Юрий Левитанский. Поэт вне времени

Юрий Давыдович Левитанский… Поэт прошлого века. Поэт-фронтовик. Поэт, которого всенародное обожание, как бы ненароком, как бы боясь обидеть, но вежливо обходило стороной. Он не участвовал (хотя вполне мог) в различных, как сейчас говорят, «тусовочных» поэтических мероприятиях, не ходил в «оттепельные» шестидесятые годы в Политехнический…
Он, как и его стихи, жил своей, неброской, но полной глубоким философским смыслом жизнью.

1. «Координаты времени условны»


… Его стихи надо слушать. Потому что прочтённые глазами, они теряют ту слышимую только в звукописи интимность, какая, несомненно, присутствует в каждой поэтической фразе. А ещё потому, что произнесённые вслух его рифмы приобретают удивительную и оригинальную своеобычность, а ритм особенным рисунком откладывается в сознании. В его поэтических строчках, произнесённых вслух, как-то особенно чутко слышишь то выраженные монологом, а то вдруг – диалогом какие-то сокровенные и важные для восприятия художественного замысла мысли.

– Что происходит на свете? – А просто зима.
– Просто зима, полагаете вы? – Полагаю.
Я ведь и сам, как умею, следы пролагаю
в ваши уснувшие ранней порою дома.
 
– Что же за всем этим будет? – А будет январь.
– Будет январь, вы считаете? – Да, я считаю.
Я ведь давно эту белую книгу читаю,
этот, с картинками вьюги, старинный букварь.
 
– Чем же всё это окончится? – Будет апрель.
– Будет апрель, вы уверены? – Да, я уверен.
Я уже слышал, и слух этот мною проверен,
будто бы в роще сегодня звенела свирель.
 
– Что же из этого следует? – Следует жить,
шить сарафаны и лёгкие платья из ситца.
– Вы полагаете, всё это будет носиться?
– Я полагаю, что всё это следует шить.
 
– Следует шить, ибо сколько вьюге ни кружить,
недолговечны её кабала и опала.
– Так разрешите же в честь новогоднего бала
руку на танец, сударыня, вам предложить!
 
– Месяц серебряный, шар со свечою внутри,
и карнавальные маски – по кругу, по кругу!
– Вальс начинается. Дайте ж, сударыня, руку,
и – раз-два-три,
            раз-два-три,
                раз-два-три,
                раз-два-три!..

… И прочтённое вслух, это стихотворение непременно укажет на то, что его мелодика совсем не случайно стала песенным шедевром с музыкой Сергея Никитина, им же исполненным в кинофильме «Москва слезам не верит».

Юрий Левитанский никогда не выглядел ханжой. Но и не пытался прятать от чужих недобрых глаз свою врождённую интеллигентность.  Его как-то однажды спросили, что он больше всего ценит в людях. И он, не задумываясь, ответил: «В разное время своей жизни – разное. На сегодняшний день, например, – интеллигентность. Но сейчас наличие интеллигенции встречается реже, чем её отсутствие. По-моему, самая главная причина наших нынешних бед – это отсутствие интеллигентности в самой интеллигенции».

Он с горечью это видел и это осознавал, потому что на изломе двух эпох нашим воспитанием занялась чуждая нам идеология. Интеллигентность благополучно ушла не только из масс, но и из нынешнего поколения артистов, музыкантов, писателей, то есть тех наших современников, которые в былые времена были эталонами воспитанности.

… Его стихи можно осязать. Потому что выписанные в них детали настолько гармонируют со смыслом, что сами становятся его составной частичкой. Он и называет некоторые свои маленькие шедевры, например, «Как показать весну»:

Я так хочу изобразить весну.
Окно открою
и воды плесну
на мутное стекло, на подоконник.
А впрочем, нет,
подробности — потом.
Я покажу сначала некий дом
и множество закрытых ещё окон.
Потом из них я выберу одно
и покажу одно это окно,
но крупно,
так что вата между рам,
показанная тоже крупным планом,
подобна будет снегу
и горам,
что смутно проступают за туманом.
Но тут я на стекло плесну воды,
и женщина взойдет на подоконник,
и станет мокрой тряпкой мыть стекло,
и станет проступать за ним сама
и вся в нём,
как на снимке,
проявляться.
И станут в мокрой раме появляться
её косынка
и её лицо,
крутая грудь,
округлое бедро,
колени.
икры,
наконец, ведро
у голых её ног засеребрится.
Но тут уж время рамам отвориться,
и стёкла на мгновенье отразят
деревья, облака и дом напротив,
где тоже моет женщина окно.
И тут мы вдруг увидим не одно,
а сотни раскрывающихся окон
и женских лиц,
и оголённых рук,
вершащих на стекле прощальный круг.
И мы увидим город чистых стёкол.
Светлейший,
он высоких ждёт гостей.
Он ждёт прибытья гостьи высочайшей.
Он напряжённо жаждет новостей,
благих вестей
и пиршественной влаги.
И мы увидим —
ветви еще наги,
но веточки,
в кувшин водружены,
стоят в окне,
как маленькие флаги
той дружеской высокой стороны.
И всё это —
как замерший перрон,
где караул построился для встречи,
и трубы уже вскинуты на плечи,
и вот сейчас,
вот-вот уже,
вот-вот…

Не правда ли, читая стихотворение, мы мысленно следуем за каждым взмахом внимательной кисти художника, рисующего весеннее настроение.

… Стихи Ю. Левитанского надо читать, как говорится, на свежую голову, ибо они так «многослойны», что всякий раз, читая их заново, открываешь не уловленную сразу полную картину смысла.

Координаты времени условны.
Привычно говорим – задолго до.
До нас. До наших дней. До нашей эры.
До Рима. До Пилата. До Голгофы.
До Ноя. До ковчега. До потопа.
История – вся сплошь – задолго до.
Живущие меж прошлым и грядущим,
всё тщимся заглянуть как можно дальше.
За нами – тьма, и перед нами – тьма.
Так и живём меж тою тьмой и этой,
на крохотном пространстве между ними –
живём, как в ожидании Годо.
И как ни жаль, о друг мой, но похоже,
что мы с тобой живём на свете тоже
задолго до, мой друг, задолго до.

Но почему «задолго до»? Нет, он ничуть не умалял сути и значимости своей эпохи. Более того, в других своих стихах он ею откровенно гордился. И всё же в зрелом возрасте поэт очень жалел, что «годы двухтысячные и дале – не различимые мною дали»:

 Годы двадцатые и тридцатые,
словно кольца пружины сжатые,
словно годичные кольца,
тихо теперь покоятся
где-то во мне,
в глубине.
Строгие годы сороковые,
годы,
воистину
роковые,
сороковые,
мной не забытые,
словно гвозди, в меня забитые,
тихо сегодня живут во мне,
в глубине.
Пятидесятые,
шестидесятые,
словно высоты, недавно взятые,
еще остывшие не вполне,
тихо сегодня живут во мне,
в глубине.
Семидесятые годы идущие,
годы прошедшие,
годы грядущие
больше покуда ещё вовне,
но есть уже и во мне.
Дальше — словно в тумане судно,
восьмидесятые —
даль в снегу,
и девяностые —
хоть и смутно,
а всё же представить ещё могу,
Но годы двухтысячные
и дале —
не различимые мною дали —
произношу,
как названья планет,
где никого пока ещё нет
и где со временем кто-то будет,
хотя меня уже там не будет.
Их мой век уже не захватывает —
произношу их едва дыша —
год две тысячи —
сердце падает
и замирает душа.

2. «Кланяюсь повинной головой праху Неизвестного стиха»

Юрий Левитанский родился 22 января 1922 года в городе Козельце на Черниговщине. Он не любил вспоминать раннее детство, потому что там были «помимо деревьев и стен дома – голод и лохмотья – вместо одежды. Когда его молодые родители перебрались в город Сталино (ныне Донецк), жить они стали лучше, но быт был всё так же не устроен.

И вот из тех «жутковатых шахтёрских ландшафтов» целеустремлённый юноша после десятилетки вырывается в большой мир, он поступает (это был 1939 год) в Московский институт философии, литературы и истории. Почему – в именитый ИФЛИ? Да потому что с юных лет Юрий полюбил книги. И, ещё будучи школяром, начал писать и публиковаться в местных газетах.

… Когда грянула война, он уже учился на третьем курсе. В конце июня Юрий сдаёт последний экзамен и уходит на фронт добровольцем. Его ратный путь – внушает уважение: оборона Москвы, битва на Орловско-Курской дуге, взятие Харькова, форсирование Днепра, Днестра и Прута. Войну с гитлеровским фашизмом Левитанский закончил в Чехословакии, пройдя путь от рядового до лейтенанта. Но мировая война не закончилась. Оставался на восточных границах страны другой агрессивно настроенный сосед. И через весь материк Юрий едет на вторую свою войну – на войну с Японией.

Но до места боевых сражений ему добраться не довелось. Его, как уже сложившегося газетчика направляют в Иркутск, где он становится постоянным автором газеты «Советский боец».

В 1948 году в Иркутске выходит первый сборник его стихов «Солдатские дороги».
Юрий Давыдович прекрасно осознавал, что первые его стихи далеки от совершенства. Много позже он об этом скажет, что «перечёркивает их, как творческую неудачу». А потому его биографы предлагают нам сегодня, заводя разговор о творчестве Ю. Левитанского, брать во внимание стихи, написанные поэтом после выхода в свет его сборника «Стороны света» (1959). Именно в этот промежуток времени (с 1955 по 1957 годы) Ю. Левитанский обучается в Москве на двухгодичных курсах при Литинституте. И признание к нему приходит после выхода в свет сборника стихотворений «Кинематограф».

… Да, свои первые «военные» стихи поэт до конца жизни считал творческой неудачей. Если многие поэты-фронтовики именно на военной тематике сделали себе имя, то Юрий Левитанский почему-то стеснялся подчёркивать своё участие в тех немыслимо смертельных событиях. Да, он прошел всю Великую Отечественную. Но вспоминать о ней не хотел: «Для меня 9 мая – тяжёлый день. Я не хожу ни на какие сборища…», – как-то сказал он. И когда он о войне говорил, то так, как будто, мучался от зубной боли. 

Ну что с того, что я там был.
Я был давно. Я всё забыл.
Не помню дней. Не помню дат.
Ни тех форсированных рек.

(Я неопознанный солдат.
Я рядовой. Я имярек.
Я меткой пули недолёт.
Я лёд кровавый в январе.
Я прочно впаян в этот лёд —
я в нём, как мушка в янтаре.)

Но что с того, что я там был.
Я все избыл. Я всё забыл.
Не помню дат. Не помню дней.
Названий вспомнить не могу.

(Я топот загнанных коней.
Я хриплый окрик на бегу.
Я миг непрожитого дня.
Я бой на дальнем рубеже.
Я пламя Вечного огня
и пламя гильзы в блиндаже.)

Но что с того, что я там был,
в том грозном быть или не быть.
Я это всё почти забыл.
Я это всё хочу забыть.
Я не участвую в войне —
она участвует во мне.
И отблеск Вечного огня
дрожит на скулах у меня.

(Уже меня не исключить
из этих лет, из той войны.
Уже меня не излечить
от той зимы, от тех снегов.
И с той землей, и с той зимой
уже меня не разлучить,
до тех снегов, где вам уже
моих следов не различить.)

Но что с того, что я там был!..

… Да, его книга «Кинематограф» окончательно утвердила за ним статус мастеровитого, умного и оригинального поэта. Многие литературоведы ставят её в один ряд с лучшими русскими поэтическими книгами ХХ века. «Это нечто совершенно новое, вольное, сочетание трепетности и свежести традиционной лирики, стиля и формы, и недюжинной властной поступи поэта-философа», - так сказал об этой книге один известный советский критик.

Сколько нужных слов я не сказал,
сколько их, ненужных, обронил.
Сколько я стихов не написал.
Сколько их до срока схоронил.

Посреди некошеной травы,
в чаще лебеды и лопухов,
шапку сняв с повинной головы,
прохожу по кладбищу стихов.

Ни крестов, ни траурных знамён
в этом месте тёмном и глухом.
Звёздочки стоят вместо имён
по три, по три, по три над стихом.

Голова повинная, молчу.
Вглядываюсь в даль из-под руки.
Ставлю запоздалую свечу
возле недописанной строки.

Тихий свет над чёрною травой.
Полночь неподвижна и тиха.
Кланяюсь повинной головой
праху Неизвестного стиха.

Не менее популярными становятся последующие сборники поэта – «Воспоминания о красном снеге» (1975), «День такой-то» 1976), «Письма Катерине, или Прогулка с Фаустом» (1981) и другие.

Вся поэтика Юрия Левитанского – становится неким откровением для современников, тонко понимающих художественное слово. Поэт настолько откровенен в своих размышлениях, что каждый, берущий в руки его книги, становится невольно посвящённым в сокровенные переживания автора. Вот, например, как Юрий Левитанский говорит в одной из этих своих книг о своём «проклятом» поэтическом ремесле:

О, все эти строки, которые я написал,
и все остальные, которые я напишу —
я знаю, и все они вместе, и эти и те,
не стоят слезинки одной у тебя на щеке.

Но что же мне делать с проклятым моим ремеслом,
с моею бедою, с постыдной моей маетой!
И снова уходит земля у меня из-под ног,
и снова расходится слово и дело моё.

Так, может быть, к черту бумагу, и перья на слом,
и сжечь корабли бесполезной флотилии той!
Но что же мне делать с проклятым моим ремеслом,
с моею старинной, бессонной моей маетой!

Всё бросить, и броситься в ноги, прийти, осушить,
приникнуть губами — все брошу, приду, осушу —
дрожащую капельку, зёрнышко горькой росы,
в котором растет укоризна и зреет упрёк.

О да, укоризна, всемирный разлад и разлом,
все бури и штормы пяти потрясенных морей...
И всё-таки что же мне делать с моим ремеслом,
с моею бедою, с бессонною мукой моей!

И вновь меня требует совесть на праведный суд.
И речь тут о сути самой и природе греха.
И все адвокаты на свете меня не спасут —
я сам отвечаю за грешную душу стиха.

И вот я две муки неравных кладу на весы,
две муки, две боли, сплетённые мёртвым узлом.
Но капелька эта, но зернышко горькой росы...
И всё-таки что же мне делать с моим ремеслом!

О слово и дело, я вас не могу примирить,
и нет искупленья, и нет оправданья греху,
И мне остаётся опять утешать себя тем,
что слово и есть настоящее дело моё.

Да, дело моё — это слово моё на листе.
И слово моё — это тело моё на кресте.
Свяжи мои руки, замкни мне навечно уста —
но я ведь и сам не хочу, чтобы сняли с креста.

О слово и дело, извечный разлад и разлом.
Но этот излом не по-детски сведённых бровей!..
Так что же мне делать с проклятым моим ремеслом
и что же мне делать с горчайшей слезинкой твоей!


3. Вместо послесловия. «Жизнь долгая, а проходит быстро».


 … А своим программным сам Юрий Левитанский считал стихотворение, написанное в 1961 году «Моё поколение».

И убивали, и ранили
           пули, что были в нас посланы.
Были мы в юности ранними,
           стали от этого поздними.
Вот и живу теперь – поздний.
           Лист раскрывается – поздний.
Свет разгорается – поздний.
           Снег осыпается – поздний.
Снег меня будит ночами.
            Войны мне снятся ночами.
Как я их скину со счета?
           Две у меня за плечами.
Были ранения ранние.
           Было призвание раннее.
Трудно давалось прозрение.
           Поздно приходит признание.
Я всё нежней и осознанней
           это люблю поколение.
Жёстокое это каление.
          Светлое это горение.
Сколько по свету кружили!
           Вплоть до победы – служили.
После победы – служили.
           Лучших стихов не сложили.
Вот и живу теперь – поздний.
           Лист раскрывается – поздний.
Свет разгорается – поздний.
           Снег осыпается – поздний.
Лист мой по ветру не вьется –
           крепкий, уже не сорвётся.
Свет мой спокойно струится –
           ветра уже не боится.
Снег мой растёт, нарастает –
          поздний, уже не растает.

Но почему он считал себя поздним? В одном из интервью поэт пояснил, что согласно идее М. Пришвина «писатели делятся на скорорастущих и медленнорастущих». И добавил: «А я поздний сорт, я и писать начал поздно».

   Но на самом деле критика «заметила» его ещё в 1948 году после выхода первого сборника. И как так получилось, что сам поэт, отказавшись от раннего творчества, впоследствии «ни разу не перепечатал ни одного стихотворения из первых семи книг»? На этот вопрос он как-то ответил до бесхитростности просто: «Переломный момент в истории нашего общества стал переломным и для меня и, естественно, потребовал от меня пересмотра многих сложившихся прежде представлений».

Почему 1957 год виделся поэту переломным? Почему потребовался пересмотр представлений? Почему он поставил крест на своих, уже замеченных критикой стихах?
Вместо ответа на эти вопросы он продолжал как бы извиняться за свою «запоздалость».

Я медленно учился жить.
Ученье трудно мне давалось.
К тому же часто удавалось
урок на после отложить.
 
Полжизни я учился жить,
и мне за леность доставалось –
но ведь полжизни оставалось,
я полагал,
куда спешить!
 
Я невнимателен бывал –
то забывал семь раз отмерить,
то забывал слезам не верить,
урок мне данный забывал.
 
И всё же я учился жить.
Отличник – нет, не получился.
Зато терпенью научился,
уменью жить и не тужить.
 
Я поздно научился жить.
С былою ленью разлучился.
Да правда ли,
что научился,
как надо, научился жить?
 
И сам плечами лишь пожмёшь,
когда с утра забудешь снова
не выкинуть из песни слова
и что посеешь, то пожнёшь.
 
И снова, снова к тем азам,
в бумагу с головой заройся.
– Сезам, – я говорю, – откройся!..
Не отворяется Сезам.

… Но все, кто, был знаком с творчеством Юрия Давыдовича Левитанского прекрасно понимали его истинный талант. Просто он при своей открытости и широте натуры был необычайно скромен. Он был истинным интеллигентом. И ещё при всём при этом он был честен и правдив.

… Он не потерялся, как многие его собратья по перу, и в период перестройки. Он печатается в журналах, публикует несколько книг. И даже пытается приобщиться к остропроблемной в те времена общественной жизни.

… 25 января 1996 года на встрече московской интеллигенции в городской мэрии Юрий Левитанский, взяв слово, вдруг начал говорить о необходимости прекращения чеченской войны. На реплике: «Сейчас на чеченских детей падают бомбы» ему стало плохо. Выхвали скорую. В этот день жизнь поэта оборвалась.

Но до сих пор он жив в наших сердцах. Потому что его поэзия – нетленна и всегда востребована чуткими душами его потомков.

Зачем послал тебя Господь
и в качестве кого?
Ведь ты не кровь моя, не плоть
и, более того,
ты даже не из этих лет –
ты из другого дня.
Зачем послал тебя Господь
испытывать меня
и сделал так, чтоб я и ты –
как выдох и как вдох –
сошлись у края, у черты,
на стыке двух эпох,
на том незримом рубеже,
как бы вневременном,
когда ты здесь, а я уже
во времени ином,
и сквозь завалы зим и лет,
лежащих впереди,
уже кричу тебе вослед –
постой, не уходи! –
сквозь полусон и полубред –
не уходи, постой! –
ещё вослед тебе кричу,

но ты меня не слышишь…
 
* * *

Кто-нибудь утром проснётся сегодня и ахнет,
и удивится – как близко черемухой пахнет,
пахнет влюблённостью,
                пахнет любовным признаньем,
жизнь впереди – как ещё не раскрытая книга.

Кто-нибудь утром проснётся сегодня и ахнет,
и удивится – как быстро черемуха чахнет,
сохнет под окнами деревце, вьюгою пахнет,
пахнет снегами, морозом, зимой, холодами.

Кто-нибудь утром сегодня совсем
                не проснётся,
кто-нибудь тихо губами к губам прикоснётся
и задохнётся – как пахнет бинтами и йодом,
и стеарином, и свежей доскою сосновой.

В утреннем воздухе пахнет бинтами и йодом,
и стеарином, и свежей доскою сосновой,
пахнет снегами, морозом, зимой, холодами
и – ничего не поделать – черемухой пахнет.

Пахнет черемухой в утреннем воздухе раннем.
Пахнет влюблённостью,
                пахнет любовным признаньем.
Что бы там ни было с нами, но снова и снова
пахнет черемухой – и ничего не поделать!
 
* * *
 
Есть в музыке такая неземная,
как бы не здесь рождённая печаль,
которую ни скрипка, ни рояль
до основанья вычерпать не могут.

И арфы сладкозвучная струна
или органа трепетные трубы
для той печали слишком, что ли, грубы,
для той безмерной скорби неземной.

Но вот они сошлись, соединясь
в могучее сообщество оркестра,
и палочка всесильного маэстро,
как перст судьбы, указывает ввысь.

Туда, туда, где звёздные миры,
и нету им числа, и нет предела.
О, этот дирижёр – он знает дело.
Он их в такие выси вознесёт!

Туда, туда, всё выше, всё быстрей,
где звёздная неистовствует фуга...
Метёт метель. Неистовствует вьюга.
Они уже дрожат. Как их трясёт!

Как в шторм девятибалльная волна
в беспамятстве их кружит и мотает,
и капельки всего лишь не хватает,
чтоб сердце, наконец, разорвалось.

Но что-то остаётся там на дне,
и плещется в таинственном сосуде
остаток,
      тот осадок самой сути,
её безмерной скорби неземной.

И вот тогда,
         с подоблачных высот,
той капельки владетель и хранитель,
нисходит инопланетянин Моцарт
и нам бокал с улыбкой подаёт.

И можно до последнего глотка
испить её, всю горечь той печали,
чтоб, чуя уже холод за плечами,
вдруг удивиться –
              как она сладка!
 
* * *
 
Музыка моя, слова,
их склоненье, их спряженье,
их внезапное сближенье,
тайный код, обнаруженье
их единства и родства –
 
музыка моя, слова,
осень, ясень, синь, синица,
сень ли, синь ли, сон ли снится,
сон ли синью осенится,
сень ли, синь ли, синева –
 
музыка моя, слова,
то ли поле, те ли ели,
то ли лебеди летели,
то ли выпали метели,
кровля, кров ли, покрова –
 
музыка моя, слова,
ах, как музыка играет,
только сердце замирает
и кружится голова –
 
синь, синица, синева.

 * * *
 
Освобождаюсь от рифмы,
от повторений
дланей и ланей,
смирений и озарений.
В стихотворенье –
как в воду,
как в реку,
как в море,
надоевшие рифмы,
как острые рифы,
минуя,
на волнах одного только ритма
плавно качаюсь.
Как прекрасны
его изгибы и повороты,
то неожиданно резки,
то почти что неуловимы!
Как свободны и прихотливы
чередованья
этих бурных его аллегро
или анданте!
 
На волнах одного только ритма
плавно качаюсь.
Как легко и свободно
катит меня теченье.
То размашисто
заношу над водою
руку,
то лежу на спине,
в небеса гляжу,
отдыхаю…
 
Но внезапно,
там,
вдалеке,
где темнеют плёсы,
замечаю,
как на ветру
шелестят берёзы.
Замечаю,
как хороши они,
как белёсы,
и невольно
к моим глазам
подступают слёзы.
И опять,
и вновь,
вопреки своему желанью –
о любовь и кровь! –
я глаза утираю
дланью.
И шепчу,
шепчу –
о берёзы мои, берёзы! –
повторяя –
берёзы,
слёзы,
морозы,
розы…
 


Рецензии