Слово, сказанное никому и всем
Он заговорил не потому, что молчание стало невыносимым — не его молчание, а молчание тех, кто сидел вокруг огня, завернувшись в свои лохмотья и свои убеждения, и каждый из них молчал по-своему: купец из Бухары молчал высокомерно, индийский паломник молчал кротко, бывший судья из Дамаска молчал так, словно заранее выносил приговор любому, кто посмеет рот раскрыть. Молодая женщина из Тебриза, потерявшая двоих детей от мора, молчала так, как молчит земля после землетрясения — от исчерпанности.
Исфандиар встал, не попросив ни у кого разрешения, и это было первым знаком того, что он не собирался проповедовать. Проповедник всегда просит — если не разрешения, то хотя бы внимания. Исфандиар не просил ничего.
— Я расскажу вам, — сказал он, — историю, которую слышал от слепого звездочёта в Исфахане, а тот слышал её от своего деда, а дед — от огнепоклонника, бежавшего из храма, когда пришли люди с новой верой и разбили сосуд с вечным пламенем. Огнепоклонник рассказал её так: «В начале не было ничего, кроме вопроса. Не было ответа. Не было даже того, кто мог бы спросить. Был только вопрос, висящий в несуществовании, как плод на ветке дерева, которого ещё нет. И вопрос этот был прост: почему нет ничего? И в тот самый миг, когда вопрос был задан — никем, никому, ни на каком языке, — он уже содержал в себе ответ: потому что нечто должно быть. Первый акт бытия был актом логики, а не воли. Мир родился не из желания, а из невозможности не-быть».
Купец из Бухары хмыкнул.
— Это старый трюк, — сказал он. — Я слышал подобное от армянских монахов, от мусульманских мутакаллимов, от еврейских толкователей в Багдаде. Каждый из них берёт пустое слово и набивает его соломой собственных верований, а потом выставляет это чучело и говорит: вот, смотрите — Бог. Я торговал шёлком сорок лет и скажу вам прямо: я ни разу не видел Бога ни в одном тюке, ни в одном городе, ни в одном караване. Я видел людей, которые обманывают, людей, которые грабят, людей, которые умирают бессмысленно. Если за всем этим стоит разум — то он либо безумен, либо жесток, и я не желаю ему поклоняться.
Исфандиар не возразил сразу. Он подбросил ветку в огонь, и ветка затрещала — как живое существо, которое сжигают заживо, — и он сказал:
— Ты, Бухарец, выдаёшь себя за человека, который верит только в то, что видел своими глазами. Но ты не видел своими глазами, как шёлк рождается в теле червя. Ты не видел, как нить становится тканью на станке в руках ткача в Кашгаре. Ты видел только готовый тюк. И всё же ты никогда не говорил, что шёлк возникает сам по себе. Ты знал, что за ним стоит труд, замысел, рука. Почему же, глядя на устройство, бесконечно более сложное, чем любая ткань, ты отказываешь ему в мастере?
— Потому что ткань не страдает, — ответил купец.
И тут молодая женщина из Тебриза подняла голову, и все замолчали, потому что до сих пор она не произнесла ни слова с того дня, как пришла сюда, — три дня назад, — и лицо её было как лицо спящей, но глаза были открыты.
— Мой первый ребёнок, — сказала она, — умер на третий день жизни. Он не успел согрешить. Он не успел усомниться. Он не успел ни полюбить, ни предать, ни солгать. Он только дышал, а потом перестал дышать. Мулла сказал мне, что это испытание. Христианский монах из соседнего квартала сказал, что дитя принято в лоно Господне. Старуха-огнепоклонница сказала, что злой дух Ариман коснулся его. Три объяснения — и ни одно из них не утешило меня. Я не спрашиваю вас, есть ли Бог. Я спрашиваю: если он есть — почему?
Исфандиар долго молчал. Огонь потрескивал. И он сказал то, чего никто не ожидал:
— Я не знаю.
И после паузы:
— Послушайте: есть предание, которое рассказывают в Индии — не брамины, а те, кого брамины презирают, — неприкасаемые, люди, которым запрещено входить в храм. Они говорят так: «Бог создал мир, а потом испугался того, что создал, и отвернулся. Он не покинул мир — он просто не может на него смотреть. Он стоит к нам спиной, и мы видим только его затылок. И весь наш спор — о цвете его волос».
Судья из Дамаска, молчавший до сих пор, разомкнул губы:
— Это ересь.
— Конечно, — сказал Исфандиар. — Я прожил шестьдесят три года на этой земле и наблюдал закономерность, которая устойчивее любого астрономического цикла: чем больше человек убеждён в том, что знает волю Бога, тем страшнее он для своих соседей. Не тот опасен, кто сомневается. Опасен тот, кто перестал сомневаться.
— А атеист? — спросил купец. — Тот, кто вообще не верит?
— Атеист, — сказал Исфандиар, садясь и вытягивая руки к огню, — подобен человеку, который, войдя в дом и не увидев хозяина, объявляет, что этот дом ничейный, и у него никогда не было хозяина. Он может быть прав — возможно, дом действительно строил себя сам, балка за балкой, кирпич за кирпичом, подчиняясь некоему слепому закону. Но его правота не объясняет, почему в доме есть очаг, если никто не собирался в нём жить.
Однако — и тут Исфандиар понизил голос — я видел атеистов, которые были добрее любого верующего. Я знал в Ширазе человека по имени Фаррух, который не верил ни в Аллаха, ни в Ахура-Мазду, ни в Христа, ни в Будду. Он считал, что мир — это случайное нагромождение материи, а после смерти нет ничего. И при этом Фаррух кормил бездомных собак, лечил больных бесплатно, отдавал последнее чужим детям и ни разу в жизни не ударил ни одного человека. Когда я спросил его, зачем он это делает, если нет никакого воздаяния, он посмотрел на меня как на слабоумного и сказал: «А зачем мне воздаяние? Мне достаточно того, что ребёнок перестал плакать».
Я подумал тогда: вот человек, который поступает праведно без всякой причины. Не потому, что надеется на рай. Не потому, что боится ада. А просто потому, что ребёнок плакал, и он не мог этого вынести. И мне стало стыдно — потому что я, верящий в высшую справедливость, кормил бездомных собак гораздо реже, чем Фаррух.
Но потом Фаррух разбогател. Не сразу — постепенно, торговля удалась, наследство подвернулось. И богатство изменило его. Не в один день, а как ржавчина изъедает клинок — медленно, незаметно, от кромки к сердцевине. Он перестал кормить собак. Потом перестал лечить бесплатно. Потом стал давать деньги в рост. Потом — отбирать дома у должников. А когда один из тех, кого он разорил, пришёл к нему и сказал: «Фаррух, ты же был другим», — он ответил: «Я и тогда, и сейчас поступаю так, как велит мне мой разум. Тогда мой разум говорил: помогай. Сейчас он говорит: бери. Между этими двумя голосами нет судьи, потому что судьи нет нигде — ни на земле, ни на небе».
Вот, Бухарец, твой атеизм на деле. Он кажется разумным, пока человек слаб и мягок нравом. Но дай ему власть, дай ему золото, дай ему повод — и ничто не удержит его от падения, потому что нет отвеса, нет мерила, которое было бы больше его самого. Он сам себе становится высшей мерой, а человек — слишком короткая линейка для измерения бесконечности.
— А верующий? — тихо спросила женщина из Тебриза. — Верующий удержится?
— Не всегда, — сказал Исфандиар. — И это вторая великая беда человеческого рода — то, что люди называют благочестием, а я называю болезнью ума, надевшей маску здоровья. Я расскажу вам другую историю.
В городе Рее жил судья — набожный, строгий, знающий Коран наизусть. Он молился пять раз в день, совершил хадж дважды, раздавал милостыню, не ел свинины, не пил вина. И вот к нему привели юношу, обвинённого в том, что он читал книгу индийского мудреца, где говорилось, что душа переселяется из тела в тело и что свинья может нести в себе душу праведника. Судья выслушал обвинение, посмотрел на юношу — семнадцатилетнего, с тонким лицом и испуганными глазами — и приговорил его к двумстам ударам палкой по пяткам. Юноша умер на сто сорок третьем ударе. Судья записал в книгу: «Приговор исполнен во славу Всемилостивого и Милосердного». Всемилостивого — вы слышите? Милосердного.
Вот вам набожность. Вот вам вера, которая твёрже камня и бесчувственнее камня. Фаррух-атеист за всю свою жизнь не убил ни одного человека. Судья из Рея убил юношу за книгу, которую сам не читал, — и ушёл домой с чистой совестью, потому что совесть его была выстроена из догматов, а не из сострадания.
Индийский паломник, сидевший в углу и перебиравший чётки, спросил:
— Учитель Исфандиар, ты описываешь крайности. Но мир живёт не крайностями, а серединой. Между Фаррухом и судьёй из Рея лежит пространство, в котором помещаются миллионы обычных людей, которые верят немного, сомневаются немного, грешат немного и каются немного. Что ты скажешь о них?
— Что они — и есть человечество, — ответил Исфандиар. — И что именно ради них стоит говорить. Потому что крайности неисправимы. Фанатик не услышит меня — у него собственное представление о Бог кричит в оба уха. Убеждённый безбожник тоже не услышит — у него уши заткнуты собственной гордостью. А вот те, кто посередине, — те, кто ночью иногда смотрит на звёзды и чувствует что-то, чему не может дать имени, те, кто утром просыпается и не знает, благодарить ли кого-то за этот новый день или просто встать и идти работать, — вот они-то и есть мои слушатели.
Им я скажу: не доверяйте тому, кто заявляет, что знает о Боге всё. Он лжёт — сознательно или не осознавая этого. Вся совокупность человеческого знания о первоначале мира умещается в одну фразу: нечто существует, и оно — больше нас. Всё остальное — интерпретация, а интерпретация — это человеческая ткань, натянутая на непостижимый каркас. Она может быть красивой, как персидский ковёр, или грубой, как мешковина, но она никогда не равна тому, что под ней.
И ещё: не доверяйте тому, кто говорит вам, что его Бог ненавидит тех же людей, которых ненавидит он сам. Это самая древняя из человеческих хитростей — приписывать своё злобство небесам. Когда персидский царь Камбиз вторгся в Египет и приказал убить священного быка Аписа, он заявил, что делает это по велению Ахура-Мазды. Когда египетские жрецы отравили несогласного с ними фараона, они объявили, что это кара Осириса. Когда греки вырезали население Мелоса, они сослались на волю олимпийских богов. Механизм один и тот же на протяжении тысячелетий: человек совершает подлость, а затем вызывает божество в качестве свидетеля защиты.
Древняя легенда рассказывает, что однажды боги собрались на совет и один из них — самый молодой — спросил: «Почему люди приписывают нам свои преступления?» И старейший бог ответил: «Потому что мы молчим. А в молчание можно вложить всё что угодно».
Купец из Бухары усмехнулся.
— Так, значит, по-твоему, Исфандиар, Бог есть, но он молчит?
— Он говорит, — ответил Исфандиар. — Но не словами. Он говорит тем, что персиковое дерево весной покрывается цветами, что ребёнок рождается с пальцами, способными через двадцать лет играть на таре, что вода течёт вниз, а огонь поднимается вверх, что глаз — вдумайся, Бухарец, — глаз, этот кусочек влажной плоти, способен вместить в себя горный хребет на горизонте. Между этим влажным шариком и горным хребтом нет ничего общего — ни природы, ни состава, ни масштаба. И всё же одно вмещает другое. Кто объяснит мне это случайным столкновением частиц? Пусть частицы сталкиваются вечно — они не породят способности любить — любви матери, рыдающей над пустой колыбелью.
Женщина из Тебриза спросила.
— Но если он говорит — почему он не сказал моему ребёнку: живи?
Огонь догорал. Угли подёрнулись сизым пеплом. Ветер за стенами стих.
— Я не знаю, — сказал Исфандиар в третий раз. — И тот, кто скажет тебе, что знает, — либо лжец, либо безумец. Но я скажу тебе одно: в Индии, на берегу великой реки, есть люди, которые верят, что твой ребёнок не исчез. Что он стал чем-то другим — не хуже и не лучше, а другим. Что смерть — это не конец, а превращение, такое же, как превращение зерна в росток. Зерно исчезает — росток появляется. Между ними нет видимой связи, и всё же одно невозможно без другого. Я не знаю, правы ли индийцы. Но я знаю, что если бы всё заканчивалось гробницей, то само слово «справедливость» было бы бессмыслицей, оскорблением, злой шуткой, которую вселенная сыграла с нами. А я отказываюсь верить в злую шутку — не потому, что у меня есть доказательства, а потому, что во мне есть что-то, что сопротивляется бессмыслице.
Судья из Дамаска встал и вышел, не сказав ни слова.
Исфандиар посмотрел ему вслед и сказал — не столько оставшимся, сколько самому себе:
— Вот человек, которого я боюсь. Не потому, что он злой. А потому, что он уверен. Уверенность — это когда между тобой и миром стоит стена из готовых ответов, и ни один живой вопрос не может через неё пробиться. Атеист хотя бы сомневается в Боге; фанатик не сомневается ни в чём. А кто не сомневается ни в чём — тот уже не вполне человек, потому что сомнение — единственное, что отличает нас от камня и от зверя.
Камень не сомневается. Волк не сомневается. Саранча, пожирающая поле, не задаёт вопросов. Только человек — жалкий, больной, смертный, голодный — поднимает голову и спрашивает: почему? И в этом «почему» больше смысла, чем во всех храмах, построенных за всю историю, потому что храм — это ответ, а вопрос всегда больше ответа...
Свидетельство о публикации №226021700868
Благодарю! На таких текстах надо воспитывать в школах и вузах.
"Не тот опасен, кто сомневается. Опасен тот, кто перестал сомневаться".
"Судья из Дамаска встал и вышел, не сказав ни слова.
Исфандиар посмотрел ему вслед и сказал — не столько оставшимся, сколько самому себе:
— Вот человек, которого я боюсь. Не потому, что он злой. А потому, что он уверен. Уверенность — это когда между тобой и миром стоит стена из готовых ответов, и ни один живой вопрос не может через неё пробиться. Атеист хотя бы сомневается в Боге; фанатик не сомневается ни в чём. А кто не сомневается ни в чём — тот уже не вполне человек, потому что сомнение — единственное, что отличает нас от камня и от зверя.
Камень не сомневается. Волк не сомневается. Саранча, пожирающая поле, не задаёт вопросов. Только человек — жалкий, больной, смертный, голодный — поднимает голову и спрашивает: почему? И в этом «почему» больше смысла, чем во всех храмах, построенных за всю историю, потому что храм — это ответ, а вопрос всегда больше ответа...".
Вопрос - это Мост. Да.
С уважением и теплом,
Наталья Анатольевна Шлемова 17.02.2026 17:04 Заявить о нарушении
Вы подчеркнули важнейшее место в тексте.
С уважением,
Виктор Нечипуренко 17.02.2026 17:25 Заявить о нарушении
У диктатора-пересидента спросили на брифинге: "Вы ни о чем не жалеете за годы, проведенные у власти, возможно что-то хотели бы изменить, сделать по-другому?" На что диктатор ответил без доли сомнения, безапелляционно: "Нет! я всё правильно делаю!"
Вот она - катастрофа НЕ сомневающегося сознания! Коррозия металла-тела...м-да.
И еще, у меня идиосинкразия на фанатов всех мастей: узость ума и души.
Спасибо, Виктор Николаевич, за эту метафорико-сигнальную систему!
Наталья Анатольевна Шлемова 17.02.2026 17:47 Заявить о нарушении