Петербургская нечисть
Глава 1 Варшавский вокзал
Поезд не подавал сигналов.
Стрелочник Захаров помнил расписание наизусть — тридцать лет выслуги, будь они прокляты, въелись в кости. В семнадцатом часу со стороны Варшавы ничего не шло. Не могло идти: пути разобрали ещё в августе под Гатчиной, рельсы укатили на бронепоезда, шпалы растащили на дрова. Красные, белые — всем холодно.
А этот шёл.
Чёрный, длинный, без единого огня. Паровоз дышал тихо, как загнанная лошадь, и Захаров вдруг поймал себя на том, что не слышит стука колёс. Будто состав катится не по рельсам, а по слою ваты, по самой тишине.
Он хотел перекреститься, но рука не поднялась.
Поезд остановился. Вагоны вздрогнули разом, всей громадой, и замерли. Ни кондукторов, ни обер-кондуктора, ни смазчика с маслёнкой. Двери не открывались — растворились сами, беззвучно, будто их и не было.
На перрон ступил человек в чёрном.
Захаров не разглядел лица — помешала тень от шляпы, широкие поля, надломленные с одного края. Но глаза увидел сразу: один — чёрный, глубокий, как провал в подвал; второй — зелёный, холодный, с искрой, от которой захотелось отвести взгляд и тут же посмотреть снова.
Человек остановился. Поднял голову. Втянул воздух — медленно, со вкусом.
— Интересный город, — сказал он.
Голос был негромким, но Захаров услышал его так отчётливо, будто говорили у самого уха. И ноги у него сделались ватными.
— Здесь пахнет не только болотом.
Пауза.
— Здесь пахнет и трясиной, в которой тонут души.
— Мессир, ради Бога, извините мою навязчивость, — раздалось откуда-то сбоку.
Из-за спины чёрного вынырнул другой. Длинный, тощий, в клетчатом пиджаке, который, казалось, помнил лучшие времена и теперь мстил за них обтрепанными обшлагами. Пенсне на носу держалось чудом — или наглостью.
— Я ни в коей мере не смею оспаривать вашу оценку, однако воздух сего града — позволю себе заметить — отличается излишней влажностью, сквозняками и, прости Господи, запахом керосина. Керосин, мессир, это, смею доложить, примета не столько душевности, сколько хозяйственной разрухи. Я бы рекомендовал апартаменты…
— Фагот, — сказал чёрный, не оборачиваясь.
— Слушаю-с.
— Ты когда-нибудь замолкаешь?
— Никак нет-с. В силу природной экспрессивности характера. Но могу попытаться.
— Попытайся.
Длинный прижал ладони ко рту и сделал вид, что запечатывает губы сургучом. Глаза его при этом продолжали говорить без остановки.
Из вагона вывалился третий.
«Вывалился» — единственное подходящее слово. Короткий, широкий, с шеей, переходящей в затылок без посредства подбородка. Клык, жёлтый и острый, выглядывал из-под верхней губы, когда он скалился. А скалился он постоянно.
— Мессир, — сказал он, и голос его напоминал скрежет камня по камню. — В городе неспокойно.
— Я знаю, Азазелло.
— Я не про людей. Люди всегда неспокойны. Я про…
Он не договорил. Взгляд его скользнул куда-то в сторону Обводного, в серую муть, где небо встречалось с водой и где даже днём прятались тени.
— Чувствую, — ответил чёрный. — Позже.
Из тамбура кто-то спрыгнул — легко, без стука, хотя подножка была высока. Женщина. Босая.
Волосы её, тяжёлые и рыжие, пахли не петербургской сыростью, а чем-то тёплым, сухим, давним. Кожа светилась изнутри — нездоровым, но прекрасным светом. Она ступила на гранит перрона и не поморщилась от холода.
— Гелла, — сказал чёрный. — Что скажешь?
Она молчала минуту, прикрыв глаза. Потом улыбнулась — медленно, словно припоминая, как это делается.
— Город мёрзнет, мессир. Но не от ветра. Он мёрзнет изнутри. Кто-то спит под ним очень долго и видит плохие сны.
— Сны? — переспросил длинный, забыв о сургучной печати. — Какие сны, позвольте полюбопытствовать?
— Тяжёлые. Каменные. Ему снится, что он открывает глаза.
На перроне стало тише. Даже ветер, до этого игравший обрывками афиш, притих и забился под навес.
— Прекрасно, — раздался четвёртый голос, густой и сочный, как жирный борщ. — Просто прекрасно. Каменные сны, спящие чудовища, город на костях — всё, как я люблю. А скажите, здесь подают селёдку?
Из вагона выкатился толстяк.
Чёрный, усатый, с пузом, колышущимся в такт шагам, и с примусом в левой лапе. Правой он сжимал селёдочный хвост, уже изрядно обглоданный, и вид имел крайне довольный.
— Бегемот, — представил чёрный. — Моё непроходящее наказание.
— Обижаете, мессир, — толстяк прижал свободную лапу к груди. — Я ваше украшение. Без меня свита — просто группа мрачных личностей, терроризирующих окрестности. А со мной — культурное общество.
— Селёдку где взял? — осведомился Азазелло.
— В вагоне нашёл. В буфете. Там ещё много всего, между прочим. Бутерброды с икрой, например. Но икра холодная, а селёдка — в самый раз. Хотите кусочек?
— Не хочу.
— А вы, мессир?
Чёрный не ответил. Он смотрел на город.
Варшавский вокзал жил своей жизнью: где-то хлопнула дверь, заспанный носильщик провез тележку с чьими-то жалкими пожитками, патруль в шинелях, пахнущих махоркой и махоркой, прошёл к выходу, даже не взглянув на странную компанию. Их не замечали. Или не хотели замечать.
— Пойдёмте, — сказал Воланд. — Здесь нам больше нечего делать.
— А поезд? — спросил Бегемот, оглядываясь. — Жалко поезд. Хороший был поезд. Тёплый.
— Поезд уйдёт.
— Куда?
— Туда, откуда пришёл.
Состав дрогнул. Медленно, без свистка, без лязга сцепок, он начал набирать ход — назад, в серую муть, откуда возник. Колёса вращались беззвучно, рельсы молчали. Через минуту от поезда не осталось ничего, кроме двух параллельных линий, уходящих в никуда.
— Экономия угля, — одобрил Бегемот. — Прогрессивно.
Они пересекли привокзальную площадь.
Город встретил их ветром — сырым, пронзительным, с привкусом Невы и пороха. Где-то далеко ухали орудия, где-то ближе лаяла собака. У пивного ларька, давно пустого, сидел беспризорник лет десяти и сосредоточенно пытался прикурить отсыревшую папиросу.
— Дай огоньку, — сказал он, заметив компанию.
Коровьев всплеснул руками:
— Молодой человек, в каком тоне вы разговариваете с незнакомыми людьми! Где ваши манеры, где почтение к старшим, где, наконец…
— Огоньку не найдётся? — перебил беспризорник.
— Нету, — буркнул Азазелло.
— И зажигалка?
— Тем более.
— Ну и катитесь тогда.
Он сплюнул сквозь зубы, достал из кармана отсыревшую спичку, несколько раз чиркнул спичкой о штанину — наконец она зажглась. Папироса задымила.
Воланд остановился.
— Ты здесь давно живёшь? — спросил он.
— Дык всю жизнь. — Мальчишка затянулся, выпустил дым через нос. — А чё?
— Город знаешь?
— Знаю.
— Страшно здесь?
Беспризорник посмотрел на него исподлобья. Помолчал, перекатывая папиросу из угла рта в угол.
— Ну, — сказал он наконец. — Раньше страшней было. При царе. А теперь — ничего. Теперь революция. При революции страха нету. При революции — интересно.
— А что интересного?
— Да всё. — Мальчишка махнул рукой куда-то в сторону Васильевского. — Вчера вон одного сторожа с ума свело. У Смоленского. Пришёл, говорит, на работу, а там земля шевелится. Ну, не то чтоб шевелится, а будто дышит. И снится ему, говорит, что кто-то под плитой лежит и смотрит. Прямо сквозь веки.
— Сквозь веки? — переспросил Воланд.
— Ага. Веки, говорит, каменные. Тяжёлые. И не открываются никак, но он всё равно видит. Кто там.
Беспризорник затянулся в последний раз, бросил окурок в лужу. Зашипело.
— Вы, дядь, того. Поосторожней тут. Город, он с причудами.
Он встал, сунул руки в карманы и побрёл в подворотню
— Интересный ребёнок, — заметил Коровьев. — Наблюдательный.
Они подошли к дому на проспекте Наставников через час.
Дворник — древний, с метлой, которая казалась продолжением его рук — как раз собирался запирать ворота. Увидев компанию, он замер, прищурился.
— Кого надо?
— Квартиру, — сказал Воланд. — Пустую. С библиотекой.
— Пустых много. — Дворник почесал щетинистый подбородок. — А библиотека… Третий этаж, номер двести семьдесят шесть. Раньше профессор жил, историк. Умер в семнадцатом. Родственники то ли в Крым уехали, то ли в Париж. Книги остались. Никто не брал — тяжёлые.
— Нам подойдёт.
— Деньги есть? — Дворник смотрел с сомнением. — У меня, понимаешь, наряды. Жилищный отдел. Карточки там, ордера.
— Будут.
Воланд протянул руку. На ладони лежала монета — золотая, тяжёлая, с профилем, которого дворник никогда не видел. Но вес и блеск были убедительнее прописки.
— Червонец, — сказал дворник. — Настоящий?
— Настоящий.
— Ну, тогда живите.
Он посторонился, пропуская их в подворотню. Метла его скребла по камню с равномерным, убаюкивающим звуком.
Лестница пахла кошками, кислыми щами и ещё чем-то неуловимо сладковатым. Бегемот принюхался.
— Покойник, — констатировал он. — Месяца два. В подвале. Или за стеной.
— Не твоё дело, — буркнул Азазелло.
— Я просто констатирую факт. Как санитарный эксперт.
— Ты кот.
— Я кот с тонким нюхом. Это не исключает экспертной компетенции.
Квартира номер двести семьдесят шесть была не заперта. Дверь, взломанная ещё прошлой зимой, висела на одной петле и держалась, по-видимому, исключительно из вежливости. Коровьев дунул на замочную скважину — щеколда жалобно звякнула и отпала.
— Прошу, мессир.
Воланд переступил порог.
Внутри было темно, пыльно и очень тихо. Петроград гудел за окнами, но сюда, за двойные рамы и толстые стены, городской шум проникал с трудом, превращаясь в ровный, низкий гул — как в раковине, приложенной к уху.
Глава 2 Васильевский остров
Говорят, что земля на Смоленском кладбище — особенная. Не чернозём, не суглинок, а какая-то серая, липкая дрянь, которая не просыхает даже в самый засушливый июль. Местные старухи шептались, будто сюда свозили когда-то землю с разорённых погостов, мешали её с болотной жижей и пеплом от костров, на которых жгли чумных. Врали, конечно. Или нет? После революции разбираться было некогда — хоронили всех подряд: и красных, и белых, и просто замёрзших на улице, и тех, кто помер от тифа. Могилы копали наспех, часто — братские. Кресты ставили кривые, имена записывали карандашом на промокашке, которая раскисала в первую же оттепель.
Земля от такого обилия тел, говорят, пухнет. И шевелится.
В ночь, когда поезд из Варшавы растворился в серой мути, на старом Смоленском было тихо. Даже слишком тихо. Обычно здесь свистел ветер, гонял пожухлые листья и рваные бумажки, но сегодня ветер словно обходил погост стороной. Луна, мутная, с размытыми краями, висела над Лютеранской частью, и свет её казался тяжёлым, как ртуть.
Сторож Матвеич — тот самый, о котором говорил беспризорник у пивного ларька, — сидел в сторожке у главных ворот. Сидел не на лавке, а на полу, скорчившись, забившись в угол между печкой и стеной. Печка давно остыла, но Матвеич не чувствовал холода. Он вообще ничего не чувствовал, кроме одного: взгляда.
Это началось три дня назад. Пришёл он, значит, на обход, как обычно, с фонарём «летучая мышь». Прошёл по центральной аллее, свернул к часовне Ксении Блаженной — там всегда тихо, хорошо. И вдруг нога его провалилась. Не сильно, на вершок, но земля под ногой была мягкая, тёплая и будто бы... пульсировала. Матвеич отдёрнул ногу, посветил вниз. Обычная могила. Старая, заросшая полынью, плита треснула, и из трещины лезет мох. Только мох этот был какой-то слишком яркий, зелёный, светящийся в луче фонаря нехорошим таким светом.
И тут он почувствовал взгляд.
Не снаружи, а изнутри. Из-под плиты. Кто-то там, глубоко, открыл глаза и смотрит прямо сквозь камень, сквозь землю, сквозь подошвы сапог. Матвеич хотел перекреститься, но палец, сложенный щепотью, ткнулся в пустоту и повис. Не смог. Рука не слушалась.
Он тогда убежал. Закрылся в сторожке, выпил полбутылки мутного самогона, но взгляд не отпускал. Он чувствовал его даже сквозь стены. Тяжёлый, каменный, немигающий. И с каждым днём становилось хуже. Он несколько раз попытался уйти, но каждый раз ноги сами несли его обратно к кладбищу. Сегодня ему показалось, что земля под сторожкой начала дышать. Ритмично, глубоко. Вздох — выдох. Вздох — выдох. И в такт этому дыханию в стене появлялись трещины. Тонкие, паутинные, они ползли от пола к потолку, и Матвеич понял: ещё немного — и стены рухнут.
Поэтому он сидел на полу и смотрел на дверь.
Дверь открылась без скрипа.
Матвеич не удивился. Он ждал этого.
Вошли двое. Первый — высокий, худой, с лицом жёлтым, как пергамент, и глазами, провалившимися в тёмные ямы глазниц. Одет он был в какую-то странную рясу, подпоясанную верёвкой, но ряса была рваная, грязная, и пахло от него сырой землёй. Второй — короткий, плотный, с лопатой в руках. Обычный могильщик с соседнего участка, из новых, прибившихся к кладбищу после того, как их деревню спалили.
— Вставай, — сказал высокий. Голос его шуршал, как осенняя листва. — Пойдём. Он зовёт.
— Кто? — спросил Матвеич одними губами.
— Хозяин. Тот, кто спит. Теперь не спит. Просыпается.
— Не пойду.
— Пойдёшь. Он велит.
Высокий шагнул вперёд, и Матвеич увидел, что у того нет глаз. То есть ямы есть, а внутри — пусто. Но он всё равно смотрел. Смотрел так, что у Матвеича заледенела спина.
Могильщик молча подхватил сторожа под руку. Рука у него была холодная и сильная, как корень дерева.
Они вышли из сторожки. Кладбище встретило их тишиной, которая давила на уши. Луна спряталась за облако, и стало темно, хоть глаз выколи. Но высокий шёл уверенно, словно видел в темноте. Могильщик тащил Матвеича, и тот покорно перебирал ногами, чувствуя, как с каждым шагом взгляд из-под земли становится всё тяжелее.
Они остановились у той самой могилы. Треснувшая плита, светящийся мох.
— Копай, — приказал высокий могильщику.
Тот воткнул лопату. Земля поддалась легко, как песок. Лопата входила в неё без звука, и яма росла быстро, слишком быстро. Через минуту могильщик стоял по пояс в земле, через две — по горло.
— Ещё, — шелестел высокий.
Могильщик копал. Лицо его было спокойным, даже счастливым. Глаза закрыты.
Когда яма стала глубиной в два человеческих роста, лопата стукнулась о что-то твёрдое. Не о гроб, нет. О камень.
— Долой, — сказал высокий.
Могильщик выбросил лопату, спрыгнул вниз. Послышался скрежет — он ворочал плиту голыми руками. Матвеич хотел закричать, но из горла вырвался только хрип. Он чувствовал этот взгляд уже всей кожей, всем телом. Казалось, его рассматривают под микроскопом, препарируют, выворачивают наизнанку.
Плита дрогнула. Из-под неё ударил холодный, тяжёлый воздух, пахнущий не тлением, а чем-то древним, каменным, тем, что было до людей и будет после. И в этом воздухе явственно слышалось дыхание. Медленное, могучее.
Могильщик высунулся из ямы. Лицо его теперь было белым, как мел, и на нём застыло выражение неземного ужаса.
— Он... — прошептал могильщик. — Он смотрит... на меня...
Глаза его расширились, зрачки исчезли, залитые чем-то чёрным. Он судорожно вздохнул, схватился руками за горло и рухнул обратно в яму.
Матвеич зажмурился.
— Открой глаза, — приказал высокий.
— Не могу.
— Открой. Он велит тебе смотреть. Ты первый увидишь его лицо.
Матвеич открыл. И увидел.
Из ямы, медленно, опираясь на длинные, неестественно вывернутые пальцы, поднималось нечто. Оно было огромным — даже согнувшись, оно касалось головой края могилы. Кожа его напоминала кору векового дуба, серая, потрескавшаяся, местами покрытая мхом и плесенью. Грудь не поднималась — она просто двигалась сама собой, втягивая и выталкивая воздух, который со свистом проходил сквозь дыры в теле.
Но страшнее всего было лицо.
Оно было обращено вниз, и Матвеич не видел его. Видел только тяжёлый лоб, поросший чем-то, похожим на лишайник, и два огромных века. Веки были сомкнуты, но даже сквозь них чувствовался свет. Тот самый взгляд — он просачивался сквозь каменную плоть, жег, пронизывал насквозь.
— Подними веки, — прошелестел высокий. — Подними, я сказал.
И тут произошло то, чего Матвеич боялся больше всего.
Нечто подняло голову.
Веки дрогнули. Медленно, со скрежетом, похожим на камнепад в горах, они начали подниматься. Из-под них хлынул свет — не яркий, а чёрный, высасывающий всё вокруг. Трава под ногами Матвеича мгновенно пожухла и рассыпалась в прах. Камни на соседних могилах треснули. Воздух стал тяжёлым, как свинец.
И Матвеич увидел глаза.
Это были не глаза. Это были провалы в ничто. Две бездны, в которых не отражалось ничего, но виделось всё. В них кружились миры, умирали звёзды, рождалась тьма. И этот взгляд упал на Матвеича.
Сторож не закричал. Он просто начал умирать. Не сразу, а по частям. Сначала исчезли мысли — в голове стало пусто и холодно. Потём перестало биться сердце — оно просто остановилось, не выдержав тяжести. Потом плоть начала отслаиваться от костей, падать на землю серыми хлопьями.
Через минуту от Матвеича остался только скелет, стоящий на подгибающихся ногах. Скелет постоял ещё мгновение и рассыпался.
— Встал, — прошелестел высокий, падая ниц. — Встал, Хозяин.
Вий — а это был он — повернул голову. Взгляд его скользнул по пустому кладбищу, по спящему городу, по Неве, по куполам Исаакия. И везде, где проходил этот взгляд, люди вздрагивали во сне. Им снились камни. Тяжёлые, давящие камни, которые падают на грудь, на лицо, заживо погребая под собой.
Вий смотрел на Петроград.
А в это время на набережной, у Академии художеств, стоял человек в чёрном. Рядом с ним нервно переминался с ноги на ногу длинный тип в клетчатом и толстяк с примусом, который почему-то не гас на таком ветру.
— Чувствуете? — спросил Воланд.
— Ещё бы, мессир, — Коровьев поёжился. — Мессир, осмелюсь доложить, у меня по коже пробежал не просто холодок, а целая стая мамонтов, причём в самом игривом расположении духа.
— Спи, — сказал Воланд негромко. — Спи, старый. Рано ещё. Не время.
Взгляд Вия на мгновение остановился на фигуре в чёрном. Воздух между ними заискрился, задрожал. Где-то далеко на кладбище треснула ещё одна плита от напряжения, возникшего между двумя взглядами.
— Упрямый, — заметил Воланд. — Что ж. Посмотрим.
Он повернулся и пошёл вдоль Невы. Свита потянулась за ним. Гелла обернулась, посмотрела в сторону Смоленского, и рыжие волосы её на мгновение стали седыми от инея.
— Мессир, — спросил Бегемот, семеня следом и старательно пряча примус под мышку. — А это что за тип? С тяжёлым взглядом, я заметил. Нехороший тип. Мне он не понравился. У него даже нет хвоста, чтобы выражать эмоции.
— Это древнее, Бегемот. Очень древнее. Тот, кто стоит наравне с нами. И он очень зол.
— На кого?
— На всех. На то, что его разбудили. На то, что мир изменился. На то, что ему больше не молятся.
— А мы ему помешаем? — деловито осведомился кот.
Воланд не ответил. Он смотрел на воду, в которой отражались редкие огни города. Невская волна лизала гранит, и в этом плеске слышался шёпот:
— Веки... веки... поднимите мне веки...
На следующее утро Петроград проснулся в холодном поту. Тысячи людей рассказывали одни и те же сны: каменный человек, каменные руки, каменный взгляд, от которого не спрятаться. В газетных киосках очереди за «Красной газетой» — там печатали сводки с фронтов, но люди хотели читать не про белых и красных, а про то, что на Смоленском кладбище за одну ночь исчезли сторож и могильщик, а на могилах, там, где стояли деревянные кресты, теперь лежали только груды щепок, будто кресты раздавили чем-то тяжёлым.
На кладбище в тот день никто не пошёл. Даже патрули обходили его стороной. Только одна старуха, полоумная нищенка, всё бродила у ворот и бормотала:
— Пришёл... пришёл, батюшка... земля-то не держит... тяжко ему... глядит...
Её забрали в участок, но через час выпустили — не держать же умалишённую. А она вышла и побрела обратно, к Смоленскому, и больше её никто не видел.
Вий смотрел.
Город мёрз изнутри.
Глава 3 Туман
Нева в эту ночь казалась чёрной, как вакса. Германн стоял у парапета, вцепившись в холодный гранит побелевшими пальцами, и смотрел в воду. Там, в глубине, ему мерещились цифры: три, семь, туз. Они всплывали и тонули, складывались в причудливые комбинации, манили, обещали богатство, власть, невозможное.
— Тройка, семёрка, туз, — шептал он, и пар от дыхания таял в сыром воздухе. — Три, семь, туз.
Неделя прошла с тех пор, как графиня явилась ему. Неделя с того страшного вечера, когда он стоял у её гроба, подошёл проститься и увидел, как мертвая старуха открыла глаза и взглянула на него. Она сказала тогда: «Я приду к тебе против воли моей». И пришла. Явилась в белом платье, насмешливо улыбаясь, и назвала карты. Три, семь, туз.
С тех пор покой оставил его. Днём он ещё держался, ходил по городу, считал шаги, сворачивал на перекрёстках строго под прямым углом — привычка, оставшаяся от военной службы. Но ночью начиналось. Стоило закрыть глаза, как перед ними всплывало лицо графини — не старческое, сморщенное, а молодое, каким оно было сто лет назад, когда она блистала в Версале. А потом появилось другое лицо. Оно пришло не в сновидении. Оно пришло в отражении.
Германн брился перед осколком зеркала, пристроенным на подоконнике его убогой каморки. Комната его, бывшего военного инженера, теперь походила на келью: узкая кровать, стол, заваленный расчётами, и везде — бумаги с цифрами. Тройка, семёрка, туз. Он исписывал ими поля газет, обрывки обоев, даже собственные манжеты.
Он поднёс бритву к щеке и вдруг замер. В зеркале, за его собственным отражением, стоял кто-то другой. Лицо было бледным, с провалившимися глазами, и на губах застыла странная улыбка — неживая, застывшая, как у покойника. Германн резко обернулся. Никого.
Он посмотрел в зеркало снова. Там был только он сам. Но улыбка — эта чужая улыбка — ещё несколько секунд держалась на его губах, прежде чем исчезнуть.
Германн решился сегодня. Он знал, что должен вызвать дух графини ещё раз, выведать у неё подробности, узнать, не обманула ли она. Для этого нужна была полночь, нужна была свеча и нужно было место, где граница между мирами тоньше.
Он выбрал дом на Гороховой.
Старый, заброшенный, с заколоченными окнами первого этажа и чёрным провалом подворотни. Говорили, что здесь когда-то жил один человек, который сошёл с ума и застрелился. Говорили разное: что он был карточный шулер, что он погубил девушку, что ему всюду мерещились пауки. Место было нехорошее. Именно такое, как надо.
В подвал он спустился через чёрный ход. Дверь, подгнившая внизу, поддалась после третьего удара плечом. Лестница вела вниз, в сырость и темноту, пахнущую плесенью, мышами и чем-то ещё — сладковатым, тошнотворным.
— Есть кто? — спросил Германн в пустоту.
Тишина ответила ему многоголосым эхо. Тишина была плотной, как вата.
Он зажёг свечу. Пламя дрогнуло, метнулось, но устояло. Свет выхватил из темноты кирпичные своды, груды мусора в углах, разбитую мебель. И — паутину.
Она была везде. Тяжёлыми серыми лохмотьями свисала с потолка, закрывала углы плотной вуалью, стелилась по полу. Германн никогда не видел столько паутины в одном месте. Казалось, здесь не убирали лет сто, а пауки плодились и плодились, заполняя пространство своими сетями.
Он сделал шаг. Паутина коснулась лица, липкая и противная. Он отмахнулся, но пальцы увязли в ней, пришлось отдирать с усилием.
В центре подвала, там, где свет свечи почти не доставал, стоял стол. Точнее, не стол, а грубо сколоченный помост, на котором лежало что-то, накрытое мешковиной. Рядом — перевёрнутый стул с тремя ножками.
Германн поставил свечу на помост, достал из кармана колоду карт. Новую, ещё не игранную. Разложил их веером, как учила графиня.
— Я пришёл, — сказал он громко. — Ты обещала. Явись.
Пламя свечи дрогнуло и вытянулось в длинный, синеватый язык.
Ничего не произошло.
— Явись! — крикнул Германн громче. — Я знаю, ты здесь. Ты не можешь не прийти. Ты должна мне!
В углах что-то зашевелилось. Он обернулся, и сердце его пропустило удар: паутина двигалась. Она колыхалась, будто сквозь неё кто-то продирался, хотя в подвале не было ветра. И в этом колыхании угадывалась форма — человеческая, но странно искажённая, вытянутая, с неестественно длинными руками.
Фигура приближалась. Она не шла — она проступала из тьмы, сотканная из паутины и теней. Германн отступил к столу, опрокинув свечу. Та упала, покатилась по полу, но пламя, словно назло, не погасло, а вытянулось в синюю стрелку, освещая снизу это нечто.
Это был человек. Или то, что от него осталось. Лицо его было белым, как бумага, с провалившимися глазами, в которых копошились чёрные точки. Пауки. Мелкие, чёрные паучки выползали из глазниц, изо рта, из ушей, стекали по щекам и падали на пол.
— Здравствуй, — сказало существо.
Голос его был тихий, почти ласковый, но от него веяло такой тоской, такой безнадёжностью, что Германну захотелось завыть. Этот голос он слышал когда-то во сне — или читал о нём в старых книгах. Голос человека, который устал от жизни настолько, что перешагнул через неё, но и за порогом не нашёл покоя.
— Кто ты? — выдавил Германн.
— Ты знаешь. Я тот, кому снились пауки. Я тот, кто стрелялся в этом городе от тоски. Моя комната была этажом выше. Я часто смотрел в окно на эту улицу. Думал о вечности. А оказалось, что вечность — это баня с пауками.
Он шагнул ближе. Пауки с его лица посыпались на пол гуще, побежали к ногам Германна. Тот отскочил, наступил на одного — хруст, липкая жижа под подошвой.
— Не бойся, — улыбнулось существо. — Они не кусают. Они просто смотрят. Они всегда смотрят. За ними никто не следит, а они следят за всеми. Хорошие проводники.
— Чего тебе надо? — Германн пятился к стене, но паутина сзади уже липла к спине, к шее, путалась в волосах. — Я не за тобой пришёл!
— За мной никто не приходит. Я сам прихожу. К тем, у кого в душе темно. А у тебя темно, Германн. Темно и холодно. Там, где должна быть душа, у тебя — расчёт. Тройка, семёрка, туз. Три карты вместо сердца. Я таких знаю. Я сам таким был.
— Оставь меня!
— Не оставлю. Ты пришёл в мой дом. Теперь ты мой гость. А гостей у меня мало. Никто не хочет сидеть с тем, кто продал душу не за деньги. Мы с тобой похожи, Германн. Оба проиграли.
— Я ещё не проиграл! — крикнул Германн. — Я выиграю! У меня есть карты! Мне открыли тайну!
— Тайну? — Существо рассмеялось. Смех его был похож на шуршание паучьих лапок. — Тайна в том, что никакой тайны нет. Есть только страх. Вечный, липкий страх. Он плетёт свою паутину, и все мы в ней — мухи. Я думал, что смерть избавит меня от страха. А оказалось — нет. За порогом тот же подвал. Только пауков больше.
Пауки уже ползли по ногам Германна. Они поднимались выше, к коленям, к бёдрам. Их были сотни, тысячи. Они текли чёрной рекой из пустых глазниц существа, из углов подвала, из щелей в полу. Германн чувствовал, как немеют ноги, как тело тяжелеет, будто каменеет. Он понял: ещё немного — и он останется здесь навсегда, опутанный паутиной, как муха.
— Что тебе нужно? — прошептал он, чувствуя, что теряет последние силы. — Скажи, что тебе нужно? Я всё сделаю.
— Мне? — Существо склонило голову набок. — Мне ничего не нужно. Я уже всё получил. А вот тебе... тебе нужно кое-что понять. Там, куда ты идёшь, нет ни троек, ни семёрок. Там только взгляд. Вечный взгляд из темноты. Ты уже чувствуешь его, правда?
Германн вздрогнул. Да, он чувствовал. Всю последнюю неделю он чувствовал на себе чей-то взгляд. Тяжёлый, древний, нечеловеческий. Он думал, что это графиня следит за ним с того света. Но теперь понял: графиня была лишь ширмой. За ней стояло нечто большее. Оно просыпалось под городом, глубоко в земле.
— Скоро ты станешь как я, — прошептало существо, приближаясь вплотную. — Будешь сидеть в углу и плести паутину вечности.
И в этот миг что-то изменилось.
Воздух в подвале стал холодным, ледяным. Пауки на миг замерли, а потом бросились врассыпную. Существо отдёрнулось, втянуло голову в плечи, зашипело.
Из темноты, из самого дальнего угла, где свет свечи не доставал вовсе, донёсся тихий, сухой смех.
Германн обернулся и увидел ЕЁ.
Графиня стояла в проёме, где когда-то была дверь. Она была в своём парчовом салопе, с капором на седых волосах. Лицо её, мертвенно-бледное, светилось в темноте фосфорическим светом. Глаза, пустые и чёрные, смотрели прямо на него.
— Ты звал меня, — сказала она. Голос её шуршал, как сухие листья. — Я пришла. Но не одна.
Она перевела взгляд на паучье существо. То съёжилось ещё больше, вжалось в стену.
— А ты всё здесь, — произнесла графиня. — Всё маешься. Не нашёл покоя?
— Не нашёл, — прошелестело существо. — И не найду.
— Уйди, — приказала графиня. — Он мой. Я ему обещала карты. Он мне нужен живым.
Существо заколебалось. Пауки зашевелились, поползли обратно к нему, будто собираясь защищать. Но графиня шагнула вперёд, и они шарахнулись прочь.
— Уйди, — повторила она. — Или я позову тех, кто сильнее тебя. Ты знаешь, они близко.
Существо зашипело, попятилось, втянулось в паутину и исчезло. Только лёгкое колыхание серых лохмотьев указывало, где оно только что было.
Графиня обернулась к Германну. Тот стоял, прижавшись к стене, и не мог вымолвить ни слова. Паутина всё ещё липла к его одежде, но пауки исчезли.
— Ты хотел знать, не обманула ли я тебя, — сказала старуха. — Не обманула. Тройка, семёрка, туз выиграют. Но запомни: туз у тебя будет, а дама — нет. Дама останется здесь.
Она усмехнулась, и в усмешке этой было столько зловещего торжества, что Германн похолодел.
— Я сказала тебе карты, но не сказала главного. Тот, кому ты проиграешь, уже рядом. Он ждёт. И когда ты поставишь всё на туза — он перекроет его своей дамой.
— Кто? — выдохнул Германн.
Но графиня уже таяла. Контуры её становились прозрачными, воздух вокруг неё колебался.
— Скоро узнаешь. Берегись того, кто пришёл с поездом. Он играет по-крупному.
Она исчезла. Свеча на полу догорела и погасла, оставив Германна в полной темноте.
Он стоял, тяжело дыша, и не смел пошевелиться. Паутина больше не липла к лицу. В подвале стало пусто — ни пауков, ни существа, ни графини. Только запах сырости и тлена.
Германн нащупал в кармане коробок спичек. Руки дрожали так, что он сломал три спички, прежде чем четвёртая зажглась. Скудный огонёк осветил почти пустой подвал. Никакой паутины. Будто всё, что он видел, было лишь игрой воображения.
Но он знал: не было.
Он выбрался на улицу, когда уже светало. Гороховая встретила его пустотой и холодом. Где-то вдалеке залаяла собака, простучали сапоги патруля. Обычный петербургский рассвет.
Германн дошёл до набережной и долго смотрел на Неву. Вода была серая, свинцовая. В ней не мелькали цифры. Только где-то глубоко, на самом дне, ему померещилось лицо — белое, с пустыми глазами, окружённое паутиной.
— Берегись того, кто пришёл с поездом, — прошептал он.
Поезда в городе ходили редко. Какой поезд? С какой стороны?
Он не знал ответа. Но знал другое: карты у него есть. Тройка, семёрка, туз. Он выиграет. Должен выиграть.
Часть 2 ПОСРЕДНИК
Глава 4. Визит Эндрю Карти
— Что будем делать, мессир? — спросил Коровьев, снимая пенсне и протирая стёкла. — Ситуация, смею заметить, патовая. С одной стороны — древнее чудище под кладбищем, с другой — мы, с третьей — город, который вот-вот лопнет по швам от страха. А в центре — ни одного вменяемого переговорщика. Я, конечно, мог бы попробовать, но моя наружность, знаете ли, не располагает к доверию. У меня лицо жуликоватое. Азазелло — тем более: клык, взгляд исподлобья, наган в кармане. Бегемот... ну, Бегемот есть Бегемот.
— А чем я плох? — обиделся кот, высовывая морду из-за примуса. — Я обаятельный. Во мне есть шарм. Неотразимость какая-то звериная. Вий, может быть, любит животных.
— Поднимать веки такому чудовищу — это, знаешь ли, не селёдку чистить. Тут нужен подход. Деликатность. А у кого сейчас есть деликатность? У людей? Так люди боятся. У белых? У белых винтовки. У красных? У красных комиссары. Нету деликатности, мессир. Век не тот.
Воланд не ответил. Он стоял у окна, спиной к комнате, и смотрел на город. Там, за мутным стеклом, зажигались редкие огни — в коммуналках жгли керосинки, в подвалах теплились свечи, на окраинах полыхали костры. Петроград жил своей жизнью, холодной, голодной, но упрямой. И над всем этим, как невидимое покрывало, висел страх. Тот самый, каменный, тяжёлый, что сочился со Смоленского кладбища.
— Ждать, — сказал наконец Воланд. — Будем ждать.
— Чего? — не понял Коровьев.
— Того, кто сможет говорить со всеми мистическими сторонами, у каждого здесь свои интересы.
— И кто же, осмелюсь спросить, способен на такую дипломатическую миссию? Кто сможет найти общий язык и с нами, и с этим... каменным мешком? А есть еще картежник. Кто, чёрт возьми...
Коровьев осекся. Потому что именно в этот момент в коридоре раздались шаги.
Все замерли.
Шаги были лёгкие, уверенные. Они не крались, не таились, не пытались быть незаметными. Они просто шли — прямо, не сворачивая, с той спокойной определённостью, какая бывает у людей, точно знающих, куда идут и зачем. Скрипнула половица под лестницей. Ещё одна. Тишина.
Три удара в дверь.
Ровно. Негромко. Деловито.
Азазелло сунул руку в карман. Бегемот прижал уши. Гелла, стоявшая в тени, бесшумно шагнула вперёд, и ногти её на мгновение блеснули в свете свечи, став длиннее и острее.
— Войдите, — сказал Воланд, не оборачиваясь.
Дверь отворилась.
На пороге стоял молодой человек.
Лет семнадцати, не больше. Светлые кудри, чуть взлохмаченные, падали на лоб, прикрывая два маленьких, едва заметных завитка надо лбом — рожки. Такие, скорее декоративные, будто их приделали в насмешку над понятием «нечистая сила».
Пальто — чёрное, хорошего сукна, но с чужого плеча: рукава длинноваты, плечи узковаты. Под пальто — свитер грубой вязки, какие сейчас носят все, кому не досталось шинели. Ботинки — разношенные, со сбитыми носами. Обычный питерский юноша из тех, что торгуют папиросами на углу или таскают мешки на пристани.
Но глаза...
Глаза были не юношеские. Серые, с холодным, стальным отливом, они смотрели с той давней, спокойной мудростью, которая не даётся годами. Которая даётся только породой.
Молодой человек переступил порог и остановился, обводя взглядом комнату. Осмотрел Коровьева — без страха, скорее с любопытством. Скользнул взглядом по Азазелло — задержался на нагане в кармане, чуть усмехнулся. Увидел Бегемота — и усмешка стала шире, теплее. Геллу — и на мгновение задержал дыхание, как задерживают перед красивым, но опасным зрелищем.
Потом посмотрел на Воланда.
Тот наконец обернулся.
Они смотрели друг на друга долго. Очень долго для такой случайной встречи. Свечи мигали, тени плясали на стенах, где-то наверху заскребли мыши — или кто-то пострашнее.
— Господа, — сказал молодой человек негромко, но отчётливо. — Простите за вторжение без предупреждения. Но мне показалось, что в этом городе назревает разговор, в котором вам понадобится посредник.
Он чуть наклонил голову, и рожки блеснули в свете одинокой свечи.
— Кто, как не чёрт, поймёт интересы всех сторон?
Тишина стала абсолютной. Даже мыши затихли.
— Чёрт? — переспросил Коровьев, надевая пенсне и разглядывая гостя с ног до головы. — Позвольте, молодой человек, но вы... вы простите мою бестактность... вы выглядите как-то... ну, не вполне чертовски. Я ожидал копыт, хвоста, серного запаха, а тут — кудри, свитер и... извините, щёки розовые. Вы точно чёрт?
— Точно, — ответил молодой человек. — Но молодой. Рожки, видите? Есть. Хвост — при желании могу показать, но в приличном обществе это не принято. Копыта — под ботинками, если интересуетесь. А щёки розовые, потому что на улице мороз, а я шёл пешком от Чёрной речки. И вообще, меня зовут Эндрю Карти. Можно просто Эндрю.
— Эндрю Карти? — Бегемот спрыгнул с табурета и подошёл ближе, принюхиваясь. — Имя какое-то нерусское. Вы, батенька, случаем не из иностранцев?
— Не знаю, что там с иностранцами, но я местный, родился и вырос на Чёрной речке. Так что, можно сказать, коренной петербургский чёрт.
— На Чёрной речке? — оживился Коровьев. — Там же Пушкин стрелялся! А вы, значит, из тамошних?
— Из тамошних. Мама — из бесов, папа — из людей, если вам интересна генеалогия. Но я не затем пришёл.
— А затем? — подал голос Азазелло. Рука его так и оставалась в кармане, на нагане.
— Затем, что у вас проблема. И у Вия проблема. И у города проблема. А я могу помочь.
— Кто, как не чёрт, поймёт интересы всех сторон?
В комнате стало очень тихо.
Воланд смотрел на него долго, не мигая. Потом медленно, одними уголками губ, улыбнулся.
— Заходите, — сказал он. — Разговор действительно назревает.
Молодой человек ступил в комнату.
В комнате повисла та особенная тишина, какая бывает только перед грозой или перед большими неприятностями. Коровьев замер с пенсне в руке, забыв его протереть. Азазелло, до этого мрачно рассматривавший свои когти, медленно поднял голову. Бегемот, успевший разложить на подоконнике принесённую с собой селёдку и теперь методично её потрошивший, прекратил жевать и уставился на вошедшего круглыми жёлтыми глазами. Даже Гелла, стоявшая у окна и глядевшая на ночной город, обернулась, и рыжие волосы её колыхнулись, словно от сквозняка, хотя все окна были закрыты.
Воланд сидел в старом продавленном кресле, которое вместе с пыльной библиотекой досталось ему в "наследство" от умершего профессора. В руках у него не было ничего — ни трости, ни шпаги, ни даже сигары, но весь его вид выражал ту спокойную власть, которая не нуждается в атрибутах. Он смотрел на молодого человека, вошедшего без стука, и взгляд его чёрных глаз не выражал ни удивления, ни гнева — только лёгкое, едва уловимое любопытство.
— Посредник, — повторил Воланд. Голос его звучал ровно, как гул дальнего органа. — Это интересно. Очень интересно. Садитесь.
Он указал на табурет, стоявший у стены. Табурет был единственным более или менее целым предметом мебели в комнате, если не считать кресла и шаткого стола, заваленного книгами в пыльных переплётах.
Карти сделал несколько шагов вперёд, остановился посередине комнаты, и свет одинокой свечи упал на его лицо. Оно было действительно юным, почти мальчишеским, с нежной кожей и светлыми кудрями, которые вились надо лбом и над маленькими, аккуратными рожками.
Рожки эти, вопреки ожиданию, не выглядели устрашающе — скорее забавно, как у молодого козлёнка, которому ещё только предстоит отрастить настоящие рога. Но глаза смотрели так, словно видели всё: и прошлое, и будущее, и все возможные между ними развилки.
— Благодарю, мессир, — сказал Эндрю, чуть наклонив голову. Рожки блеснули в свете свечи. — Я постою. Долгая дорога, знаете ли, разминаться полезно.
— Откуда же вы пожаловали? — осведомился Коровьев, водружая пенсне на нос и придавая лицу выражение вежливой заинтересованности. — Простите моё любопытство, но, смею заметить, в наши времена молодые люди с такими... гм... выразительными деталями туалета встречаются нечасто. Особенно в Петрограде, где сейчас, извините за выражение, на рога могут и не так посмотреть.
— Из Парижа, — ответил Эндрю просто. — Вернее, из окрестностей. Там сейчас весело, но суетливо. Все куда-то бегут, стреляют, кричат о свободе. А свобода, как известно, — это когда нечего терять. Мне же терять пока нечего, поэтому я решил посмотреть, что делается здесь.
— И что же вы видите? — спросил Воланд.
Эндрю помедлил с ответом. Он обвёл взглядом комнату, задержался на Гелле, на Бегемоте, снова на Воланде. Потом сказал тихо, но отчётливо:
— Я вижу город, который стоит на костях. И эти кости начали шевелиться. Слишком много мистики на один город разом повылазило.
— Это мы и без вас знаем, — буркнул Азазелло, сверкнув клыком. — Ты лучше скажи, чего припёрся? Посредник, говоришь? А кто тебя просил?
— Никто, — согласился Эндрю, ничуть не смутившись. — Но в таких делах, как сейчас назревает, посредник нужен, даже если его не просят. Иначе стороны передерутся, а город — жалко. Люди, конечно, смертны и часто глупы, но этот город… — Он помолчал. — В нём есть душа. И её можно спасти.
— Душа? — Бегемот поперхнулся селёдкой. — Простите, молодой человек, но вы, кажется, оговорились. Мы тут при чём? Мы вообще-то, знаете ли, тёмные силы. Нам полагается души губить, а не спасать. Это профсоюзная установка.
— Установки меняются, — улыбнулся Эндрю. — Времена теперь такие, что даже тёмным силам приходится думать о репутации.
Воланд поднял руку, останавливая готового возразить Бегемота.
— Вы говорите интересные вещи, — сказал он медленно. — Но я хочу понять: кто вы такой, чтобы предлагать посредничество между мной, тем, кто спит под Смоленским и сумасшедшим с тремя картами? Вы назвались чертом. Чертят я знаю много. Но вас я вижу впервые.
Эндрю встретил его взгляд прямо.
Я родился уже после того, как границы между мирами стали размываться. И вырос в Петербурге, среди художников и поэтов, которые, как известно, с нечистой силой на короткой ноге. Поэтому я, может быть, лучше понимаю людей, чем вы, мессир. Простите за дерзость.
— Дерзость прощаю, — усмехнулся Воланд. — Но люди… Вы думаете, я их не понимаю? Я видел их тысячу лет. Я знаю их мысли, их желания, их страхи. Они не изменились.
— Изменились, — мягко возразил Эндрю. — Раньше они боялись Бога и черта. Теперь они бояться друг друга и голода. Это разные страхи. И с ними надо работать по-другому.
Глава 5 Нейтральная территория
Особняк на Английской набережной выбрали не случайно. Трёхэтажный, с облупившейся лепниной и заколоченными окнами первого этажа, он стоял особняком от соседних домов, будто стесняясь своего аристократического происхождения. Когда-то здесь жил граф, потом банкир, потом — в семнадцатом — какой-то комиссар, которого застрелили прямо в парадной. Теперь дом пустовал, и только ветер гулял да мыши дрались за крошки в буфетной.
Эндрю пришёл за час до полуночи. Ему нужно было всё подготовить, проверить, убедиться, что место подходит. Он обошёл первый этаж, заглянул в гостиную с зеркалами в тяжёлых рамах (зеркала были целы, что удивительно), в бывший кабинет с пустым книжным шкафом, в зал с роялем, у которого не хватало трёх клавиш. Выбрал гостиную: большая, с высокими окнами на Неву, с камином, в котором ещё остались дрова. Если повезёт, можно будет разжечь огонь — холод стоял такой, что пар изо рта валил, как из паровоза.
Дрова нашлись в чулане под лестницей — берёзовые поленья, сухие, пахнущие смолой. Эндрю натаскал их в гостиную, сложил в камине и всё-таки разжёг. Пламя занялось не сразу — дрова отсырели от времени, но потом затрещали весело, и в комнате стало чуть теплее, чуть уютнее. Свет от огня смешивался со светом свечей, которые Эндрю расставил на каминной полке, на подоконниках, на столе, и в этом дрожащем освещении старые стены выглядели почти живыми.
Он проверил время. Без четверти двенадцать.
— Ну, — сказал он себе, поправляя рожки под шапкой. — Или пан, или пропал.
Первым появился Германн.
Эндрю увидел его в окно: фигура в тёмном пальто быстро шла по набережной, не оглядываясь, почти бежала. За ним, чуть поодаль, плыла она — женщина в старомодном салопе, с капором на седых волосах. Графиня не касалась земли, она парила в вершке над брусчаткой, и там, где проплывала, оставался лёгкий иней.
Германн влетел в парадное, через минуту ворвался в гостиную. Глаза его горели, в руках он сжимал колоду карт — старую, потрёпанную, с золотым обрезом.
— Где игра? — выдохнул он. — Я готов. Тройка, семёрка, туз. Я выиграю.
— Сядьте, — сказал Эндрю спокойно. — Подождите остальных. Мы должны обсудить волнующие вопросы.
Германн хотел возразить, но в этот момент в дверях материализовалась Графиня. Она вошла бесшумно, встала за спиной Германна, положив прозрачные руки ему на плечи.
— Не торопись, — прошелестела она. — Всему своё время.
Эндрю поклонился ей:
— Сударыня, рад видеть. Прошу располагаться.
Графиня кивнула и замерла, как статуя. Германн сел в кресло у камина, не выпуская карт.
Вторым пришёл Вий.
Он не вошёл — он проявился. Сначала тьма в углу стала плотнее, потом из неё выступила фигура — огромная, нечеловеческая, закутанная в серые лохмотья, из-под которых виднелась каменная кожа. Лицо его было скрыто — он держал веки опущенными, но даже сквозь них Эндрю чувствовал взгляд. Тяжёлый, древний, прожигающий.
Вий шагнул в центр комнаты, и половицы под ним жалобно скрипнули. Он остановился напротив камина, и пламя на мгновение приникло, будто кланяясь.
— Я здесь, — произнёс он. Голос его был подобен шороху осыпающихся камней. — Где князь тьмы?
— Будет, — ответил Эндрю. — Прошу подождать.
Вий медленно повернул голову в сторону Германна и Графини. Графиня под его незримым взглядом чуть побледнела (ещё сильнее), но не отступила. Германн сжал карты так, что побелели костяшки.
— Старуха, — сказал Вий. — Давно не виделись.
— Ты всё такой же, — ответила Графиня. — Каменный. Неповоротливый.
— Ты всё такая же, — парировал Вий. — Мёртвая. Злая.
— Я не злая. Я справедливая.
— Справедливость — это когда проигравший платит. Твой человечек проиграет?
— Посмотрим.
Они замолчали, и в этом молчании чувствовалась сила — древняя, опасная, равная. Эндрю перевёл дух. Пока всё шло по плану.
Ровно в полночь хлопнула дверь парадного.
Шаги — лёгкие, уверенные, чуть насмешливые — зазвучали на лестнице. Кто-то поднимался, и этот кто-то совершенно не боялся ни тьмы, ни давящей тишины, ни древнего ужаса, затаившегося в углах.
Дверь в гостиную распахнулась.
Первым вошёл Коровьев — в клетчатом, с пенсне на носу и с таким видом, будто он зашёл в ресторан поужинать. Он оглядел комнату, прищурился на тёмные углы, заметил Германна с Графиней и театрально всплеснул руками.
— Ах, у нас уже гости! И какие! Ба, да это же сама Пиковая дама! Честь имею, сударыня, честь имею! — Он отвесил шутовской поклон. — А это, полагаю, тот самый счастливчик, которому открылась тайна трёх карт? Очень приятно, очень. Я, знаете ли, сам неравнодушен к азартным играм.
Графиня не ответила. Только глаза её блеснули холодом.
За Коровьевым вошёл Азазелло. Короткий, широкий, с неизменным наганом в кармане пальто. Он зыркнул по сторонам, задержал взгляд на тёмных углах, хмыкнул и встал у двери, загородив проход.
— Тяжело дышит, — заметил он, ни к кому не обращаясь. — Каменный. Старый.
Из темноты донёсся низкий, скрежещущий звук — не то смех, не то вздох.
— И ты здесь, рыжий, — прошелестел Вий. — Помню тебя. Ты был мелким, когда я лёг спать. Вырос. Обозлился.
Азазелло дёрнулся, но промолчал. Рука его скользнула в карман, к нагану, но дальше не пошла.
Потом вплыл Бегемот. Кот нёс примус, и примус горел ровным синим пламенем, освещая его довольную морду. Бегемот огляделся, заметил Германна, потом Графиню, и глаза его округлились.
— Мать честная! — воскликнул он. — Да у нас тут целое собрание! Мессир, вы только посмотрите: покойная графиня собственной персоной! А я думал, она только в картах живёт.
— Живёт, где хочет, — раздалось из темноты. — Как и все мы.
Бегемот поперхнулся, прижал уши и спрятался за ногу Коровьева.
— Тише, Бегемот, — раздался голос из коридора.
И вошёл Воланд.
Он был в чёрном плаще, с тростью, набалдашник которой поблёскивал в свете камина. Лицо его было спокойно, но глаза — чёрный и зелёный — скользнули по комнате и остановились на тёмном углу, где воздух дрожал особенно сильно.
— Здравствуй, древний, — сказал Воланд негромко. — Давно не виделись.
— Здравствуй, князёк, — ответил Вий. — Вижу, не последний человек в аду стал. А всё такой же — любишь представления.
— Люблю, — усмехнулся Воланд. — А ты всё такой же — прячешься в темноте, веки не поднимаешь. Боишься ослепнуть?
Ответа не последовало.
Воланд прошёл в центр комнаты, остановился напротив камина. Свита рассредоточилась по углам. — Итак, мы собрались. Мальчик, — он кивнул Эндрю, — твоя идея. Говори.
Эндрю вышел вперёд, встал так, чтобы видеть всех: Воланда, Вия, Германна с Графиней.
— Господа, — начал он. — Спасибо, что пришли. Мы здесь, потому что в этом городе стало тесно. Слишком много силы для одного пространства. Вий проснулся и хочет властвовать. Воланд приехал и хочет развлекаться. Германн... — он посмотрел на инженера, — Германн хочет выиграть. А за ним стоит Пиковая дама, у которой свои счёты с этим миром.
— И что ты предлагаешь? — спросил Вий.
— Я предлагаю не драться. Драка разрушит город, и никому не достанется ничего. Я предлагаю игру.
— Игру? — Воланд усмехнулся. — Мы уже говорили об игре.
— Да. Но тогда речь шла об одной партии. Я предлагаю три. Три карточные партии, которые решат судьбу Петрограда.
В комнате стало тихо. Даже огонь в камине притих.
— Три? — переспросила Графиня. — Какие?
— Первая — Воланд против Вия. Ставка — право на страх этого города. Кто выиграет, тот и будет главным источником ужаса для здешних людей. Но после игры проигравший обязуется не вмешиваться в дела города до особого уговора.
Вий медленно кивнул, принимая условие.
— Вторая — Германн против представителя Воланда. Ставка — судьба Германна: если выиграет, получит то, что хочет — покой или власть; если проиграет — уходит. Но в любом случае после этой партии вся история с картами и графиней должна завершиться — либо Германн обретает покой, либо уходит навсегда.
Графиня прищурилась, но промолчала.
— И третья... — Эндрю запнулся, но продолжил: — Третья — я против Воланда или Вия, смотря кто пройдёт в первой партии.
— Ты? — удивился Азазелло. — Мальчишка?
— Я. Моя ставка — моя жизнь. Если выиграю — вся мистика должна утихнуть. Воланд со свитой покидают Петроград навсегда. Вий засыпает под землёй и больше не тревожит город. Графиня оставляет Германна и уходит в небытие. Чтобы этот город остался людям. Чтобы никакая нечистая сила больше не вмешивалась в его судьбу.
Он обвёл взглядом всех троих.
— Если проиграю... — он развёл руками, — значит, не судьба. Забирайте меня, делайте что хотите. Но город должен быть свободен. Это моё условие.
Воланд смотрел на него долго, изучающе.
— Ты хочешь, чтобы мы все исчезли? — спросил он. — Чтобы Петроград стал обычным городом?
— Да, мессир. Чтобы он жил своей жизнью — со своими революциями, войнами, любовью и смертью. Без нашего вмешательства.
— А ты сам? Ты ведь тоже нечисть.
— Я останусь, — твёрдо сказал Эндрю. — Но я не буду вмешиваться. Я буду просто... писать. Записывать то, что случилось. Чтобы люди знали: иногда чудеса случаются, но лучше, когда их не слишком много.
— И ты готов отдать жизнь за это?
— Да.
В комнате повисла тишина. Вий шевельнулся, и каменные складки его одежды заскрежетали.
— Мне нравится этот мальчик, — пророкотал он. — Он знает цену словам. Я согласен. Если он выиграет третью партию, я уйду под землю и не проснусь, пока не придёт истинный срок. А если проиграет — он мой.
— Идёт, — кивнул Эндрю.
Графиня за спиной Германна усмехнулась.
— А моя ставка? Если мальчик выиграет, я должна исчезнуть? А если проиграет — я остаюсь?
— Если проиграет — вы остаётесь, но с условием: вы не вмешиваетесь в жизнь города активнее, чем сейчас. А если выиграет — вы уходите. Но ваш Германн уже получит своё во второй партии. Так что вы либо останетесь с ним, либо уйдёте одна.
Графиня задумалась. Потом кивнула:
— Приемлемо.
Воланд молчал дольше всех. Он смотрел на Эндрю, и в его глазах — чёрном и зелёном — мелькало что-то, похожее на уважение.
— Ты действительно готов поставить свою жизнь на то, чтобы мы ушли? — спросил он.
— Я ставлю свою жизнь на то, чтобы у этого города был шанс, — ответил Эндрю. — Без нас. Без страха. Без чудес. Просто... жизнь.
Воланд усмехнулся.
— Хорошо. Я принимаю твою игру. Три партии. Если ты выиграешь третью — мы уйдём. Все. Навсегда. Но если проиграешь — ты станешь моим. И я заберу тебя с собой, куда бы ни отправился.
— Согласен, — сказал Эндрю.
— Тогда по рукам, — произнёс Воланд.
Он протянул руку. Эндрю вложил свою.
Вий шагнул вперёд и накрыл их руки своей каменной ладонью. Холод обжёг, но Эндрю стерпел.
Графиня добавила сверху свою прозрачную, ледяную кисть.
— Договорились, — сказали они хором.
Силы разошлись.
Вий начал таять, уходить в темноту. Перед тем как исчезнуть, он бросил:
— Мальчик, ты смелый. Посмотрим, хватит ли смелости на три ночи.
И пропал.
Графиня повела Германна к выходу. Тот шёл послушно, но на пороге обернулся, посмотрел на Эндрю безумными глазами.
— Тройка, семёрка, туз, — сказал он. — Я выиграю. Все выиграю.
— Иди, — ответил Эндрю. — Готовься. Твоя партия — вторая.
Германн вышел. Графиня растворилась в воздухе.
Воланд со свитой задержались.
— Ты действительно думаешь, что сможешь выиграть у меня? — спросил он.
— Я думаю, что смогу договориться, — ответил Эндрю. — Выигрыш — это не всегда победа. Иногда это возможность закончить историю красиво.
Воланд усмехнулся.
— Ты странный чёрт, Эндрю Карти. Мне это нравится. До встречи через три дня. Первая партия — я и Вий.
Он повернулся и вышел. Свита потянулась за ним. Гелла задержалась на пороге, посмотрела на Эндрю.
— Береги себя, — сказала она. — Ты нужен живым.
— Постараюсь, — улыбнулся Эндрю.
Она исчезла.
Эндрю остался один. Подошёл к окну, посмотрел на Неву. Вода текла чёрная, тяжёлая, равнодушная. Где-то под ней спал Вий. Где-то по городу бродил Германн с призраком. Где-то на Наставников ждал Воланд.
— Три дня, — прошептал Эндрю. — Три партии. Три ночи. И тогда — свобода.
Он поправил рожки, усмехнулся и пошёл к выходу.
Впереди была подготовка.
Часть третья: ТРИ ПАРТИИ
Глава 6. Первая партия: Пустота
Двое суток Эндрю почти не спал. Он метался по городу, который должен был стать либо его триумфом, либо его могилой, и пытался предусмотреть всё. Но как можно предусмотреть игру, в которой ставки делает сама вечность?
Город жил своей жизнью. По Невскому спешили извозчики, в кофейнях спорили о политике, у Гостиного двора торговки предлагали мёрзлую клюкву. Никто из них не знал, что решается этой ночью. Никто не чувствовал, как над крышами сгущается тьма особого свойства — не та, что приносит дождь или снег, а та, что приходит перед самым главным выбором.
Эндрю зашёл в церковь на Сенной. Забрал горящую свечку. Сам не зная, зачем. Он был нечистью, пусть и мелкой, пусть и пишущей, но рука сама потянулась к подсвечнику. Свеча горела ровно, без копоти, и Эндрю почему-то подумал: «Если я выживу, надо будет потушить её. Интересно, примут жертву?»
На паперти его ждала Гелла.
Она стояла в тени колонны, закутанная в чёрный платок, и только рыжие волосы выбивались наружу, делая её похожей на беглянку из преисподней, что, в общем-то, было недалеко от истины.
— Мессир послал? — спросил Эндрю, спускаясь по обледенелым ступеням.
— Сама пришла, — Гелла взяла его под руку. — Хочу предупредить. Сегодня будет тяжело. Вий не просто силён. Он древний. Он помнит времена, когда людей ещё не было, а были только камни и ветер. Его страхи — нечеловеческие.
— Я знаю.
— Ты не знаешь. — Она остановилась, заглянула ему в глаза. В её зрачках, как в двух зелёных омутах, плескалось что-то, похожее на тревогу.
— Я знаю, на что иду. Спасибо за беспокойство.
— Глупый, — Гелла покачала головой. — Смелый и глупый. Это самая опасная комбинация.
Она исчезла, растворившись в морозном воздухе так же внезапно, как появилась. Эндрю постоял ещё минуту, глядя на пустое место, где только что стояла рыжая красавица, и пошёл дальше. Надо было закончить одно дело.
Германна он нашёл в той самой гостиной на Английской набережной. Инженер сидел в кресле у камина, который Эндрю разжигал два дня назад, и смотрел на огонь. В руках его была та самая колода — старая, потрёпанная, с золотым обрезом.
— Вы здесь? — удивился Эндрю. — Я думал, вы ушли.
— Я никуда не уйду, — голос Германна был тихим, почти бесплотным. — Я жду. Она сказала ждать.
— Графиня?
— Она. — Германн поднял глаза. В них не было безумия, которое Эндрю видел два дня назад. В них была пустота. Страшная, выжженная пустота человека, который уже перешагнул черту и теперь смотрит на мир оттуда, из-за неё. — Знаете, я всё думаю. Тройка, семёрка, туз. Три карты. Три ночи. Всё повторяется.
— Что повторяется?
— Судьба. — Германн усмехнулся. — Я всю жизнь хотел её перехитрить. Думал, если узнать тайну, то можно стать хозяином положения. А вышло наоборот. Тайна стала мной. Я уже не могу без этих карт. Они — мои мысли, мои сны, моя смерть.
— Вы боитесь?
— Боюсь? — Германн перевёл взгляд на огонь. — Нет. Я уже ничего не боюсь. Страх остался там, где я впервые увидел её. В том доме. В ту ночь. Сейчас осталась только усталость. Хочется, чтобы это кончилось. Любым способом.
— Кончится сегодня, — сказал Эндрю. — Сегодня первая партия. Завтра — ваша. И тогда всё решится.
— Вы верите, что я могу выиграть?
— Я верю, что каждый получает то, что заслужил, — ответил Эндрю уклончиво. Он не хотел врать умирающему.
— Красиво сказано, — Германн кивнул. — Но неправда. Люди получают не то, что заслужили, а то, что взяли. Или что у них забрали. Я взял тайну. Теперь она заберёт меня.
Он замолчал. Эндрю постоял рядом, глядя, как пляшут тени на бледном лице инженера, и вышел. Времени оставалось мало.
Особняк встретил его той же тишиной, но теперь в ней чувствовалось напряжение. Эндрю поднялся на второй этаж, в тот самый зал с зеркалами и роялем. Стол уже стоял — зелёное сукно, две свечи по краям, пустота посередине.
Воланд появился бесшумно. Просто вышел из тени, где секунду назад никого не было, и остановился напротив стола. Он был в чёрном, без обычной насмешливости на лице.
— Ты пришёл, мальчик, — сказал он. — Хорошо. Смотри и учись. Сегодняшняя ночь покажет тебе, что такое настоящая игра.
— Я готов, мессир.
— Готов ли? — Воланд склонил голову, и его разноглазые взгляд прошёлся по Эндрю, как скальпель. — Ты боишься. Это правильно. Страх — лучший советчик. Но ты боишься не за себя. Ты боишься, что твой план провалится. Это хуже. Когда боишься за других, руки дрожат сильнее.
— Я справлюсь.
— Посмотрим.
В зал начали входить. Первым появился Коровьев, на этот раз без обычного клетчатого, в строгом чёрном сюртуке. Он нёс колоду — не простую, а огромную, размером с ладонь, с рисунками, которые, казалось, шевелились.
— Колода готова, мессир, — доложил он. — Семидесятилетней выдержки. Страх и трепет каждого века.
— Хорошо.
За Коровьевым вошёл Азазелло. Встал у двери, скрестив руки на груди. На этот раз наган торчал открыто — предупреждение всем, кто вздумает нарушить правила. Бегемот приплыл последним, без примуса, но с таким важным видом, будто именно он был главным судьёй на этом турнире.
— А где же Гелла? — спросил Эндрю.
— Женщинам не место на такой игре, — ответил Воланд. — Слишком много смерти.
Он сел за стол. Напротив него стул оставался пустым, но Эндрю видел: воздух над ним дрожит, и дрожит не от холода. Тьма в углу за стулом сгущалась, становясь плотной, почти осязаемой.
— Выходи, древний, — позвал Воланд. — Хватит прятаться. Мы здесь не для пряток.
Тьма ответила. Не голосом — вибрацией, от которой у Эндрю заложило уши. Пол под ногами дрогнул, и из угла, медленно, как лава из жерла вулкана, начало выползать нечто.
Вий начал проявляться с фактуры — каменная кожа, серая, в трещинах, из которых сочился не то свет, не то тьма. Потом одежды — бесформенные лохмотья, которые, казалось, были старше самого времени.
И наконец — лицо.
Эндрю сглотнул. Лицо Вия было закрыто. Веки опущены, но даже сквозь них чувствовался взгляд — тяжёлый, как миллион тонн гранита, древний, как первые горы на этой земле. Этот взгляд не просто смотрел — он давил, вдавливал в пол, в землю, в самую сердцевину планеты.
— Здравствуй, князь, — голос Вия прозвучал, как обвал в горах. — Решил поиграть?
— Решил проверить, не заржавел ли ты, — ответил Воланд спокойно. — Садись. Игра ждёт.
Вий шагнул к столу. Каждый его шаг отдавался гулом в половицах, и Эндрю видел, как трескается паркет под каменными ступнями. Чудовище опустилось на стул — тот жалобно скрипнул, но выдержал. И сразу же в комнате стало холоднее. Не просто холодно — промозгло, до костей, так, что дыхание превращалось в иней.
— Правила, — объявил Коровьев, выходя вперёд. — Играем до трёх очков. Колода — особая, с картами судеб. Каждая карта — не просто масть и достоинство, а воплощение страха. Кто наберёт три очка, тот получает право на страх этого города. Проигравший обязуется не вмешиваться в дела города до особого уговора. Вопросы есть?
— Есть, — Вий повернул голову в сторону Эндрю. — Мальчик будет смотреть?
— Будет, — ответил Воланд. — Это его условие. Он должен видеть всё.
— Пусть смотрит, — Вий издал звук, похожий на скрежет камня о камень. — Может, научится, как надо играть.
Коровьев начал сдавать.
Карты ложились на зелёное сукно с тихим шелестом, но каждый шелест отдавался в ушах Эндрю громом. Он видел рубашки — на них были изображены не привычные узоры, а сцены из чужих жизней: кто-то падал в пропасть, кто-то тонул, кто-то сходил с ума от одиночества. Колода жила своей жизнью, и карты в ней не хотели подчиняться.
— Ваша сдача, мессир, — Коровьев подвинул стопку Воланду.
Воланд взял карты. На мгновение его пальцы замерли над колодой, и Эндрю увидел, как дрогнул мускул на скуле. Мелочь, незаметная для постороннего, но для того, кто знал Воланда хотя бы немного, — знак огромного напряжения.
— Хожу, — сказал Воланд и бросил карту.
Туз пик лёг на стол. И сразу же воздух над ним задрожал, пошёл рябью, и Эндрю увидел то, что было скрыто в этой карте.
Пустота.
Не та пустота, которая бывает в пустой комнате или в безлюдном поле. Другая — абсолютная, первичная, та, что была до сотворения мира. Воланд сидел в центре этой пустоты, и вокруг него не было ничего. Ни свиты, ни тьмы, ни даже собственного отражения. Только бесконечное ничто, в котором его собственное существование было песчинкой, пылинкой, случайностью, которую вот-вот сдует ветром небытия.
Эндрю зажмурился. Но видение было не снаружи — оно было внутри, в самой глубине сознания, и от него нельзя было спрятаться.
— Один — ноль, — прошелестел Вий. — Моя взяла.
Воланд молчал. Лицо его оставалось спокойным, но Эндрю видел, как побелели костяшки пальцев, сжимающих край стола.
Вторую карту бросал Вий.
Он не брал её в руки — она сама вылетела из колоды и легла перед Воландом. Семёрка червей.
И снова видение.
Эндрю увидел Коровьева. Тот стоял на пустыре, среди битого кирпича и ржавых бочек, и его клетчатый костюм висел на нём, как на вешалке. Рыцарь таял. Его фигура становилась прозрачной, черты лица расплывались, и через минуту на месте Коровьева остался только лёгкий дымок, который тут же развеял ветер.
Потом Азазелло. Клыкастый демон сидел на груде металлолома, и его тело покрывалось ржавчиной. Не той, что съедает железо, а другой — магической, смертельной для нечисти. Он пытался встать, но рука отвалилась и покатилась по земле, рассыпаясь в прах.
Бегемот. Кот сидел на помойке, тощий, облезлый, с потухшими глазами. Он ловил зубами мух и жалобно мяукал, но никто не приходил на помощь.
Гелла. Она таяла, как лужица грязного снега, и последнее, что Эндрю увидел, — её глаза, полные такой тоски, что сердце сжалось.
— Два — ноль, — объявил Вий. — Ещё одна, князёк, и город мой.
Воланд поднял глаза. В них — чёрном и зелёном — полыхало пламя, но голос оставался ровным:
— Бросай.
Третья карта легла на стол.
Король треф.
И Эндрю понял, что это его смерть.
Видение было самым страшным. Потому что в нём не было ни пустоты, ни распада, ни боли. В нём была книга. Тонкая, в потрёпанном коленкоровом переплёте, с пожелтевшими страницами. Рука — живая, тёплая, с чернильным пятном на указательном пальце — выводила на титульном листе: «Мастер и Маргарита».
Страницы перелистывались сами собой. Эндрю видел знакомые сцены: Патриаршие пруды, сеанс чёрной магии, бал у сатаны. Но Воланда в них не было. Вместо него был кто-то другой — бледный, испуганный человек в больничном халате, который писал эти строки, не зная, что они значат.
— Ты видишь? — голос Вия прозвучал, как приговор. — Ты — не хозяин. Ты — только тень. Мысль. Фантазия. Тебя создали, и тебя же уничтожат, когда допишут последнюю страницу. Ты не вечен, князёк. Ты — только слово.
Воланд смотрел на видение. И впервые Эндрю увидел в его глазах то, чего не видел никогда, — сомнение. Князь тьмы, владыка теней, повелитель грешников — он сидел и смотрел, как его собственное существование растворяется в чернильных строчках неизвестного романа.
— Три — ноль, — подвёл итог Вий. — Игра окончена. Город мой, князёк. Убирайся.
Он поднялся. Стул под ним рассыпался в труху. Тьма в углах запульсировала, готовая поглотить всё вокруг.
— Стоп.
Голос Воланда прозвучал тихо, но в нём было что-то такое, от чего даже Вий замер.
— Ты показал мне три карты, древний. Но ты забыл, что в колоде есть ещё одна. Та, которую никто не видит, но которая решает всё.
Воланд медленно поднял руку. В ней не было карты. Но над столом, прямо в воздухе, начала проявляться четвёртая — та самая, которую он не бросал, но которая существовала помимо воли игроков.
Джокер.
Не карта — фигура. Маленький человечек в колпаке, с бубенчиками на шутовском костюме. Он смеялся. Смеялся так заразительно, так весело, что даже каменное лицо Вия дрогнуло.
— Кто это? — проскрежетал древний.
— Это тот, кого ты не учёл, — ответил Воланд. — Тот, кто пишет. Тот, кто смеётся. Тот, кто не боится ни пустоты, ни распада, ни забвения. Потому что он знает: пока есть слово, есть и мир. Пока есть смех, есть и жизнь.
Джокер подмигнул Эндрю.
И видения рассыпались.
Пустота схлопнулась, оставив после себя только лёгкий холодок. Коровьев стоял целый и невредимый, поправляя пенсне. Азазелло хмурился, но был жив. Бегемот довольно урчал. А Гелла... Гелла смотрела на Эндрю из-за колонны и улыбалась.
Вий отшатнулся. Впервые за тысячелетия в его каменном сердце шевельнулось то, что можно было назвать страхом.
— Что это? — повторил он.
— Это игра, древний, — Воланд встал. — Ты выиграл три партии. Но ты проиграл войну. Потому что четвёртая карта всегда в рукаве у того, кто верит в чудо. Даже если это чудо называется глупостью.
Он повернулся к Эндрю:
— Спасибо, мальчик. Ты дал мне эту карту.
— Я? — Эндрю непонимающе моргнул. — Я ничего не делал.
— Ты верил. Ты поставил на кон свою жизнь ради города, который даже не знает о твоём существовании. Эта вера — сильнее любых карт. Сильнее пустоты. Сильнее смерти.
Вий медленно отступал в свою тьму. Каменное лицо его было непроницаемо, но в складках одежды чувствовалось что-то похожее на отступление.
— Ты не выиграл, князёк, — прошелестел он. — Ты отложил проигрыш. Но я вернусь. Когда последняя страница будет дописана, когда последний смех умолкнет — я вернусь.
— Возвращайся, — кивнул Воланд. — Мы будем ждать. Всегда.
Вий исчез. Тьма схлопнулась за ним, оставив после себя только запах сырой земли и древнего камня. В комнате стало светлее, теплее, и Эндрю вдруг осознал, что всё это время не дышал.
— Он ушёл? — спросил он.
— Ушёл, — подтвердил Воланд. — Но не навсегда. Такие, как он, не уходят навсегда. Они засыпают. До поры.
— Значит, я выиграл?
— Ты? — Воланд усмехнулся. — Ты вообще не играл. Ты был зрителем. Но да, твой план сработал. Первая партия завершена. Вий уходит под землю. До тех пор, пока последняя страница книги не будет написана. А книгу эту, заметь, пишешь ты.
Он подошёл к Эндрю, положил руку ему на плечо.
— Ты странный чёрт, Эндрю Карти. Ты не умеешь играть в карты, не знаешь правил, не понимаешь раскладов. Но ты умеешь верить. Это дорогого стоит. Береги это.
— А завтра? — спросил Эндрю. — Завтра партия Германна.
— Завтра — завтра, — Воланд направился к выходу. — А сегодня — отдыхай. Ты заслужил.
Свита потянулась за ним.
Эндрю остался один. Подошёл к окну, посмотрел на Неву. Вода текла чёрная, тяжёлая, равнодушная. Где-то под ней спал Вий. Где-то по городу бродил Германн с призраком. Где-то на Наставников ждал Воланд.
— Одна ночь прошла, — прошептал Эндрю. — Осталось две.
Глава 7 Вторая партия: Судьба
Ночь пришла неожиданно быстро. Эндрю просидел весь день в дешёвой кофейне на Садовой, пил остывший кофе и смотрел в окно.
Он думал о Германне.
Инженер был сломан. Тот человек, который три года искал тайну трёх карт, который не спал ночей, который готов был на всё — теперь сидел и смотрел в огонь пустыми глазами. Он получил то, что хотел? Нет. Он получил знание, но знание оказалось тяжелее неведения.
— Эндрю Карти?
Голос прозвучал над самым ухом. Эндрю вздрогнул и обернулся.
Рядом с его столиком стоял Азазелло. Без пальто, в одном сюртуке, с неизменным наганом в кармане. Короткий, широкий, с бельмом на глазу и клыком, торчащим из-под губы.
— Присядешь? — спросил Эндрю.
— Постою, — Азазелло опёрся о спинку соседнего стула. — Дело есть. Сегодня моя партия.
— Я знаю.
— Знаешь, но не всё. — Азазелло наклонился ближе. — Мессир велел передать: игра будет честной. Никакого подвоха. Если Германн выиграет — он получит то, что хочет. Если проиграет — уйдёт навсегда. Я пришёл сказать: не вмешивайся. Сегодня ты только зритель. Как вчера. Понял?
— И в мыслях не было вмешиваться, вы сами диктуете правила игры.
— Хорошо. — Азазелло уже собрался уходить, но остановился. — И ещё. Тот старик… Вий… он силён. Но Германн — человек. А люди иногда страшнее древних. Помни это.
Он исчез так же внезапно, как появился. Официант, проходивший мимо, даже не обернулся — значит, рыжий демон использовал ту самую пелену, которая делает нечисть невидимой для простых смертных.
Эндрю допил кофе и вышел. До полуночи оставалось четыре часа.
Германна он нашёл на мосту. Инженер смотрел на Неву и курил — хотя Эндрю был готов поклясться, что вчера тот не курил. Папироса дрожала в пальцах, и пепел срывался в чёрную воду.
— Вы здесь, — сказал Эндрю, подходя.
— А где мне ещё быть? — Германн не обернулся. — Дома? В гостях? На службе? Нет у меня больше дома. Нет службы. Есть только она и эти карты.
Он вытащил колоду из кармана. Старую, потрёпанную, с золотым обрезом. Эндрю видел её впервые так близко — и по спине пробежал холодок.
— Можно посмотреть? — спросил Эндрю.
— Смотрите. — Германн протянул колоду. — Только осторожно. Она кусается.
Эндрю взял карты. Они были тяжёлыми, будто не из бумаги, а из чего-то другого. Он перевернул верхнюю — дама пик. С картинки на него смотрела Графиня. Не рисунок — живое лицо, с морщинами, с седыми волосами, с глазами, полными такой тоски, что хотелось зажмуриться.
— Она здесь, — прошептал Эндрю.
— Она всегда здесь, — кивнул Германн. — Где карты — там и она. Я думал, что буду владеть тайной. А вышло, что тайна владеет мной.
— Вы хотите проиграть?
— Нет. — Германн резко обернулся. В глазах его на миг вспыхнуло то самое безумие, которое Эндрю видел в первую ночь. — Я хочу выиграть. Хочу поставить точку. Хочу, чтобы это кончилось. Любой ценой.
— А если цена — вы сами?
— Я уже не принадлежу себе, — усмехнулся Германн. — Я принадлежу картам. Им и ей. Сегодня я либо освобожусь, либо погибну. И то, и другое — лучше, чем это болото между жизнью и смертью.
Он забрал колоду, спрятал обратно в карман.
— Вы придёте? — спросил он.
— Приду. Я должен.
— Тогда до встречи. — Германн кивнул и пошёл вдоль набережной, быстро, не оглядываясь. Фигура его таяла в морозном воздухе, и Эндрю показалось, что она становится прозрачной, почти бесплотной.
Он постоял ещё минуту, глядя вслед уходящему, и пошёл в другую сторону. Надо было собраться с мыслями.
Особняк встретил его той же тишиной, но теперь в ней чувствовалось что-то новое.
— Гроб, — понял Эндрю. — Пахнет гробом.
Он поднялся на второй этаж. Зал с зеркалами и роялем был освещён иначе, чем вчера. Свечи горели не на столе, а по углам, и свет их был каким-то мертвенным, синеватым, будто не огонь, а застывшее электричество.
Стол стоял на том же месте. Зелёное сукно, две колоды по краям, пустота посередине. Но теперь за столом уже кто-то сидел.
Графиня.
Она была в том же старомодном салопе, с тем же капором на седых волосах, но теперь Эндрю видел её отчётливо, без всякой пелены. Она сидела неподвижно, как статуя, и смотрела на пустой стул напротив. Глаза её были открыты, но в них не было жизни — только холод, вечный холод, от которого стыла кровь.
— Здравствуйте, сударыня, — сказал Эндрю, поклонившись.
Графиня медленно повернула голову. Взгляд её прошёл сквозь Эндрю, будто его не существовало, и остановился где-то за его спиной.
— Мальчик, — прошелестела она. — Тот самый. Который всё видит и всё записывает.
— Я.
— Зря. Не надо было тебе в это лезть. Здесь гибнут те, кто посильнее тебя.
— Будьте уверены, я осознаю, что делаю.
— Знаешь, но лезешь. — Она усмехнулась, и усмешка её была страшнее любого проклятия. — Ладно. Твоя воля. Сегодня смотри. Сегодня решается судьба моего дурачка.
— Вы о Германне?
— О нём. — Графиня перевела взгляд на пустой стул. — Три года он меня мучил. Три года я за ним ходила. А теперь — конец. Сегодня либо он освободится, либо я его заберу.
Эндрю отошёл в угол, встал там, где было меньше всего света. Ровно в полночь начали собираться.
Первым вошёл Коровьев. Сегодня он был в чём-то среднем между фраком и скоморошьим нарядом — клетчатое сочеталось с чёрным, и это выглядело одновременно смешно и жутко.
— Господа! — провозгласил он, хотя в зале никого, кроме Эндрю и Графини, не было. — Сегодня особый вечер! Сегодня мы играем в судьбу! Прошу рассаживаться!
За ним вошёл Азазелло. Рыжий демон был мрачен, как туча, и наган в кармане топорщился особенно вызывающе. Он сел за стол, напротив пустого стула, и сложил руки на груди.
— Где игрок? — спросил он.
— Идёт, — ответил Коровьев. — Я чую.
И действительно, через минуту в зал вошёл Германн.
Он был в том же сюртуке, что и днём, но теперь сюртук казался чужим, великоватым, будто висел на вешалке. Лицо инженера было белым, как бумага, и только глаза горели — безумным, ровным, страшным огнём.
— Я здесь, — сказал он.
— Садитесь, — Коровьев указал на стул напротив Азазелло.
Германн сел. И сразу же за его спиной материализовалась Графиня. Она встала прямо за стулом, положила прозрачные руки ему на плечи, и Эндрю увидел, как инженер вздрогнул — будто через него пропустили ток.
— Не бойся, — прошелестела она. — Я с тобой.
— Я не боюсь, — ответил Германн, не оборачиваясь. — Я уже ничего не боюсь.
В зале появились остальные. Воланд появился последним — вышел из тени, как всегда, бесшумно и величественно.
— Итак, — сказал он, останавливаясь за спиной Азазелло. — Вторая партия. Играют Германн, инженер, и Азазелло, демон-убийца. Ставка — судьба Германна. Правила простые: три карты. Кто наберёт больше очков — тот и решает. Если выигрывает Германн — он получает то, что хочет. Если проигрывает — уходит навсегда. Куда — решим потом.
— А если ничья? — спросил Бегемот из угла.
— Ничьей не будет, — усмехнулся Воланд. — В судьбе ничьих не бывает.
Коровьев взял колоду. Ту самую, старую, с золотым обрезом, которую принёс Германн. Он перетасовал её — карты ложились с тихим шелестом, но каждый шелест отдавался в ушах Эндрю громом.
— Первая карта Германну, — объявил Коровьев и бросил карту.
Тройка.
Не просто тройка — тройка червей, но на ней, вместо обычных трёх сердец, Эндрю увидел три капли крови. Они дрожали на карте, готовые сорваться, и от этого зрелища мурашки побежали по коже.
Германн взял карту. Пальцы его дрожали, но голос был твёрд:
— Тройка. Я знал.
— Вторая карта Азазелло, — Коровьев бросил следующую.
Дама бубен. Обычная карта, без всяких фокусов, но Эндрю видел, как дёрнулся рыжий демон. Не его масть. Не его стихия.
— Хожу, — сказал Азазелло и бросил карту на стол.
Король крестей. Тяжёлый, мрачный, с лицом, похожим на те каменные изваяния, что стоят где-то в степях.
— Бью, — ответил Германн и бросил свою вторую карту.
Семёрка.
Семёрка пик. На ней Эндрю увидел семь черепов, сложенных в пирамиду. Черепа скалились, и в пустых глазницах горел зелёный огонь.
— Семёрка, — повторил Германн. — Второй карте — быть.
Азазелло побледнел. Это было видно даже при синеватом свете свечей. Он бросил третью карту, не дожидаясь объявления Коровьева.
Валет треф. Маленький, злой, с ножом в руке.
— Ваша сдача, — сказал Коровьев.
Германн медленно, очень медленно, взял последнюю карту. Он не смотрел на неё. Он смотрел на Азазелло, и в глазах его было что-то такое, от чего даже демон-убийца отвёл взгляд.
— Туз, — сказал Германн. — Пиковый туз.
И положил карту на стол.
Карта легла рубашкой вверх. Но все видели, что на ней. Потому что воздух над столом сгустился, и в этом сгущении проявилось лицо. Лицо старухи, мёртвой, страшной, с пустыми глазницами. Она смотрела на Азазелло, и демон вдруг понял, что проиграл.
— Три — ноль, — объявил Коровьев. Его голос дрогнул — впервые за всё время. — Партия окончена. Выиграл Германн.
В зале стало тихо. Даже огонь в свечах притих, будто боялся нарушить эту тишину.
Азазелло встал. Лицо его было серым, как пепел.
— Твоя взяла, человек, — сказал он. — Забирай свой выигрыш.
И отошёл в сторону, освобождая место.
Германн не двигался. Он сидел, глядя на три карты перед собой: тройку, семёрку, туза. Потом медленно поднял голову и посмотрел на Воланда.
— Что теперь? — спросил он.
— Теперь — награда, — ответил Воланд. — Ты выиграл. Ты получишь то, что хотел. Покой.
— Покой? — Германн усмехнулся. — Вы думаете, я хотел покоя?
— А чего ты хотел?
Германн встал. Он был бледен, но в глазах его больше не было безумия. В них была пустота — страшная, абсолютная, выжженная дотла.
— Я хотел знать, — сказал он. — Только знать. Тайна трёх карт была для меня важнее выигрыша. Я думал, что, узнав её, стану свободным. А стал рабом.
— Ты и был рабом, — произнесла Графиня из-за его спины. — Всегда. Только не знал этого.
Германн обернулся. Впервые за всё время он посмотрел ей прямо в глаза.
— Прощайте, сударыня, — сказал он. — Спасибо за тайну. Она меня убила.
— Не убила, — покачала головой Графиня. — Освободила. Иди.
Германн кивнул. Потом повернулся к столу, взял пикового туза — ту самую карту, которая решила его судьбу — и медленно, очень медленно, положил её в нагрудный карман сюртука.
Туда, где обычно носят часы.
Эндрю смотрел и не верил своим глазам. Вместо часов — карта. Вместо времени — вечность. Германн только что заменил свою жизнь на смерть, и сделал это так спокойно, будто всю жизнь к этому готовился.
— Что теперь? — спросил он снова.
— А теперь — покой, — ответил Воланд. — Ты его заслужил.
Он щёлкнул пальцами.
И Германн начал меняться.
Не сразу — медленно, постепенно. Сначала исчез цвет лица — оно стало серым, потом белым, потом прозрачным. Потом исчезли морщины — лицо разгладилось, стало молодым, почти юным. Потом исчезла одежда — сюртук растворился в воздухе, оставив только белое, чистое, будто погребальное, облачение.
— Смотрите, — прошептала Гелла. — Он уходит.
Германн поднял руки и посмотрел на них. Они были прозрачными. Сквозь пальцы просвечивали свечи, и это зрелище было красивым — страшно красивым, как всё, что касается смерти.
— Я… я ничего не чувствую, — сказал Германн. Голос его звучал откуда-то издалека, будто из другого измерения. — Ни боли, ни страха, ни радости. Только пустота. И в этой пустоте — тишина.
— Это и есть покой, — кивнул Воланд. — То, чего ты хотел.
— Я не этого хотел, — покачал головой Германн. Но было поздно.
Он таял. Медленно, как утренний туман под солнцем. Сначала исчезли ноги, потом тело, потом руки. Последним исчезло лицо — молодое, чистое, без единой морщины, с глазами, полными удивления.
— Прощайте, — прошелестело в воздухе. — Спасибо…
И тишина.
Карты на столе вспыхнули синим пламенем и сгорели за секунду, не оставив даже пепла. Только пиковый туз, тот самый, что лежал в кармане Германна, остался цел. Он лежал на том месте, где только что стоял инженер, и тускло поблёскивал золотым обрезом.
Графиня шагнула вперёд, наклонилась, подняла карту. Посмотрела на неё долгим, тяжёлым взглядом.
— Дурак, — сказала она тихо. — Какой же дурак.
И исчезла.
Вместе с ней исчез и запах тлена, и синеватый свет свечей, и давящая тишина. В зале стало обыкновенно — темно, холодно, но обыкновенно. Будто ничего и не было.
— Всё? — спросил Бегемот из угла. — А где же салют? Где фанфары? Где…
— Заткнись, — оборвал его Азазелло. Он всё ещё был бледен. — Человек выиграл. Человек ушёл. Чего тебе ещё?
— Мне? — Кот обиженно нахохлился. — Мне ничего. Просто неинтересно. Скучный какой-то покой. Ни тебе взрывов, ни тебе погони. Взял и растаял. Даже не попрощался толком.
— Он попрощался, — сказал Воланд. — Спасибо сказал. Это дорогого стоит.
Он повернулся к Эндрю.
— Ну что, мальчик? Видел?
— Видел, — Эндрю сглотнул. — Он… он действительно получил покой?
— Получил. Только не тот, о котором мечтал. — Воланд усмехнулся. — Люди всегда хотят не того, что им нужно. Германн хотел тайны — получил пустоту. Хотел выигрыша — получил смерть. Хотел покоя — получил ничто. Справедливо?
— Не знаю, — честно ответил Эндрю. — Мне кажется, он заслужил больше.
— Заслужил? — Воланд поднял бровь. — А кто сказал, что в жизни можно заслужить? Жизнь не награда и не наказание. Жизнь — это возможность. Германн свою возможность использовал. И получил ровно то, что выбрал.
— Он выбрал покой.
— Он выбрал карты. Карты привели его к покою. Всё честно.
Воланд направился к выходу. Свита потянулась за ним. Азазелло на пороге обернулся, посмотрел на Эндрю долгим, тяжёлым взглядом.
— Берегись, — сказал он. — Завтра твоя очередь. А с мессиром шутки плохи.
— Я знаю.
Азазелло покачал головой.
— Все вы, люди… тьфу.
И вышел.
Эндрю остался один. В зале было пусто, только догорали свечи да ветер гулял по углам. Он подошёл к столу, провёл рукой по зелёному сукну. Ни пепла, ни следов карт — ничего.
— Германн, — позвал он тихо. — Ты здесь?
Тишина.
Только ветер.
Эндрю постоял ещё минуту, потом повернулся и пошёл к выходу. На пороге обернулся. В углу, там, где исчезла Графиня, что-то блеснуло. Он подошёл ближе, наклонился.
На полу лежал пиковый туз. Тот самый, что был в кармане у Германна. Эндрю поднял его. Карта была холодной, как лёд, и тяжёлой, как камень. На обороте, там, где обычно бывает узор, проступали буквы.
Он поднёс карту к свече и прочитал:
«Спасибо. Прощайте. Г.»
— Германн, — прошептал Эндрю.
Карта дрогнула в руке и рассыпалась в пыль. Пыль была тёплой, живой, и пахла почему-то не тленом, а свежим хлебом — тем запахом, который бывает только в доме, где ждут гостей.
Эндрю постоял, глядя, как пыль оседает на пол. Потом разжал пальцы, стряхнул остатки и вышел в ночь.
Завтра была его очередь.
Утро встретило его серым небом и мокрым снегом. Эндрю шёл по набережной, смотрел на Неву и думал о Германне. Где он теперь? Что с ним? Получил ли он то, что хотел?
Ответа не было.
Только часы на Петропавловской колокольне пробили восемь, и звук этот был таким обыденным, таким мирным, что на миг показалось — никакой мистики нет, никаких игр не было, а был просто дурной сон после плохого ужина.
Но карман, куда Эндрю положил пикового туза, предательски холодил бок.
Карта не исчезла. Она осталась.
— Значит, не всё кончено, — сказал он себе. — Значит, будет третья ночь.
Он ускорил шаг. Надо было готовиться. Надо было думать. Надо было понять, как играть с тем, кто старше времени, сильнее страха и умнее всех, кто когда-либо жил на этой земле.
Впереди была последняя партия.
Глава 8. Третья партия: Рука
День перед последней ночью тянулся бесконечно.
К Эндрю сон приходил урывками, оставляя после себя липкую усталость и обрывки странных видений. То ему мерещился каменный взгляд Вия, то пустые глаза Германна, то чёрная роза, которую он ещё не видел, но уже чувствовал её запах — далёкий, южный, нездешний.
Он ходил по городу, сам не зная зачем. Невский проспект встретил его обычной суетой.
У Казанского собора он остановился, глядя на колоннаду, серую под низким небом. Где-то там, за стенами, теплились свечи, и старухи шептали молитвы. Эндрю не верил в Бога — не положено чертям, пусть даже мелким и пишущим, — но в эту минуту ему захотелось чего-то простого, человеческого, тёплого. Он вошёл в собор, постоял в углу, слушая, как эхо разносит шарканье ног и далёкое пение.
— Помоги, — шепнул он в пустоту. — Если ты есть.
Ответа не было. Только эхо повторило его шёпот и растворилось под сводами.
К вечеру он вернулся на Чёрную речку, собрал бумаги — те самые, на которых уже были первые черные кляксы, из которых должны были родиться первые закорючки, а после и первые слова и предложения — и долго сидел у окна, глядя, как зажигаются редкие огни в коммуналках.
— Сегодня, — сказал он себе. — Сегодня последняя ночь.
Эндрю поднялся на второй этаж особняка, в тот самый злополучный зал с зеркалами и роялем. Свечи горели ровно, без копоти, и свет их был каким-то особенным — живым, тёплым, почти домашним. Стол стоял на том же месте, но зелёное сукно исчезло, обнажив тёмную полированную древесину, в которой отражались огоньки.
Воланд уже сидел за столом.
Он был в чёрном, как всегда, но сегодня в его облике не чувствовалось обычной насмешливой лени. Князь Тьмы сидел прямо, сложив руки на груди, и смотрел на входящего Эндрю с выражением, которое трудно было описать словами. В его разноцветных глазах — чёрном и зелёном — читалось что-то, похожее на ожидание. Даже на нетерпение.
— Ты пришёл, — сказал Воланд. Это был не вопрос, а констатация.
— Я пришёл, мессир.
— Садись.
Эндрю не сел. Он подошёл к столу, остановился напротив Воланда и положил ладонь на полированное дерево. Ладонь была открытой, безоружной, и на пальце всё так же темнело чернильное пятно.
— Наконец-то, — тихо произнёс Воланд. — Последняя партия. Каковы правила, господин Карти?
— В этой партии нет карт, мессир. — Голос Эндрю звучал спокойно, но в нём слышалась сталь, которую трудно было ожидать от столь юного существа. — Только ставка. И рукопожатие.
— Я предлагаю вам двести пятьдесят лет, — сказал Эндрю. — Двести пятьдесят лет моей жизни. Моих дней, моих ночей, моих мыслей и моих чернил. Всё, что я мог бы прожить. Почти все, что у меня есть
Воланд не шелохнулся. Только бровь его чуть приподнялась — едва заметное движение, которое, однако, не укрылось от внимания свиты.
— Что вы хотите взамен? — осведомился он. — Богатство? Бессмертие? Власть над этим жалким городом?
— Нет, — Эндрю покачал головой, и на его губах появилась полуулыбка, исполненная печали. — Я хочу, чтобы вы ушли. Оставили этот город. Чтобы всё это… — он обвёл рукой комнату, зал, весь спящий за окнами Петроград, — …осталось просто историей, которую я смогу рассказать.
В зале повисла тишина, столь плотная, что её можно было резать ножом. Даже Бегемот, обычно неспособный усидеть на месте, замер, прижав уши. Коровьев перестал протирать пенсне. Азазелло медленно перевёл взгляд с Эндрю на Воланда. Гелла у окна затаила дыхание.
Все понимали: это не обмен, это жертва.
— Вы отдаёте практически всю свою жизнь за вымысел? Из трехсот возможных — двести пятьдесят лет? — в голосе Воланда впервые прозвучало нечто, похожее на изумление.
— Я отдаю свою жизнь за то, чтобы вымысел стал правдой, — поправил Эндрю. — Чтобы история была закончена. Чтобы у неё был шанс.
Воланд медленно поднял руку и протянул её над столом. Его пальцы были длинными, бледными, холодными — такими, какими их описывали в легендах, но сейчас в этом жесте не было угрозы, только торжественность.
— Рукопожатие скрепляет сделку, — произнёс он не вопрос, а констатацию.
— Да, — Эндрю кивнул. — Как подпись под договором.
Он взял руку Воланда.
Ладонь Князя Тьмы была сухой и прохладной, как страницы старой книги, пролежавшей в сыром подвале не одно десятилетие. Ладонь Эндрю — тёплой, живой, ещё совсем юношеской. В этом прикосновении сплелось всё: бездна между ними, жертва, любопытство, тяжесть сорока лет и лёгкость обещания.
Воланд сжал руку Эндрю. Не сильно, но так, чтобы тот почувствовал — сделка заключена.
— Ты не боишься? — снова спросил Воланд, и в его голосе, сквозь вечную иронию, пробилась та самая, едва уловимая нота участия, что звучала когда-то в разговоре с Мастером, чья книга ещё не была написана.
Эндрю посмотрел ему прямо в глаза, и взгляд его был ясен и решителен.
— Боюсь не дописать, — ответил он.
Рукопожатие длилось мгновение, которое показалось вечностью. Когда их ладони разъединились, в воздухе запахло остывающим воском и далёким утром. Свечи мигнули, тени на стенах дрогнули и замерли, прижавшись к углам.
— Свершилось, — тихо произнёс Воланд.
Он откинулся на спинку стула и смотрел на Эндрю с выражением, которого никто из свиты никогда прежде не видел на его лице. Это было не любопытство, не насмешка, не превосходство. Это было… уважение? Нет, скорее признание равного. На миг, всего на миг, Князь Тьмы смотрел на молодого человека так, будто видел перед собой не мальчишку с накладными рожками, а достойного противника, с которым можно говорить на равных.
— Ты отдал много лет, — сказал Воланд. — Знаешь ли ты, что это значит?
— Я знаю, что такое год, мессир. — Эндрю не отводил взгляда. — Я знаю, что такое зима в этом городе, когда холод пробирает до костей, а Нева встаёт так, что по ней можно ходить пешком. Я знаю, что такое весна, когда лёд трещит и грохочет, будто сам город просыпается от спячки. Двести пятьдесят таких циклов — это много. Но я отдаю их не просто так.
— А затем?
— Затем, чтобы они были. — Эндрю обвёл рукой вокруг. — Чтобы здесь жили люди. Чтобы рождались дети. Чтобы писались книги. Чтобы через несколько лет кто-нибудь сидел в этой комнате, смотрел на эти стены и думал: «А правда ли, что здесь когда-то был сам Сатана?» Или не думал вовсе. Чтобы город жил своей жизнью. Без нас.
Бегемот, не выдержав напряжения, вскочил с места и заметался по комнате, размахивая лапами.
— Мессир! — закричал он. — Мессир, вы только послушайте! Он говорит так, будто мы чума какая-то! Будто мы портим жизнь! А мы, между прочим, культурное общество! Мы приносим разнообразие! Без нас скучно!
— Скука — не самое страшное, — возразил Эндрю, поворачиваясь к коту. — Страшнее, когда от чудес перестают ждать добра. Когда каждое событие кажется происками нечистой силы. Когда люди перестают верить в себя и начинают верить только в нас.
— Он философ, — заметил Коровьев, водружая пенсне на нос и придавая лицу выражение глубокомысленной задумчивости. — Молодой, но философ. Это опасное сочетание.
Воланд поднял руку, призывая к тишине.
— Ты сказал, Эндрю Карти. — Он поднялся с места. — Я услышал. И я принимаю твою жертву. Но есть одно условие.
— Какое?
— Ты должен дописать.
Эндрю замер.
— Что — дописать?
— Историю. — Воланд шагнул к нему, и теперь его разноцветные глаза оказались совсем близко. — Всё, что здесь произошло. Все три ночи. Мою игру с Вием, гибель Германна, наше рукопожатие. Всё это должно быть записано. Ты понял?
— Я… — Эндрю запнулся. — Я и так собирался.
— Собирался — это не сделано. — Воланд усмехнулся. — Ты отдал мне двести пятьдесят лет своей жизни. Но я не забираю их сейчас. Я даю тебе время. Ровно столько, сколько нужно, чтобы поставить последнюю точку. А потом…
— Что потом?
— Потом мы встретимся. — Воланд развёл руками. — Где-нибудь. Когда-нибудь. И ты мне прочитаешь. Если, конечно, успеешь.
Эндрю смотрел на него и не верил своим ушам. Князь Тьмы, Владыка Теней, Повелитель Грешников — он давал отсрочку. Не потому, что пожалел. А потому, что хотел прочитать книгу.
— Мессир, — подал голос Азазелло из угла. — Это… это не по правилам.
— Правила, — Воланд обернулся к нему, — существуют для того, чтобы их нарушать. Особенно когда дело касается литературы.
Он снова посмотрел на Эндрю.
— Ты знаешь, почему я согласился на твою игру, мальчик?
Эндрю покачал головой.
— Потому что ты единственный за последние сто лет, кто предложил мне не власть, не богатство, не бессмертие, а историю. — В голосе Воланда прозвучала грусть — настоящая, не напускная. — Я видел империи, которые рассыпались в прах. Я видел царей, которые становились нищими. Я видел любовь, которая умирала быстрее, чем затухает эта свеча. Но истории… истории остаются. Тысячу лет спустя люди будут читать про то, что случилось сегодня ночью. И я буду в этих историях. Живой. Настоящий. А не просто страшилка для детей.
Он протянул руку и коснулся плеча Эндрю. Прикосновение было лёгким, почти невесомым.
— Пиши, Эндрю Карти. Пиши хорошо. Чтобы тебе поверили.
Эндрю хотел что-то ответить, но в этот миг свечи вспыхнули ярче обычного, а потом погасли все разом. Наступила тьма — абсолютная, непроницаемая, живая.
А когда свет вернулся, Воланда за столом не было.
Не было и свиты.
Только на столе, там, где только что сидел Князь Тьмы, лежала чёрная роза. Свежая, с каплями росы на лепестках, будто её только что срезали в чьём-то таинственном саду.
За окном светало. Где-то на Неве закричала чайка. Город просыпался.
И в этом пробуждении не было ничего сверхъестественного. Ни теней, ни призраков, ни давящего взгляда из-под земли. Только утро. Обычное питерское утро с мокрым снегом и серым небом.
Эндрю подошёл к окну. На набережной уже появились первые прохожие — дворник с метлой, женщина с бидоном, двое матросов, курящих на ходу. Они шли, разговаривали, смеялись. И никто из них не знал, что этой ночью в старом особняке решалась судьба их города.
Он обернулся. Комната была пуста. Только роза на столе напоминала о том, что всё случившееся — не сон.
Эндрю взял розу. Она пахла не так, как обычные цветы — в её запахе чувствовалось что-то далёкое, тёплое, почти забытое. Юг. Море. Лето.
— Спасибо, мессир, — сказал он тихо. — Я не подведу.
Ответа не было.
Он положил рукопись в старую холщовую сумку, сунул розу в нагрудный карман и вышел.
На лестнице было темно и сыро, как всегда. Пахло кошками и кислыми щами. Обычный питерский подъезд. Он спустился, толкнул тяжёлую дверь и вышел на набережную.
Снег всё шёл. Крупные, мокрые хлопья падали на гранит, на Неву, на крыши домов. Эндрю поднял воротник и пошёл к Чёрной речке.
Город жил.
Глава 9. Утро после игры
Утро пришло внезапно — серое, мокрое, с крупными хлопьями снега, которые падали на гранит набережных и тут же таяли, оставляя после себя только мокрые разводы. Петроград просыпался медленно, нехотя, будто тоже участвовал в ночных событиях и теперь отсыпался.
На Варшавском вокзале стрелочник Захаров, сменившийся с ночного дежурства, сидел в своей будке и никак не мог согреться. Чай в жестяной кружке остыл, руки дрожали, а в голове всё вертелось одно и то же: поезд, который пришёл из ниоткуда и ушёл в никуда. Но когда он выглянул в окно и увидел обычные пути, обычные составы, обычных носильщиков с тележками, то решил, что всё ему померещилось. С перепою. Или от недосыпу. Он махнул рукой, допил холодный чай и побрёл домой, к жене и щам.
На Смоленском кладбище было тихо.
Вий спал. Глубоко под землёй, на той глубине, где даже корни не достают, где только вечная мерзлота и камень. Ему снились сны — не каменные, как раньше, а какие-то странные, почти живые. Люди. Книги. Чернила. Он видел молодого человека с рожками, который сидел за столом и писал, и от этих видений в каменном сердце древнего чудовища шевелилось что-то, похожее на покой. Он спал и не просыпался. И веки его, тяжёлые, как могильные плиты, больше не поднимались.
В подвалах на Гороховой паутина рассыпалась в пыль. Пауки — тысячи, миллионы пауков — выползали из щелей, из старых труб, из брошенных вещей и разбегались кто куда. Они неслись по улицам чёрными ручейками, перетекали через тротуары, взбирались по стенам и исчезали в водосточных трубах. Город очищался от них, будто сам выдыхал заразу.
А Германн…
Он стоял на мосту, том самом, через который когда-то переходил Неву, думая о трёх картах. Теперь он был прозрачным, почти бесплотным — тень человека, который наконец-то получил покой. В кармане его сюртука, там, где раньше носили часы, лежал пиковый туз. Не карта — память. Германн смотрел на воду, и впервые за много лет в его глазах не было безумия. Только пустота. Но пустота эта была не страшной — она была освобождающей.
— Прощай, город, — сказал он тихо. — Я тебя помню. А ты меня — забудь.
Он растворился в утреннем тумане. Исчез так же незаметно, как появился когда-то в этом мире, — без шума, без следа, без сожаления.
Эндрю сидел в кафе на Невском.
Заведение называлось «Бродячая собака» — когда-то здесь собирались поэты и художники, пили дешёвое вино, читали стихи, ссорились и мирились. Теперь всё было иначе. Посетителей мало, на столиках — остывший кофе и вчерашние газеты с новостями с фронтов. Девушка за стойкой зевала, прикрывая рот ладошкой, и мечтала только об одном — чтобы смена поскорее кончилась.
Эндрю сидел у окна, смотрел на мокрый снег и пил холодный кофе. Кофе был отвратительный — жидкий, кислый, с привкусом цикория, — но он пил его уже третью чашку, потому что надо было чем-то занять руки и мысли.
Рожек на лбу почти не осталось. Они истаяли за ночь, будто сахар в горячей воде, и теперь только лёгкая шероховатость напоминала о том, что они вообще были. Эндрю провёл пальцами по лбу, усмехнулся.
— Человек, — сказал он себе. — Почти.
Деньги кончились ещё вчера. Кофе ему наливали в долг — помнили ещё с тех времён, когда он захаживал сюда с поэтами. Но долг есть долг, и Эндрю понимал, что долго так не протянет. Надо было что-то решать.
Он достал из кармана потрёпанную тетрадь. Ту самую, в которой начал записывать события трёх ночей. Обложка была заляпана чем-то, углы загнулись, страницы пожелтели. Но строчки, выведенные его торопливым почерком, лежали ровно, и в них уже чувствовалась та самая правда, которую он обещал Воланду.
— Дописать бы, — пробормотал он. — А потом… А что потом?
Ответа не было.
За окном шуршали шины редких автомобилей, цокали подковы извозчичьих лошадей, перекликались торговки у Гостиного двора. Обычная жизнь, которая не знала и не хотела знать, что этой ночью где-то там, на Английской набережной, решалась её судьба.
— Простите, здесь свободно?
Эндрю поднял голову.
Перед ним стояла девушка.
Лет семнадцати, не больше. С мягкими чертами лица и длинными каштановыми волосами, которые легкими волнами спадали на плечи, карие глаза с хитринкой, на шее — изумительные красные коралловые бусы. Бусы были такими яркими, такими живыми в этом сером утре, что на них невозможно было не смотреть. Они переливались, будто внутри каждого камешка горел маленький огонёк.
— Свободно, — ответил Эндрю. — Садитесь.
Девушка села напротив, положила на стол небольшую сумочку из потёртой кожи и уставилась на него в упор. Взгляд у неё был странный — изучающий, но не наглый, скорее любопытный.
— Вы Эндрю Карти? — спросила она.
— Допустим.
— А я Олеся. Боева Олеся. — Она улыбнулась, и в улыбке этой было что-то тёплое, почти домашнее. — Можете звать просто Леся.
— Откуда вы меня знаете?
— Знаю. — Олеся пожала плечами. — Город маленький. Слухи ползут.
— Какие слухи?
— Разные. — Она наклонилась ближе, понизив голос. — Говорят, вы этой ночью с самим Сатаной встречались. Играли в карты. Выиграли.
Эндрю усмехнулся.
— Слухи врут.
— Не всегда. — Олеся достала из сумочки колоду карт. Старую, потрёпанную, с золотым обрезом. Ту самую. — Вот, например, это вам.
Она положила колоду на стол перед Эндрю.
Он смотрел на карты и не верил своим глазам. Это была та самая колода, с которой играли Воланд и Вий. Та, в которой жила Графиня. Та, что сгорела после ухода Германна. Но она лежала здесь, целая, и золотой обрез тускло поблёскивал в утреннем свете.
— Откуда? — только и смог выдохнуть он.
— Передали. — Олеся пожала плечами. — Сказали: отдать Эндрю Карти. Пригодится.
— Кто передал?
— Не знаю. — Она покачала головой. — Тень какая-то. Высокая, в чёрном. Сказал: «Передай мальчику. Скажи: для книги».
Эндрю взял колоду в руки. Карты были холодными, но не ледяными — обычная температура, как у всего в этом мире. Он перевернул верхнюю — дама пик. С картинки на него смотрела Графиня, но теперь она не пугала, не давила, а просто смотрела — устало, спокойно, будто говорила: «Всё кончено. Отдыхай».
— Спасибо, — сказал Эндрю, пряча колоду в карман. — Спасибо вам, Олеся.
— Не за что. — Она встала. — Я пойду. Дела.
— Подождите. — Эндрю замялся. — А вы… вы кто?
Олеся обернулась. Коралловые бусы качнулись, и на миг Эндрю показалось, что внутри каждого камешка вспыхнул огонь.
— Я? — Она улыбнулась. — Я ведьма. Местная. Петербургская. Нас тут много осталось, знаете ли. Не все разбежались. Кто-то и прижился.
— И вы… вы не боитесь?
— Чего? — Олеся удивилась. — Того, что было? Нет. Всё уже случилось. Теперь жить надо.
Она направилась к выходу, но на пороге остановилась, обернулась.
— Эндрю! Вы пишите. Обещайте, что напишете.
— Обещаю, — сказал он.
Она кивнула и исчезла за дверью. Снег за окном повалил гуще, и через минуту её фигура растворилась в белой круговерти.
Эндрю остался один.
Он долго сидел, глядя на пустой стул, на котором только что сидела девушка с коралловыми бусами. Потом достал тетрадь, раскрыл на чистой странице.
За окном шёл снег. Город жил своей жизнью. Где-то на фронтах стреляли пушки, где-то в подвалах прятались люди, где-то рождались дети и умирали старики.
А Эндрю Карти, молодой человек без рожек, с потрёпанной тетрадью в руках, начинал писать историю, которую вы только что прочитали.
Рука потянулась к перу, но пера не было. Тогда он достал из кармана огрызок карандаша, поточил его перочинным ножом и вывел на первой странице:
«Петербургская нечисть. Глава первая…»
Свидетельство о публикации №226021502321