Пепел не плачет. Глава 4. Эхо

Бартоломео привел е; на рассвете. Конрад сидел у окна, смотрел, как серое небо наливается свинцом над крышами Рима. Абсент кончился, и мысли стали вязкими, липкими, как патока. Монета лежала в кармане — он то и дело трогал ее пальцами, сверяя дату на ощупь.

— Это Анна, — сказал Бартоломео.

Конрад обернулся.

Девушка стояла в дверях, сложив руки под грудью. Жест защиты, который монахини впитывают с первым годом послушания. Ей было лет двадцать пять, не больше. Худая до звона, ключицы проступали под грубой шерстяной рясой, как крылья стрекозы. Волосы острижены неровно, коротко, кое-где торчат мышиные хвостики, явно своими руками, явно в спешке и в темноте. Пахло от нее сырой глиной и подвальной стылостью, будто она пришла из катакомб.

— Ты сказал, сыщик, — голос Конрада сел после бессонной ночи. — Сказал бывший стражник, или архивариус, или…

— Она видит.

— Что?

Бартоломео кашлянул в кулак. Тремор сегодня был особенно сильный, пальцы плясали на посохе, как мухи на падали.

— Смерть. Она видит эхо смерти. На вещах, на костях, на камнях. У нее дар.

Конрад медленно поднялся.

— Дар, — повторил он. — Без разрешения. Без лицензии. Без клейма Канцелярии.

Анна молчала. Смотрела в пол, на грязные доски, на пятна от пролитого пива и чьей-то засохшей крови.
— Ты понимаешь, что она еретичка? — спросил Конрад у Бартоломео. — Если инквизиция узнает…

— Инквизиция не узнает.

— А если узнает? Если нас возьмут с ней? Меня повесят как пособника. Тебя сожгут как рецидивиста. Ее…

— Ее сожгут в любом случае. — Анна подняла голову. Голос у нее оказался низкий, с хрипотцой от долгого молчания. — Я уже приговорена. Разница только в дате.

Конрад посмотрел на ее руки. Тонкие, с обкусанными ногтями, с въевшейся землей под кожей, как у кладбищенских работников. На правом запястье бледный шрам, ровный, профессиональный. След от кровопускания. Такие шрамы оставляют себе те, кто работает с ампулами каждый день.
— Ты была целительницей.
— Да.
— Где училась?
— Санта-Мария-делла-Виттория. Сестры милосердия.
— Почему ушла?
Анна провела ладонью по голове, коснулась остриженных прядей.
— Благодать кончилась.
— В Ватикане?
— Везде. — Она подняла глаза. В них не было отчаяния. Только усталость, глубокая, как старый колодец. — Раньше нам выдавали ампулы раз в месяц. Потом раз в полгода. Потом сказали — молитесь, сестры. Господь не оставит. Господь оставил.

Конрад молчал.

— Я не лечу больше, — сказала Анна. — Лечить нечем. Но я вижу. Это пришло само, когда благодать ушла. Как будто раньше она забивала глаза, а теперь…
— Ты видишь эхо.
— Да.
— И что это значит — эхо?
Анна сделала шаг вперед. Остановилась. Подобрала слова.
— Когда человек умирает, что-то остается. Не душа — душа уходит к Богу, или в чистилище, или куда ей назначено. Но тело помнит. Кость, ткань, даже дерево, на котором он висел. Это как отпечаток пальца на воске. Как след ноги в грязи. Я могу... прочитать.

— И Канцелярия позволяет тебе жить с таким даром?

Уголки е; губ дернулись. Нервный тик.

— Канцелярия не знает. Я никому не говорила. Сестры думали, у меня лихорадка. Когда я трогала покойников и говорила, как их звали при жизни, они думали, святая. Потом настоятельница испугалась и выгнала меня. Чтобы не привлекать внимание.

Конрад отвернулся к окну. Начинался дождь, первые капли били в стекло, расплывались мутными кляксами.
— Я не беру женщин.
— Я не прошусь в солдаты.
— Ты просишься в отряд, который идет… – Он не договорил, только сейчас осознав, что собирается сделать, и тут же отогнал эту мысль. –  Если нас поймают, ты сгоришь первой.
— Я знаю.

— Тебя будут пытать перед сожжением. Не час и не два. Инквизиция уважает красивых еретичек.

— Я не красивая.

Конрад оглянулся. Нет, не красивая. Осунувшаяся, с синевой под глазами, с обломанными ногтями. И всё же в лице было что-то, от чего хотелось смотреть дольше, чем положено. Но не красота — глубина. Как в том колодце.

— Ты обуза, — сказал он. — Нам нужно быстро двигаться. Незаметно. Женщина в отряде…
— Я не отстану.
— Отстанешь.
— Я два года прожила на улице. Ночую в катакомбах, ем что дают паломники, меняю умение читать на хлеб. Я не отстану.

Конрад покачал головой.

— Нет.

Анна не двинулась с места.

Бартоломео переминался с ноги на ногу, скрипел половицами. Дождь за окном усилился, вода текла по стеклу ручьями, и в этой воде отражался серый ноябрьский Рим.
— Уходи, — сказал Конрад. — Я найду кость сам.

Анна сделала шаг.
Один.
Второй.
Она подошла почти вплотную, так близко, что он почувствовал запах сырой шерсти и подземной глины, запах катакомб и долгого одиночества. Ее рука поднялась медленно, без разрешения, без спроса.

Она коснулась его шеи.

Конрад дернулся, перехватил запястье, пальцы сомкнулись на тонкой кости, хрящ поддался, что-то хрустнуло. Она даже не ойкнула. Не отвела взгляд.
А ее пальцы уже легли на медальон под рубахой. На потертое серебро, которое он не снимал десять лет.
— Убери руку.
— Там девочка. — Голос Анны дрогнул. — Восемь лет, может, девять. Светлые волосы, коса через плечо. Она держит пестрого, трехцветного котенка.

Конрад замер.

— На портрете не видно котенка, — сказала Анна. — Там только лицо. Но я вижу. Он сидел у нее на коленях. Она его любила. Его звали...

Она замолчала, вслушиваясь в то, что слышала только она.

— Пеппо, — выдохнула Анна. — Она звала его Пеппо.

Конрад разжал пальцы.
Дождь бил в стекло. Бартоломео перестал дышать.
— Ее звали Маргарита.
— Откуда ты…
— Я не знаю, как ее звали. — Анна смотрела на свои пальцы, лежащие на медальоне. — Я вижу смерть, а не имена. Я вижу, что она не болела. Ее держали, связывали, вводили иглы. Долго, много раз. Ей было больно, очень больно. Но она не кричала. Она терпела.

Конрад разжал пальцы.

Анна убрала руку. На запястье остались красные следы.

— Она не умерла, — сказала Анна. — Ее убили. Есть разница.

Конрад смотрел на свои руки. Потом на медальон. Потом на дождь, заливающий Рим, — серый, бесконечный, холодный.

— Бартоломео, — сказал он не оборачиваясь. — Сколько ты ей обещал?

— Десятую часть гонорара.

— Добавь еще десятую. Из моей доли.

Анна стояла не шевелясь. Спрятала руки в рукава рясы — жест, который у монахинь означает смирение и готовность подчиниться.
— Ты пойдешь с нами, — сказал Конрад. — Будешь делать, что скажут. Не спорить, не лезть вперед, не задавать вопросов в неподходящее время. Если я скажу бежать — бежишь. Если скажу прятаться — прячешься. Если скажу смотреть на труп и молчать — молчишь.
— Да.
— И никогда, — он повернулся к ней, — никогда не прикасайся ко мне без спроса.

Анна кивнула. Спрятала руки в рукава рясы.
Конрад снова отвернулся к окну. Дождь не стихал. В стекле отражался его собственный шрам, рассекающий лицо пополам — граница между тем, что было до, и тем, что стало после.
— Хорошо, — сказал Конрад. — Добро пожаловать в ад.

За окном Рим просыпался под холодным ноябрьским дождем. Где-то в Канцелярии Чудес Торквато точил перья и ждал новостей.
А Конрад фон Эшбах, ветеран восьми кампаний, снова брал в отряд того, кого не сможет защитить.


Рецензии