Пустота. Фрагмент 1 из 4. Снег и время
Ночной город лежал перед человеком (уже как семь лет представляемый ему либо расчерченный неким заботливым архитектором, либо выжженный каким-то жестоким шутником), остывший под оранжевым светом фонарей, раздробленный на правильные квадраты. Эти квадраты напоминали страницы огромной книги, написанной на незнакомом языке — буквы были видны, но смысл, как и подобает любой аллегорической книге, неизбежно утекал сквозь пальцы.
Небо над головой простиралось черным, безлунным и беззвездным полотном, что было для него слегка странным: человек помнил, что когда-то, в детстве, он считал небо живым, дышащим, усыпанным миллионами светящихся точек. Теперь же оно превратилось просто в бесконечную матовую поверхность, на которую в очередной раз забыли нанести карту созвездий. Будто тот, кто отвечал за декор, просто устал, ушел на перекур и бросил работу на полпути, решив: "И так сойдет!"
Некий шел, и мысли его текли так же ровно, так же монотонно, как падали снежинки с этого пустого, безразличного ко всему лежащему под ним, темного неба.
Дни. Все они были одинаковы и до тошноты, и до необъяснимого человеческой речью ощущения, что живешь не свою жизнь, а смотришь чужой черно-белый фильм, где уже на пятой минуте понятен финал, но приходится сидеть до конца только из вежливости и суммы, которую за него заплатил. Каждое мгновение не отличалось друг от друга ровно так, как не отличаются друг от друга пустые бутылки из-под лимонада "Буратино", выстроенные в ряд на подоконнике — одинаковые, прозрачные, с липкими остатками газировки на донышках.
Утро — всегда темнота за окном, даже летом, потому что шторы человек не открывал принципиально: "Зачем нужно видеть то, что все равно не изменится?" Например, в его понятие "не изменится" входили автобус, в котором всегда пахнет промокшей обувью, человеческими опустошенностью и усталостью, более едкими, чем любой табачный дым; лица людей, которые уже давно научились не видеть друг друга — они смотрели либо сквозь пространство, либо в свои телефоны, либо в мысли, либо в его самое любимое крайнее состояние человеческого существования - в свое личное никуда.
Работа. О, это восхитительное и глубинное понятие... Работа для некоего была особым видом пытки, в его сознании, изобретенным не людьми, а какой-то равнодушной вселенской бюрократической тварью, для которой человеческая душа — всего лишь еще одна единица хранения, еще один опосредованный файл, который нужно правильно каталогизировать - и навсегда забыть. Ведь большую часть своего пребывания в мире человек сидел в комнате без окон — в подвале, или, как он горько усмехался каждый раз в его стенах, в убежище от ядерной войны, которое так никто и не использовал по назначению — при свете ламп дневного света. Лампы гудели. Они, словно приспешники самого ада, звучали всегда на частоте, способной свести с ума как собак, так и людей с тонким слухом. Этот гул въелся в некоего, став частью его, забытого много лет назад, внутреннего шума и одновременно тишиной, которая начала звучать после этого самого шума.
Он писал, подписывал, переписывал, перерабатывал - и наконец - перекладывал бумаги. С левой стопки в правую. Потом — с правой обратно в левую. Смысла в этом не было никакого, но начальник говорил: "Так надо для отчетности". Отчетность — это был истинный бог, которому поклонялись все в этом здании: безымянный, безликий, требующий только одного - перманентного, неуклонно возрастающего количества перекладываний переработанной целлюлозы с добавками.
Ему платили за это деньги. На эти деньги он покупал еду, с какого-то момента потерявшую для него вкус: человек жевал, глотал, насыщался, но вкусовые рецепторы словно атрофировались за ненадобностью, уйдя в небытие - вслед за улыбкой, потребностью в общении и прочим... На эти же деньги он оплачивал квартиру, в которой не жил, а просто находился между двумя дверьми человеческого декаданса: пустыми серыми днями и пустыми белыми бумагами. И эта маленькая ячейка в многоэтажном муравейнике, чьи стены помнили чужие голоса, бессмысленные (так решил некий) разговоры, скоротечность и тленность жизни, всегда равнодушно молчали, когда он входил в нее, словно одна тьма в другую.
Иногда человеку казалось, что его руки стали полупрозрачными и не имеющим ничего общего с тем, какие великие (в его мечтах) они могли бы сделать вещи. Он подносил их к глазам и смотрел на свет — сквозь кожу проступали очертания клавиатурных кнопок, контура бумаг, линий в ведомостях, и даже шредер, измельчавший за одно мгновение документы, над которыми приходилось работать часами так, как смерть измельчала все заслуги жизни таких же, как он сам.
Некий становился все менее материальным - более призрачным, как все его бытие. При этом данная мысль не пугала, а, странным образом, успокаивала. Может быть, когда он исчезнет совсем, этого никто, как обычно, не заметит; может быть, как он подозревал, его уже и тогда никто не замечал...
Он остановился на перекрестке. Светофор мигал желтым — этот предупредительный, промежуточный свет, висящий между разрешением и запретом, казался ему символом всей сути человеческой жизни: ни "да", ни "нет" - вечное "может быть".
Машин не было. Город спал, укутавшись в снег, как в вату, которой закрывают хрупкие вещи перед переездом или после похорон человека. Он поднял голову к фонарю. Оранжевый свет падал на его лицо, но не грел — он просто освещал, равнодушно, как музейный экспонат, как бабочку, пришпиленную булавкой к картону.
"Интересно," - подумал он, - "есть ли у этого света цвет? Или оранжевым его делает только наше восприятие, только линзы в глазах, только мозг, который дорисовывает реальность, потому что не может вынести ее подлинной - серой и бесцветной?.. А какая она на самом деле?.. Да и неважно уже."
Человек перешел на другую сторону и вновь встал, загипнотизированный плавным падением красивой снежинки в массу ее сестер, называемой сугробом.
"Вот она, главная ловушка, — подумал он, и мысль эта была не нова в его уме, поскольку приходила каждую ночь, но сегодня почему-то ощущалась острее. — "Мы все время ждем какого-то особенного момента. Момента, когда можно будет остановиться, перевести дух и сказать: "Все, теперь я живу по-настоящему"... Но этот момент никогда не наступает, потому что он и есть — вот этот. Прямо сейчас - именно тогда, когда я стою под фонарем и смотрю на снег. Но я не могу им насладиться, потому что мой мозг уже думает о том, что через десять минут пойдет дальше и будет думать о чем-то более густом и терпком, как дорогое, многолетнее вино... Это "сейчас" - вечная прокладка между прошлым и будущим: тонкая, как лезвие, и такая же острая — порезаться можно, даже не заметив".
Он пошел дальше. Ноги двигались сами, зная дорогу лучше, чем его оставшаяся контролируемая часть сознания. Он сворачивал во дворы, которые знал наизусть, но в которых никогда не был — парадокс, возможный только в городе, где живешь всю жизнь, не желая исследовать его. Дворы-тоннели, дворы-траншеи, дворы, где даже летом не бывает солнца, потому что дома построили слишком близко друг к другу, словно боялись, что кто-то сбежит... и кто-то все-таки сбежал.
Свидетельство о публикации №226021901171