Дьявол во плоти. Перевод произведения Радиге

Мне ясно, что упреков не избежать. Но что я могу поделать? Это разве моя вина, что была объявлена война, когда  мне едва исполнилось двенадцать лет? Без сомнения, душевные волнения, в ту пору охватившие меня, едва ли кто испытывал в столь юном возрасте. Нет таких сил, позволяющих сделать нас старше, чем мы есть на самом деле. И, будучи ребенком, я попал в такую жизненную переделку, справиться с которой не под силу было бы даже мужчине в зрелом возрасте. Я был не единственный. Наверняка среди моих сверстников найдутся и такие, кто хранит воспоминание совсем не такое, как у их товарищей. Что касается тех, кто хочет представить себя на моем месте, пусть окунутся в мальчишеское военное время, длиною в четыре года.
Наша семья жила мы в Ф…., на берегу Марны. Моими  родителями не приветствовалась дружба   между мальчиками  и девочками. Чувство влюбленности, зарождавшееся в нас, еще совсем детях,  было еще слепым, и от этого мы только выигрывали.
Я никогда не считал себя мечтателем, поэтому мечты других воспринимались мною как сыр для кошки под стеклянной крышкой. Когда хозяева кошки разбивали крышку, ранив при этом себе руки,  она с превеликим удовольствием лакомилась сыром.
До 12 лет я ни разу не влюблялся, за исключением одного случая. Девочку звали Кармен. Через мальчика, который был младше меня,  удалось  передать ей любовное письмо. Моя любовь служила оправданием, чтобы домогаться свидания с ней. Письмо ей было отдано  утром, еще до звонка на урок.
Она выделялась среди других девочек и была похожа на меня,  вся такая чистенькая и в школу ходила вместе с младшей сестрой, как и я, со своим младшим братом. Чтобы  эти свидетели помалкивали, у меня даже промелькнула мысль в будущем свести их. К своему письму, я добавил еще одно:  к мадемуазель Фоветт, якобы от имени моего брата, который даже и  писать-то не умел.
А  брату разъяснил его посредничество и нашу удачу: как нам повезло с сестрами того же возраста, что и мы,  и к тому же при крещении получившими  необычные имена.
С грустью в душе я убедился в благовоспитанности  девочки, когда пообедав с родителями, всегда меня баловавших   и никогда не ругавших, я вернулся в школу.
Как только мои товарищи расселись по партам, и я, сев на корточки, стал доставать учебники, выполняя свою обязанность, рассматриваемую как честь, так как я учился лучше всех, в класс вошел директор. Ученики тут же встали. Увидев, что директор в руках держит письмо я почувствовал дрожь в коленках. Учебники выпали из рук, и я принялся их поднимать в том время как директор что-то  говорил учителю. Ученики, сидевшие за первыми партами, сразу же повернулись ко мне, так так расслышали мою фамилию. Я побагровел. Наконец директор заговорил со мной и чтобы  наказать меня самым что ни на есть изощренным способом и так, чтобы никто ничего не понял, поздравил меня с тем, что в письме из 12 строк я не сделал ни одной ошибки  и, спросив один ли я писал письмо, попросил меня следовать  в его кабинет.
Но мы вовсе не пошли в кабинет, а направились на школьный двор, где поток брани обрушился на меня. Мои понятия о морали были попраны  его утверждением о том, что скомпрометировать девочку, родители которой и передали ему мое послание, то же самое, что украсть лист почтовой бумаги. Он угрожал мне своим намерением показать письмо моим родителям. Я стал умолять его не делать этого. Он уступил моей просьбе, но предупредил, что если подобное повторится, он обязательно поставит в известность  родителей.
Смесь нахальства, наглости и в тоже время боязливости  сбила меня с толку и обманула меня также, как и я обманывал окружающих, считавших меня прилежным учеником, хотя я был очень ленив и своими успехами в школе был обязан своим природным данным, а вовсе не прилежанию.
Когда я вернулся в класс, учитель не удержался от того, чтобы назвать меня Дон Жуаном. Конечно, я был польщен, так как  Дон-Жуан – название книги, которую я в отличие от своих товарищей когда-то читал. Его: «Добрый день, Дон Жуан» и моя улыбка вызвали мгновенное уважение в классе.  Может быть, для  никого уже не было тайной то, что произошло, и все были в курсе: я заставил младшеклассника отнести свое послание письмо «девке», как говорили в таких случаях мальчишки в школе. Фамилия этого ученика была Месаже. Конечно, для выполнения поручения сказалась не его фамилия, но, тем не менее, она вызвала у меня доверие к нему.
В час дня я уговаривал директора ничего не рассказывать  отцу, в четыре – сгорал от желания все поведать ему, хотя это было совсем не обязательно. Все дело было в моей чистосердечности. Зная, что отец не рассердится, я был рад продемонстрировать ему свою храбрость, поэтому признавшись  во всем,  с гордостью добавил, что директор пообещал мне хранить тайну как зеницу ока (как взрослому). Отец хотел знать «не накрутил» ли я чего-нибудь  в этом любовном романе и пошел к директору. Во время  визита он как бы невзначай упомянул о том, что для него представлялось лишь проделкой.
— Что? — сказал удивленный и  очень раздосадованный директор. — Он вам все рассказал? А как  умолял меня не разглашать все то, что произошло, даже уверял, что вы убьете его
Конечно, эту ложь можно извинить. Мое мужское самолюбие оказалось на высоте, и я упивался своим сложившимся положением. Меня все зауважали. Чего только стоили подмигивания  учителя. Это для меня означало лишь одно: ах, какой я молодец! К тому же я удостоился уважения одноклассников.
 Директор затаил злобу. Несчастный еще не знал того, что мне было уже известно: отец был вне себя от того, как во всей этой истории повел себя директор. Поэтому папа решил, что я заканчиваю учебный год в этой школе, а  потом перехожу в другую. Было самое начало июня.
Хотя матери явно было не по душе такое решение отца, она  предпочитала хранить молчание,  и все во имя награды за успехи в учебе.
И, наконец, настал день награждения, когда   благодаря несправедливости директора,  опасавшегося за последствия своей лжи, не знавшего во что она может вылиться, я - единственный из всего класса,  был награжден  золотой короной, что было равноценно призу за отличие. Поведения директора было явно не разумным, так как школа потеряла  двух лучших учеников, потому что  отец мальчика, удостоенного  приза за отличие, забрал ребенка из школы.
Такие ученики, как мы с этим парнем, своими успехами соблазняли родителей и те приводили учиться своих малышей.
Мать считала меня слишком маленьким, чтобы решиться отправить   на учебу в Париж в  лицей Генриха- IY из-за того, что нужно было добираться на поезде. Поэтому я еще целых два года оставался дома и учился самостоятельно
Мои радости были  безграничны, так  как за четыре часа я успевал сделать все то, что было запланировано на пару дней моим сверстникам. Послеобеденное время оставалось свободным. В одиночку я прогуливался по берегу Марны, которая настолько засела в душу, что моя сестра, говоря о Сене, называла эту реку «Марн». Несмотря на запрет отца, я брал лодку, но не катался, отказавшись от гребли вовсе не из-за боязни наказания из-за непослушания. Я просто не мог угадать нрав реки. И, лежа на дне лодки, я прочел за эти два года 1913 и 1914 целых двести книг. Это вовсе не были плохие книги, а напротив, хорошие. Они,  если и не развивали мой разум, то по крайней мере в немалой степени повышали  образование.
Позднее, в том возрасте, когда подростки презирают книги Розовой библиотеки, я вкусил очарование, тогда как  в то время, о котором идет речь, ни за что на свете не стал бы их читать.

Двухлетняя пауза, связанная с неблагоприятным стечением обстоятельств, и занятия дома оказались своего рода каникулами. Конечно, во время учебного года я занимался дома меньше, чем мои сверстники, но я не отлынивал от занятий, когда они отдыхали в свои каникулы.
…..
Приближались летние каникулы, что меня мало трогало, так как для меня ничего не менялось. Кот по прежнему  не упускал из вида  сыр под  стеклянной крышкой. Но вот грянула война. И крышка  разбилась. К безмерной радости кота хозяева выгнали кошек из дома.
Если уж честно, то кто только не возрадовался в те дни во Франции. Дети с книгами под мышкой толпились возле вывешанных объявлений Нерадивые ученики пользовались царящим в семьях замешательством.
Каждый день после ужина мы ходили на вокзал в Ж., что находился в двух километрах от нас, чтобы увидеть воочию военные эшелоны. И приходили не с пустыми руками, а с колокольчиками. Солдатам, что ехали на фронт, летели наши цветы. Дамы, одевшись попроще,  разливали по жбанам красное вино. Вино проливалось на перрон, усыпанный колокольчиками. И в моем воспоминании все увиденное было сродни фейерверку. Никогда больше в жизни я не видел столько разлитого попусту вина и жухлых цветов. На дому надо было вывесить флаг.
Вскоре мы перестали ходить в Ж. Братьям и сестрам стало не вмоготу от военного времени, им стало казаться, что войне не будет и конца. Из-за войны они не поехали отдыхать на море. Привыкшие поздно вставать по утрам, они теперь должны были подниматься в шесть утра, чтобы купить утренние газеты. Такому развлечению явно не позавидуешь.
Но к двадцатому августа этим юным чудовищам забрезжила надежда.
Обычно они выходили из-за стола раньше родителей, но сей раз остались, так как  отец хотел обсудить детали предстоящего отъезда. Ни о какой машине не могли идти и речи. Осталось одно: велосипед, хотя речь шла о длинной дороге. Братья начали подшучивать над сестренкой: ведь колеса ее велосипеда в диаметре едва достигали сорок сантиметров:
- Мы тебя бросим по пути.
Сестра зарыдала.
Но никто не обращал на нее никакого внимания, надраивая до блеска велосипеды, забыв про лень. Мне намекнули, что нужно привести в порядок и мой велосипед. Братья поднимались ни свет, ни заря: так им побыстрее хотелось узнать последние новости  велосипед. Уж кому, кому , а мне был понятен их псевдо патриотизм. Ведь им так хотелось побыстрее попасть к далекому морю и необыкновенно красивому морю.
Никто не хотел валяться утром в постели, так как хотелось узнать новости. Пока другие ломали голову, я догадывался, что движет их патриотизмом: поездка на велосипедах, да не куда-нибудь, а к самому морю, которое кажется и дальше, и красивее, чем раньше. Они готовы бросить все ради того, чтобы как можно быстрее отправиться в путь. Пусть все горит ярким пламенем, лишь бы как можно скорее уехать.

***
Детский эгоизм отличается от эгоизма взрослых? Летом в деревне мы проклинаем дождь, а для крестьян он спасение.
Редкий катаклизм обходится без знаковых событий. Покушение на наследника австро-венгерского престола, бурное дело Кайо  для одних создало просто невозможную  атмосферу, а для других вестма благоприятную
Мое первое  воспоминание о войне предшествует самим военным действиям.
И вот как это случилось.
Мы с братьями подшучивали над одним из наших соседей по фамилии  Марешо, служившим муниципальным советником. Это был довольно смешной тип, карлик с белой бородкой, носивший одежду с капюшоном. Все соседи  звали его  папаша Марешо. Хотя от его дома до нашего было рукой подать, но мы вовсе не жаждали здороваться с ним, от этого он приходил в бешенство. И однажды он выдержал, перехватил нас по дороге:
- Вы в своем уме? Не здороваетесь с муниципальным советником?
Мы руки в ноги и бежать от него.
С того времени вражда между нами стала открытой
Но что мог предпринять против нас муниципальный советник? Зато мы разошлись вовсю. По пути  в школу и домой братья дергали звонок у его ворот. Конечно, их храбрость была шита белыми нитками, так как старая собака не представляла никакой опасности.
Дело было накануне четырнадцатого июля 1914 года. По  пути  ДК братьям я увидел толпу перед оградой виллы Марешо. Из-за того, что липы были подрезаны, виллу  в глубине сада можно было рассмотреть.
Как выяснилось, молодая служанка сошла с ума и, забравшись на крышу дома, не хотела  оттуда слезать.
Чтобы избежать скандала, чета Марешо наглухо закрыли все ставни, дом казался необитаемым и поэтому без трагизма в душе невозможно было смотреть на эту беднягу на крыше.
Люди негодующе кричали, не понимая, почему хозяева не предпринимают никаких мер для спасения девушки. Хотя она и спотыкалась о черепицы крыши, но не была пьяна.
Все виденное на меня произвело такое впечатление, что я не мог и шевельнуться я не мог шелохнуться. Мое остолбенение было прервано появлением горничной, посланной за мной матерью. Мне надо приниматься за работу иначе я был бы лишен праздника.
Я молил бога пощадить несчастную служанку пока я на станции встречаю отца.
Она так и оставалась на крыше, но толпа рассосалась: приехавшие из Парижа торопились домой, где их ждал ужин, а затем и праздник, поэтому у них не было никакого желания тратить время на эту бедолагу.
Зрелище было репетицией вечернего празднества, когда зажглись гирлянды и образовалось нечто подобное сцены, на которой все еще металась несчастная девушка. Социальное положение не позволило оставить дом без иллюминации, хотя они по прежнему уделали вид, что их нет дома.
Все присходящее могло присниться только в кошмарном сне: сумасшедшая  разгуливала по крыше, как по разукрашенной корабельной палубе, волосы ее разметались пор сторонам. Ужас шел от ее гортанного  и в то же время нежного голоса, казавшегося нечеловеческим. 
Пожарная команда маленькой коммуны состояла сплошь из числа добровольцев,  на протяжении всего дня занятых своей работой. А уже вечером, если пожар не потухнет сам по себе, то вечером  его потушат молочник, кондитер, слесарь. Со дня мобилизации на фронт пожарники создали организовали нечто похожее на  тайную милицию и патрулировали город, проводили учения и  ночные обходы.
О, наконец появились и они, прокладывая себе дорогу через толпу зевак.
Причитавшая над бедняжкой женщина, жена одного из муниципальных советников, противника Марешо, подошла к ним:
- Вы бы поласковее с ней. Чего только она не натерпелась у этих Марешо, ведь не секрет, они даже покалачивали ее. Если она боится, что ее хозяева выгонят, я готова ее взять к себе и платить двойную зарплату. Скажите ей об этом.
Видя, что ее слова, рассчитанные на публику, произвели лишь маломальское впечатление на публику, дама погрустнела.
Тут было не до слов, надо было действовать, чтобы снять сумасшедшую с крыши.
Шестеро пожарных перелезли через ограду, окружили дом и со всех сторон полезли на крышу. Но как только один из них добирался  до крыши, люди, как дети в Гиньоль начинали кричать, «предупреждая» жертву  об опасности.
- Да замолчите же вы! - закричала дама, пытаясь унять возбужденную толпу
Но куда там. Люди вошли в раж, истошно крича:
- Вот он! Вот он!
Бедолага подняла с крыши черепицу и из всей силу бросила в пожарного, добравшегося до конька крыши попав в каску. Пятеро других бросились наутек.
В то время как хозяева балаганов, тиров, каруселей, ожидавшие в эту ночь немалой выручки, сетовали на плохую выручку, хулиганье карабкалось по стенам. Чтобы посмотреть на зрелище, зеваки давили друг друга на поляне возле дома
Я напрочь забыл то, что говорила сумасшедшая, в памяти остался только ее голос, полный безропотной меланхолии. Такой голос свойственен тем, кто убежден в правоте и в том, что мир заблуждается.
Хулиганье, предпочтя это зрелище ярмарке, хотели успеть везде: посмотреть на сумасшедшую и не упустить праздничные аттракционы, поэтому, исчезая ненадолго, чтобы прокатиться на каруселях, они что есть мочи, бежали обратно.
Менее хулиганистые, сидели, подобно птицам, на липах, как    на параде в Венсенне. Им было вполне достаточно и этого зрелища в придачу к бенгальским огням и петардам.
Чета Марешо наверняка натерпелась страха, продолжая сидеть за глухими ставнями «взятого в окружение» дома, умирая от страха и от шума, и от вспышек.
Муниципальный советник, муж той самой дамы, что хотела проявить милосердие, залез на каменную изгородь, и пустился в разглагольствования, понося трусость хозяев. Его речь произвела впечатление и ему зааплодировали.
Сумасшедшая наивно полагая, что хлопают ей, как могла приветствовала зевак, при  этом крепко держа по несколько черепиц под мышками. Как только она видела поблескивающую в огнях каску, то  без промедления бросала очередную черепицу.
Голосом, не свойственным нормальному человеку, она благодариал за понимание.
Мне на память пришла  предводительница корсаров, оставшаяся одна  на корабле, погружающемуся в морскую пучину.
Зрелище уже порядком стало надоедать, и мало-помалу люди начали расходиться. Зрители уставали и понемногу расходились. Но мне захотелось остаться с отцом в то время, как мать повела ребятню кататься на каруселях и русских горках, чтобы они могли предаться своим детским удовольствиям.
Ах, как мне хотелось пойти вместе с ними! Я любил эти ощущения, когда казалось, что еще одно мгновение и сердце выскочит из груди.
В русских горках была манящая мою душу красота.
- Как ты побледнел, - сказала мама.
Это, наверное из-за отсвета бенгальских огней подумалось мне.
- Это уж слишком, такое  зрелище, я боюсь за сына, - сказала  она отцу.
- Ну, что ты. Пустяки. Его ничем не пронять. Он можетт глазеть на все, кроме кролика.
-Кролика?
-Да, когда с него сдирают шкуру.
Отец сказал именно так, чтобы я остался, хотя и знал о моем потрясении. Он-то знал, как я потрясен. Но и его это зрелище не оставило равнодушным. Я попросил его, чтобы он посадил меня на плечи, чтобы лучше видеть. На самом же деле я едва держался на ног, и вот-вот мог потерять сознание.
Теперь перед домом оставалось десятка два человек, не больше. Вновь разгорелись факелы.
Внезапно сумасшедшая оказалась в свете факелов.
Это было подобно зрелищу, когда к мягкому свету рампы добавляется вспышка фотоаппарата, чтобы заснять  новую звезду. Она помахала на прощание, думая, что или наступил  конец света, или ее поймают. Потом бросилась вниз, при этом рухнул  навес перед входной дверью, послышался жуткий треск, и через мгновение ее распластанное тело увидели на каменных ступенях крыльца.
До сих пор я пытался  перенести все увиденное, хотя гудело в ушах, а сердце уходило в пятки. Но как только я услышал крик: «Она еще жива», - потеряв сознание, грохнулся с отцовских плеч.
Когда я пришел в себя, он повел меня на берег Марны. Мы долго распластавшись лежали на траве. Говорить не было сил.
По дороге домой я взглянул на дом советника,  за решеткой мне показался белый силуэт. Да это же призрак служанки! Но то был папаша Марешо в ночном колпаке, созерцающий весь ущерб: рухнувший навес, разбитая черепица, помятая трава на лужайке, окровавленные ступени крыльца. Неизвестно, что больше волновало его: все увиденное или напрочь испорченная репутация.
Я так долго остановился на этой истории потому, что она лучше всего позволяет понять необычность военного времени и то, насколько меня, в большей степени, чем внешняя, колоритная сторона вещей, трогала и потрясала присущая жизни поэзия.
Не случайно я поведал об этом случае, так как мне хотелось лучше понять что такое война и насколько порой потрясают события  мирной жизни.
***
До нас уже стали доноситься звуки  канонады. Армия сражалась под Мо. Поговаривали, что возле Ланьи уланы были взяты в плен. А это всего в каких-то пятнадцати километрах от нас. Моя тетушка поведала о своей подруге, которая в самые первые дни войны закопала  в огороде часы, банки с сардинами.  Больше всего на свете я дорожил книгами, поэтому попросил отца:
- Давай, папа, возьмем  с собой книги.
Но в тот момент, когда все было готово к отъезду, стало ясно из газет, что бежать не имеет никого смысла.
Мои сестры ходили в Ж.  с корзинами,  полными груш, для раненных. Хотя компенсация за их рухнувшие надежды была довольно слабой, но все-таки они имели хотя бы маленькую толику. Когда они добирались до Ж., их корзины были почти пусты.
Я должен был поступить Анри IY, но отец решил подержать еще годик меня дома. В эту хмурую зиму единственным моим  развлечением было бегать к продавцу газет, чтобы не упустить «Слово». Мне нравилась эта  газета, выходившая по субботам. В этот день я уже не нежился подолгу в постели, а вовсю прыть бежал за свежими новостями.
Но вот пришла весна, а с ней и возможность немного пошалить. Под предлогом сбора пожертвований я несколько раз, нарядившись  по-праздничному, брал кружку, куда желающие могли опустить монетку, другую. Девочка, шедшая  по правую руку от меня, держала корзинку  со значками.
Меня друзья быстренько научили пользоваться свободными денечками, 
Поэтому мы с моей напарницей старались утром собрать как можно больше денег, в полдень отдавали выручку председательнице благотворительного комитета, а потом  остаток дня проводили в  развлечениях на склонах Шенневьерских холмов. Впервые в жизни у меня появился друг, брат девочки, с которой я собирал пожертвования. Моей радости не было предела, мальчик оказался таким же ранним в развитии, что и я. Я не переставал восхищаться ни его красотой, ни нахальством. У нас с ним была общая черта: презрение к ровесникам. Мы себя считали единственными, способными понять и вникнуть в житейские дела, более того, быть удостоенными женского внимания. Одним словом мы сами себя расценивали мужчинами. К нашему обоюдному удовольствию, в дальнейшем наши пути общими. И от понимания этого мы были безумно счастливы. Рене уже учился в лицее Анри IY, куда я должен был еще только поступать. Но туда же, в третий класс, где учился Рене. Ему не надо было изучать греческий, но ради меня он пошел на эту крайнюю жертву для него жертву, убедив родители  в необходимости учить это язык, хотя это было ему совсем не нужно. Но ведь только  так мы могли проводить время вместе
 Но так как он раньше не учил греческий, то ему  наняли репетитора. А поскольку он уже пропустил год изучения греческого, ему пришлось посещать дополнительные занятия. Родители Рене ничего не могли понять, ломали голову: в прошлом году ребенок умолял их освободить от занятий греческого языка, а в этом году вдруг воспылал горячим желанием. Как бы там ни было, но для них желание сына был результатом моего положительного воздействия. И, если раньше им приходилось терпеть товарищей сына, то я им сразу пришелся по душе.
Впервые ни один день каникул не был мне в тягость. Я понял, что никто не может миновать свой возраст, и мое презрение улетучилось с тех пор, как появился Рене, который меня оберегал от всего. Мы поумерили наше превосходство над другими, возникшее как  результат безмерной гордыни.
Наши шаги навстречу друг другу наполовину укоротили путь, который предстояло преодолеть из-за гордости каждого из нас.
С самого первого дня учебы в лицее Рене стал для меня незаменимым советчиком.
С ним все было в радость: я, не любивший ходить пешком, теперь дважды в день проделывал путь между лицеем и Бастильским вокзалом, где мы садились на поезд.
Так прошли три года. Крепкая дружба соединяла нас, а если к нашим дружеским отношениям прибавить  шалости по четвергам с девочками. Что уж тут говорить.
Когда в школе не было занятий,  родители Рене приглашали на полдник друзей сына и подружек дочери. Он и представить не мог, какую услугу  нам оказывал. Ведь, играя в фанты, мы проявляли  знаки внимания друг к другу.
* * *
С наступлением хороших и теплых деньков отец стал брать меня и братьев на прогулки, отдавая предпочтение Ормессону.  Мы шли по тропинке по берегу Морбра, речушки шириной не более метра. Рядом простирались луга с дивными цветами, название которых я, к сожалению, не помню. Я больше нигде не видел такие  цветы. Время от времени я шлепал по воде, вступая  в нее случайно, так как ничего не замечал из-за кресс-салата и мяты, что росли повсюду на берегу. Весной река покрывалась тысячами белых и розовых лепестков цветущего боярышника.
В апрельское воскресенье 1917 года, уже по сложившейся традиции, мы поехали на поезде  в Ла Варен, откуда нам предстояло добраться до Ормессона, где мы должны были встретиться с очень приятными людьми по фамилии  Гранжье, с которыми заочно я уже был знаком, так как время от времени фамилия их дочери мне попадалась  в каталоге на выставке живописи.
Однажды я услышал, как мои  родители говорили о визите  некоего  господина Гранжье. И вот он пришел, держа в руках паку с работами своей восемнадцатилетней дочери. В ту пору Марте не здоровилось. И отец  хотел порадовать дочку, сделать ей сюрприз, выставив ее работы на благотворительной выставке, где председательствовала моя мать
Надо сказать, что акварели  были так себе, но чувствовалась рука прилежной ученицы, корпевшей над работой, высунув язык и слюнявя кисти.
Супруги Гранжье ждали нас на вокзале в Ла Варенн. Вероятно, им  было под пятьдесят. Жена казалась старше своего супруга. И ростом не велика, да и одета без малейшего вкуса. Наверное, поэтому эта дама  сразу же не понравилась мне
Изредка бросая на нее взгляд,  я заметил, что она часто хмурит брови, и на лбу у нее тут же появляются морщины. И только по прошествии нескольких минут морщины исчезают с ее некрасивого лица.
Как мне хотелось невзлюбить мадам Гранжье, но конкретно за что, я не знал. Мне хотелось, чтобы ее речь не блистала изысками и оказалась под стать ее внешним данным. Но не тут-то было. Моим надеждам не суждено было оправдаться. 
Господин Гранжье, бывший унтер-офицер, любимец солдат, выглядел просто молодцом.  Но где же Марта? Меня немного потряхивали при мысли, что придется гулять с ее родителями. Но я успокоился, узнав, что Марта приедет со следующим поездом.
Причина ею опоздания объяснила мадам  Гранжье:
Как объяснил господин Гранжье, дочь должна была приехать на следующим поездом:
-  Марта приедет минут через пятнадцать вместе с братом: она не  успела вовремя собраться.
Когда поезд приближался к перрону, Марта стояла на подножке вагона.
- Не прыгай до полной остановки поезда, - крикнула ей мать.
 Бесстрашие девушки было мне явно по душе.
Одета Марта была очень просто. По всей видимости ей было все равно, что  о ней подумают. Она крепко держала за руку одиннадцатилетнего мальчика, бледного, с волосами, как у альбиноса.
Мы с Мартой шли впереди всех, за  нами отец, а потом Гранжье.
 Братьям  поручили тщедушное  существо, которому было запрещено бегать.
Как воспитанный мальчик, я похвалил ее работы.
- Ну, что вы. Это всего лишь этюды, которым я не придаю ни малейшего значения. Вы ахнете, когда я покажу «стилизованные» цветы.
Я решил благоразумно промолчать и не высказывать своего мнения, так как мне подобные цветы казалисб протсо смешными
Из-за своей широкополой шляпы она не могла меня хорошенько видеть, зато я ее хорошенько рассмотрел.
Из желания проявить любезность, я сказал:
- Вы немного похожи на вашу мать.
- Мне иногда говорят это. Но когда вы побываете у нас, я покажу вам мамины фотографии,  вы увидите как я очень похожа на нее в молодости.
Меня огорчил этот ответ, и я стал молить Бога не иметь возможности лицезреть Марту в возрасте ее мамаши.
Желая избавиться от неловкости, которую я испытал от этого мучительного для меня ответа, и не осознавая, что таким болезненным он мог быть лишь только для меня, так как, к счастью, Марта, видела свою мать в другом свете, я буркнул:
- Зря  вы так причесываетесь, прямые волосы вам больше к лицу.
Сказав это, я сразу ужаснулся, так как до этого  ничего подобного женщинам никогда не говорил. И подумал: не стоит ли задуматься над своей прической.
- Вы могли спросить у мамы, обычно я не причесываюсь так плохо, как сегодня, но ведь я опаздывала на поезд. Да и шляпу я вовсе не собиралась снимать.
 - Ну и девушка. Позволяет,  чтобы мальчишка спорил с ней и делал замечания, - пронеслось у меня в голове.
Я попытался узнать ее литературные вкуса. Ах, как я был рад, что она знает Бодлера и Верлена. И не мог остаться равнодушным к тому, как она любит книги Бодлера. Я тоже любил Бодлера. Но по своему. Он для меня был своего рода бунтовшиком
Ее родителям пришлось смириться с ее вкусами, из-за нежных к ней чувств.
В письмах ее жених писал о том, что он читает, советуя одно, он запрещал ей другое, как, например, «Цветы зла».
Новость, что у Марты есть жених, меня неприятно поразила. Усладу сердцу принесло признание Марты, что она не очень-то считается с мнением этого солдатика, пугающегося Бодлера.   Был рад услышать, что этот солдат порою просто шокирует Марту. Скоро придя в себя после столь неприятного известия, я поздравил себя: этот солдат никак не мог быть моим соперником, уж очень узкие у него взгляды. Если бы он вкусил все прелести  «Цветов зла», то, чего гляди , меблировал бы их будущую квартирк в духе «Смерти любовников». Наконец мне пришла мысль: какого черта я ломаю голову над всей этой ерундой
Жених запретил Марте также и занятия по рисования. Хотя там и ноги моей никогда не было, я сказал, что я тоже там занимаюсь живописью и тут же выразил готовность пойти с ней на занятия.  Сказав это, я испугался, ведь мое вранье могло раскрыться. Быстренько сообразил, что Марта не должна обсуждать это с отцом. На ходу сочинив другую ложь: отцу не известно то, что я из-за рисования не хожу на гимнастику.
То, что родители не отпускают меня в академию художеств из-за лицезрения обнаженного женского тела, ну, нет,  я не мог представить даже на мгновения, чтобы Марта так подумала.
О, как я был счастлив: ведь  у нас появился общий секрет: это при моей-то робости ощутить свою неотразимость, согласитесь, дорогого стоит.
Гордость переполняла мою душу еще и потому, что мое общество предпочли видам сельской местности: в наших разговорах не было даже ни малейшего намека на окружающие нас красоты.
Время от времени родители окликали  ее:
- Марта, взгляни направо, как прекрасны эти холмы Шенневьер.
Время от времени братишка подходил к ней и спрашивал название только что сорванного им цветка.
Она довольно рассеянно отвечала им. Ей вовсе  не хотелось разговаривать с ними, но и обижать своим пренебрежением явно было не в ее правилах, и она уделяла им ровно столько времени, чтобы они были не в обиде.
Мы устроились на лугу  Ормессона, чтобы немного передохнуть
Я корил себя в своем простодушии, не надо было в таком темпе вести разговор. Во, куда зашел!
- Будь наш разговор не таким сентиментальным, а обычным, , я мог бы пустить  пыль в глаза Марте, привлечь к себе благожелательность ее родителей, рассказывая об истории  этой деревушки, — подумал я,
Но воздержался от этого. Мне казалось, что у меня были на то веские причины, так как  после всего того, что произошло между нами, разговор о посторонних вещах мог разрушить ту атмосферу очарования, в которой мы пребывали
Мне верилось в то, что между нами произошло нечто серьезное. Кстати, так оно и было, только узнал я об этом потом, так как  мы с Мартой неправильно поняли  наш разговор. Я же, не отдавая себе отчета, думал, что разоткровенничался  с ней, признавшись в любви, как я тогда полагал, бесчувственной девушке Совсем забыл, что чета Гранжье могла услышать все, что я говорил их дочери. Но мог ли я сказать ей это при них?
- Я не робею в присутствии Марты», - вторил я сам себе. -  Значит,  не бросаюсь ей на шею и не целую ее из-за того, что рядом  ее родители и мой отец.
Но другой мальчик, что был в глубине моей души, радовался присутствию родителей. И его мысли были совсем не такие, как мои:
- Как же мне повезло, что мы с Мартой не одни! Ведь у меня не хватило бы смелости поцеловать ее. И при этом нге нашлось бы никакого извинения
Конечно, это обман малодушного паренька.

Возвращаясь, мы сели на поезд на вокзале в Сюси. До отъезда оставалось минут тридцать, и было решено скоротать время на террасе привокзального кафе. Мне пришлось выносить унижающие меня  похвалы мадам Гранжье. Ведь она сообщила дочери, что я был всего лишь на всего лицеистом, которому через год предстояло держать экзамен  на звание бакалавра. После того как Марта заказала гранатовый сок, я решил последовать ее примеру. А еще ведь  утром я бы счел для себя позором пить этот сок. У отца мой заказ вызвал немалое удивление, так как позволял мне пропустить аперитив, другой. Я опасался, как бы он не начал подтрунивать надо мной. Что он не преминул сделать, но тонко намекая так тонко, так, что Марта не смогла догадаться, почему я пью гранатовый сок.
В Ф. мы расстались. Я Марте дал обещание принести  на следубщей неделе в  четверг подборку газеты «Пароль» и «Лето в аду», чем вызвал у нее смех:
- Еще одно название, которое  понравилось бы моему жениху!
-Ты у меня смотри, Марта! - нахмурив брови, резко оборвала ее мать, приструнила ее мать: такое  своевольничанье шокировало ее.
Мой отец и братья слегка приуныли. Ничего не поделаешь.  Ведб счастье так  эгоистично.
* * *
Хотя раньше я всем делился с Рене, но на этот раз у меня не было никакого  желания рассказывать ему о воскресной прогулке, так как не хотел выслушивать его смешки: ведь мне не удалось тайком поцеловать Марту.
Меня совсем не удивило мое нежелание «раскрыть» свои зарождающиеся любовные отношения, а поразило другое: уж очень Рене мне показался обычным, ничем не отличающимся от товарищей.
Меня поразило другое: Рене перестал приятелем, отличающимся от товарищей.
Почувствовав к Марте любовь, я стал безразличным к Рене, родителям и к сестрам.
Я дал себе слово во что бы то ни стало не приходить к Марте раньше назначенного срока. Но тем не менее, во вторник вечером оказалось, что ждать было невтерпеж, и я отыскав в глубине души  ничтожные  объяснения в проявлении своей слабости, решил после ужина отнести ей книгу и газеты, уверенный, что мое желание увидеть Марту как можно быстрее, будет доказательством моей любви. понято ею как желание быстрее увидеть ее. В том случае, если она откажется считать такой поступок доказательством, я заставлю ее поверить в мою любовь.
Четверть час, как ошалелый я бежал к ней домой. Прибежал весь в поту и решил подождать. Но перед калиткой, весь взмыленный, остановился, чтобы подождать окончание ужина. Думал, что десяти минут вполне достаточно, чтобы восстановилось нормальное сердцебиение , однако, от волнения сердце заколотилось еще сильнее.  Я хотел было уже, что называется повернуть оглобли, но мне помешала женщина, наблюдавшая за мной из окна соседнего дома, ломая голову над тем, что же можно делать в этот час. Я решился пзвонить.
 Войдя в прихожую, спросил служанку, у себя ли мадам. Почти тотчас же в комнатке, куда меня провели, появилась мадам Гранжье. Я вздрогнул, словно прислуга должна была догадаться, что, этикета ради говоря «мадам», я подразумевал «мадемуазель». Красный как рак, я попросил госпожу Гранжье извинить меня за беспокойство в столь поздний час, словно речь шла о времени далеко за полночь, и объяснил, что не смогу прийти в четверг, а потому занес ее дочери книгу и газету.
- Великолепно, что вы пришли именно сегодня, - ответила мадам Гранжье. -  Марта все равно бы не смогла бы вас принять. Ведь ее жених получил отпуск на две недели раньше. И заявился вчера. А сегодня Марта ужинает у  будущих свекра со свекровью.
С тяжелым грузом на душе я пошел прочь. Мне казалось, что я больше никогда не увижу столь милую моему сердцу Марту. Как ни старался я не думать о ней, но мысли о Марте не покидали меня.
Между тем, прыгая из вагона на вокзале Бастий. Я увидел Марту, -выходившую из другого вагона. Она перед своим замужеством решила пробежаться по магазинам. Я попросил ее дойти со мной до лицея.
- На будущий год географию у вас будет вести преподавать мой свекор, -сообщила она мне.
Разобидевшись на то, что она говорит со мной об учении, словно никакая другая беседа мне в моем возрасте недоступна,
- Забавно, - ответил, хмыкнув я .
 Мне было не по себе от того, что у Марты не нашлось другой темы для разговора  со мной.
Марта нахмурила брови, а я  тут же вспомнил ее мать.
Тем временем  мы подошли к лицею, я  не хотел прощаться с ней после этих слов, так задевших меня, поэтому решил не ходить на урок рисования.
О, как я был счастлив от того,  что Марта не стала проявлять благоразумия, не упрекнула меня, более того, мне показалось, что она благодарна за подобную жертву. Хотя, это была совсем мизерная жертва.
Я был ей признателен за то, что она взамен за это не повела меня по магазинам, а взамен за мое время, отдала мне свое, предназначенное для хождения по магазинам
И мы направились  в Люксембургский сад; сенатские часы  пробили девять. Я решил прогулять уроки. Чудом при мне оказались деньги.Их сумма превышала все карманные деньги за два года, так как накануне на бирже, что за кукольным театром на Елисейских Полях, мною были проданы редчайшие марки.
После того, как в разговоре я узнал, что Марта обедает у родителей жениха, я решил во чтобы то ни стало заставить остаться со мной.
Часы пробили половину десятого. Не привыкшая к тому, чтобы ради нее пропускали уроки, Марта вздрогнула. Но, видя, что  сижу как приклеенный  на металлическом  садовом стуле, она не набралась смелости сказать мне, что я должен сидеть за партой в лицее, а не наслаждаться в саду.
Мы оба как замерли. Возможно, таким  и должно быть счастье. Вот выпрыгнул  из фонтана и отряхнулся пес. Марта поднялась. Словно человек, еще не пришедший в себя после сиесты и борющийся с остатками сна, она принялась делать гимнастику для рук. Это не предвещало ничего хорошего для нашего союза.
- Стулья слишком жесткие, — сказала она, как будто извиняясь за то, что встала.
Пока она сидела, ее обтягивающее фигуру платье смялось. Я не мог удержаться от того, чтобы не представить себе рисунок дощечек стула, отпечатавшийся на ее теле.
- Раз уж вы приняли решение не ходить на уроки, идем по магазинам, - предложила Марта, впервые намекнув на то, что ради нее я пренебрег занятиями!
Я был с ней в магазинах в нескольких магазинах нижнего белья, всячески возражая против всего розового, от которого она была просто без ума, а я терпеть не мог.
Вдохновленный своими первыми победами, я поставил цель помешать Марте обедать со своей будущей родней. Я размышлял над тем, чтобы такое придумать вместо уроков в лицее. Ведь она не будет врать и не останется со мной просто так из-за симпатии ко мне. Как оказалось, Марта мечтала об американском баре, куда она не осмеливалась попросить своего жениха сводить ее. Он и баров-то не знал.
Итак, предлог был найден. Она с сожалением отказалась от моего заманчивого предложения. По выражению ее лица мне нетрудно было догадаться, что в конце концов Марта согласится. После получаса уговоров, когда мною уже были сипробованы все средстыва угворов, я расстался с идеей идти в бар и решил проводить Марту  к родителям жениха.. Состояние моей души было сравномо к приговоренного к смерти, не терявшего надежду на помилование.
Тем временем мы почти приехали. Неожиданно марта постучала по окну и попросил шофера остановится возле почты
Она сказала мне:
- Подождите немного. Я позвоню матери жениха  и скажу, что я еще далеко, поэтому не могу быть вовремя, к назначенному часу.
Через несколько минут я потерял всякое терпение и увидев цветочницу, решил купить у нее красные розы, чтобы преподнести Марте букет.  Я думал не столько  том, чтобы доставить Марте удовольствие, сколько о то, что Марта должна еще раз лгать сегодня вечером, объясняя откуда у нее эти розы.
Итак, еще во время нашей первой встречи, мы вместе решили идти в академию художеств, ложь по телефону, которую ей еще раз придется повторить, теперь эти розы; все вместе взятое мне казалось слаще поцелуя.
Раньше я частенько целовался, так, без особого удовольствия, скоро забывая об ощущениях, так как любви не было и в помине, поэтому я не очень-то хотел целоваться с Мартой, хотя надо признаться в том, что возникшее чувство мне было незнакомо.
А вот и сияющая Марта, появившаяся на пороге почты: обман явно удался. Я сказал водителю адрес бара, что на улице Дону.
В баре Марта как школьница восторгалась  и белым пиджаком бармена, и его «жонглированием» серебряными стаканчиками, диковинными, красиво звучащими названиями коктейлей, время от времени вдыхая аромат роз, обещая  нарисовать акварель и подарить мне в память об этом дне.
Я попросил Марту показать фотографию жениха. Он мне показался красивым. Понимая, как Марта ценит мое мнение, я опустился до лицемерия, сказав, что жених необычайно красив. Но сказанное мною было лишено достаточной убедительности. Это я сделал специально, чтобы Марта поняла: я сказал  так, из вежливости. Что касается самого меня, ясно было одно: необходимо было взволновать душевные чувства Марты, чтобы завоевать ее любовь.
На пороге почты после первого своего обмана появилась сияющая Марта. Я назвал шоферу адрес бара на улице Дону.
После обеда надо было подумать и о деле: цели приезда Маты в Па
Однако во второй половине дня пришлось вспомнить, зачем она приехала в Париж. Ее жених полностью, полагаясь на вкус Марты доверил ей  выбрать мебель. Мать Марты хотела поехать с ней, но Марте удалось переубедить ее, пообещав, что она сделает разумные покупки и не потратит много денег.
Марте  предстояло выбрать мебель для спальни. Хотя я дал сам себе твердое обещание не выказывать удовольствие или отвращение, чего стоило мне  спокойной вышагивать с ней по бульвару, слушая биение своего сердца.
Вот незадача: надо было выбрать спальню для Марты и другого мужчины. Но я умудрился выбрать спальню для Марты и самого себя.
Я так быстро забыл о ее женихе, что был  бы удивлен, когда через четверть часа мне напомнили о том, что рядом с Мартой будет спать другой, а не я.
Жениху был по вкусу  стиль Людовика XY.
Дурной вкус Марты был другим У Марты же был откровенно плохой вкус: она склонялась к японскому стилю. Пришлось бороться с  обоими. Это было похоже на игру — кто окажется ловчее. При малейшем намеке на то, что ей было по вкусу, я говорил  прямо противоположное, что и самому мне не всегда было по душе, потом делал вид, что уступаю ее капризам, соглашался на нечто среднее, не так бросающееся в глаза.
Она тихо нашептывала:
-Он хотел розовую спальн».
Не осмеливаясь больше даже признаться мне в своих вкусах, она приписывала их жениху. Я  догадывался о томи, что не пройдет и нескольких дней, как мы вместе посмеемся над ними.
И все же мне была совсем непонятна эта уступчивость.
- Если она меня не любит, зачем уступать, жертвовать как своими вкусами, так и своего жениха в пользу моих пристрастий? - спрашивал я сам себя и не находил ответа. Было бы самым простым предположить, что она меня любит. Между тем, я был другого мнения.
Марта мне сказала:
- По крайней мере оставим  ему розовую обивку.
 «Оставим ему», только за это я готов было готов отступиться.  Но «оставить ему розовую обивку», это  было равнозначно полному фиаско. Я стал расписывать Марте, насколько розовые стены не подойдут к той  мебелишке, что «мы выбрали», и, вновь чуть-чуть сдав свои позиции, чтобы избежать, посоветовал ей побелить стены!
Это было уже слишком. Сказывался напряженный день, и Марта сдалась без боя. Она довольствовалась тем, что говорила мне:
- В самом деле, вы правы.
В  конце этого утомительного о дня я поздравил себя с достигнутым. А именно, отстаивая один предмет убранства спальни за другим, я превратил этот брак по любви или скорее по любвишке в брак по расчету, да еще какой! Поскольку расчетом там и не пахло, каждый видел в другом лишь преимущества, предоставляемые браком по любви.
Вечером, когда мы расставались, она вместо того, чтобы избегать отныне моих советов, попросила помочь ей в последующие дни в выборе остальной мебели. Я согласился, но с условием, что она никогда не расскажет об этом жениху, так как, если он ее любит, одна лишь мысль, что все исходило от нее, и для ее удовольствия, мебель ему непременно понравится
Вернувшись домой, я словно прочел во взгляде отца, что он уже знает о моих проделках. Конечно, он не мог ничего знать. Откуда?
 Засыпая, я все повторял: если Марта и думает перед сном о предстоящем замужестве, то сегодня она  наверняка представляет все в другом  свете, чем в предыдущие дни. Что до меня, то, каким бы ни был конец этой идиллии, я был заранее отомщен: хороша будет первая брачная ночь в  этой выдержанной в  строгом стиле спальне, «моей» спальне!
На следующее утро я поджидал на улице почтальона, чтобы перехватить уведомление о моем прогуле. Почтальон мне отдад всю корреспонденцию, я засунул письмо из лицея в карман, а остальное положил в почтовый ящик. Дождавшись его, я завладел интересующим меня письмом, а остальные сунул в ящик на воротах. Способ слишком простоват,  чтобы пользоваться им часто.
Я думал, что прогулять школу означает для меня быть влюбленным в Марту. Но я ошибался. Марта была лишь предлогом моего прогула. Доказательство? Вот оно: вкусив прелестей свободы с Мартой, я захотел отведать их в одиночестве, чтобы возродить чувство свободы.. Скоро свобода превратилась в наркотик
Учеба  подходила к концу, и я с ужасом взирал на то, как моя лень остается безнаказанной; я желал быть выдворенным из лицея, желал, чтобы этот период моей жизни завершился драмой.
Когда беспрестанно  думаешь об одном и том же и страстно желаешь добиться намеченной цели, перестаешь замечать преступность своих желаний. Конечно, я не хотел доставить страдания отцу и тем не менее жаждал огорчить его. Занятия в лицее всегда были наказанием для меня, а из-за Марты и желания ощущать свободу. Уроки превратились в настоящее наказание. Я понималчтостал меньше любить Рене так как он ассоциировался у меня с уроками в лицее. Порй меня охватывал панический страх лишь при одной мысли, что на следубюий год я должен буду сесть за парту с этими глупцами подростками.

Бедолага Рене! Ему предстояло  разделить со мной мой порок. В отличие от меня он не отличался ловкостью и был исключен из лицея. Мне показалось, что за ворота был выставлен не он, а я. Таиться было больше нельзя, и я рассказал обо всем отцу, правильно считая, что лучше мне раскрыться перед ним, нежели дожидаться письма из лицея. Я прекрасно понимал, что подменить письмо будет не в моих силах.
Была среда. На следующий день занятий в лицее не было, и я дождался отъезда отца уедет в Париж, чтобы предупредить мать. Перспектива четырехдневного беспокойства огорчила ее больше, чем моя новость. После разговора я отправился на берег Марны, где возможно должна появиться  Марта. К счастью, ее там не оказалось.
Свидание с ней придало бы мне негативной энергии, позволившей мне взбунтоваться в разговоре с отцом, а так, гроза в конце пустого, полного грусти дня, и я возвращался домой, понурив голову, как и подобает в данном случае.
Я пришел домой чуть позже часа, когда отец по своему обыкновению возвращался домой. Следовательно, он уже все «знал». Я бродил по саду, ожидая, когда он заставит меня к нему зайти. Сестры играли в полном молчании, кое о чем догадываясь. Один из  братьев, возбужденный происходящим, сказал мне зайти в отцовскую спальню. Взглянув на отца, я понял, что он порядком измучен.
Если бы он закричал, я бы взбунтовался. Но все оказалось гораздо хуже. Первое время отец не проронил ни слова, а затем мягким голосом произнес:
- Что ты рассчитываешь сейчас делать, сынок?
 голове моей загудело так, как будто был рой пчел. Хотелось плакать. Но слез не было. Мне было бы легче, если бы отец стал бранить меня, кричать, я бы ответил почти тем же.  Но при проявлении такой отцовской доброты, осталось только упасть  в ниц.
— Что прикажешь сделать.
— Не лги больше.  Я всегда позволял тебе поступать по твоему усмотрению, можешь продолжать в том же духе, но не заставляй меня раскаиваться потом.
В ранней юности мы, как женщины, мы верим слезы компенсируют все. Но отцу не нужны были мои слезы. Столкнувшись с таким великодушием, мне было стыдно за себя. Я почувствовал: что бы я ни сказал, все будет ложь.
-Лишь бы эта ложь послужила ему утешением», — подумал я, предвидя, что стану для него источником новых печалей. Хотя нет, я сейчас обманываю самого себя. Все, чего я хотел, — это заняться какой-нибудь работенкой, не более утомительной, чем  прогулка, причем прогулка, позволяющая  ни на минуту не расставаться с Мартой. Я сделал вид, что давно мечтаю рисовать, но никогда не отваживался завести об этом разговор. Отец и на этот раз согласился но при одном условии: продолжать заниматься дома по программе лицея, а в оставшееся время рисовать
Когда узы между людьми не очень прочны, достаточно хотя бы раз не прийти на свидание, чтобы потерять кого-то из виду. По мере того как я думал о Марте, я осознавал, что думаю о ней все меньше
 Моя голова работала в соответствии с законом: чем больше разглядываешь обои в спальне, тем меньше их замечаешь
Невероятно, но я даже пристрастился к ученью. И не солгал, как опасался.
Когда что-то внешнее понуждало меня больше думать о Марте, я думал о ней без любви, с меланхолией в душе, как о чем-то несбыточном. «Что ж, — мысленно обращался я к самому себе, — это было бы слишком прекрасно. Нельзя же и впрямь иметь сразу все».

Одно удивляло отца: письма от инспектора о моем отчислении все не было. По этому поводу он впервые закатил мне сцену, полагая, что я скрыл от него письмо, а затем прикинулся, будто по собственной воле принял это решение и таким образом добился его снисхождения. А письма этого просто не существовало. Я ошибался, думая, что исключен из лицея. И когда в начале каникул действительно пришло письмо от директора лицея, отец был сконфужен.
В письме директор спрашивал не заболел ли я и намерен  ли продолжать учебу в следующем году.
* * *
Радость от того, что, наконец, наладились мои отношения  с отцом отношения, немного заполняла душевную пустоту, думая, что не люблю больше Марту, я, по крайней мере, относился к ней как к единственному человеку, достойному моих чувств. Это означало не что иное как мою любовь к ней.
В конце ноября я  по-прежнему находился в любовных размышлениях. В конце ноября, месяц спустя после  письма о ее свадьбе,   я получил от  марты, начинавшуюся так:  «Мне не понятна причина вашего молчания.  Что оно означает? Почему вы не приходите ко мне? Неужели  забыли, как выбирали для меня мебель?..»
Марта жила в Ж., на улице, доходившей до  Марны. На обеих сторонах улицы стояло  по дюжине домов. Я удивился большим размерам ее дома, где на втором этаже жила Марта, а внизу  - владельцы дома и одна пожилая пара
Уже сгустились сумерки, когда я подошел к дому. Вокруг ни души, в доме светилось лишь одно окно, в котором я заметил отражения пламени. Металлическая  калитка в сад была чуть приоткрыта. Я подивился этакой  небрежности. Поискав колокольчик, и не найдя его, вошел в сад, и, пройдя несколько метров, поднялся на крыльцо. Немного осмелев, постучал в правое окно первого этажа, откуда раздавались голоса. У пожилой женщины, открывшей мне дверь, я спросил, где живет мадам Лакомб. Это была фамилия Марты по мужу
Услышав ответ:
- Наверху, в кромешной тьме  поднялся по лестнице, спотыкаясь на ходу и умирая от страха, думая, как бы чего не произошло.
Дверь отперла Марта вышла Марта. Я с трудом сдержал себя, чтобы не бросится ей на шею. Так случается с малознакомыми людьми, выжившими при кораблекрушении.
Она никак не могла понять, почему у меня такой растерянный вид, тем более, вопрос об огне вызвал у нее удивление:
 и почему я первым делом стал спрашивать, откуда огонь.
— В ожидании вас из веток оливкового дерева я развела огонь в камине, чтобы читать.
Я вошел в  небольшую гостиную, не очень загроможденную мебелью. Пол был устлан  мягкими коврами, на стенах красовались обои, поэтому гостиная напоминала мне бонбоньерку
Я чувствовал себя одновременно  как счастливым, так и несчастным, как драматург при прогоне пьесы, когда бросающиеся в глаза огрехи уже было невозможно исправить
Марта расположилась у камина.  вновь удобно устроилась у камина, помешивая горящие, стараясь не смешивать их с пеплом.
- Не знаю, нравится ли вам запах оливковых дров? Это из поместья родителей мужа на юге Франции
Марта словно извинялась за свою прямоту, догадываясь, что лучше было бы промолчать и не вдаваться в такие детали в здесь, в спальне, в создании интерьера которой я принял самое непосредственное участие.
Пламя в камине приводил меня в восхищение: я заметил, что Марта, также как и я, не двигаясь, сидит у огня, пока терпит жар, потом поворачивается другим боком. Ее спокойное и задумчивое лицо никогда не было столь прекрасным, как сейчас, в отсветах пламени.
Рядом с камином было довольно светло, все остальное пространство было погружено во тьму настолько, что мебели не было видно.
Марта не относилась к шаловливым созданиям, ей было неведомо женское кокетство, поэтому даже в веселом расположении духа, она оставлась серьезной.
Я сознавал, что рядом с ней, не такой, как раньше,  теряю. Это потому, что теперь, когда был уверен, что моя любовь к Марте прошла, я осознал, что начинаю ее любить. Чувствовал, что не способен ни на какие  расчеты, уловки, ни на все то, что в моем понимании было  обязательным условием любви. Вдруг почувствовал, что становлюсь лучше. Эта внезапная перемена кому угодно сняла бы пелену с глаз, но я все еще не мог понять, что это мое новое состояние свидетельство  любви к Марте. Дурачок, я  все понял совершенно по-другому: любовь угасла, уступив место дружеским отношениям.
Эта долгая перспектива дружбы вдруг открыла мне, насколько преступным было бы иное чувство, которое сузило бы представление о ней любящего мужчины, ведь Марта должна была бы принадлежать ему и в силу этого он не сумел бы по-настоящему разглядеть ее.
Пролить для меня свет на мои подлинные чувства суждено было кое-чему иному. На протяжении последних месяцев, во время встреч с Мартой, моя так называемая любовь не мешала мне оценивать ее, находить уродливым большую часть того, что казалось прекрасным ей, и по-детски наивным многое из сказанного ею. А в тот вечер, если мне и приходилось думать иначе, я считал, что ошибаюсь сам. На смену необузданности первых моих желаний пришла нежность более глубокого чувства, она-то и обманывала меня. Я не чувствовал в себе сил предпринять что-либо из того, что обещал себе. Вместе с любовью во мне росло уважение к любимой.
Я стал приходить каждый вечер; у меня и в мыслях не было попросить ее показать мне спальню, поинтересоваться, нравится ли Жаку выбранная нами мебель. Я желал лишь одного — чтобы вечно длилась наша помолвка, чтобы мы и дальше вот так же сидели рядом у камина, касаясь друг друга, и я не смел шевельнуться из страха неосторожным движением прогнать счастье.
Но Марте, так же наслаждавшейся очарованием наших вечеров, казалось, что она наслаждается ими в одиночестве. В моей неге ей виделось безразличие. Думая, что я не люблю ее, она вообразила, что мне быстро наскучит эта погруженная в тишину гостиная, если она не предпримет каких-нибудь шагов, способных привязать меня к ней.
Мы хранили молчание. Для меня это было доказательством счастья.
Я ощущал, как близки мы друг другу, был уверен, что мы одновременно думаем об одном и том же, и заговорить с ней казалось мне столь же нелепым, как разговаривать вслух с самим собой. Но молчание удручало ее. Самым мудрым было бы воспользоваться такими средствами общения, как слово или жест, сожалея об отсутствии средств более тонких и не таких прямолинейных.
Видя, как я день за днем все больше погружаюсь в эту сладостную для меня немоту, Марта вообразила, что мной все сильнее овладевает скука. Она была готова на все, чтобы прогнать ее.
Она любила спать вблизи огня с распущенными волосами. Или скорее мне казалось, что она спит. Это был предлог, чтобы обвить мою шею руками, а проснувшись и окинув меня влажным взором, сказать, что ей приснился грустный сон. Какой — она никогда мне не рассказывала. Я пользовался ее притворством, чтобы вдыхать аромат ее волос, шеи, горящих щек и незаметно слегка касаться их, — вот и все наши ласки, но они не разменная монета любви, как принято считать, а напротив, редчайшая из монет, к которым способна прибегнуть лишь страсть. Мне казалось, что я, как друг, имею на это право. Однако меня стало серьезно тревожить и приводить в отчаяние, что только любовь дает нам права на женщину. Обойдусь и без любви, думал я, но никогда не соглашусь не иметь никаких прав на Марту. И чтобы обладать ими, я даже решился на любовь, по-прежнему считая, что оплакиваю ее. Я желал обладать Мартой и не сознавал этого.
Когда она спала, положив голову на мою руку, я склонялся над ней, чтобы видеть ее, озаряемую пламенем. Это было все равно, что играть с огнем. Однажды, слишком приблизив лицо к ее лицу, но не дотрагиваясь до него, я словно превратился в иглу, на какой-то миллиметр преступившую запретную линию и уже попавшую в зону притяжения. Чья в том была вина — иглы или магнита? Наши губы слились. Веки ее были смежены, но она явно не спала. Я поцеловал ее, дивясь собственной смелости, тогда как на самом деле это она притянула меня, когда я нагнулся над ней. Руки ее обвивали мою шею; ни одно кораблекрушение не заставило бы их так яростно цепляться за меня. Я не понимал, чего она хочет: чтобы я спас ее или чтобы погиб вместе с нею.
Затем она села и положила мою голову себе на колени, гладя меня по волосам и очень ласково повторяя: «Ты должен уйти и больше не возвращаться». Я не осмеливался говорить ей «ты», и когда мне приходилось прерывать молчание, долго подыскивал слова, так строя свою речь, чтобы не обращаться к ней впрямую, ведь если я не мог говорить ей «ты», то еще более невозможно было говорить ей «вы». Жгучие слезы катились у меня по щекам. Я не удивился бы, если бы одна из них упала на руку Марты и она вскрикнула бы. Я винил себя за то, что нарушил очарование, потерял рассудок и поцеловал ее, забыв, что это она поцеловала меня. «Ты должен уйти и больше не возвращаться», — твердила она. Слезы горя и слезы ярости текли вперемежку по моим щекам. Ярость, охватывающая пойманного волка, причиняет ему столько же горя, что и неволя. Заговори я тогда, и с моих уст посыпались бы оскорбления в ее адрес. Молчание мое беспокоило ее; она усматривала в нем смирение. «Раз уж поздно, — думала она под влиянием моей, может быть, ясновидящей неправоты, — пусть он страдает». Объятый этим пламенем, я дрожал так, что у меня зуб на зуб не попадал. К моему подлинному горю, выводившему меня из детства, примешивались детские чувства. Я был как зритель, не желающий уходить со спектакля только потому, что ему не по нраву развязка. «Не уйду. Вы посмеялись надо мной. Я не желаю больше вас видеть» — был мой ответ.
Я не хотел возвращаться домой, но и видеть Марту тоже не мог. Я бы выгнал ее из собственной квартиры!
Сквозь ее рыдания до меня доносилось: «Ты еще ребенок. И потому не понимаешь, что если я прошу тебя уйти, это означает, что я тебя люблю».
Я злобно отвечал, что слишком хорошо понимаю: она, мол, связана долгом, муж на войне.
Она тряхнула головой: «До встречи с тобой я была счастлива, думала, что люблю жениха. Прощала ему, что он не очень хорошо понимает меня. Ты открыл мне глаза на то, что я его не люблю. И долг мой вовсе не в том, о чем ты говоришь. Он не в том, чтобы быть честной перед мужем, а в том, чтобы быть честной перед тобой. Уходи и не считай меня злой; скоро ты меня забудешь. Но я не хочу быть причиной твоего несчастья. Я плачу оттого, что слишком стара для тебя!»


Это признание в любви было возвышенным в своем неслыханном ребячестве. И какие бы страсти ни выпали впоследствии на мою долю, никогда уж не испытать мне того чудесного волнения при виде девятнадцатилетней девушки, льющей слезы оттого, что она считает себя слишком старой, — волнения, которое я испытал в тот миг.


Вкус первого поцелуя разочаровал меня, как вкус фрукта, который пробуешь впервые. Не в новизне, а в привычке таятся наши самые большие удовольствия. Несколько минут спустя я не только привык к губам Марты, но и не мог уже обходиться без них. И именно тогда она захотела лишить меня их навсегда.
В тот вечер Марта проводила меня до дома. Чтобы чувствовать себя еще ближе к ней, я, распахнув ее плащ, обнял ее за талию и прижался к ней. Она больше не заговаривала о разлуке, напротив, грустила при мысли о близком расставании. И заставляла меня давать ей тысячу разных безумных клятв.
Когда мы очутились у моего дома, я не пожелал отпускать ее одну и, в свою очередь, пошел провожать ее. Потом Марта опять вознамерилась проводить меня, так это, наверное, и длилось бы до бесконечности, если бы я не поставил условием — расстаться на середине пути.
К ужину я опоздал на полчаса. Это случилось впервые. Пришлось сослаться на поезд. Отец сделал вид, что поверил.


Ничто более не тяготило меня. По улицам я не ходил, а летал, как во сне.
До сих пор со всем, чего я страстно желал ребенком, приходилось расставаться навсегда. С другой стороны, необходимость быть благодарным портила мне радость от подаренных игрушек. Каким очарованием обладает для ребенка игрушка, которая сама идет ему в руки! Я просто опьянел от страсти. Марта была моей; не я решил так, она сама. Я мог дотрагиваться до ее лица, целовать ее глаза, руки, одевать ее, сломать, делать с ней все, что захочу. В своем исступлении я кусал ее в места, не прикрытые одеждой, желая, чтобы ее мать заподозрила ее в неверности мужу. Если б я мог запечатлеть на ее коже свои инициалы! Моя детская необузданность открывала для меня древний смысл татуировки. А Марта к тому же поощряла: «Кусай меня, меть меня, хочу, чтоб весь мир знал».
Я мечтал поцеловать ее в грудь. Но не смел просить об этом, надеясь, что она сама предложит мне ее, как губы. Нескольких дней хватило, чтобы привыкнуть к ее губам, других наслаждений я пока не искал.
* * *
Мы вместе читали при свете пылающих поленьев. Она часто бросала в камин письма, которые каждый день отправлял ей с фронта Жак. По их обеспокоенному тону нетрудно было догадаться, что письма жены становились все менее нежными и все более редкими. Я не без тревоги наблюдал за тем, как сгорали послания мужа. На миг вспыхнув, они выставляли напоказ слова и буквы, но я боялся вчитываться в них.
Марта часто спрашивала меня, правда ли, что я полюбил ее с первой же нашей встречи, и упрекала меня за то, что я не признался ей в этом до ее замужества. По ее словам, она бы не вышла замуж: хотя у нее и было к Жаку нечто вроде любви, помолвка из-за войны слишком затянулась, и любовь постепенно исчезла. Выходя за Жака, она его уже не любила. Правда, надеялась, что предстоящая двухнедельная побывка что-то изменит к лучшему в их отношениях.
Но он был неловок с ней. Любящий всегда вызывает раздражение у нелюбящего. А Жак с самого начала любил ее больше, чем она его. Письма его были посланиями человека страдающего, но слишком высоко ставящего свою возлюбленную, чтобы считать ее способной на измену. Он винил себя одного, моля ее объяснить, что он сделал не так: «Я такой грубый по сравнению с тобой, чувствую, что каждое мое слово ранит тебя». Марта отвечала ему, что он ошибается, что ей не в чем упрекнуть его.
Стоял март, самое его начало. Весна была ранней. В те дни, когда Марта не сопровождала меня в Париж, она ждала моего возвращения с курсов рисования, лежа в пеньюаре, под которым ничего не было, на диване возле камина, где все так же пылали поленья. Она попросила родителей мужа пополнить ее запасы оливковых дров. Не знаю, какого рода робость, наверное, та, которую испытываешь перед чем-то, что предстоит тебе впервые, удерживала меня. Я воображал себя Дафнисом. В данном случае более опытной была Хлоя, но Дафнис не осмеливался попросить ее преподать ему урок. Да и не относился ли я к Марте скорее как к девственнице, отданной после свадьбы на две недели незнакомцу, несколько раз силой овладевшему ею?
Вечерами, лежа в постели, я призывал Марту и досадовал на себя: как же, ведь я считал себя мужчиной, но, оказывается, был им в недостаточной степени, чтобы наконец сделать Марту своей любовницей. Каждый раз, отправляясь к ней, я обещал себе не выходить от нее до тех пор, пока этого не случится.
В марте 1918 года в день моего шестнадцатилетия, умоляя меня не обижаться, Марта подарила мне пеньюар, похожий на тот, который был на ней, и просила надевать его, когда я бываю у нее. От радости я чуть было не сострил: мол, мои одежды меня сковывают, хотя острословие было вовсе не характерно для меня. Мне казалось, что до сих пор мои желания были скованы страхом показаться смешным, ощутить себя одетым, при том, что она раздета. Я подумал, не облачиться ли мне в пеньюар сразу. Но, покраснев, не стал этого делать: я понимал, сколько упрека таил в себе ее подарок.
* * *
С самого начала наших свиданий Марта вручила мне ключ от квартиры, чтобы мне не пришлось дожидаться в саду, если ее случайно не окажется дома. Но ведь я мог воспользоваться им не обязательно в благовидных целях. Была суббота. Уходя от Марты, я пообещал ей быть у нее на следующий день к обеду. Но решил вернуться тем же вечером, как только смогу.
За ужином я объявил родителям, что завтра отправляюсь с Рене в поход в Сенарский лес. И в пять утра мы якобы трогаемся в путь. Поскольку в это время весь дом еще будет спать, никто не догадается, во сколько я вышел и ложился ли вообще.
Узнав о походе, мать решила собрать меня в дорогу и дать мне с собой корзину с едой. Я ни в какую не соглашался: корзина с едой нарушала всю романтику задуманного и мой возвышенный настрой. Я, заранее предвкушавший, как испугается Марта, увидев меня у себя в спальне, теперь думал лишь о том, каким смехом она разразится при виде прекрасного принца с хозяйственной корзиной в руках. Как ни убеждал я мать, что Рене обо всем позаботился, она ничего не хотела слушать. Сопротивляться дальше значило вызвать подозрения.
То, что является несчастьем для одних, — счастье для других, так уж устроен мир. Пока моя мать наполняла корзину, заранее отравлявшую мне мою первую в жизни любовную ночь, я видел, какой жадностью горели глаза моих братьев. Я подумал, не отдать ли мне съестное им, но, расправившись с едой, они вполне могли все рассказать, убоявшись наказания или просто из желания сделать мне гадость.
Никакой тайник не казался мне достаточно надежным; оставалось смириться.
Я положил не выходить из дому до полуночи, чтобы быть уверенным, что родители спят. Попробовал читать. Но когда часы мэрии пробили десять и родители легли, я встал, не в силах ждать дольше. Спальня родителей была на втором этаже, моя — на первом. Я пошел босиком, чтобы как можно бесшумнее перемахнуть через забор. Держа в одной руке ботинки, в другой — корзину, где в любой момент могли звякнуть бутылки, я осторожно открыл в буфетной дверь черного хода. Шел дождь. Тем лучше! Дождь будет заглушать шум. Увидев, что в спальне родителей еще не погашен свет, я чуть было не повернул обратно. Но решимость продолжать задуманное пересилила. Из-за дождя идти босиком было невозможно, пришлось обуться. Далее предстояло перелезть через забор так, чтобы не задеть колокольчик калитки. Я подошел к забору, к которому, чтобы облегчить побег, с вечера приставил садовый стул. Конек забора был выложен черепицей. От дождя она сделалась скользкой. Когда я схватился за нее, одна черепица упала. Звук от ее падения показался мне во сто крат громче, чем на самом деле, из-за того нервного напряжения, в котором я пребывал. Теперь нужно было спрыгнуть, что я и сделал с корзиной в зубах, угодив при этом прямо в лужу. Некоторое время я неподвижно стоял, не спуская глаз с окна родительской спальни. В окне никто не появился. Пронесло!
Я шел к Марте берегом Марны. Надеялся припрятать корзину в кустах, а завтра забрать. Однако из-за войны это было рискованно. В единственном месте, где были подходящие заросли, стоял часовой, охраняя мост в Ж. Прежде чем сунуть корзину в кусты, я долго колебался, похожий на какого-нибудь шпиона, закладывающего взрывчатку.
Калитка Марты была закрыта. Я достал из почтового ящика ключ. Войдя в сад, на цыпочках прошел по нему и ступил на крыльцо. У лестницы вновь разулся.
«Марта такая впечатлительная! — думал я. — А что, если, увидев меня в спальне, она потеряет сознание?» Меня трясло как в лихорадке, я не попадал ключом в замочную скважину. Наконец медленно, чтобы никого не разбудить щелчком, повернул ключ. Но в прихожей наткнулся на стойку для зонтов. Свет зажигать боялся, так как впотьмах мог вместо выключателя дотронуться до звонка. Так на ощупь добрался я до спальни. И остановился, все еще колеблясь: не удрать ли, пока не поздно? А вдруг Марта рассердится на меня за мой поступок? Или я вдруг обнаружу, что она не одна и обманывает меня?
Открыв дверь, я тихо позвал:
— Марта.
— Чем так пугать меня, мог бы прийти завтра утром. Тебя что, отпустили на неделю раньше? — послышалось в ответ.
Никак она приняла меня за Жака!
Так, воочию убедившись, какой прием был бы оказан мужу, я одновременно узнал, что она не все говорит мне. Значит, Жак должен был приехать через неделю!
Я включил свет. Марта продолжала недвижно лежать лицом к стене. Так просто было произнести: «Это я», но я промолчал. Приблизившись к постели, я поцеловал ее в шею.
— Ты весь мокрый. Вытрись.
Тут она обернулась и вскрикнула.
Даже не задумываясь, почему я здесь в такой час, она моментально вскочила и со словами «Милый, ты же простудишься! Быстро раздевайся» метнулась подбросить дров в камин. Вернувшись и увидев, что я стою как стоял, она спросила:
— Тебе помочь?
Больше всего на свете боясь минуты, когда придется раздеваться, и стыдясь предстать перед ней в смешном виде, я благословлял воду с небес, благодаря которой раздевание оборачивалось для меня всего лишь послушанием материнской заботе Марты. Она сновала между спальней и кухней, следя за водой для грога на плите. Наконец застала меня лежащим на кровати нагишом и наполовину прикрытым пуховиком и отругала меня: по ее мнению, было безумием оставаться раздетым. Сперва она растерла меня одеколоном. Затем вынула из платяного шкафа пижаму. «Должна быть как раз». Пижама Жака, подумать только! В голову мне пришло: а ведь раз Марта приняла меня за него, значит, в любую минуту этот вояка может сюда войти!
Марта легла рядом со мной. Я попросил ее потушить свет, поскольку даже в ее объятиях опасался своей робости. В темноте я чувствовал себе храбрее. Но Марта ласково отказалась:
— Нет. Я хочу видеть, как ты уснешь.
При этих исполненных милосердия словах мне стало не по себе. Я угадывал в них трогательную нежность женщины, которая, ради того, чтобы стать моей возлюбленной, сама рисковала всем и в то же время, не подозревая о моей болезненной робости, полагала, что я могу уснуть подле нее. Вот уже четыре месяца я утверждал, что люблю ее, и не давал ей того главного доказательства любви, на которое мужчины столь расточительны и которое часто заменяет им саму любовь. Я насильно погасил свет.
И вновь ощутил смятение, как только что, перед тем, как войти к ней в дом. Но, как и ожидание перед дверью, ожидание перед последним доказательством любви не могло длиться долго, хотя воображение и рисовало мне такие картины сладострастия, что трудно было приступить к их осуществлению. К тому же я боялся быть похожим на ее мужа и оставить у нее плохое воспоминание о первых мгновениях нашей близости.
Поэтому в конечном итоге она испытала большее удовольствие, чем я. Минута, когда мы разомкнули наши объятия и я увидел ее чудесные глаза, была мне наградой за все мои страхи.
Лицо ее преобразилось. Вокруг головы, как у богоматери, светился нимб, и мне было странно, что до него нельзя дотронуться.
Однако на смену одним страхам пришли ко мне другие.
Дело в том, что, осознав наконец всю силу того, на что я доселе по своей робости не отваживался, я дрожал при мысли, что Марта принадлежала мужу в большей степени, чем того хотела.
Я устроен так, что не могу распробовать что-то с первого раза, и потому мне предстояло с каждым днем все больше познавать наслаждение от любовных утех.
А пока, не испытав настоящего удовольствия, я уже познал настоящее мужское горе — ревность.
Я был сердит на Марту, понимая по ее исполненному благодарности лицу, что могут означать плотские отношения. Я проклинал мужчину, до меня пробудившего ее плоть. Я осознавал, до чего был глуп, относясь к Марте как к девственнице. В любые другие времена желать смерти ее мужу было бы по-детски глупо, однако в военное время это пожелание становилось почти столь же преступным, как настоящее убийство. Нарождением своего счастья я был обязан войне; от войны ожидал я и его апофеоза. Я надеялся, что война, словно какой-нибудь аноним, совершающий преступление вместо нас, послужит моей ненависти.
Мы вместе плакали оттого, что мы оба — только дети, у которых почти ничего нет. Похитить Марту! Но поскольку она принадлежит мне одному, это означает похитить ее у самого себя, ведь нас тут же разлучат. Понимали мы и то, что конец войны будет концом нашего счастья. Напрасно Марта клялась, что бросит все и пойдет за мной на край света, сам я не склонен бунтовать да и на ее месте вряд ли отважился бы на этот безумный шаг. Марта объяснила, почему считает себя слишком старой. Для меня через полтора десятка лет жизнь лишь начнется, я буду окружен вниманием женщин, которым будет столько лет, сколько сейчас ей. «Я так страдала бы, — добавила она. — Если ты меня бросишь, я умру. Если останешься, то из сострадания, и я буду мучиться, видя, что ты жертвуешь своим счастьем».
Хоть я и возмущался подобными речами, однако вид мой при этом был не очень-то уверенным, и это меня злило. Но Марта мне верила, и самые мои неубедительные доводы действовали на нее. Она отвечала: «Да, об этом я не подумала. Я вижу, ты искренен». Я же перед лицом ее опасений чувствовал, как слабеет моя убежденность. И все более неуверенно утешал ее. Вид у меня был такой, будто я разубеждаю ее лишь из приличия. «Да нет же, нет, ты сошла с ума», — говорил я. Увы! Я слишком ценил юность, чтобы не принимать во внимание: придет день, Марта поблекнет, я расцвету и покину ее.


Хотя мне и казалось, что любовь моя достигла апогея, на самом деле она была лишь в зачатке. И при малейшем препятствии слабела.
Так, безумства, которым предались в эту ночь наши души, утомили нас больше, чем безумства плоти. Одни, казалось, давали нам отдых от других, в действительности они нас доканывали. Всю ночь пели петухи, к утру их стало еще больше. Я только теперь отметил про себя поэтическую неточность: петухи поют с восходом солнца. Да это и не удивительно: откуда мне в мои годы было знать, что такое бессонница. Обратила на это внимание и Марта, да так удивилась, что мне стало ясно — такое с ней впервые. Ее удивление доказывало, что она не провела с Жаком ни одной бессонной ночи; ей было невдомек, почему я с такой силой сжал ее в объятиях.
Мои страхи заставляли меня относиться к нашему чувству как к чему-то исключительному. Нам кажется, что нам первым дано пережить иные потрясения, ведь мы не знаем: любовь что поэзия, и все влюбленные, какими бы они ни были, воображают, будто происходящее с ними — впервые на земле. Чтобы внушить Марте, что я разделяю ее опасения, я говорил ей (сам в это не веря): «Ты оставишь меня, полюбишь другого», она утверждала обратное. Я же мало-помалу убеждал себя, что не брошу ее, даже когда она будет уже не так молода, по своей лени ставя наше вечное блаженство в зависимость от ее энергии.
Усталость сморила нас, мы заснули как были, нагишом. Проснувшись, я увидел, что она раскрылась, и испугался, не холодно ли ей. Дотронувшись до нее, я почувствовал, какая она горячая. Видеть ее спящей доставляло мне ни с чем не сравнимое наслаждение. Не прошло и десяти минут, как я не мог больше выносить охватившего меня влечения. Я поцеловал Марту в плечо. Никакого ответа. Второй поцелуй, менее целомудренный, подействовал на нее как будильник. Она встрепенулась и, протирая глаза, осыпала меня поцелуями, словно очень дорогого человека, которого обнаруживаешь рядом с собой после того, как во сне тебе примерещилась его смерть. Ей же, видимо, напротив, приснилось то, что происходило наяву.
Было уже одиннадцать. За шоколадом мы услышали колокольчик. Первая моя мысль была о Жаке: «Только бы он был вооружен». Сам я, так боявшийся смерти, был тверд. Я согласился бы даже, чтобы это был он, при условии, что он нас убьет. Любое другое решение казалось мне нелепым.
Спокойно предаваться мыслям о смерти хорошо в одиночестве. Смерть вдвоем — это уже не смерть, даже для неверующих. Печально расставаться не с самой жизнью, а с тем, что придает ей смысл. Когда смыслом нашей жизни является любовь, какая разница — жить вместе или умереть вместе?
Я не успел ощутить себя героем: думая, что, может быть, Жак убьет одного из нас, измерил глубину своего эгоизма. Знал ли я сам, которая из этих двух драм худшая?
Марта не шелохнулась, и я решил, что ошибся — пришли к хозяевам. Но колокольчик звякнул вновь.
— Тихо, не шевелись! — прошептала Марта. — Это, наверное, моя мать. Я совершенно забыла, что она собиралась заглянуть ко мне после заутрени.
Я был счастлив присутствовать при том, как ради меня приносится еще одна жертва. Стоит любовнице или другу опоздать на несколько минут на свидание, и я уже представляю их мертвыми. Приписывая подобную тревогу и матери Марты, я упивался ее испугом, равно как и тем, что она испытывает его по моей милости. Мы услышали, как после разговора (очевидно, госпожа Гранжье расспрашивала у нижних жильцов, не видели ли они этим утром ее дочь) закрылась калитка. Марта выглянула сквозь ставни на улицу и проговорила: «Да, это она». Я не мог отказать себе в удовольствии также, в свою очередь, взглянуть на госпожу Гранжье, удаляющуюся с молитвенником в руках и в тревоге из-за непонятного отсутствия дочери. Она еще раза два оглянулась на закрытые ставни.
* * *
Теперь, когда сбылись все мои желания, я чувствовал, что становлюсь несправедлив. Меня расстраивало, что Марта так беззастенчиво лжет своей матери, и в душе я упрекал ее за ложь. А ведь любовь — эгоизм двоих — всем жертвует ради себя и питается ложью. Одержимый все тем же демоном, я упрекнул ее и в том, что она скрыла от меня предстоящий приезд мужа. До сих пор я укрощал свой деспотизм, не чувствуя себя вправе повелевать Мартой. Суровость моя по отношению к ней порой утихала. Я твердил: «Скоро ты возненавидишь меня. Мы с твоим мужем одинаковы, я такой же грубый». — «Он не грубый», — отвечала она. Я все не унимался: «Значит, ты обманываешь нас обоих, ну скажи, что любишь его, и радуйся: через неделю тебе представится возможность обманывать меня».
Она кусала губы, плакала: «Что я сделала, почему ты на меня злишься? Умоляю, не порть наш первый счастливый день».
— Видно, ты мало любишь меня, если сегодня твой первый счастливый день со мной.
Подобные удары ранят того, кто их наносит. Я вовсе не думал ничего такого и тем не менее испытывал необходимость говорить все это. Я был не в силах объяснить Марте, что любовь моя растет. Для любви наступал трудный возраст, и вся эта жестокость, издевки были переходом любви в страсть. Я страдал. Умолял Марту забыть о моих нападках.
* * *
Служанка хозяев подсунула под дверь письма. Марта подняла их. Два из них были от Жака. Словно ответом на мои сомнения прозвучало: «Делай с ними что хочешь». Я устыдился. Попросил ее прочесть их вслух, но оставить себе. Повинуясь одному из тех порывов, что подталкивают нас к самым непредсказуемым выходкам, Марта принялась рвать одно из писем. Но, видно, письмо было очень длинное — поддавалось оно с трудом. Этот поступок вызвал с моей стороны новый поток упреков. Мне претила подобная бравада, я предвидел ее неминуемое раскаяние в содеянном. Чтобы она не поступила так же и со вторым письмом, я сделал над собой усилие и промолчал о том, что после подобной сцены трудно назвать Марту доброй. По моей просьбе она прочла его. Вряд ли инстинктивный порыв, толкнувший ее расправиться с первым письмом, мог подсказать ей слова, которые она произнесла по прочтении второго: «Небо вознаградило нас за то, что мы не порвали это письмо. Жак сообщает, что на их участке отменены все отпуска и раньше чем через месяц его можно не ждать».
Одна любовь способна прощать подобную пошлость.
Правду сказать, этот муженек начинал действовать мне на нервы больше, чем если бы он был не на фронте и нам приходилось бы прятаться. Его письмо внезапно обрело значимость призрака. За обед мы сели поздно. А к пяти вечера отправились прогуляться вдоль реки. Каково же было удивление Марты, когда я прямо на глазах часового вытащил из зарослей корзину. История с этой корзиной весьма позабавила Марту. Теперь нелепость моего вчерашнего положения не пугала меня. Мы шли, тесно прижавшись друг к другу и не отдавая себе отчета в неприличности нашего поведения. Пальцы наших рук переплелись. В это первое солнечное воскресенье на прогулку, как грибы в дождь, высыпала праздношатающаяся публика в соломенных шляпах. Знакомые Марты не осмеливались с ней поздороваться, она же, ничего не замечая, бесхитростно раскланивалась с ними. Они, должно быть, расценивали это как выпад. Она все расспрашивала меня о моем побеге из дома и смеялась, потом на ее лицо набегала тучка, и она начинала благодарить меня за тот риск, которому я подвергался ради нее, при этом изо всех сил сжимая мне пальцы. Мы вернулись к ней, чтобы освободиться от корзины. По правде сказать, я придумал для этой корзины достойный конец: послать ее на фронт. Однако так и не отважился на это.
Марте хотелось дойти вдоль Марны до Ла Варенн и там поужинать на берегу напротив острова Любви. Я пообещал показать ей музей Французского экю — первый музей, в котором я побывал ребенком и который буквально покорил меня. По дороге я рассказывал Марте, как там интересно. Когда же мы убедились, что музей этот был не более чем розыгрышем, я никак не мог примириться с тем, что так жестоко ошибся. Ножницы Фюльбера! [6] Я всему верил! Пришлось сделать вид, что я невинно подшутил над Мартой. Поскольку Марта не знала за мной способности подшучивать, она недоверчиво отнеслась к моим словам. Эта незадача расстроила меня. Мне подумалось: может быть, однажды и любовь Марты, выглядящая столь надежной, окажется такой же ловушкой для простаков, как и этот музей Французского экю!
Да, я уже сомневался в ее любви. Терзался мыслью, не был ли для нее развлечением, капризом, от которого она не сегодня-завтра избавится, как только окончание войны призовет ее к соблюдению супружеского долга. И в то же время я понимал: бывают моменты, когда глаза, губы не могут лгать. Это так. Однако в состоянии опьянения и самые прижимистые люди обижаются, если кто-то отказывается принять в качестве подарка их часы или бумажник. В эти минуты они столь же искренни, как и в обычном состоянии. Так, значит, минуты, когда невозможно солгать, — это как раз те, когда лжешь сильнее и прежде всего себе самому. Верить женщине «в минуту, когда она не может солгать», значит верить в щедрость скупца.


Рецензии