «я». Он превращается в бездушный, безвольный автомат, который лишь по инерции продолжает совершать привычные, заученные движения. Его подлинная, настоящая жизнь давно уже покинула эту внешнюю оболочку, ушла глубоко внутрь и там бушует, терзая и разрушая его изнутри.

          Формула «слушал и не слушал» является классическим, хрестоматийным симптомом глубочайшей внутренней погружённости, задумчивости, а в данном случае — мучительной, всепоглощающей одержимости. Звуки человеческой речи, обращённой к нему, ещё достигают его ушей, они физически существуют, но они уже совершенно не обрабатываются его сознанием, не доходят до него. Для Рогожина сейчас слова, которые с таким подобострастным усердием произносит Лебедев, и те короткие, простодушные реплики, которые изредка вставляет князь, представляют собой не более чем бессмысленный шум, ничем не отличающийся от монотонного, убаюкивающего стука колёс поезда. Он, как мы уже говорили, присутствует здесь физически, телесно, но полностью отсутствует ментально, духовно. Это пугающее отсутствие, эта зловещая отключённость от реальности страшит гораздо больше, чем любая, самая яростная агрессия. Человек, который не слышит обращённых к нему слов, который находится вне досягаемости звуков, становится абсолютно непредсказуемым, неуправляемым. Он может в любую секунду, без всякого видимого повода, взорваться страшным, разрушительным гневом или, напротив, внезапно и навсегда впасть в чёрный, беспросветный ступор. Достоевский с непревзойдённой силой показывает нам эту пугающую, опасную отключённость человека от внешнего мира.

          «Глядел и не глядел» — это точное повторение той же самой страшной формулы применительно к зрению, к важнейшему источнику информации о мире. Глаза Рогожина широко открыты, они устремлены в окно, за которым клубится сырой ноябрьский туман, но они, эти глаза, по сути, ничего не видят, никакая информация из внешнего мира через них не поступает в его затуманенное сознание. Перед его взором расстилается белая, непроницаемая пелена, но он не видит даже этого тумана, потому что его внутренний взор, его мысленный взгляд обращён совсем в другую сторону — внутрь его собственной, истерзанной души. Эти внутренние, мучительные образы (прежде всего, конечно, ослепительный, манящий и пугающий лик Настасьи Филипповны) окончательно и бесповоротно заслонили собой весь внешний, реальный мир, сделали его несущественным, не стоящим внимания. Такая сверхъестественная, патологическая концентрация на одном-единственном объекте граничит уже с гипнотическим трансом, с состоянием глубокого, неконтролируемого самовнушения. Рогожин, в сущности, сам себя загипнотизировал своей безумной, всепоглощающей страстью. И теперь он уже совершенно не властен над собственным восприятием, над собственной волей.

          Самым страшным, самым пугающим симптомом во всей этой мрачной картине распада является, безусловно, симптом, связанный со смехом: «смеялся и подчас сам не знал и не понимал, чему смеялся». Смех, в нормальном, здоровом состоянии, — это всегда осознанная или, по крайней мере, объяснимая реакция человека на нечто внешнее, на что-то смешное, забавное, радостное или, напротив, нервное, истерическое. Здесь же мы сталкиваемся со смехом совершенно иного рода — с механическим, непроизвольным, спазматическим смехом, который не вызван никакой внешней причиной. Это смех без малейшего повода, смех как чисто физиологическая реакция, как судорога, сотрясающая тело. Именно так, непроизвольным, судорожным смехом смеются люди, находящиеся в состоянии сильнейшего нервного потрясения, на грани полного истощения психики. Это уже не смех в прямом смысле слова, а самая настоящая истерика, пока ещё только в зачаточной, скрытой форме. Рогожин сам, как это ни страшно, пугается этого своего неожиданного, необъяснимого смеха, потому что не в силах понять, откуда он берётся и что он означает. Этот зловещий, автоматический, ничем не мотивированный смех — вернейший и неоспоримый признак надвигающегося, уже необратимого безумия.

          Весь этот сложный, многокомпонентный комплекс патологических симптомов — полная отключённость от внешнего мира, неспособность воспринимать и обрабатывать информацию, неконтролируемые, спонтанные эмоциональные реакции — с неопровержимостью свидетельствует о глубочайшем, уже, быть может, необратимом повреждении психики Рогожина. Достоевский отнюдь не случайно делает его соседом по вагону князя Мышкина, человека, страдающего тяжёлой формой эпилепсии. Они оба, по-своему, глубоко больны, оба не вполне нормальны с точки зрения обывательского, «здорового» взгляда на мир. Но болезни их, при всей внешней схожести некоторых симптомов, совершенно противоположны по своей внутренней природе и по своим конечным последствиям. Болезнь князя, как это ни парадоксально, делает его необычайно открытым, чутким, восприимчивым к чужой боли, почти святым в своём всепонимании. Болезнь Рогожина, напротив, наглухо закрывает его от мира, делает его опасным, непредсказуемым, способным на самое страшное. Одна болезнь, как сказал бы сам князь, — от Бога, другая — от дьявола. Это трагическое, непримиримое противопоставление двух типов болезни, двух способов существования будет последовательно развиваться автором на протяжении всего романа.

          Чрезвычайно важно и глубоко символично, что Рогожин, как специально подчёркивает автор, совершенно не понимает причины своего неожиданного, беспричинного смеха. Это обстоятельство самым недвусмысленным образом говорит о том, что он уже утратил всякий, даже малейший, контроль над собственными эмоциями, над собственной психикой. Он уже больше не хозяин самому себе, не властелин своей души. Его прежнее, целостное «я» неумолимо распадается на отдельные, не связанные друг с другом фрагменты. Этот мучительный, трагический процесс распада личности, начавшийся здесь, в вагоне, и приведёт его в конце концов к тому, что он в состоянии аффекта, почти не отдавая себе отчёта в содеянном, убьёт Настасью Филипповну. Убийство это будет совершено не столько им, сколько той тёмной, разрушительной силой, которая уже полностью овладела его душой и подчинила её себе. Достоевский с потрясающей, почти кинематографической наглядностью показывает нам самое начало этого трагического процесса здесь, в первом же появлении Рогожина на страницах романа. Мы становимся свидетелями того, как внешне нормальный, хотя и крайне возбуждённый, человек прямо на наших глазах начинает необратимо превращаться в безумца, одержимого маниакальной идеей.

          В контексте всей этой многолюдной и многоголосой сцены потеря Рогожиным контроля над собственным смехом особенно разительно контрастирует с речами и поведением Лебедева. Лебедев, этот законченный, профессиональный интриган и приспособленец, контролирует каждое своё слово, каждый свой жест, каждый вздох. Он постоянно играет некую социальную роль, тщательно следя за тем, какое впечатление он производит на окружающих. Его смех (если бы он вообще когда-нибудь смеялся искренне) всегда был бы абсолютно уместен, всегда был бы «к месту» и строго дозирован. Рогожин же, напротив, в этой сцене окончательно и бесповоротно утратил эту необходимую для выживания в обществе социальную маску, это защитное покрывало условностей. Он предстаёт перед нами и перед своими случайными попутчиками абсолютно обнажённым в своей мучительной, разрушительной страсти. Это страшное, пугающее обнажение одновременно и ужасает, и вызывает щемящую, горькую жалость. Князь Мышкин, с его уникальной душевной чуткостью, вероятно, уже сейчас, в эту минуту, остро чувствует эту жалость к несчастному, гибнущему человеку. Именно поэтому он так легко и простодушно соглашается прийти к Рогожину, когда тот приглашает его.

          Завершая, таким образом, анализ одиннадцатой, самой драматической части нашей пространной цитаты, мы получаем абсолютно полную, законченную и необычайно глубокую картину трагического состояния героя на данный момент. Рогожин находится буквально на самой грани тяжёлого, необратимого нервного срыва, если не сказать большего. Его восприятие реальности окончательно расщеплено, его эмоции вышли из-под всякого контроля, его связь с окружающим миром практически утрачена. Он живёт теперь исключительно в своём собственном, замкнутом и мучительном, внутреннем мире, почти не соприкасаясь с миром внешним. Это пограничное состояние делает его одновременно и глубокой жертвой, и потенциальным, страшным преступником. Достоевский, как истинный художник-реалист, не даёт своему герою никакой окончательной, однозначной оценки, он лишь с беспристрастной точностью фиксирует факты его внутренней жизни. Но эти объективно зафиксированные факты говорят сами за себя, громче любых слов и приговоров. Перед нами, без всякого сомнения, человек, который уже более не принадлежит самому себе, человек, над которым полностью и безраздельно властвует его роковая, губительная страсть.


          Часть 12. Между сплетней и бездной: позиция читателя после анализа


          После того как мы провели этот подробный, тщательный и, надеюсь, не утомительный анализ нашей цитаты, мы возвращаемся к ней с совершенно иным, неизмеримо более глубоким и сложным пониманием, чем то, которое было у нас при первом, поверхностном чтении. То, что поначалу могло показаться необязательным, затянутым авторским отступлением, не имеющим прямого отношения к развитию сюжета, на деле оказалось важнейшим ключом, открывающим доступ к самым глубинным, сокровенным смыслам всего великого романа. Мы воочию убедились, как тема ложного, суррогатного знания и такого же ложного, иллюзорного утешения, которое оно приносит, самым тесным и неразрывным образом переплетается с темой подлинной, но от этого не менее разрушительной человеческой страсти. Лебедев и Рогожин предстали перед нами не просто как два случайных попутчика князя Мышкина, а как два противоположных, но в равной степени трагических полюса одного и того же больного, раздираемого противоречиями мира. Мира, в котором, по глубокому убеждению Достоевского, уже не осталось места для подлинной, жертвенной любви и для живой, деятельной веры. Князь Мышкин, этот «положительно прекрасный человек», появившийся в этом страшном мире, призван, по замыслу автора, этот мир спасти, внести в него луч света и гармонии. Но спасти этот гибнущий мир можно, как показывает трагический финал романа, только ценой собственной гибели. Теперь, вооружённые этим новым пониманием, мы готовы с предельным вниманием следить за развитием этой великой и скорбной трагедии.

          Мы смогли убедиться, что фигура Лебедева, при всей её внешней комичности и даже карикатурности, отнюдь не является простой, плоской функцией. Он — носитель опаснейшей, можно сказать, эпидемической болезни, поразившей, по мысли автора, современное общество. Его «наука», его маниакальное стремление знать всё и вся о чужих делах и тайнах — это гротескная, но очень точная модель поведения миллионов и миллионов людей, которые живут исключительно чужой жизнью, не имея и не желая иметь своей собственной. Они находят утешение и даже своего рода «духовное довольство» в знании о жизни знаменитостей, политиков, богачей, полностью подменяя этим суррогатом свою собственную, пустую и бессодержательную жизнь. Достоевский, с присущей ему пророческой силой, предупреждает нас об огромной опасности этого пути, о его губительных последствиях для человеческой души. Он горячо призывает нас, своих читателей, жить своей собственной, неповторимой жизнью, а не коллекционировать, как почтовые марки, чужие, часто вымышленные, судьбы. Лебедев, при всей своей суетливой активности, так и останется навсегда на обочине подлинной жизни, несмотря на всё своё энциклопедическое знание о ней. Его печальная, хотя и не лишённая комизма, судьба — это грозное, не терпящее возражений предостережение каждому из нас.

          Рогожин же, в свою очередь, предстал перед нами как фигура подлинно трагическая, почти шекспировского масштаба. Его всепоглощающая страсть, его мучительная одержимость лишена и тени того мелкого, корыстного расчёта, который движет поступками Лебедева и ему подобных. Она абсолютна, бескомпромиссна и от этого ещё более страшна. Но эта пугающая абсолютность, эта не знающая границ сила чувства не спасает его, а, напротив, безжалостно губит, толкая на преступление. Он, в отличие от многих, не знает и не хочет знать никакой меры, он не ведает, что такое прощение и милосердие. Его любовь к Настасье Филипповне — это страшная, мучительная любовь-ненависть, это любовь-собственничество, это желание обладать любой ценой, не останавливаясь ни перед чем. И эта цена, как мы знаем из финала, окажется чудовищно, непомерно высокой — ценой двух загубленных жизней. Мы, проделав этот подробный анализ, теперь с полной ясностью понимаем, что путь Рогожина, путь всепоглощающей, слепой, нерассуждающей страсти, с самого начала, с первой же сцены в вагоне, был путём в тупик, путём к неминуемой, роковой гибели.

          Но, пожалуй, самым главным итогом нашего пристального чтения является не столько понимание характеров отдельных героев, сколько овладение тем уникальным методом, тем инструментарием, который необходим для адекватного чтения Достоевского вообще. Мы поняли, что у этого писателя нельзя пропускать ни одной, казалось бы, самой незначительной детали, ни одного, на первый взгляд, случайного авторского отступления. Всё здесь, в этом плотном, насыщенном мире, имеет значение и смысл: и невольный зевок героя, и его рассеянный взгляд в окно, и его непроизвольный, беспричинный смех. За внешним, часто стремительно развивающимся, захватывающим сюжетом всегда и неизменно скрывается глубочайший, часто трагический, философский и психологический подтекст. Достоевский требует от своего читателя не пассивного, расслабленного следования за интригой, а напряжённой, активной, творческой работы мысли, постоянного со-размышления. Он заставляет нас, своих читателей, учиться различать и сопоставлять разные, часто полярные, голоса — голос автора, голоса героев и, наконец, тот неумолчный голос вечной истины, который пытается пробиться сквозь хаос и сумятицу жизни. Эта сложнейшая полифония, эта многоголосица и есть главная, определяющая особенность его великих романов. Мы только что попытались услышать и различить эти голоса в пределах одной, небольшой цитаты, — теперь мы, надеюсь, сможем расслышать их во всём огромном, многоголосом пространстве романа.

          Чрезвычайно интересно и показательно, что в центре нашего пристального внимания оказался персонаж, который в этой сцене ещё даже не назван по имени. Лебедев получит свою громкую фамилию значительно позже, а пока он фигурирует в тексте как анонимный «чиновник» и «всезнайка». Эта намеренная анонимность, это отсутствие имени самым решительным образом подчёркивает его типичность, его безликую функцию в этом мире. Он — не столько конкретная личность, сколько воплощение определённого социального и психологического типа. Рогожин же, напротив, назван сразу и будет на протяжении всего романа нести свою звучную фамилию и своё редкое имя Парфён как некое роковое клеймо, как знак своей исключительности и своей трагической судьбы. Имя Парфён, как известно, в переводе с древнегреческого означает «девственник», «целомудренный», что звучит особенно горькой, разящей иронией в контексте его всепоглощающей, не знающей удержу, разрушительной страсти. Князь Мышкин, с его не менее «говорящей» фамилией, образованной от слова «мышь», и с его титулом, который, по сути, уже ничего не значит, только ещё входит в этот сложный, трагический мир, пытаясь в нём найти своё место. Так, уже на первых страницах, через сложную, продуманную систему имён, фамилий и титулов, через едва уловимые намёки, задаётся важнейший, символический план повествования, и наш подробный анализ помог нам этот план впервые отчётливо увидеть.

          Мы также не можем не отметить, что вся эта глубоко символическая, философски насыщенная сцена происходит не где-нибудь, а в вагоне поезда, в пути, в дороге. Это обстоятельство, это место действия имеет важнейшее, символическое значение. Поезд, железная дорога — это классический, универсальный символ переходного, пограничного состояния, символ неустойчивости, зыбкости, неопределённости, в которой пребывают герои. Они, эти три человека, находятся сейчас между прошлым и будущим, между Псковом и Петербургом, между тем, кем они были, и тем, кем им суждено стать. Их судьбы ещё окончательно не решены, всё самое главное ещё впереди, всё только начинается. Но в этом тесном, прокуренном вагоне, в этой случайной дорожной встрече уже завязался тугой, неразрывный узел, который будет с таким трудом и такими страшными жертвами развязываться на протяжении всех четырёх частей романа. Мрачная атмосфера сырости, холода и непроглядного тумана, которая царит за окнами вагона, самым непосредственным образом подчёркивает эту трагическую неопределённость, эту зыбкость и непредсказуемость будущего. Мир, в который мы только что вошли вместе с героями, — это мир глубоко тревожный, неспокойный, трагический мир. И наша главная задача как вдумчивых, внимательных читателей — ни за что не заблудиться в этом промозглом, непроглядном тумане, а, напротив, изо всех сил стараться найти единственно верный путь к свету, к истине, к подлинному пониманию.

          И, наконец, мы должны постоянно помнить, что этот замечательный, необычайно насыщенный отрывок — это только самое начало, только первый шаг в огромном, многотрудном и увлекательном путешествии по страницам великого романа. Впереди нас ждут ещё многие десятки сцен, не менее, а, быть может, и более глубоких и значимых, чем эта. Но зерно всех будущих трагических конфликтов, зародыши всех главных тем уже находятся здесь, в этой первой главе. Здесь уже заявлена и намечена важнейшая тема «двойничества», столь характерная для поэтики Достоевского: Мышкин — Рогожин, Мышкин — Лебедев, и множество других, более сложных и опосредованных параллелей. Здесь уже заявлена и глубоко проработана тема подлинного и ложного, живого и мёртвого знания. Здесь, наконец, заявлена центральная, пронизывающая всё творчество писателя тема спасительной и одновременно губительной человеческой страсти. Достоевский, в отличие от многих других авторов, не тратит драгоценного времени на медленную «раскачку», на постепенное введение читателя в курс дела. Он с самого начала, с первых же страниц, с головой погружает нас в самую суть, в самую гущу трагических событий и сложнейших философских проблем. И наш святой долг, наша главная задача как читателей — быть максимально внимательными к каждому его гениальному слову.

          Завершая, таким образом, нашу большую и, надеюсь, небесполезную работу, можно с полной уверенностью сказать, что пристальное, медленное, вдумчивое чтение даже такого, на первый взгляд, небольшого фрагмента открыло нам, читателям, целый огромный, необъятный мир. Мир Достоевского, в котором, как мы теперь твёрдо знаем, нет и не может быть мелочей, где каждая, самая незначительная, деталь самым тщательным образом работает на общий, великий замысел, на общую художественную идею. Мы воочию убедились, как этот удивительный писатель умеет сочетать беспощадную социальную сатиру с глубочайшим, проникающим в самые тёмные бездны психологизмом. Как он, несколькими точными, почти неуловимыми штрихами, создаёт характеры, которые навсегда остаются в мировой литературе как законченные, совершенные художественные символы. Как он, наконец, умеет ставить перед читателем вечные, неразрешимые вопросы и при этом никогда не давать на них простых, однозначных, успокоительных ответов. Роман «Идиот» начинается, казалось бы, с обыкновенного дорожного разговора случайных попутчиков, а оборачивается грандиозной, трагической философской поэмой о судьбе России, о любви и смерти, о вере и безверии. И наша скромная задача, наша высокая миссия — пройти этот трудный, полный страданий и откровений путь вместе с героями, ничего не пропуская, ничего не забывая, обо всём стремясь узнать правду. Только при этом условии, только пройдя весь этот путь до конца, мы сможем, наконец, хотя бы отчасти понять, почему именно этот роман вот уже полтора столетия по праву называют одним из величайших, самых трагических и самых пророческих произведений мировой литературы.


          Заключение


          Мы начали наше совместное исследование с того, что остановили свой взгляд на, казалось бы, случайном и необязательном авторском отступлении, которое легко можно было бы пропустить, увлёкшись развитием интригующего сюжета. Затем мы самым тщательным и последовательным образом разобрали этот отрывок на составные части, уделив самое пристальное внимание каждому слову, каждому обороту, каждой, на первый взгляд, незначительной детали. В результате этой кропотливой работы мы смогли воочию убедиться, как это, на первый взгляд, постороннее рассуждение самым непосредственным и органичным образом связано с характерами главных героев и с общей, глубинной проблематикой всего романа. Мы поняли, наконец, что Достоевский — это не просто гениальный рассказчик, умеющий увлечь читателя захватывающей интригой. Это, прежде всего, мыслитель и аналитик, который подвергает самому тщательному и беспощадному исследованию то больное общество, в котором разворачивается действие его трагедии. Его художественный метод — это, по сути, метод опытного, проницательного диагноста, который безошибочно вскрывает самые глубокие, самые гнойные язвы современной ему действительности. «Наука соблазнительная» — это один из таких точных и страшных диагнозов, не утративших, увы, ни малейшей своей актуальности и в наши дни. Мы и сейчас, в XXI веке, по-прежнему окружены несметным количеством людей, которые живут исключительно чужой, вычитанной или подсмотренной жизнью и на этом зыбком, призрачном фундаменте строят своё жалкое «самоуважение».

          Вторым, не менее важным и ценным итогом нашего подробного анализа стало выявление той глубинной, органической взаимосвязи, которая существует между двумя, казалось бы, полярными фигурами романа — Лебедевым и Рогожиным. Они отнюдь не случайные, равнодушные друг к другу попутчики, а две крайности, два полюса единого человеческого бытия, разорванного трагическими противоречиями. Лебедев, со всей его суетой и словоохотливостью, представляет собой полюс абсолютной, зияющей пустоты, которую он лихорадочно заполняет информационным шумом, сплетнями и пустыми разговорами о чужой жизни. Рогожин, напротив, являет собой полюс разрушительной, слепой, не знающей пощады страсти, которая переполняет его до краёв, не оставляя места ни для чего иного. Князь Мышкин, этот третий, случайно оказавшийся с ними в одном купе, призван, по замыслу автора, стать тем единственно возможным мостом, который мог бы соединить эти два полярных, враждебных мира. Он несёт в этот расколотый мир долгожданную гармонию, бесконечное сострадание и подлинное, не книжное понимание человека. Но цена, которую ему придётся заплатить за исполнение этой высокой, почти непосильной миссии, окажется, как мы теперь знаем, для него самого трагически непомерной. Противоборство, непримиримая борьба этих трёх изначальных сил и составит основное, трагическое содержание всего романа.

          Наше пристальное, медленное чтение, помимо всего прочего, научило нас, читателей, величайшей внимательности к художественному тексту, умению видеть за словами нечто неизмеримо большее, чем простое значение. Мы воочию убедились, какое огромное, подчас решающее значение может скрываться за таким, казалось бы, простым и невыразительным словом, как «зевал» или «смотрел без цели». Мы поняли, наконец, что Достоевский — это писатель, который требует от своей аудитории не пассивного потребления, а самого настоящего, творческого сотворчества. Он никогда не даёт своим читателям готовых, удобных, успокоительных ответов, он, напротив, всеми силами заставляет нас самих, в мучительных раздумьях, искать единственно верную истину. Его гениальные романы — это отнюдь не развлекательное чтиво на ночь, это тяжёлая, ответственная, но благодарная работа ума и сердца, работа души. И чем более внимательно, вдумчиво и честно мы будем эту работу выполнять, тем больше великих открытий и откровений подарит нам этот удивительный автор. Наш сегодняшний подробный анализ первой главы — это только первый, самый робкий шаг в этом бесконечном, увлекательном и никогда не прекращающемся процессе постижения Достоевского. Каждая следующая глава, каждый новый эпизод потребуют от нас не меньшего, а, вполне вероятно, ещё большего внимания и душевного труда.

          В самом конце хочется вспомнить знаменитые, ставшие пророческими слова самого Достоевского о том, что красота спасёт мир. В его великом и скорбном романе «Идиот» красота, явленная в образе Настасьи Филипповны, становится, увы, не спасением, а страшным, губительным проклятием для всех, кто с ней соприкасается. Почему же так трагически происходит? Почему красота, призванная преображать мир, оборачивается в этом мире своей разрушительной, демонической стороной? Ответ, который даёт нам Достоевский, прост и страшен одновременно. Потому что мир, который он с такой беспощадной правдивостью изобразил в своём романе, этот мир оказался абсолютно не готов принять подлинную, высокую, жертвенную красоту. Этот мир, живущий по законам лебедевской «науки» и рогожинской слепой страсти, неизбежно подменяет её доступными и понятными ему суррогатами — соблазном, деньгами, похотью, пустыми сплетнями. Лебедев, как мы помним, соблазнён знанием о красивой, чужой жизни, которая заменяет ему собственную. Рогожин соблазнён самой красивой женщиной, которую он стремится во что бы то ни стало обратить в свою собственность. И только один-единственный человек во всём этом огромном, многолюдном мире — князь Мышкин — оказывается способным увидеть за этой пугающей, демонической красотой глубоко страдающую, израненную, но чистую душу. Но его одного, при всём его великом сердце, оказывается катастрофически недостаточно. Трагедия романа «Идиот» — это, в конечном счёте, глубочайшая, неизбывная трагедия целого мира, мира, безвозвратно утратившего способность к деятельному, жертвенному состраданию. Мира, в котором даже самая возвышенная, самая жертвенная любовь обречена на мучительную гибель либо в зияющей, равнодушной пустоте, подобной лебедевской «науке», либо в страшном, всепожирающем пламени рогожинской, нечеловеческой страсти.


Рецензии