Пепел не плачет. Глава 5. Чудес не бывает

 Низкий потолок давил на плечи, заставляя сутулиться даже, когда в этом не было нужды. Всюду, на веревках и жердях, висело выстиранное белье: простыни, подрясники, детские рубашки с вышитыми крестиками на вороте. Белое, серое, бежевое. Мокрое, сухое. Оно колыхалось от сквозняков, создавая иллюзию присутствия, будто в комнате, кроме них, есть еще кто-то. Молчаливый. Свой.

За единственным окном темнел Рим.

Конрад сидел на подоконнике, спиной к комнате. Точильный брусок ходил вдоль клинка ровными, длинными движениями — от гарды к острию, от острия к гарде. Лезвие отсвечивало тусклым, усталым блеском.

В углу, на брошенном тюфяке, сидела Анна.
Она перебирала свои пожитки. Их было немного: смена белья, залатанная на локтях нижняя ряса, деревянный гребень с выломанными тремя зубьями. Все это она раскладывала перед собой, как для поминальной службы — медленно, бережно, без спешки.

Потом ее пальцы нащупали тряпицу.

Маленькую. Застиранную до белизны. Анна развернула ее на коленях и замерла, глядя на то, что лежало внутри.

Бартоломео грел руки над очагом.

Очаг был маленький, жестяной, скупой на тепло. Бывший архивариус сидел перед ним на корточках, вытянув ладони к жидкому огню, и пальцы его плясали в воздухе, как мухи на падали. Дрожь поднималась от кистей к локтям, от локтей к плечам, и вся его сутулая фигура вибрировала в такт этой беззвучной тряске.

— Что это? — спросил он.

Анна подняла голову. Посмотрела на цветок. Потом на Бартоломео.

— Цветок, — сказала она.

— Я вижу. Откуда?

Пауза.

Конрад перестал точить меч. Не обернулся, но брусок замер на лезвии.

— Последний пациент, — сказала Анна.

Голос у нее был ровный. Не холодный — именно ровный, как поверхность воды, под которой все уже утонуло.

— Мальчик. Семь лет. Лихорадка.

Бартоломео ждал. Дрожь в пальцах не унималась, но он прижал ладони к груди, пытаясь успокоить.

— У меня кончились ампулы неделей раньше. — Анна смотрела на цветок. — Я вводила физраствор. Мать стояла над душой и шептала «Аве Мария». Я тоже шептала.

Она замолчала.

В печке треснуло полено. Где-то внизу, этажом ниже, глухая хозяйка переставляла горшки на кухне, звук доносился приглушенный, почти невесомый.

— Три дня, — сказала Анна. — Я молилась три дня.

— И? — Бартоломео знал ответ, но спросил.
— Бог не послал силу.

Она взяла цветок в пальцы. Крошечный, высохший, почти прозрачный на свет.

— Он умер у меня на руках. Мать хотела убить меня. Я бы не сопротивлялась. Но у нее были еще дети. Их нужно было кормить.

Анна завернула цветок обратно в тряпицу.

— Я засушила это на память. Чтобы помнить: чудес не бывает.

Бартоломео дернулся, будто его ударили.

— Бог здесь ни при чем, — сказал он резче, чем обычно. — Благодать — это логистика. Я же говорю.

Конрад не оборачивался. Но брусок в его руке снова замер.

Бартоломео встал с корточек, подошел ближе к очагу. И заговорил.

Голос у него стал другим. Теперь это был не шелестящий гербарий, а сухой, лекционный. Голос человека, который привык объяснять сложное простыми словами.

— Санктум Санкторум — это сеть. Лаборатории, склады, операционные. Десятки точек по всему Риму. Одни забирают сырье, другие перерабатывают, третьи хранят готовую продукцию.

— Сырье? — переспросила Анна.

— Дети.

Тишина.

— Центр — под Квириналом. Туда свозят «абсолютные реликвии». Тела, которые можно использовать многократно. Они не разлагаются, не теряют силу. Одна такая реликвия может питать Конклав десятилетиями.

Бартоломео замолчал, собираясь с духом.

— Если твоя дочь — EX, Конрад… если она в реестре как «абсолютная»… она до сих пор там.

Конрад не оборачивался.

Лезвие меча отражало угасающий свет за окном. Лицо в лезвии было искажено, перекошено шрамом, почти неузнаваемо.

— Ты видела ее? — спросил Конрад.

Анна подняла голову. Вопрос был адресован ей.

— Когда касалась медальона, — голос Конрад звучал глухо, будто из-под земли. — Ты видела, где она?

Анна покачала головой.

— Я видела только смерть. Не место.

— Там было темно?

— Там было больно. Я не различала стен. Только иглы, только крик, который она сдерживала. Только котенка, которого у нее отняли перед тем, как…

Она не договорила.

Конрад кивнул.

Один раз.

И вернулся к мечу.

Брусок снова заскользил по лезвию — ровно, размеренно, как дыхание спящего.

В комнате стало совсем темно. За окном Рим уходил в ночь — неспешно, неохотно, как старик, который знает, что завтрашнее утро не принесет ничего нового. Гасли огни в окнах, редел гомон на улицах, город проваливался в сон.

Дверь скрипнула.

Глухая старуха вошла неслышно, поставила на стол три миски, накрытые чистой тряпицей. Кивнула куда-то в пространство, всем сразу и никому конкретно. Повернулась и вышла, не проронив ни слова.

От мисок шел пар. Пахло чечевицей, луком, чем-то сытным и домашним.

Никто не тронул ложки.

Анна смотрела на цветок. Бартоломео смотрел на свои дрожащие пальцы. Конрад смотрел в темноту за окном, где Рим лежал, раскинувшись на семи холмах, и не знал, что внутри него созревает чума.

— Пора, — сказал Конрад.

Он поднялся. Меч скользнул в ножны с тихим, почти ласковым шелестом.

Анна спрятала тряпицу с цветком за пазуху. Бартоломео натянул куртку из плохо выделанной кожи, поморщившись, когда пальцы нащупали пуговицы.

Внизу глухая старуха мыла посуду и думала о чем-то своем, давнем, не имеющем отношения к людям, которые спустятся по е; лестнице через минуту и больше никогда не вернутся.

Дождь закончился.

Ночь стояла сухая и холодная, как лезвие, которое ждет своей работы.


 Низкий потолок давил на плечи, заставляя сутулиться даже, когда в этом не было нужды. Всюду, на веревках и жердях, висело выстиранное белье: простыни, подрясники, детские рубашки с вышитыми крестиками на вороте. Белое, серое, бежевое. Мокрое, сухое. Оно колыхалось от сквозняков, создавая иллюзию присутствия, будто в комнате, кроме них, есть еще кто-то. Молчаливый. Свой.

За единственным окном темнел Рим.

Конрад сидел на подоконнике, спиной к комнате. Масляная тряпка ходила вдоль клинка ровными, длинными движениями — от гарды к острию, от острия к гарде. Лезвие отсвечивало тусклым, усталым блеском.

В углу, на брошенном тюфяке, сидела Анна.
Она перебирала свои пожитки. Их было немного: смена белья, залатанная на локтях нижняя ряса, деревянный гребень с выломанными тремя зубьями. Все это она раскладывала перед собой, как для поминальной службы — медленно, бережно, без спешки.

Потом ее пальцы нащупали тряпицу.

Маленькую. Застиранную до белизны. Анна развернула ее на коленях и замерла, глядя на то, что лежало внутри.

Бартоломео грел руки над очагом.

Очаг был маленький, жестяной, скупой на тепло. Бывший архивариус сидел перед ним на корточках, вытянув ладони к жидкому огню, и пальцы его плясали в воздухе, как мухи на падали. Дрожь поднималась от кистей к локтям, от локтей к плечам, и вся его сутулая фигура вибрировала в такт этой беззвучной тряске.

— Что это? — спросил он.

Анна подняла голову. Посмотрела на цветок. Потом на Бартоломео.

— Цветок, — сказала она.

— Я вижу. Откуда?

Пауза.

Конрад перестал точить меч. Не обернулся, но тряпка замерла на лезвии.

— Последний пациент, — сказала Анна.

Голос у нее был ровный. Не холодный — именно ровный, как поверхность воды, под которой все уже утонуло.

— Мальчик. Семь лет. Лихорадка.

Бартоломео ждал. Дрожь в пальцах не унималась, но он прижал ладони к груди, пытаясь успокоить.

— У меня кончились ампулы неделей раньше. — Анна смотрела на цветок. — Я вводила физраствор. Мать стояла над душой и шептала «Аве Мария». Я тоже шептала.

Она замолчала.

В печке треснуло полено. Где-то внизу, этажом ниже, глухая хозяйка переставляла горшки на кухне, звук доносился приглушенный, почти невесомый.

— Три дня, — сказала Анна. — Я молилась три дня.

— И? — Бартоломео знал ответ, но спросил.
— Бог не послал силу.

Она взяла цветок в пальцы. Крошечный, высохший, почти прозрачный на свет.

— Он умер у меня на руках. Мать хотела убить меня. Я бы не сопротивлялась. Но у нее были еще дети. Их нужно было кормить.

Анна завернула цветок обратно в тряпицу.

— Я засушила это на память. Чтобы помнить: чудес не бывает.

Бартоломео дернулся, будто его ударили.

— Бог здесь ни при чем, — сказал он резче, чем обычно. — Благодать — это логистика. Я же говорю.

Конрад не оборачивался. Но тряпка в его руке снова замерла.

Бартоломео встал с корточек, подошел ближе к очагу. И заговорил.

Голос у него стал другим. Теперь это был не шелестящий гербарий, а сухой, лекционный. Голос человека, который привык объяснять сложное простыми словами.

— Санктум Санкторум — это сеть. Лаборатории, склады, операционные. Десятки точек по всему Риму. Одни забирают сырье, другие перерабатывают, третьи хранят готовую продукцию.

— Сырье? — переспросила Анна.

— Дети.

Тишина.

— Центр — под Квириналом. Туда свозят «абсолютные реликвии». Тела, которые можно использовать многократно. Они не разлагаются, не теряют силу. Одна такая реликвия может питать Конклав десятилетиями.

Бартоломео замолчал, собираясь с духом.

— Если твоя дочь — EX, Конрад… если она в реестре как «абсолютная»… она до сих пор там.

Конрад не оборачивался.

Лезвие меча отражало угасающий свет за окном. Лицо в лезвии было искажено, перекошено шрамом, почти неузнаваемо.

— Ты видела ее? — спросил Конрад.

Анна подняла голову. Вопрос был адресован ей.

— Когда касалась медальона, — голос Конрад звучал глухо, будто из-под земли. — Ты видела, где она?

Анна покачала головой.

— Я видела только смерть. Не место.

— Там было темно?

— Там было больно. Я не различала стен. Только иглы, только крик, который она сдерживала. Только котенка, которого у нее отняли перед тем, как…

Она не договорила.

Конрад кивнул.

Один раз.

И вернулся к мечу.

Тряпка снова заскользила по лезвию — ровно, размеренно, как дыхание спящего.

В комнате стало совсем темно. За окном Рим уходил в ночь — неспешно, неохотно, как старик, который знает, что завтрашнее утро не принесет ничего нового. Гасли огни в окнах, редел гомон на улицах, город проваливался в сон.

Дверь скрипнула.

Глухая старуха вошла неслышно, поставила на стол три миски, накрытые чистой тряпицей. Кивнула куда-то в пространство, всем сразу и никому конкретно. Повернулась и вышла, не проронив ни слова.

От мисок шел пар. Пахло чечевицей, луком, чем-то сытным и домашним.

Никто не тронул ложки.

Анна смотрела на цветок. Бартоломео смотрел на свои дрожащие пальцы. Конрад смотрел в темноту за окном, где Рим лежал, раскинувшись на семи холмах, и не знал, что внутри него созревает чума.

— Пора, — сказал Конрад.

Он поднялся. Меч скользнул в ножны с тихим, почти ласковым шелестом.

Анна спрятала тряпицу с цветком за пазуху. Бартоломео натянул куртку из плохо выделанной кожи, поморщившись, когда пальцы нащупали пуговицы.

Внизу глухая старуха мыла посуду и думала о чем-то своем, давнем, не имеющем отношения к людям, которые спустятся по е; лестнице через минуту и больше никогда не вернутся.

Дождь закончился.

Ночь стояла сухая и холодная, как лезвие, которое ждет своей работы.


Рецензии