Скользящие наугад. Взгляд ниоткуда

               

 «Автор этой книги не придерживался истины».
                Пьер Абеляр. «Да и нет»


«Я повторяю чужие слова от своего имени, я присоединяюсь к чужой речи, я присваиваю ее себе – и вдруг оказывается, что в «чужих» словах я обретаю себя самого, что в «чужих» словах я оказываюсь способен выразить себя полнее, точнее, чем в «своих» собственных.

                Жан-Люк Марион. «Эго или Наделенный собой»



                «Язык мой – враг мой».
                Лев Толстой








КНИГА ПЕРВАЯ. ОБЩЕЕ ДЛЯ МЕНЯ И ВАС

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава первая. ЗАНИМАЮЩИЕ ПУСТОТУ

Было нечто.
Девушка перебегала пространство.

Мышление формировало предмет.
Свою необходимую конкретность получало место быть.

В многообразии искалось единство.
В изменчивости находилось постоянство.

Тотально было сознание: оно порождало самое себя.
Неслиянные голоса звучали в незавершенном диалоге.

Прошлое было свободно.
Несказанное совмещалось с несделанным.

Прошлое состояло из себя самого.
Его предстояло заполнить грядущим.

Важно было увидеть себя на фоне других.
Большое трюмо наклонено было на медных сфинксах.

Была возможность увидеть себя в прошлом через толстовские ситуации, но в более широкой раме.
(На фоне других возможностей бытия).

В ее волосах, собранных в утреннюю прическу, удачно скрывалась чужая коса.
Ей предоставлено было выбрать образец, по которому она желала быть созданною.

Отсутствие корсета не обуславливалось у нее ни претензией, ни аффектацией.
Она не носила корсета просто потому, что с детства его не надевала.

Готовясь снять платье, она разговаривала с графом о предстоящих скачках.
Граф, отвечая, гладил шею лошади, и эта ласка очень нравилась девушке.

Она торопила обед, чтобы раньше уйти из столовой.
Ей предоставлено было выбрать образец, по которому она желала быть созданною – она выбрала Анну Каренину.


Глава вторая. ПРОСТОЕ ПОЛАГАНИЕ

Переходя от неявного к явному и возвращаясь обратно, Нина вписывала себя в контексты ситуаций и действий.
Момент завершенности оценивался ею как насилие.
Вздернутую верхнюю губу слегка она кривила при курении.
Цветы были предметом ее неустанных попечений.

Особой франтоватости за нею не водилось.
Просто девушка в черном альпага и в поярковой шляпе.

Наружности ее недоставало блеска.
Напрашивалось платье из белого пике, стянутого вокруг талии очень высоким поясом из белого же муара со свисающими концами.

Куда было девать свирепый рот?
И стоило ли пудрить плечи?

Толстой колол ей глаза: правда!
Произошедшее с Анной стало реальным после того, как Нина прочла об этом в книжке.

Могла ли Анна существовать в других формах: как Анна Сергеевна? Анна Андреевна?
Нина Ивановна?

Вопросы, от которых падало сердце.
Простое полагание? Видение помимо смысла?

Своими перерождениями Анна переходила с места на место, порождала и разрушала, уменьшала и увеличивала, превращала одно в другое.
Анна вновь приходила в себя, чтобы стать тем, что она есть.

Она мало подходила для открытого воздуха.
Цвет лица ее, казавшийся жасминно-матовым при искусственном освещении, принимал желтоватые тоны.

Красивой формы руки покрыты были тем же матовым и мучнистым косметиком, что и лицо.
Вокруг очень длинных, тусклых и чуть загнутых ногтей ложились тоны, слишком розовые для того, чтобы их можно было принять за натуральные.

Занимающие пустоту – сами не оказывались ли фантомами?!
Все наперерыв восторгались необыкновенным.


Глава третья. ЗВУЧАНИЕ СЛОВ

О чем говорили? Темы?
Ее отвержение смыслов. Ее неготовность вести себя в соответствии с ними.
Говорили, что тело Анны не имеет органов и потому не производит желания.
Ее волосы-де слишком скручены, спущены на затылок без всякой заботы об их волнистости.

Желание Анны (желала она) реально производило желание.
Желание Анны (желали ее) продуцировало ее мысленный дубликат.

Нина училась вставлять и вынимать шпильку, придерживающую шляпу.
Анна делала вид, будто живо интересуется движением на улице.

Уже готовая, Анна ходила взад и вперед по гостиной в ожидании экипажа, о котором всё не докладывали.
Нина легкой стопой вошла без доклада.

Они стояли одна против другой (в сознании) как равные по бытию.
В доме был порядок, подобный тому, что царит в аптеке.

– Бытие – вот оно! – Анна рукою обвела обстановку.
Она смотрела в лорнет из светлой черепахи на длинной ручке с бриллиантовым вензелем.

Наивного рисунка обои покрыты были изображениями собак, летучих мышей, земляных червей и перпендикулярно ползающих машин.
Общение вне широкого контекста здесь было бы затруднительно.

Вне зависимости, существовало или нет то, что они обсуждали, они обсуждали его.
Анна могла назвать чье-либо имя, а Нина вполне могла не знать, кто это такой.

Не только они говорили о том, чего не знали, но иногда не знали вообще, о чем говорили.
Они говорили о земляном черве, который в Т-образной трубе стал поворачивать направо, поскольку до этого попытался завернуть налево и испытал шок.

Между животными и людьми, говорили они, существуют промежуточные существа.
Их больше интересует звучание слов, нежели их значение.

Глава четвертая. БЫЛА ПОМОЛОЖЕ

Слоисто бытие!
Один и тот же сюжет может быть разработан на всевозможные взаимоисключающие лады.

Стоял в ряду других строений дом.
Нину пригласили туда на паштет из дроздов, вместо которых попотчевали скворцами.

Какой-то червячок зашевелился у нее внутри, не зная, куда повернуть.
Ей стало тяжело и страшно в одно и то же время.

Анна вошла и остановилась у притолоки.
Ее подвижное лицо выражало то, что было уместно в эту минуту.

Та из них, которая была помоложе, с более простонародным, чем у другой лицом, намеревалась проводить мясоед блинками да сочнями.
Другая положила действовать совсем иначе.

Нине стало неловко, потому что она подумала, что неловко Анне.
Циклические и даже круговые отношения возникали между женщинами.

Очерчивая пределы смысла, сама же Нина переступала их.
Горизонт, видела Анна, был незамкнут.
Видение что ли помимо смысла?!
Его нескончаемое обновление (смысла, видения) в новых контекстах!

Анна никогда не исчерпывалась собою.
Постоянно она переистолковывала себя.

Нина познавала мир, который сама же и строила.
Нина строила самое себя.

Утверждение, что HUND по-немецки означает летучую мышь, является истинным в той же мере, в какой истинным является утверждение, что молчаливое поведение Анны было столь же осмысленным, как и продуманное шаг за шагом (вслух) поведение Нины.
В первую минуту эта мысль показалась ей чужой, но она повторила ее совершенно с другим чувством, когда встала с колен после вечерней молитвы.

Глава пятая. ЗАСУЧИВ РУКАВА

Большие рты редко бывают красивы.
Нина перетирала задумчиво зеленоватый, кривой на один бок, стакан.

Анна дернула за сонетку.
Переменить чулки!

Из-под платка Нина тихо смеялась.
Анна сидела в гостиной против обыкновения не на стуле, а на чемодане.

Она задумала путешествовать потому, что на путешествия была мода.
Можно ли избежать предстоящего?

Все жили в среде – Анна существовала в мире.
Избыток ее побуждений делал невозможной одновременную их реализацию.

Только что из гостиной ушли четверо стариков.
Они пришли поздравить ее с днем солнечного переворота.

Святошество в монастырях постепенно вытравляло святость.
Посредине коридора была дверь, которою входили в ту самую гостиную, откуда вынесли чемодан.


– Станем же сущности отделять от данностей! – своим видом старики говорили.
Очень вежливые, немного даже навязчивые.

На кухне Нина, засучив рукава, разбирала жареную индейку.
Судьба? Она была в белом утреннем пеньюаре – ее искусственная коса покоилась в синелевой сетке.

В комнате был полусвет.
Уже Анна с несколько расстроенным лицом лежала на диване светлого березового выплавка из шерстяной материи бирюзового цвета.

К удовольствию Нины, чемодан исчез.
Выбрав для себя сферу невозможного, Анна оставила Нине какую-никакую реальность с ее специфическими свойствами.


Анне старики принесли большой фуляровый платок с выбитым на нем планом всех железных дорог в Европе.
– Смысл будет нанесен позже! – смеялась Анна.


Глава шестая. ПОЧТИ НИЧТО

Нина сконфузилась.
Каренин ей служил напоминанием прошлого.

Каренин, Анна и Нина ели из общей посудины простоквашу.
Походя обменивались догадками, что существует, а чего нет.

Обсуждали не то, что существует в фундаментальном смысле, а то, что является фундаментальным.
Нина признавала существование простокваши, но считала ее производной от аппетита поглощающих ее едоков.

Она наблюдала отношения частичного порядка с присущей им ассиметричностью.
Каренин базировался на Анне, в то время как Анна на Каренине не базировалась.

Наговорено было множество вещей.
Как-то: полудлинное пальто, театральный свисток, флакончик жасминовой кислоты, бициклеты, драпировки, резное кресло, ширмы красного дерева.

Свои действия Нина склонна была предпринимать хорошо и корректно либо успешно и эффективно.
Большинство отношений Анны носили характер внешних и не  были связаны ограничениями.

Ветвились отношения.
Их Анна собирала в пучки.

Пучки сгущали присутствие – они же производили отсутствие чего-то важного.
Реальности были здесь и внутри, но Нина предъявляла их (кому?) там и вовне, учреждая Иное.

Анна играла языком.
В какой степени действие эквивалентно было его физическому воплощению?

В различных контекстах свойства Анны проявлялись по-разному.
Она не считала себя полной, а лишь логически замкнутой.

Первоначально она была почти ничто.
Другая ли природа проявилась или другой способ существования?!


Глава седьмая. ВЫТЯГИВАЛА НИТИ

Лишенные цели силы вызывали в ней внутренние (тайные) толчки, которые побуждали к действиям.
Анна шла дальше наблюдаемых за нею действий и произносимых ею слов.

Претерпевшая изменения Анна (все же) оставалась собой самою.
Полная замена ее материальной субстанции еще предстояла.

Если перед Анною (на письме) появлялся знак отрицания, она перебрасывала его через себя, сама же менялась на другую.
Деятельность Анны была более общей по сравнению с деятельностью Нины.

Самая деятельность Нины подразумевала деятельную Анну.
У каждого вовлеченного в действие персонажа была своя собственная (наиболее общая) деятельность, но деятельности общей для всех них не было и быть не могло.

Деятельность Анны состояла в том, чтобы длить.
Деятельность Каренина – чтобы держать.

Деятельность Вронского заключалась в том, чтобы гнать.
Толстого – ненавидеть и терпеть.

Деятельность Нины включала смотреть и видеть.
Еще она дышала и слышала.

Своей деятельностью Нина продолжала.
Порою Анна кропочилась на нее, кухная нещадно.

Анна предоставляла возможность быть воспринятой и осмысленной – этой возможностью Нина пользовалась в полной мере: она воспринимала Анну и осмысляла, сама же оставаясь для Анны невоспринятой и неосмысленной.
Нина помещала себя в состояние, в котором действовала подобно Анне или писала подобно Толстому – после этого она могла приписать Толстому или Анне сходное состояние сознания (переигрывая внешние действия Анны, Нина переживала ее (Анны) приватный опыт).

Одна вытягивала нити действительности из беспорядочного клубка (вороха) вероятностей – другая стягивала реальность в некий правдоподобный пучок отношений.
Их считали чем-то единым по совпадению – они же были единым по природе.


Глава восьмая. ХИМИЯ УМА

Тот, кто подбрасывал Анне некую точку зрения, сам не держался никакой.
Ставя Анну на относительное, он полагал, что достигает абсолютного.

Он приписывал Анне нечто внутреннее, как бы состояние души, и первоначально ей симпатизировал.
Он представлял, и случайности присоединялись к представлению.

Представление театрализировалось.
Множественные события, вызываемые появлением Анны, не истощали и не прибавляли ничего к ее сущности.

С разных точек зрения рассматривать можно было Анну:::
Что принадлежало ей собственно предстояло установить извне.

Абсолютной между тем Анну не удавалось подать почтеннейшей публике – она представала только бесконечной.
Тот, углубившийся в Анну, чтобы лучше познать ее, находил не Анну вовсе.

Анна погибала и возрождалась заново.
Она погибала, чтобы возродиться и возрождалась, чтобы погибнуть.

Деятельность создавалась непрерывно.
Когда уставала Анна, за дело принималась Нина.

Крамской подбрасывал красок, необходимых для переживания.
Деятельность оборачивалась движением, нюанс следовал за нюансом.

Порой образы не имели между собою связи.
Символы заменяли символизируемый ими предмет (персонаж), не требуя от зрителя (читателя) никакого усилия для их восприятия.

Иллюзия крылась: возможно ухватить реальность!
Схватывалась однако ее тень.

Крамской абстрагировал.
От Анны расходились круги, из которых ни один не прилегал к ней.

Крамской мог придать твердость длительности, которая уже истекла и позже разделить ее на куски.
Одни элементы продолжались в других – в игру вступил Менделеев.


Глава девятая. ОТДЕЛЬНЫЕ ЧАСТИ

Была возможность развлечься в шезлонге.
Большим пальцем Анна чувствовала Вронского.

Она не выказывала склонности ослаблять свои усилия.
Умножая контакты, Анна рядополагала свое состояние к состоянию Вронского, умножавшему в свою очередь точки зрения на ее действия:::

Не все события происходили в пространстве и во времени.
Полная реабилитация Анны не означала возврата к прежнему.

Не положение рисовалось, а лишь предположение.
Космос возник раньше своих частей.

Предположительно Анна задавала вопросы.
Действительно ли она сделала это или же это произошло с ней? С вниманием или без такового сделала она то, что сделала? Намеренно или неумышленно совершила свое действие? И приняла ли прежде морфин?

Она противопоставляла сделанное ею добровольно тому, что совершила под принуждением.
Чудесным образом соединялось взаимоисключающее.

Таинственная операция совершалась во мраке, не позволяя различать оттенков и степеней.
Движение накладывалось на неподвижность.
Отдельные части тела Анны организовывались в некоторое единство.
В бальзамическом воздухе носилось какое-то животворное влияние.
Вопросы, на которые невозможно ответить, сменялись вопросами, которые невозможно было задать.
Тенденция и есть реальность? И был ли рай на дворе? И для кого так тяжко пахнут эдельвейсы?

В дверном проеме застряла широкобедрая дама.
В дверном проеме застряла широкоплечая дама.

Одна это дама или две?!
– Она есть и существует! – с изумлением взирали мужчины на Анну (с изумлением взирали мужчины на Нину).


Глава десятая. ПУТЕМ ОПИСАНИЯ

Рамки вкладывались в рамки – призраки бежали за призраками.
Устойчивые видения возникали от неустойчивости реального.

Призраки, сопряженные с машинами, сами были призрачными машинами.
Становление чего бы то ни было, того или этого, пятого или десятого приводило к состоянию более-менее устойчивому, хотя и ненадолго.

Полагая, что мыслит Анну, Толстой схватывал с нее (подвижной) один или несколько неподвижных снимков.
Он пытался втиснуть все разнообразие отношений в рамки отношения одного и потерял из виду множество важных деталей.

Толстой ошибочно наделил Анну характеристиками, которые правильнее было бы приписать не лично ей, а ее природе.
Словесная путаница сопровождалась путаницей логической.

– Кто же такая, черт возьми, эта женщина?
– Это человеческая природа!

– И какого же вы об этом мнения?
– Ровно никакого.

– Кажется, это Анна? – сказал Толстой, но не увидел.
– Кто же еще? – увидел Некрасов, но не сказал.
Заметно тяготевший к языку и грамматике механики Толстой пытался избежать конфуза путем описания сознания, просто придерживаясь дополнительного словаря.
Некрасов по молчаливому соглашению пытался сделать нечто большее, когда больше нечего было делать.

Рассматривая почти мгновенные снимки с неделимой подвижности реального, Некрасов получал так называемые ощущения и идеи.
Анна только казалась покойной.

Она была подвижна, а потому реальна.
Она-де есть, хотя и не существует.

Понимание должно оставаться несовершенным.


ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава первая. МАГИЧЕСКИЙ КОНУС

Только что Иван Владимирович говорил со Сталиным.
Рука еще сжимала телефонную трубку, взгляд упирался в стену: Мичурин был в полувоенном френче, в мягких сапогах, на лбу и щеках у него зияли щербины, какие видишь на лицах статуй, долгое время простоявших под дождем.
Трубка выглядела совсем как курительная.
Одна рука Ивана Владимировича была сухая, другая мокрая.
В соседней комнате Келдыш играл на виолончели – пассаж исполнялся из романа Толстого, чьи мысли академик положил на музыку специально для тех, кто не имеет возможности прочесть наяву творение прославленного писателя.
Его послушать, Анне следовало лежать спокойно, не двигаться, не шевелиться, ничего не продуцировать. Она дышала какою-то слабой жизнью. Переживая прошлое, тем самым Анна разворачивала длительность момента – в противном случае он становился мгновенным: вот Анна просто лежит – Вронский дал подержать ей магический конус, и она замечает, что наверху он (Вронский, конус) стремится слиться с какой-то точкой, а по направлению к основанию – совпасть с бесконечно расширяющимся кругом.
Когда Мичурина описывали как очень жадного человека и как заядлого садовода, это давало ей сделать вывод, что для украшения сада скорее всего он не пойдет на серьезные расходы.
Анна было поднялась с кровати, но тут же снова опустилась на нее.
Мичурин полагал: она лицемерка и кокетка первой руки, это было больше, чем пустые слова: дабы не выполнять своих обязательств, Анна приняла горизонтальную позу!
В глазах Анны Мичурин не вырастал, а малился: никак ему не шли диктаторские замашки.
Келдыш приподнял портьеру, отделяющую его комнату от мичуринской.
– Верны ли твои часы?
– Верны, вчера выверил их у Мозера, – Мичурин отвечал еще со слабым грузинским акцентом.
Я вижу Келдыша в светло-коричневом сюртуке, которого полы подбиты какою-то красной материей в больших клетках. Такая подкладка весьма почиталась, и Келдыш, идучи по Академии, беспрестанно обеими руками, как будто ненарочно, раскидывал полы сюртука, чтобы всем показать подбой.
Из кучи готовой одежды Анна выбрала платье, пригодное как для Мичурина, так и для Келдыша, поскольку оно не обрисовывало фигуры ни того, ни другого.
Анна исходила из некоторого мотива. Мичурин шел на поводу своих амбиций. Келдыш подбрасывал пропорции, множества, суммы и временные части. Толстой разворачивал документацию.
Толстой говорил от лица святых и вообще людей, давно отошедших от мира.
Анна напоминала о разыгрывании ролей, предлагаемых обстоятельствами, и посему у каждого возрастало ощущение, что он – всего- навсего актер, утративший связь с реальностью.


Глава вторая. НЕЛЕГКАЯ ЗАДАЧА

Отцу Гагарина всегда снился Космос.
Он видел форму без материи – абсолютную неопределенность и совершенную пустоту – еще (мысленным взором) он видел Анну, которая не исчезала, если он закрывал глаза – напротив, когда Алексей Иванович делал это, он видел Анну даже более живо, чем прежде.
Он понимал: речь пойдет о предложении: Анне нужно будет предложить что-то: Келдыш и Мичурин полагали, что предложить она должна будет им – отец же Гагарина расшифровывал смысл иначе: это он должен будет нечто предложить ей.
По отношению к отцу Гагарина Анна обладала избытком видения – ей было чем его одарить, и в этом даре Алексей Иванович испытывал порой абсолютную нужду.
Бледнея от душевной муки и закрывая глаза, он говорил о расстояниях между Землей и ближайшей звездой, какой-нибудь Вегой, попутно объясняя, как умел, способы до нее добраться.
Ее Космос не исключал хаоса, увы.
Нелегкая это задача – найти человека по той единственной примете, что он когда-то якобы бросался под колеса поезда, но Алексей Иванович преуспел.
Лакеи в роскошных ливреях посветили ему наверх по лестнице и дальше через анфиладу комнат. Сделанная из ничего Анна расхаживала в шелковом пеньюаре василькового цвета. Ее лицо восхищало почти пугающей правдивостью. Ее голые красные ноги не слишком выделялись на фоне ярко-пунцового ковра.
Шесть или восемь мужчин и женщин, обтянутых тельным трико, пританцовывали, готовясь запеть.
– Кругом я виноват перед вами, –  что-то весомое отец Гагарина выставил на столе.
Уже готовое он заменял создающимся: теряя в точности и полезности, он безусловно выигрывал в широте и в значении.
Самое поддержание действия достигалось наложением повторений.
Что-то Алексей Иванович поставил на стол.
– Кругом виноват, – он сказал.
Отец Гагарина был доволен – ответ Анны обещал нечто такое, что никак не  может быть исполнено.
Вымышленный философ Толстой утверждал: она представляет собою не воплощенную в действительность возможность.
Мичурин и Келдыш не пришли, и потому отец Гагарина ел за троих – Анна предложила вяленую рыбу, бублики, огурцы.
– Представить не могу, как без вас станем мы веселиться! – сокрушалась она.
– Это почему без меня? – не понимал он. – Непременно со мной!
Совсем скоро должна была прийти масленица с колокольчиками веек, пьяными на улицах, форсированным весельем во что бы то ни стало, растаявшим катком и утренними спектаклями, которые утомляли более, нежели развлекали.


Глава третья. ГОЛОЕ ВРЕМЯ

Келдыш прибыл туда, где его никто не знал.
Ленин стоял в позе великана (положительно от него смердело). Сорные растения глумливо раскачивались над повапленными стволами. Мичурин и отец Гагарина здесь представлялись феноменами детства и сновидения – сам же Мстислав Всеволодович был феноменом интуиции.
Интуитивно ему предстояло выйти на трех женщин, символизирующих собою три высших понятия: мышление, бытие и познание.
Когда Нина Ломова читала Келдышу текст Толстого, по-своему она произносила отдельные слова, по-своему интонировала фразы, бросала зачастую абзацы на середине и даже отдельные места читала иногда справа налево (как научил ее Лившиц): текст становился о другом.
Порою он обволакивал – моментами давал от себя отойти.
Сам по себе текст Толстого не нес никакого смысла, и только Нина (с помощью академика) вкладывала его туда.
Необходимо было привнести тончайшие оттенки.
Ленин был бледен и говорил хриплым голосом, но улыбался насмешливо.
Именно здесь, Келдыш улавливал, душа Анны сошла с рельсов реальности.
Ленин между тем отсчитывал голое время.
Именно в голом времени Мичурин легко впадал в детство, отец же Гагарина в голом времени видел сны наяву.
Он видел Мичурина мальчиком-лифтером (?), который усаживал в неисправную кабину трех женщин с тонкими, готовыми переломиться талиями и римскими носами, грозившими расплыться в греческие.
– Скользящие наугад, – осенило Келдыша. – Это они! Мышление! Бытие! Познание! Сейчас погибнут?!
– Экий вы пистолет, – Нина рассмеялась академику. – Не извольте беспокоиться: потрясающий отряд перекроет анальный канал! Доставит ракетный пакет!
Что-то само собой разумеющееся давало сделать вывод о наличии двойной жизни: покамест не имевшие прямых аргументов Ленин, Мичурин, отец Гагарина и те, скользившие наугад, вызвали у Мстислава Всеволодовича прямо-таки противоположные интуиции: буквально ничего не удалось сказать предложениями: все предложения были просто словами. Ничто содержало пять букв.
Под видом напиться квасу Келдыш проглотил рюмку ананасного коньяку.
Под предлогом ловли в озере карасей Нина набрала крупных раков.
Ленин, шутливо ругаясь, принялся оправляться: будто как он и внимания не обратил на то, что сейчас было.
Опасения, понятные и уместные, на этот раз, как редкое, может быть, исключение, оказались женщинами.
Излишне они суетились, манерничали, пищали.
Из пиджака слышался веселый хохот.


Глава четвертая. ЧЕЛОВЕК СЛЕВА

Три Софьи: Андреевна, Исааковна, Тарасовна – уже собрались выйти навстречу человеку, представлявшему Академию, как вдруг резко кто-то постучал кулаком по столу (стволу).
Они должны были показаться со стороны железной дороги, чтобы дать подумать, что они приехали поездом, как это стояло в тексте и следовало из содержащихся в нем слов: рука и стол (ствол) в тексте отсутствовали.
Текст был избыточно интонирован и внушал определенные опасения: подведет-де интуиция, как пить дать подведет!
Стучали между тем уже (в) две руки. Даже понимая, что это только слова, серьезно можно было обеспокоиться.
Мышление, свободное от обязательств добиваться практически полезных результатов, до бесконечности расширяло область своих исследований.
Когда-то на санях Софья Андреевна въехала в ту улицу, где стоял дом Толстого: Толстой продолжал видеть то, чего уже нет.
Бытие поднимало пыль моментов.
Если Софья Андреевна чувствовала щекотку, то ей было щекотно, а если ей было щекотно, она и чувствовала щекотку: Толстой пользовался этим.
Познание распадалось на обыденное и художественное.
Когда Софья Тарасовна предоставила Толстому художественно познать ее – писатель познал ее обыденно.
Укрывшись за стволом дерева (деревянным столом) Мстислав Всеволодович между тем по-пушкински прикидывал, кого из трех привидевшихся ему женщин он мог бы взять в жены (каждая могла бы родить ему сына-лифтера).
Нина Ломова продолжала стучать для отстранения усыпляющей нервы монотонии.
Толстой продолжал слышать то, что уже не звучит, говорить то, что уже не к месту – словом, применяться к положению, уже не существующему и воображаемому, когда надо было бы примениться к наличной действительности.
Кончился анализ, и началась интуиция: нет разницы между причиной и следствием!  Место имеет простой переток энергии, особое какое-то внутреннее отношение - - -
Толстой, да, создал Софью Андреевну, но позже устранился от ее описания!
Миры Софьи Исааковны фундаментальны, а значит и фундаментальна она сама!
Несуществующую Софью Тарасовну Толстой сделал фиктивной!
Вовсе последняя не существовала – налицо были лишь ее свойства:::
Сознательно Софья Андреевна и Софья Исааковна притворялись (да!), в то время как неосознанно Софья Тарасовна симулировала:::- - -
В толстовском смысле вполне могли бы существовать незачатые люди, которые не существуют из-за примененных в решающий момент средств контрацепции.
Старческими глазами вскидывал Келдыш.
Вся сцена целиком в этот момент была отдана чувствам. Сцена была неясной, ее элементы перемешаны – различные части сцены были весьма схожи одна с другою, и тем не менее их нужно было различать.
Двенадцатый человек слева в пятнадцатом ряду сверху сверял происходившее с текстом Толстого.


Глава пятая. ГОЛОВА БОГОМОЛОВА

Нина была в коричневом форменном платье коридорной девушки, в фартуке и чепчике – все остальное сценарию не соответствовало.
Пели два глухих человека; пели в одной тональности и в такт друг другу, пели на веранде дома, увитой хмелем и розами и с которой открывался вид на тихую, ляпис-лазурью отливающую бухту.
Где-то за кулисами палкой стучали по железу: женские опасения, похоже, сбывались: увлекая приехавших зрителей предвкушением необычного знакомства; записной насмешник выдумал почти весь состоявшийся диалог.
В пятнадцатом ряду человек томился, как отравленный: с масками на неизвестно каких лицах прыгали по сцене фигуры.
Прологом глухие пели о том, что Толстой пожалован в жизнеописатели Анны Карениной; состоявшийся же диалог покамест не поддавался расшифровке:
– Да, – сострил шельмец, – чтоб ему самому вымокнуть!
– Так он ей не муж?
– Муж? С какой стати?
– Зачем же он в таком случае сбил девушку?
– А самокат был неисправен!
Шло о контрастных событиях – определенных, альтернативных другим (реальным) событиям – двенадцатый человек слева покамест выпадал – решительно его голова никоим образом не могла иметь какого бы то ни было отношения к наличию или отсутствию в потоке сознания Анны неясных и тайных эпизодов.
Голова Богомолова –
В тексте, который он держал перед глазами, Анна размежевывала место, где вдали от нескромных взоров она без помех могла бы превращать свои состояния из тех форм, которые они имели прежде, в те, в которые они могли бы превратиться в будущем.
В голове Богомолова?!
Для проведения умственных операций мысль как обычно пользовалась готовыми понятиями.
Она отпустила глухих хористов и тех двоих, что окончили свой диалог, и сорвала себе розу. Лицо, ослепительная свежесть которого скрадывала неправильность черт, длинноту носа и излишнюю, вперед выдающуюся остроту подбородка, не стоило запоминать – в следующем действии Анну могла сыграть другая.
Толстой записывал ее сны, фантазии и бормотания.
– Правда ли, что вы бросались под гребной винт крейсера?
В своем новом романе Толстой готовился представить список всего существующего, в котором не проводились бы принципиальные различия между попавшими в него сущностями: все нежелательные сущности удалялись с помощью перефразирования.
Он умножал сущности без необходимости, чтобы запутать Анну в тривиальностях.


Глава шестая. ПРОСТО НАЖАЛ

Анну Каренину Толстой воспринимал от купели заочно.
Писался спервоначала роман по имени другой героини.
– Сперва ты меня повози, а там я на тебе поезжу! – приговаривала Софья Тарасовна.
Толстой возил; спереди она  лизала – сзади царапала.
Местами вымышленная, она оживлялась с каждой строчкой: ее прототипами были Софья Андреевна и Софья Исааковна.
Толстой показывал свою героиню как верх добродетели, пока однажды, нагнувшись, чтобы облобызать ей ноги, он не увидел под ее кроватью мальчика-лифтера.
Мальчик оказался сыном Анны Карениной – задним числом писателю предложили ее окрестить в параллель ее плотским родителям: Пушкину и Анне Петровне Керн.
Софья Тарасовна была вымарана из толстовского текста и зажила своей собственной жизнью –
«Анна Аркадьевна Каренина», – ошибочно назвала ее «Правда», но в разговоре с Мичуриным Сталин указал, что первая российская газета ошибиться не может, и так Анна Александровна превратилась в Анну Аркадьевну.
Она не испытывала поначалу никаких особенных чувств – ее тяжелые вздохи Толстой приписывал обычной усталости.
Толстой не замышлял Анны Карениной – просто он нажал на то, что генерал Гудим-Левкович называл «спусковым крючком».
Подспудно продолжал он базироваться на Софье Тарасовне – базирование как таковое необходимо было ему, чтобы продемонстрировать внутреннее единство отношений – без этого он не мог объяснить, почему описывает именно эти отношения, а не другие.
В этих отношениях непринужденно, как бы играючи, манипулируя исходным текстовым материалом, Анна располагала затрагивающие ее моменты с комментариями к ним в довольно производном порядке, перемещая их порой из одного контекста в другой и рассматривая сквозь призму альтернативных интерпретаций.
Анна Каренина порою ощущала себя Софьей Тарасовной. Когда же последняя упала под колесо - - -
Ей смерть не хотелось возвращаться к Толстому.
Она способна была производить свою собственную уникальную реальность: она создала Вронского (Толстой придумал лишь Каренина).
Она поставила ему условие: Он (Толстой, Каренин) должен был отказаться от своего гомоцентризма – уверенности в том, что только в его ощущениях мир открывается именно, каким он есть на самом деле.
От него получила она бедный ответ.
Анна блуждала между Карениным и Вронским в еще смутной по своим очертаниям зоне.
Наличие смысла не утверждалось там как очевидность.


Глава седьмая. ПОД ОКНОМ

Высокого роста пожилой мужчина с осанкой военного вполне мог быть представлен как Вронский – никто бы не усомнился: он был однако генерал-майором императорской армии Павлом Павловичем Гудим-Левковичем, по случаю проходившим под окнами высокого бельэтажа, в одной из квартир которого мирно завтракали два человека.
Они, в свою очередь, могли быть заявлены в действие, к примеру, как Левин и старый князь – в действительности (не толстовской) это были Каренин и Вронский.
(Пригнувшись под окном, генерал перевязывал шнурки крепких армейских ботинок).
– Я видел только половину ее и пленился, – прял действие один. – Не зная, может быть, как развязать узел, она разрубила его!
– Вы видели нижнюю половину, у всех она одинакова! – смеялся другой. – А верхняя? И существует ли она вообще?
– Не то важно, существует она или нет, а то важно, как она это делает!
– Делает хорошо, хотя и на непонятном фундаменте.
Шло по большому счету не о признании или непризнании существования Анны, а о вопросе ее фундаментальности.
Каренин, Вронский и сам Гудим-Левкович знавали дам, которые, не имея фундаментального существования, существовали (можно сказать) из одной вежливости - - -
«Имеются организованные в виде Анны фрагменты ее тела, – тем временем себе самому задавал вопрос генерал. – Значит ли это, что имеется и сама Анна?»
Всё существующее Павел Павлович ставил на уровни реального и просто фактического, в то время как Каренин и Вронский ставили на уровни фундаментальный и производный – все уровни, однако, были связаны отношением базирования.
Что же базировалось на чем?!
Генерал раздумывал так, как не думал во всю свою жизнь.
Раздражительно Каренин и Вронский всегда смотрели за столом в свои тарелки или же подозрительно и мрачно оглядывались на них, войдя в комнату, если Анна и Павел Павлович замолкали при их появлении.
Когда же генерал оказывался скован обстоятельствами, изменить которые было не в его силах, полностью или частично Анна меняла обстоятельства в нужную сторону.
Она не смущалась нажать на спусковой крючок, и это избавляло его от напряжения.
Никогда не делал он разницы между верхней и нижней ее половиной.
Умения Анны и ее ловкость выражались обеими ее половинами в равной степени: в кувырках и падениях. В греческом походе она оступалась и падала точно так же, как это делают неуклюжие люди, с той лишь разницей, что она выполняла свои кульбиты умышленно, после множества репетиций – проделывала их лишь в подходящий момент, чтобы отвлечь неприятеля, и так, чтобы не пострадать самой.


Глава восьмая. СПОРНОЕ ПОРНО

Покончив с завтраком, Левин и старый князь поднялись из-за стола с чувством выполненного долга: генерал от инфантерии Павел Павлович Гудим-Левкович принес присягу самому себе сделать то, что было крайне необходимо.
– Теперь он не станет отсиживаться на веранде дома, увитой розами и хмелем и с которой так приятно глазеть на ляписную бухту?! – спрашивал-утверждал Левин.
– Я полагаю, более не станет он волынить в Греции, а отправится прямиком к месту действия.
Старательно старый князь притворялся, в то время как неосознанно симулировал Левин.
Левину пора было в свою аптеку – Вронский обещался купить женскую поясную ванну; старый князь ничего не решал, а потому не нес никакой ответственности.
Левин оставался в данности – к бесконечности приобщался старый князь.
Часы показывали голое время – пора было зайти к Мозеру.
Становилось поздно: запоздалыми были треволнения – то, что вперед старый князь готовился предпринять, становилось предпринятым задним числом.
– Здрасьте, пожалуйста, – произносил он вместо «Прощайте покуда».
Полагали, хотя и не дама, старый князь существует из вежливости.
Он и выглядел не так уж реально (в толстовском смысле).
О Лазаревой субботе стоял у Гостиного двора вербный базар (старый князь забыл о Мозере).
Загримированный под купчину с криком «Ура!» Дмитрий Иванович Менделеев пытался всучить Некрасову детскую железную дорогу: опаздывал даже он, Бог химии: пора Некрасову было предложить перейти на холст Крамского.
Спасало умирающего (Некрасова) то, что всегда перегруженный намерениями, зачастую мешающими друг другу, не мог он реализовать их зараз, а потому дистанцировался от самого себя: стоит вроде бы на одном месте, а сам в десяти шагах от себя за собой наблюдает.
В толпе шныряли персы, скупая компоненты.
Старый князь сторговал красный мешочек, из тех, что привешивают (из вежливости) к руке решившиеся на крайние меры женщины – брезгливое выражение, явившееся на его лице, показывало все же, что покупка ему не нравится.
– У меня до вас просьба, – к старому князю обратился Некрасов. – Положите себе сейчас после заката солнца прибыть ко мне в музей-квартиру.
Они были шапочно знакомы: когда генерал Гудим-Левкович ехал с мальчиком-лифтером в вагоне пассажирского поезда, Некрасову очень понравилась подкладка его дорогой шинели.
Под этой шинелью генерал был полностью голым.
Некрасов же по близорукости и общему состоянию здоровья принял старого князя за действующего генерала.


Глава девятая. ПЕРЕПУТАННАЯ РЕПУТАЦИЯ

Навыки и умения Крамского раскрывались в методах их применения – привычки же и склонности Некрасова почерпнуты были из соответствующих источников.
Рассеянно что-то Некрасов себе бормотал под нос, когда Крамской занимался исследованиями – когда же что-то для себя устанавливал Некрасов, Крамской, не стесняясь, ерзал спиною по стенам либо елозил ягодицами по сиденью.
Крамской рисовал красочную игру теней: тень Анны как нельзя лучше вписывалась в иерархическую картину природы, расслоенной на уровни, нижний из которых предполагался фундаментальным.
Природа, некогда дававшая образцы художникам, со временем сама стала копировать известные произведения искусства.
Тень «Неизвестной», потревоженная Толстым, соскользнула с великой картины: художник узнавал переданные им части ее тела.
Она была вежлива, Неизвестная, так же как и всем известная Анна.
Для женщины существенно быть фундаментальной, быть вежливой – случайно.
(Некрасов отошел в сторону с кем-то поздороваться).
Крамской замер.
Открытый не по сезону экипаж двигался по Невскому среди прочих, и в нем, он увидел, ехала неизвестная.
 Не его Неизвестная и не Анна Каренина – она была новая и не известная ему.
«Перепутанная репутация!» – пришло откуда-то.
– Сейчас умрет! – тем временем кричали на вербном базаре –
Когда Некрасов чувствовал себя умирающим, он мог быть умирающим или не быть таковым – когда же действительно он умирал, то мог вполне и не чувствовать себя умирающим. Попытка умереть была для него возможностью выучиться умиранию и навык передать другим.
Странным образом Крамской знал то, чего не знал Некрасов – Некрасов же веровал в то, во что не верил Крамской.
Некрасов (на вербном базаре) между тем перестал чувствовать шлепки, уколы и запахи – вместе с тем, если бы его спросили, что делал он только что, он ответил бы, что отошел в сторону поздороваться.
Когда он отошел в сторону, чтобы поздороваться, тот, с кем он поздоровался, сообщил ему, что старый князь обнаружил-таки, что его часы остановились и одновременно с этим обнаружил, что он обнаружил, что остановились его часы.
В каком-то мертвящем смысле поэт бессознательно проделывал механические движения, которые никак не мог описать впоследствии.
Метафорически он знал: в своих последующих утверждениях он непременно откроет всем, чем пахнет в музее-квартире на Литейном.
Покамест он находился (в широком смысле) в таком состоянии, которое исключало самое возможность быть хладнокровным, без чего нельзя было –


Глава десятая. ВТОРОЕ БЛЮДО

Поэт поймал себя на том, что уже прошло.
Движение было функцией неподвижного.
Тени играли красочно.
Истина варьировалась с ложностью.
К Мозеру старый князь направлялся мешковато.
С мальчиком-лифтером в сторону станции железной дороги шел генерал Гудим-Левкович.
Какие-то статюэтки и фигюрины переставляли Келдыш, Мичурин и отец Гагарина.
На карандаш Крамской ловил Нину Ломову: Анна не всегда была предельно собрана (порой не хватало деталей быта), и потому в открытом экипаже к месту действия была направлена Нина.
Извозчик повез хорошо – все видели касторовую желтую шляпу с черными перьями марабу.
«Так притворяться невозможно!» – каждый думал о каждом, притворяясь.
Ели первое блюдо, чтобы съесть второе.
Он уже предпринял свои шаги (Некрасов), сделал их – отошел в сторону и упал; он же время от времени сообщал миру: «Люди! Вот парадный подъезд, а вот – железная дорога, не перепутайте!»
Когда Толстой дописывал фразу до середины, нередко он забывал, что говорил в начале: какие-такие семьи?
В какой-то степени только Крамской и Нина подготовлены были к тому, что должно было последовать дальше.
Второе блюдо похоже было на стог сена, издавало жужжащий звук и вкус имело такой, словно бы в него переложили перца.
Большинство слов черпали смысл из ситуаций, связанных с тенями, карандашами, шляпами и блюдами.
Крамской наблюдал – ощущала Нина Ломова.
Незамеченная боль Некрасова очевидно была абсурдна.
Толстой смаковал оттенки вкуса –
Ощущения отдельны были от чувствующих, они (ощущения, чувствующие) сами были по себе.
Чувствовался вкус поросенка с хреном – вяло жевал старый князь.
Боль ощущалась в колене – споро навстречу цели двигался генерал Гудим-Левкович.
Две сцены возводились одновременно: для видеть и слышать и для пробовать на вкус.
Аргументация упраздняла понятия, которые следовало бы разъяснить.
Вместо зрительного ощущения подсовывалось зрительское.


ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Глава первая. ИМИТАТОР ПЫХТЕЛ

При описании иллюзий возникают парадоксы.
Мебель выглядела как-то не так, чем раньше, да и поведение Нины отличалось от обычного, но следователь никак не мог ухватить, в чем тут дело.
Панели красного мрамора обложены были беломраморным бордюром, плашкоуты нагружены были жерновами – когда же Александр Платонович отворил с железными скобами старинную полукруглую дверь, засохший блинок попал ему под ноги.
Нина писала письма на синей бумаге с грифом: «Алабин и сыновья, хрустальный завод в Дармштадте».
Она дала ему обратить внимание на (словосочетание) спонтанный фонтан (еще он заметил ослепительный эпитет).
– Извозчик повез хорошо, – жевала Нина уже пережеванное. – Генерал направился мешковато.
Она приводила то, что считала человеческим.
– Вас сигара не обеспокоит?
– Сделайте одолжение.
Девушка раскурила гавану.
Судебный следователь Александр Платонович Энгельгардт совсем не желал, чтобы их встречи смотрелись сновидениями.
Нина отвечала в тон: от знания к незнанию; дорога исчезла, но вехи остались; мощь смысла – еще не самый смысл.
С нее он снимал допрос, но разговор вдруг принял другой оборот.
– Анна слышала поезд?
Он ли спросил ее или она спросила его?!
– Анна уловила похожие звуки.
– Это была имитация? Самого поезда не было?!
– Похоже. Кто-то подражательно пыхтел и надувал щеки. Имитатор.
Нина отодвинула от посетителя круглую тарелку, и та превратилась в эллипсовую, а после и в цветовое пятно.
– Я ничего не могу сказать о тарелке, помимо того, как она выглядит, воспринимается на ощупь, как разбивается вдребезги! – девушка хорохорилась.
– Вы должны мне сказать, кому послужила она на мясоед и кто по сей день не видит своего правого глаза и не слышит левого уха?!
– С тем же успехом могу я открыть вам, где существуют те вещи и люди, которых вы воображаете существующими: нигде, хотя и воображаются в этой самой комнате!
Телескопическим пальцем Нина подтянула к себе засохший блинок и расправила его на тарелке.
Судебному следователю предстояло теперь все разложить по (двум) полочкам: что реально он видел и слышал, а что «слышал» и «видел» в кавычках?!


Глава вторая. ВООБРАЖАЛИ ВСЕ

Шкаф блестел точно новый.
Нина могла быть довольна: старый князь и генерал Гудим-Левкович за завтраком затравили аптекаря Левина.
По тонким губам под свирепым ртом прошлась особого рода усмешечка – так улыбаются, когда думают на досуге о мужском поле.
Впрочем, настроение Нины, как и расположение духа Анны, было переменчиво подобно состоянию погоды или течению болезни.
Достичь всего (прибаливая в туманные дни), она размышляла, можно с помощью перефразирования – при этом эпизоды, базирующиеся на фактах, следует подавать как основанные на неких значениях.
Ей представлялось буквально такое: во многие вещи можно верить или не верить; о них можно сказать или промолчать; их можно менять местами или оставить в покое.
Она верила в компоненты, но покамест молчала: кто же переносил их, не оставляя на месте?
Ответ таился в непустых множествах контрастных событий.
Встречали поезд из Парижа: прибывал модный туалет для Анны: по платью черного шелка спускались бисерные бабочки, червячки, мушки, паучки и жучки.
Контрастно разворачивались другие события: в музей-квартиру Некрасова набегали непредвиденные посетители: на сцене с новой лесенкой появлялся Иван Ильич Мечников (старший).
Ему Дмитрий Иванович Менделеев преподнес ко дню ангела сконструированную им (Менделеевым) стремянку, у основания которой Иван Ильич чувствовал себя растением, посредине ступенек ощущал себя животным и только на самом верху был человеком.
Недоставало насекомых.
Присоединившись к направляющимся на вокзал, он привязывал себя к внешнему, хотя и не вполне отличал осознаваемое от неосознанного.
По дебаркадеру рассыпался жемчуг – это смеялась Анна. Некрасов, скорее природовед, чем поэт, готовился пополнить гербарий: на бледном лице выступали пятна, говорившие о вялости крови, болезненном состоянии желудка и нервности, развившейся вследствие дурной привычки.
Смешавшись с встречающими, Иван Ильич наблюдал одно – себе же представлял другое: в кавычках или без оных воспринимал он Анну Каренину?!
Он слышал: Анна попала в переплет, но то же самое ей говорили о нем.
Воображали все, что слышат шум поезда, но только Анна и Иван Ильич в самом деле слышали его (Анна – поезд, Иван Ильич – шум).
Странным было то, что между Анной Карениной и «Анной Карениной» практически не было различий.


Глава третья. ПИДЖАК БОГОМОЛОВА

Твердо решивший дознать правду, какова бы она ни была, судебный следователь Александр Платонович Энгельгардт чуял некую комбинацию уже в самом изменении привычного ему порядка.
Выдуманное почти заменило и уничтожило данное – произошло прямо-таки совершенное преступление: нет ни трупа, ни улик, ни убийцы!
Только письма на синей бумаге, только эпитеты, только жернова на плашкоутах!
Со всех сторон сыпались усмешки.
Из пиджака слышался издевательский хохот.
Логично было бы Энгельгардту смеяться над пиджаком: дурно сшит! Но именно пиджак смеялся над Александром Платоновичем: нет тела живого-де под форменным сюртуком!
Когда следователь спросил, чей пиджак висит на сцене, ему ответили, что это – пиджак Богомолова.
Тот, Александр Платонович знал, предпочитал пиджаки механические с множеством скрытых приспособлений и вместе с тем норовил в это механическое вставить живое.
Когда Энгельгардт смотрел на висевший пиджак Богомолова, ему начинало казаться, что перед ним висит сам Богомолов, хотя обстояло не так и этот человек, по всей вероятности, умер. Судебный следователь однако не стал бы хранить (а он хранил его) чужой пиджак, если бы эта вещь не отвечала определенной функции: пиджак легко было надеть на кого угодно.
Пиджак имел вид человека, желающего что-то сказать и не решающего заговорить: он мог предстать в высоком галстуке, искусно смятом и в панталонах с одинаковыми морщинками на обеих ногах – всегда в карманах что-то было.
В таком пиджаке вольготно было записному насмешнику, весельчаку.
Судебный следователь обращался к смеющемуся отцу Гагарина, призывая его в единомышленники.
– Скажите, Алексей Иванович, правда ли это?
– Совершенная правда!
Такой пиджак (отец Гагарина развивал мысль) не мог конечно приехать из Парижа и даже Дармштадта, но в нем запросто можно было взобраться на стремянку или разгрузить плашкоут; спешивший на вокзал или опаздывающий в музей вполне мог накинуть его на плечи.
Пиджак-парадокс, сидевший мешковато?!
Тот, кто считал, что Александр Платонович притворяется, уверен был, что следователь просто играет роль того, кто сам в свою очередь не играет роли, а естественно и бесхитростно выполняет свой долг.
А что если надеть этот самый пиджак на себя?!
Реальное и фактическое в этом случае должно было бы обернуться фундаментальным и производным (произвольным).


Глава четвертая. ПЛОСКОЕ ПРЕДСТАВЛЕНИЕ

Анна просматривала список того, что существует, и в разделе «индивиды» обнаружила Богомолова.
Он вызывал на что-то лишнее и неточное.
Он без необходимости умножал сущности, ставил определимое на место определенного, имел плоское представление о структуре реальности.
Анна запуталась в тривиальностях.
Опершись локтем на шитую шерстями подушку, вяло она прислушивалась к Нине.
Ломова смотрела в корень.
(Она приходила, снимала перчатки и шляпу, подбирала булавками платье и в несколько минут все расставляла по своим местам).
– Толстой, – негодовала Нина, – закрыл глаза на истину и продолжает творить любимое им зло. Решительно он забыл всякую сдержанность. Вломился в амбицию. Вовсе не вожделеет он полезности: к чему все эти жернова, мраморные бордюры и эллипсовые тарелки?!
– Эллипсовые тарелки предназначены для собак, – находила Анна объяснения. – Жернова установят на мельницах.
– Ну а Вронский с этой вашей ванной на спине?
– Именно таким Толстой представляет его; он не дает словесного описания действия – он сам перевоплощается в Алексея Кирилловича и сам несет на себе ванну.
Вронский был зримым – иначе обстояло с Богомоловым: последнему была выдана лишь словесная характеристика, приблизительная и расплывчатая.
Определенно замышляющий нечто. Покамест только играющий с идеями. Притворяющийся, что уже принял решение.
Ему приписывали высказывания, которые (в отличие от высказываний Вронского) звучали не всерьез и не искренно – в дальнейшем все могло измениться: этот человек способен был отмести кавычки.
– Если, предположим, допустим, так сказать, – начинал он, обкатывая, может статься, крамольную, дерзкую мысль.
Насколько велика была разница между Толстым, показывающим Вронского, и Богомоловым, играющим в актера?
Толстой роль Вронского исполнял телом.
Актером же Богомолов становился у себя в голове.
Представление проходило в голове Богомолова!
Кто видел его (Богомолова) тело?
Толстого просили показать, как именно он бросил свою героиню на рельсы – когда Анны не было у него под рукою, на полотно он толкал ее тычком ноги.
Виделось то, во что всматривались.
Чувствовалось, однако, что есть еще что-то на заднем плане, что остается скрытым уже после того, как автор сообщил все, что знал об имевшем место происшествии.


Глава пятая. ЕЕ ОБРАЗ

Богомолов проигрывал ситуации в голове.
Он видел мысленно.
Вот пришла Нина, сняла перчатки и шляпу, булавками подобрала платье.
А вот Анна рассыпала на дебаркадере бисер.
Генерал Павел Павлович Гудим-Левкович вышел из вагона с мальчиком-лифтером.
Анна отшлепала сына.
Толстой изменил интонацию с повелительной на повествовательную.
Келдыш, Мичурин и отец Гагарина изобразили нечто среднее.
На веранде дома, увитой хмелем и розами и с которой открывался вид на тихую, ляпис-лазурью отливающую бухту, возлежит Вронский.
Сами собою умножаются сущности, мало-помалу освежаются краски.
Крамской, уже несколько грузный, расслаивает природу на уровни.
Фундаментальное на себе несет все остальное:::
В списке существующих Богомолов обнаружил Анну: были туго натянутые строчки, блеск глаз, глухое беспокойство в бессонной ночи, был голос Анны и ее манеры, ее убегающий характер, ее многочисленные связи; было трюмо на медных сфинксах, жило в котором ее отражение:::
Картина, написанная на холсте, стоит перед мысленным взором: лежит на веранде, увитой хмелем и розами, Римский папа, лицезреет тихую бухту-барахту: не предвидела Анна, что именно Вронский сделается Римским папой, хотя и была готова к этому.
Слышались какие-то иные ноты, чем те, которым полагалось бы звучать.
Она поцеловала его в губы и отпила из его стакана.
– Прости мне мое папство, ибо оно было учреждено, и я несу на себе его бремя: я не могу дать тебе отпущение.
В ответ, растрепанная и великолепная, в своем ярко-зеленом и оранжевом белье, она била его туфлей за неуступчивость.
Он отказал ей в крещении, которое вернуло бы ее невинность – она была нужна ему как дева наслаждений и как дева скорби.
Ее образ.
В некоем легковесном и не совсем полноценном смысле.
Все посылки вели к отрицанию очевидного факта: погибла Анна?! Какая же из предпосылок была неверна?!
Погибла чувственная Анна, но сохранилась страстная: сдалась на общую просьбу и осталась!
Опять пошли поцелуи да ласки.
Чуть менее общие виды сущего нарисовались на заднем плане: объекты невозможные, модальные части, дыры, числа, возможные миры и антимиры, пропозиции, множества, суммы и временные вставки.
Безатомная жижа хлынула.


Глава шестая. НА КАТКЕ

Он видел медленно.
В переднике с карманами Софья Андреевна держала левою рукой шлейф атласного палевого платья, правым рукавом прикасаясь к варенью.
Когда она подняла вуаль, Богомолов увидел ее глаз совершенно вздутым.
Более правдоподобная, чем ее альтернативы (символ мышления) и в некотором смысле супруга Толстого, она бросала (медленно) на руки Софье Исааковне свою бархатную куртку и жилет:
– Сними с меня сапоги и подай письмо, – растягивала  она слова, полуулегаясь на диван, глубоко уходивший (медленно) в нишу окна.
Софья Исааковна (бытие) отогнала набежавшие на лоб волосы.
Жилье дышало той дорогою простотой, которая дает себя почувствовать – в этом была ее заслуга: не для того устраивались здесь, чтобы жить, а для того, чтобы производить впечатление с самой неожиданной стороны.
Постоянно нацеленная на изменения, она и не могла просто жить, а вынуждена была вести жизнь, впрочем, разгружая себя от чрезмерных объяснений.
Она тоже видела Богомолова – по одежде тот был похож на посыльного: он доставил письмо и картон.
– Косный мозг или костный?
Она спросила с шуткой в голосе, и тотчас наверху раздался взрыв смеха пополам с рукоплесканиями.
«Опасно лед тонок, – на синей бумаге из Дармштадта писал Алабин. – Скользить надобно осторожно и предвидя кучу неприятностей».
В картоне были коньки.
Скользить лучше других выучилась Софья Тарасовна (в девичестве Софья Натановна), первая русская конькобежка.
Произойти, наверное, должно было на катке у Зоологического сада. 
Вдова Клико уже поставлена была на лед: Толстой завязывал очередной узел, но почему всегда он связывал действие именно бабьим узлом?!
Не потому ли, что, зная, как вязать, не мог он доподлинно описать самого процесса?!
Он, отрицавший единство личности, утверждал, что нет ничего другого, кроме множественности психологических состояний.
Анну схватывал он именно в промежутках между этими состояниями.
В этих местах ловились промежуточные истины, как-то: игра без ошибок приводит к ничьей; квадратное не может быть круглым; ничто никогда не начинается и не завершается.
Думая о своих раздумьях, Толстой описывал свои описания.
Легко он мог сосчитать количество столов в доме Анны, сложнее было с книгами, порою было трудно, но возможно, сосчитать героев, которые поминутно появлялись и исчезали – никак однако автору не удавалось вместе с этими столами, стульями, книгами и персонажами  сосчитать вес столов, цвета книжных переплетов – присовокупить ко всему действия и чувства живых участников, хотя все столы, книги, люди, веса, цвета, чувства и действия порознь несомненно существовали.


Глава седьмая. ВНУТРИ СЕБЯ

Человек, который прокручивал ситуацию в голове, не мог (не) знать, что развернулось на самом деле.
Две обнаженные по пояс женские фигуры держали большие канделябры с газовыми рожками, яркий свет которых смягчался шарами из матового стекла. Третья фигура, тоже женская, вслух читала письмо на синей бумаге.
Квадратное обернулось круглым, прерывное – непрерывным.
Алабин, забавляясь, перегонял будущее в прошлое.
«Графиня нетерпеливо оглядывалась на дверь, ожидая сына, – писал он, и Софья Андреевна читала. – Карета Вронских уже отъехала. Мешался острый запах раков с кисловатым ароматом лимонов».
«Грузите плашкоуты жерновами?!» – Софья Тарасовна рассмеялась грудью.
Ударили на заднем плане часы; она, третья Софья, сказала то же самое, но с помощью перефразирования; никто покамест не знал, что находилось в картоне, доставленном вместе с письмом.
На уровне фактического там были коньки – что было там на уровне производного (произвольного)?
Вошел Толстой: в белых ночных панталонах, красной вязаной фуфайке и синем спальном колпаке.
– Хотите я вам представлю Анну или бразильскую обезьяну?!
Угрожающе они надвинулись.
– Чего вы? Чего?! Я ведь так говорю, что вздумается.
Он был напуган и проговорил эти слова, как обыкновенно говорят люди, вдруг спохватясь, что сделали самый опрометчивый вопрос.
Легкий звон серебра и посуды послышался из соседней комнаты: они перешли.
Разметавшаяся Анна лежала на столе, стоявшем на спокойных тонов персидском мягком ковре: ее волосы зачесаны были на лоб в виде каски.
Всякий теперь мог короче узнать ее (Толстой прятал легкую усмешку).
Некогда распростертая героиня именно была разметавшаяся.
Толстой не умел скрывать и удерживать мысли внутри себя.
Вся сцена целиком была отдана чувствам.
Анна оставалась той же: изменялись те, кто приближался к ней: у Софьи Андреевны вздулся глаз, и она спряталась за вуалью, Софья же Исааковна, которая литературно обрабатывала ее вымыслы для последующей переправки их в Дармштадт, нашла себе новое поприще в исследовании действий, гримас и высказываний лунатиков и идиотов, а также людей, находящихся под воздействием алкоголя и последствий мозговых травм.
Оставив Толстого наедине с Анной, три Софьи возвратились к себе.
Была вскрыта посылка.
В картоне оказались коньяки.


Глава восьмая. МОДАЛЬНЫЕ ЧАСТИ

Никто не мог дать правдоподобных объяснений своему поведению.
Анна, например, не знала, почему она была столь молчаливой в присутствии навестивших ее женщин.
Не понимали три Софья, с чего это вдруг они представили себе Богомолова, которого едва знали – и как могли они, обратившись к Толстому, перепутать его имя: Алексей!
Сам же Толстой, уклонившись от психологии, описывал сугубо механическое.
За незнакомыми ситуациями Нового романа стояли дубликаты романа Старого: был ясный морозный день, блестел шляпами чистый народ, гремели цепи спускаемых и поднимающихся салазок: в четыре часа женщины оказались у Зоологического сада и шли дорожкой в сторону гор и катка.
Вдруг мимо пробежали люди с испуганными лицами.
– Что? Что? Где? Когда? Разбилась? Насмерть? – слышалось между ними. – Каренина? Анна?!
– Она была слишком закутана и пьяна, оттого и убилась, – подошел начальник катка.
Мичурин, Келдыш и отец Гагарина, тоже навеселе, катили по льду паровозиком, и она угодила под них.
– Ужасная смерть, – говорил Иван Ильич. – Разрезали на три куска!
– Как это не примут мер! – возмущались Софья Андреевна и Софья Тарасовна.
Софья же Исааковна, в отличие от подруг, вокруг себя видела какие-то  абстрактные рельефы, невозможные объекты, модальные части и множественные пропозиции.
Она была прежде женою Мичурина, Келдыша и отца Гагарина, а до них состояла в гражданском браке с Некрасовым. Ее первым мужем был Лифшиц.
– В тот день вы видели безатомную жижу? Ты видела? – ее спрашивали судебный следователь и первый муж (впоследствии).
– Только возможные миры, большие числа, пространство и время, – она открывала в них сильное мистическое настроение:::- - -
Все это не шло у Богомолова из головы.
Слегка позванивал он изящною посудой и фамильным серебром: должны были прийти гости: свет лампы, падавший на его голову, обливал выпуклый лоб оранжевою краской и сообщал черепу вид светящегося шара.
Стоявший на его лице лед совершенно растаял, и звон серебра не походил более на лязг цепей.
– Кто этот молодчина? – не знали Лев и Алексей Толстые.
Они насовывали на лоб Богомолова барашковую с кожаным козырьком шапку.
Он улыбался на их заботливость.
Они посылали его на мороз разгружать плашкоуты.


Глава девятая. ВНУТРЕННЯЯ НЕОБХОДИМОСТЬ

Первый муж Софьи Исааковны лучше обыкновенных людей понимал значение слов «плашкоут» и «жернова».
Когда прибыли плашкоуты и куда жернова с них доставлены будут?
Толстой начинал абзацы с «когда», а не с «куда».
Когда практически наугад скользил он по тонкому льду, маячило впереди аморфное некое тело, способное обернуться кем и чем угодно: Анной Карениной, Ниной Ломовой, большим числом или фундаментальной сущностью.
Все в мире Толстого было фундаментально, и все являлось производным от него: был Алексей Толстой произвольным от Толстого Льва.
Сущности разделял Лифшиц: реально – когда, и куда – произвольно.
Еще не выделилась безатомная жижа, но живо кванторы пробегали по вещам.
Каждому требовалось место.
Любому нужен был повод.
Всем необходима была история.
Найдется разная природа.
 Единственными являются тенденции к единообразию.
Существует, да, самостоятельное существование.
Пытаясь ухватить квантор, Лифшиц переворачивал буквы, переставлял их местами, вынуждал к прочтению справа налево.
В его интерпретации Анна не была единственной: существовал параллельно Анинерак Итожа.
Разноименными становились кванторы – это должно было запутать противника.
Группа слов между тем принимала форму фразы, а группа людей – форму паровозика: знали, куда и когда: на кудыкину гору.
На кудыкину гору изучать тору! Груша слов!
Лев Толстой говорил предложениями.
Словами и фразами выражался Алексей Толстой.
Словарь слов составил Алексей Толстой.
Лев Толстой составил словарь предложений.
Лев Толстой умел говорить вещи.
Его говорения о вещах сами становились вещами.
Вещий был Лев – сошел с коня своего и ждал своей змеи.
Играли слова свою роль в спектакле – предложения не играли - - -
Чрезмерно беспокоясь о своих ногах, Мичурин, Келдыш и отец Гагарина хуже бежали, чем обычно.
Никак покамест нельзя было из существования толстовской ситуации заключить о существовании другой ситуации, принципиально отличной от первой.
Как было ввести прошлое в будущее?!
Поступки будущие, однако, должны быть познаны сейчас:::

Глава десятая. ВТОРАЯ ГОЛОВА

Точки зрения::: были взглядами на один и тот же предмет.
Дверной молоток.
Куда подевался?
Толстой звонил – ему не открывали: стучите и откроется вам!
Он не стучал. Открыта была дверь. Но как пройти?
В дверном проеме застряла чрезмерно полная дама.
Толстой звонил на помощь – ему не откликались и вовсе потом легли спать.
Никак не мог он помочь ей – в разных плоскостях находились они: логический Толстой и событийная дама.
Гимнастически он размышлял - - -
Она туловищем выделывала психологические движения.
Соблазн был: открывался уголок природы.
Шуршали шелковые юбки, мешался острый запах раков с кисловатым ароматом лимонов.
«Имею право на целый лимон», – полагал Толстой.
Он изменял слова относительно одного и того же предмета, не обнажая ничего посредством обычных слов: прикрывал, чтобы не обесценить.
Про целый же лимон подумал не Толстой, а Богомолов: Толстой в голове Богомолова.
Когда Софья Андреевна, Софья Исааковна и Софья Тарасовна переписывали рукопись Толстого, каждая (в голове Богомолова) допускала свои ошибки.
Толстой, если верить первой, называл голову Богомолова светящейся то более, то менее и даже временами тусклой.
Вторая Софья утверждала, что Богомолов являлся ей не поистине, а в силу внешнего сходства с Толстым, которое породило у нее некое ложное мнение.
Третья находила, что общие для Толстого и Богомолова слова несут различные, порою противоположные, значения.
Когда Толстой вселился в Богомолова, вселившийся не сообщал заселяемому все, что он знал, а, открывая одно, закрывал другое.
Сходились на том, что так оно и должно быть.
Второе лицо оказывалось скрытым за тем (лицом), что было на виду.
Вторая голова высовывалась из-за первой.
В дверях (по Богомолову) застрял сам Толстой на переходе его от эстетической к этической фазе подхода к жизни.
Религиозным способом писатель познал сам себя.
Желая внешнего, познал внутреннее.
– Все остальные могут, только я не могу! – бичевался.
Сбежались остальные.
И могли.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Глава первая. ЗА СТЕНОЮ

Нина Ломова хотела остаться загадкой для самоё себя, но самоё себе ей подсказало, что смысл жизни как раз именно в этом и состоит, чтобы самоё себе открыться.
«Ё моё!» – качала Нина головою.
Ей по большому счету не нужны были ни Крамской, ни Некрасов, а по счету Гамбургскому не нужен был и Толстой – совсем же одной оставаться было неловко: вот почему предпочитала она кого-то в соседней комнате, рядом, но за стеною (с дверцей).
Негромко пусть оттуда звучат голоса и слышится мелодический смех, играет не назойливо музыка; пусть там едят и пьют, доносится пусть звон старинного серебра и хрустальных бокалов.
Туда поселила она своих союзников по аргументации.
Некрасов там с фактами на руках доказывал, что все они находятся-де в таких условиях, которых абсолютно никто не осознает и никогда не осознает до конца; его подводил однако тот самый язык, которым он излагал свои поэмы.
Поспешное прочтение его произведений давало сомневаться в правах отдельного человека на его собственное тело; Некрасов писал, что невозможно на практике отличить правильное от неправильного, что значение скрывает употребление и непонятно за что, собственно, мать уважает дочь.
– Мать уважает дочь, – поэту объяснял Крамской, – лишь потому, что ее (дочери) действия не были ни правильными, ни неправильными как таковые.
– В таком случае, – наскакивал Некрасов на художника, – скажите мне: Неизвестная ваша – мать или дочь?!
– Она внучка, – Крамской отбрасывал кисть – Да, внучка! – стучал он чем-то в стену. – Ежели мать любит дочь и верит, что для дочери это чувство взаимно, в то время как на самом деле дочь любит внучку, состояние дел в семействе определенно не так хорошо, как оно было бы, если бы мать была права, но стало бы оно лучше или хуже, если бы мать обнаружила свою ошибку?!
– Она обнаружила, – срывался Некрасов на крик. – Ваша эта внучка на деле оказалась внуком!
В чьих интересах функционировали отношения «мать – дочь – внучка (внук)?»
Был ли Крамской потребителем людей?
Что значило для Некрасова быть употребленным?
В какой степени они оба (поэт и художник) удовлетворяли пресыщенному аппетиту старого князя?!
В своих фантазиях и устремлениях нередко сама Нина разделяла позицию праздных и богатых бездельников.
В кайзеровской Германии, приходило откуда-то, в том же театре Дармштадта, где Алабин играл роль фабриканта, Крамской успешно мог бы представить профессора, а Некрасов – социал-демократа.


Глава вторая. СИДЕВШИЙ МЕШКОВАТО

Никак маломасштабный проект Алабина не мог перерасти в проект крупного масштаба, такого, чтобы мурашки пробежали по коже и зазвенело бы в голове.
Левин посмеивался: он предлагал Нине клеить листовки, лепить чернильницы, взяться за реорганизацию Рабкрина, а то и просто ткнуть посильнее в стену.
Вглядывалась Нина: Левин или Ленин?!
С легкостью он мог справиться с обеими ролями: посмеивающийся, записной насмешник, шельмец, выдумщик, носитель чужого пиджака, в карманах которого всегда было что-то.
Левин и Ленин, искусно смятые, с одинаковыми морщинками – возможно ли такое?
– Запросто! – на вопрос отвечал отец Гагарина.
Сидевший мешковато, он выгребал из карманов космические сувениры.
– Мичурин и Келдыш, – объяснял он Нине, – высокого роста, но каждый не может быть выше другого – они могут быть коммунистами или беспартийными, но не отцом и сыном, а только двумя отцами (быть).
– Отцом Келдыша и отцом Мичурина? – сомневалась Ломова.
Отец Гагарина дарил ей пробирку с космической пылью и уходил, не оставляя после себя ни цепи размышлений, ни контекста, превращающего каждое звено этой цепи в часть постижимой последовательности.
Хор театра современности выносил вердикт суждению с абстрактной точки зрения.
– Не следует смешивать меня с моими ролями, – указывал Алексей Иванович, возвращаясь, но чаще после него приходил Мичурин или Келдыш.
– Я есть ничто, но я – множество открытых возможностей. Я брат, кузен и внук. Я царь, я раб, я Бог! – паясничал Нине Мичурин.
Отец Гагарина открывал одну историю, Мичурин и Келдыш – две параллельные.
Мстислав Всеволодович просил разрешения остаться в соседней комнате.
– Ощущение поразительной новизны, – что-то такое он проговаривал, втаскивая за собою виолончель.
То, что он чувствовал (оставаясь у Нины) не имело отношения к вопросу о том, как следует жить.
В соседней комнате Келдыш установил декорации, в которых можно было как-то продвигать действие - - -
– Почаще заходи в аптеку! – советовал Нине Левин.
Проект Алабина мало-помалу начинал звучать в ушах.
Листовки, которые Нина расклеивала, по сути оказались папскими энцикликами.
Мальчик-лифтер, бывший первым ребенком, воспитанным на энцикликах, не желая свидетельствовать в пользу чего-либо, принялся страстно против этого самого протестовать.
Протестующий же, указывал Ленин, не может выиграть дело одной лишь аргументацией.


Глава третья. ЧЕЛОВЕЧЕСКАЯ ПРИРОДА

Проект Алабина смешивал фантазию с высокой туманностью – особой же женственности ему придавал оттенок злой насмешки над жизнью.
Устроить аукцион!
Распродажа вещей Анны Карениной!
Приехав из Мюнхена, я отправлялся освежиться на угол Маяковского и Жуковского и вдруг набежавшей толпою буквально был смят и внесен в помещения бывшей моей школы, ставшей аукционным домом.
Алабина это была идея или моя? Кто разместил в газетах объявления о смерти некой особы, решившейся выступить на сцену под вязким толстовским псевдонимом?!
Повсюду были тронутые молью платья, сомнительное нижнее белье, продавленные диваны, трехногие шкафы, поддельные картины, фальшивые драгоценности: кучи хлама и обломки несбывшегося.
Отдельно на столе, обтянутые толстой резинкой, представлены были письма.
Я знал: сочинения Нины Ломовой, крест-накрест перечерканные красными чернилами и уложенные в старинные пожелтевшие конверты - - -
В толпе старьевщиков должна была оказаться моя учительница литературы: бывших учителей не бывает.
– Триста рублей! Две тысячи! – я слышу, как пытается она выкупить панталоны и клееный чемодан своей давнишней ученицы.
Ловко аукционист ударяет своим лакированным молоточком.
Семьсот рублей за власяницу, которую Нина поддевала под шелк.
Присборенная булавками юбка, обширная шляпа с перьями марабу.
Покупает музей Некрасова.
– Красный мешочек с подвеской, – аукционист крутит на пальце, и внутри что-то клокочет. – Начальная цена!
Тут же я вскрикнул, стукнуло что-то в голову: с металлическим звоном по вещам пробегали кванторы: качественное сводилось к количественному, справедливыми представлялись аргументы.
Контрафактические утверждения (следовало еще проверить) опровергались контрафактическими же контрпримерами.
Человеку-как-он-есть противопоставил себя человек-каким-он-мог-бы-стать-если-бы-достиг-своей-цели: мальчик-протестант, сын Анны и внук Пушкина, пробежал, развертывая историю, выбивавшуюся из концепций разума, (не) включающего перехода от потенциональности к абсолютно любому действию.
Моральные предписания тем временем диктовали перейти к следующему декларируемому состоянию отказа от любого понятия цели.
Необлагороженная человеческая природа как она есть без моего участия грозилась перейти в необлагороженную человеческую природу как она будет.
Исподволь образованные мужчины и женщины вбирали в себя то, против чего они собрались восстать - - -


Глава четвертая. ТОЛЬКО ОДНА

Дистанцию между кажущимся и существующим преодолел театр Алабина: приплыл в Петербург!
Из Германии в Россию на плашкоуте с хрустальными жерновами.
Пели жернова:
– Верования диктуются ролью!
Слушали Писание, в виду имели Прочтение.
Католическая месса в концертном исполнении протестантов ломала традиционные связи со священным текстом тому, кто продолжал рассматривать себя почитателем Льва Толстого.
Предсказанные гастроли состоялись, наложась на действительность.
Немецких исполнителей волосы зачесаны были кверху в виде каски с рожками.
Анну Каренину пела Магда Геббельс, Каренина танцевал Герман Геринг.
Его сын Геринг Яков Германович по сцене пробегал мальчиком-протестантом.
Мефистофельская голова, покоясь на подушке колоссальной кровати, делала выбор между выбором как таковым и отсутствием такового в терминах добра и зла: потакание чувству отчаяния наносило ущерб ее способности к наслаждению.
Роль Вронского исполнял Роберт Оппенгеймер; рабочих сцены изображали Юлиус и Этель Розенберги.
Толстовский сюжет был подан с двух точек зрения: незнания и всеведения.
Можете ли вы из толпы выбрать единственную женщину, зная о ней только то, что она – Анна Каренина?!
Все выбирали хорошеньких, а между тем Анна Каренина была некрасива, широка в плечах, бедрах и простонародна.
Ее выбирали на сцене – она же сидела в зрительном зале: Анна Каренина была тождественна ей не по сущности, а в силу первоначального безразличия.
У них были, разумеется, общие понятия: балы, мужчины, поезда, акциденции.
Тонкое дело акциденция!
Случайно оказавшаяся в театре Анна Степановна Пирогова была некрасива, широка и простонародна, хотя могла быть красивой, изящной, аристократичной.
Она была Анной Карениной и никак не Магдой Геббельс – просто она не умела петь!
Когда между сценой и зрительным залом шутливый завязался разговор, спросили Анну Степановну, что знает она о темнейшем предсказании Толстого.
Спросил Алабин, которому на нее указали.
Спокойно Анна Степановна ответила: не мертвые воскреснут, а из мертвых!
Не все – только одна.
Кости ее начнут обрастать жилами, покрываться плотью и кожей – в труп возвратится дух, встанет тело и покинет могилу.
Необыкновенной зрительнице Алабин предложил пройти через некоторое испытание.
Из вежливости она согласилась.
Она была фундаментальна, основательна – откуда появилась в ней эта вежливость, никто не знал.


Глава пятая. ПОЛНЫЙ РОТ

Куда Келдыш с виолончелью, туда и отец Гагарина с барабаном.
Когда Нина Ломова вошла в соседнюю комнату, мужчины, отложив музыкальные инструменты, приготовлялись завтракать.
Она помнила: обыкновенно Келдыш предполагает, отца же Гагарина влечет (Мичурин равно оправдывал обоих своих приятелей).
Полный рот – не помеха злободневному высказыванию.
– Каренина была названа Анной из-за своего размера, – вроде как Келдыш предполагал.
– Толстой верит, что Анна приплыла из Германии, – похоже, влекло отца Гагарина.
(В действительности они решили разыграть Ломову).
Своими ушами Нина слышала, что они говорили невозможное о Карениной – обстоятельство это уже утверждало между двумя мужчинами и девушкой особые отношения, истинные или ложные.
(Явившись мужчинам, Нина оказывалась то в одной точке, то в другой – она показалась им в движении).
– Просто Анна Каренина, одна Анна Каренина и истинная Анна Каренина обозначают разных женщин! – Келдыш продолжал под впечатлением от состоявшегося спектакля театра Алабина.
– Она состоит из разных частей, – по-своему трактовал постановку отец Гагарина, – рук, голов, плечей – но очертания их, рост, движения, разум, чувственные восприятия – едины. Едина их природа. То, что неизвестно никому из людей, отлично известно природе!
В вещах единичных лучше разбирался Келдыш – общие же вещи известнее были отцу Гагарина (и наоборот).
– Та Анна Каренина, которую я встретил в Космосе, – далее отец Гагарина произнес, – была просто Анной, одной Карениной и истинной Анной Карениной!
Играя на трубе, в комнату (оставалась ли она соседней?) вошел отсутствовавший до того Мичурин.
– Природа Анны боится пустоты, – он бросил дуть, – вот почему она заменяет ее (природа – Анну, Анна – природу) первым, что (кто) попадется под руку! – обогатил он дискуссию концепцией Богомолова.
Когда Анна исчезла (такое было), в мире остались ее идеи того, что видела она своими глазами и щупала своими руками: остались воспоминания, представления о величинах, движениях, вкусах, цветах, их частях и порядке.
(Об этом именно, объединившись в трио, играли на своих инструментах Мичурин, Келдыш и отец Гагарина).
«Возможно ли незнание и веру истолковать как отношения между людьми и высказываниями?» – тихонько Нина вышла из соседней комнаты.
Она умела в нужный момент в сторону отодвинуть мешающие ей аргументы.
Загнать непрозрачные контакты в закавыченный Толстым шаблон было бы куда аккуратнее.


Глава шестая. ОНА ОСТАНЕТСЯ

Пространство и время, в которых находилась Анна Степановна, первоначально не были ей заданы и потому из одного пространства она могла перемещаться в другое, а из другого времени – в одно.
Было это или не было?
Или только будет?
Не суть важно: начерчена линия, по которой всегда вперед или назад можно двинуться.
В далеком прошлом (своем, чужом) попала женщина в переделку – она оступилась на железной дороге и, казалось, не имела шансов выжить после тяжелого столкновения – нашелся, однако, хирург, способный сотворить чудо: кудесник пришил оторванные органы, прочистил внутренности и даже подтянул ей кожу под глазами: считалось, она воскресла из мертвых.
Толстой приходил на нее смотреть, выведывал подробности жизни, навязывал себя в любовники – взял обязательство показать ее моложе, изящнее, аристократичней, но Анна Степановна уже была в связи с хирургом-виртуозом и вскоре перешла на его фамилию.
Толстой не оставлял попыток к сближению – романа (однако) не получилось – она оставалась верной своему мужу и спасителю.
Его работа не прекращалась: он постоянно совершенствовал жену: то сменит износившийся позвонок, то вовсе установит ей какой-нибудь экспериментальный орган.
Трудно было говорить о Анне Степановне как таковой после его экспериментов: трудно обоим.
Алабин складывал пространства из пространств, а Богомолов – время из времен, но каждый в своей категории отдельно подавал ее голову, руки, ноги и тело, покамест не рискуя представить ее (публике) в ансамбле как цельную Анну Степановну Пирогову.
Соприкасались ее части во время демонстрации (театр превратился отчасти в анатомический) или же они суммировались в умах?
Анна Степановна могла исчезнуть, но ее части остались бы существовать – такова была концепция Алабина.
Части ее могут исчезнуть, но она останется – разнилась с алабинской концепция Богомолова.
Место же Анны Степановны (это было общее место двух концепций) всегда будет продуктом воображения: место Анны Степановны может оказаться здесь и там: оно движется: ее место может менять свое место!
Сценические поиски Анны Степановны (искала не она, а её) все ближе подводили к тому месту, в котором она находилась в данный момент (на рельсах, хирургическом столе, на балу, в кровати), но не указывали это место точно, а лишь замыкали его во все более узкие пределы, намекая, что это место есть часть целого внутри известного всем, очерченного словами, пространства.


Глава седьмая. ВОЗНИКАЛО НЕЧТО

Когда вдруг на сцене появился великий Пирогов, Нина Ломова поняла: предвзятые и скороспелые идеи, положенные наблюдателями в основание своих наблюдений, уводят действие в неизвестном направлении.
Мичурин, Келдыш и отец Гагарина видели то, чего не должны были видеть.
Не то слышалось Крамскому и Некрасову, во что они вслушивались.
Илье Мечникову и Алексею Толстому воображаемое действие представлялось более утонченным, чем произошедшее на самом деле.
Ленин и генерал Гудим-Левкович демонстрировали молчаливую совместимость.
Все отмечали, однако: представленное почти заменило и уничтожило выдуманное: произошло заурядное преступление: было тело, был убийца, были улики.
Для всех расставлены были знаки – метки нанесены были для тех, кто их нанес.
Лев Толстой вязал бабий узел.
С руками, связанными за спиною, Анна лицом вниз лежала на столе.
Повсюду были красные мешочки.
Когда на сцене появился Николай Иванович Пирогов, Толстой понял: больше он здесь не хозяин.
Более Анна не являлась цельной.
Теперь она состояла из частей.
В силу ее протяженности вполне она могла считаться телом.
В силу независимости от мышления наблюдателей могла она считаться существующей самой по себе: сущей внешне, пусть и помещенной в воображаемое пространство и подчиненной ему: это постигалось не разумом, а только чувствами.
Великий хирург перемывал Анне косточки.
В фойе была развернута выставка-продажа красных мешочков.
В антракте зрители, движущиеся мимо Ломовой, плавно превращались в двигавшихся: двигались во времени, но не вне его.
Что это было за время?
Время перемен?!
Когда Анна могла двигаться, отдельные части ее тела описывали отдельные линии: путь каждой отдельной линии имел свою ширину – сочетаясь с длиною, ширина формировала поверхность.
Действие лежало на поверхности.
После сгибания и некоторой перестановки частей тело Анны изменило свою форму: предыдущее тело Анны (при этом) составило только часть ее нового тела!
Обстоятельство это, казалось, не беспокоило никого, кроме судебного следователя Энгельгардта.
Точка, поставленная Толстым, разбухала до размеров огромной массы, которая в свою очередь стягивалась до размера точки.
Из ничего возникало нечто.
Из нечто – ничто.


Глава восьмая. САМОПИШУЩЕЕ ПЕРО

Когда Анна Каренина (в трактовке Богомолова) сходила со сцены, в зрительном зале появлялась Анна Пирогова – когда же Анна Пирогова исчезала из зрительного зала, в фойе появлялась Нина Ломова.
В проекте же Алабина не может тело быть произведенным и потому не может и исчезнуть: оно появляется в каком-нибудь новом виде и в соответствии с этим видом получает новое имя.
Что до свойств – они (по Алабину) могут быть заданы телу извне: свойства непостоянны, они могут появляться и исчезать, тем самым обрисовывая новые силуэты.
Алабин был универсален: изображая силача, поднимал мельничные жернова – надев морскую фуражку, свободно управлял плашкоутом; носил, представляя Вронского, на спине женскую поясную ванну, толково в образе Левина мог смешать порошки и изготовить микстуру, а, выходя старым князем, в толстовской манере пускал по вещам кванторы.
В образе Ивана Ильича легко проделывал он гимнастические упражнения на стремянке.
Его умения плавно переходили одно в другое: еще с каким-нибудь жерновом над собою, уже смешивал он порошки и тут же самозабвенно кувыркался на стремянке, при этом точно управляя плашкоутом.
Еще он показывал изумительный фокус: брал перо, движением руки писал что-то на листе бристольской бумаги – вдруг прекращал двигать рукою – перо же далее писать продолжало само.
Его настоящего имени (в широком смысле слова) никто не знал – никто не знал и главного его свойства, которое давало ему это имя, которое, в свою очередь, выражало его сущность.
Сущность свою сам он определял как изменчивость, себя представляя субъектом: хрустальный фабрикант – моряк – циркач – штукатор – ворон – мельник.
Что стоило ему под текстом толстовским выявить пушкинский?!
Судебный следователь Энгельгардт испытывал действие –
Действие разворачивалось –
Встречали поезд из Парижа: прибыть должен был новый туалет для Анны, но вместо бального туалета какой-то записной насмешник в духе Пушкина прислал светской даме фанерный биотуалет, просившийся быть установленным где-нибудь за верандой дома, увитой хмелем и розами –
Дурно сложенная женщина в костюме бициклистки пыталась получить груз по поддельной квитанции – при этом непосредственное действие накладывалось на действие опосредованное: соприкасалось не всё.
– Все действия, которые проведены будут в будущем, непременно выйдут на свою причину! – наблюдателей убеждал античный хор (куда же без него!)
Никто не утверждал, однако, что с появлением причины запущено будет действие.


Глава девятая. ДОПОЛНЕНИЕ ИДЕЙ

Полагал Богомолов, что до начала ничего не существует.
Считал Алабин, что за действием (перед ним!) стоит другое действие, на него влияющее.
Начало не является причиной – в этом они соглашались.
Из претерпевшей Анна превращалась в воздействующую.
Когда из фойе Нина Ломова возвращалась в зрительный зал, из зала Анна Пирогова поднималась на сцену, где поджидал ее муж.
Причина относилась к будущему.
Возможность отсылала к прошлому.
Анне предстояло выбрать: хочет она стать Карениной или не желает далее оставаться ею?!
– Тебя видели в подъезде, – выговаривала она мужу. – Ты стоял там и точил карандаш.
В фойе смеялись и в зале: Анна Степановна Пирогова перенеслась в настоящее.
Указывая на действия мужа, она вытягивала их причину, казалось бы.
Алабин показывал эту сцену, ради удовольствия показывать.
Что-то здесь доказывал Богомолов ради удовольствия доказывать.
Анна Степановна Пирогова была подчинена своеобразному складу своего воображения, благодаря которому она видела мужа в подъезде лишь как повод для обсуждения чего-то другого: поэмы Некрасова, может быть, или картины Крамского; фрукты от Мичурина наводили ее на мысль о полетах в Космос – этот же склад воображения толкал ее истолковывать самое себя в духе какой-то высшей доктрины и великих произведений всевозможных родов искусства, как-то: изящной словесности, живописи и музыки.
Самые идеи нередко она возводила на степень ловких парадоксов.
Ее привлекали идеи полупустые, она дополняла их своим содержанием: небезупречная женщина, которой обаянию поддавался великий хирург и спасатель.
С поблекшими щеками и открытым ртом Анна Степановна глупо спала в зрительном зале – поднявшись же на сцену, она полнилась красками и энергией.
Ее восторженность вызывала химеры: Николай Пирогов в подъезде!
Невольно сам он поддавался им!
Ему виделись метлахскою плиткой уложенный пол, высокие мраморные ступени, бронзовая решетка лифта.
Сжимая в руке карандаш, прислушивался он к гудению в шахте: спускались сверху: он должен был записать.
Генерал Гудим-Левкович: это его мальчик-лифтер спустил на землю (мальчик-лифтер спустил его на землю).
Дополнение идей всегда рискует повстречать обстоятельства, препятствующие их развитию.
Оптимистично выглядели они оба: мужчина и мальчик.
Где и был тот пессимизм, который накладывает на лица свою сатанинскую печать отвращения ко всему существующему и влечение придает к туманному ничто?
(Этот пессимизм с печатью и был модной в те времена носившейся в воздухе половинчатой, полупустой идеей).


Глава десятая. ЛЮБОПЫТНОЕ КРЕСЛО

Дополнить идею о мальчике и мужчине помогла революция, с собою принесшая принижение характеров и жажду грубо-чувственных наслаждений.
Герой, умевший ворочать обстоятельствами – таким виделся Анне Степановне генерал Гудим-Левкович, что же до мальчика – его любознательность была слишком отзывчива.
На стенах подъезда развешаны были знаки, ориентируясь по которым, легко экскурсанты могли выйти на единственную квартиру-музей – в лифте процарапаны были метки.
Толстой прочел метки по-своему, Алабин и Богомолов расшифровали их иначе.
Крамской, не дожидаясь вечно занятого лифта, тащился вверх неверными шагами с головою, тяжелой внутри от беспардонного кутежа и обсыпанной снаружи пухом и былинками соломы.
Это была голова Богомолова.
Бессмертный грех грозил заполнить полупустую идею: абстрактная вера в идею способна была на изменения формы; в насыщенном звере наружу пробивался ангел.
Записывал Николай Иванович в книжку: «переутомленная нервная система».
Выслушивая невнятные оправдания мужа, видела Анна Степановна Пирогова кардинала, запутавшегося в отношениях с интриганкой.
Протягивал старый железнодорожник хирургу свою изувеченную руку: зачем тот удалил ее: еще можно было ею на стены метки наносить?!
Что мог Некрасов написать Толстому?
Вскорости кардинал, попавший в сети, сделается в Риме папой.
Интриганкой, по версии Богомолова, была Анна Степановна (за эту версию он поплатился головою).
Николай Иванович Пирогов обтирал окровавленные пальцы.
Один вопрос вертелся в воспаленном (замыслом) мозгу Толстого.
Уже отвратил он Вронского от любовных утех и приобщил к католицизму.
Некрасов сохранившейся рукою указывал посетителям то на любопытное кресло, то на необыкновенную чеканку на часах, то на изысканную вышивку на нижнем белье (была устроена распродажа).
Три очень изящные дамы с едва заметной в лицах примесью негритянской крови пальчиками водили по узорам на свадебных старинных сундуках.
«Дети Пушкина», – добавляла в идею наблюдавшая Анна Степановна.
 Толстой, появившись, сразу набросился с вопросом:
– Ваша девичья фамилия, скажите?!
К чему было скрывать.
– Каренина, – ответила Пирогова.

ЧАСТЬ ПЯТАЯ
Глава первая. СРЕДИ АБСТРАКЦИЙ

Когда Каренина играл Лившиц (Лифшиц), открыто Анна говорила о персидской ядерной бомбе.
Это было невозможно в принципе, но ее подменили.
Бомбу или Анну? – это предстояло выяснить.
Судебный следователь Энгельгардт не любил Анну, поскольку не питал к ней одинаковых чувств утром и вечером, вчера и сегодня.
Вчера, надев домашний костюм и развалившись на большом кожаном диване, он курил очень крепкий табак из короткой пенковой трубки.
«Из гроба минувших томов, – думал он, – вышла новая Анна: другая возникла взамен прежней; простой артиллерийский наводчик повторно претворил в жизнь свои химерические замыслы единственно силою своего гения!.. Или же вышла бомба?
Табак был особый – он вызывал состояние спиритуалистической экзальтации, но Александр Платонович был привычен вращаться среди абстракций, как среди живых существ.
Тонула комната в сумеречном свете единственной лампы.
Он знал двадцать ужасных историй про Анну, про ядерную же бомбу – только одну: она уничтожила прежний мир.
Сегодня не существовало противной женщины со слоем кольдекрема на веках и подбородком, усеянным мушками, произносившей смачные гадости в своем будуаре между двумя спортсменами, не более умными, чем их лошади.
Существовала персидская бомба, которую в ковре между двумя лошадьми везли два порочных глупца.
– Скажем следователю, что прежняя Анна – старшая сестра Пироговой, а Анна будущая – ее младшая сестра! – тенями на стене проезжали они с репликою.
Машинально Александр Платонович рассмеялся им в тон.
За двадцатью восемью годами Анны (перед ними) стояли ее семнадцать, а именно за – надвигались ее пятьдесят четыре и восемьдесят два!
Мила, свежа и потешница на все времена, однако!
Вместо одежды – виноградные листья.
Ее ножка порою придавливала ногу Александра Платоновича.
В ней действовал инстинкт дочери народа и родины-матери.
Анна была поэмой без ритма, содержания и размера.
Поэмой с ритмом, размером и содержанием была бомба.
Мать не знала, чем живет дочь, и думала – воспоминаниями.
Порядочного глупыша разыграл судебный следователь - - -
Интимная жизнь Александра Платоновича Энгельгардта превратилась в сплошной и нелепейший парадокс.
Фантазия говорила: « Ее тело осталось тем же в одном смысле – в другом же оно стало не тем, чем оно было раньше».


Глава вторая. ТЕЛО АЛАБИНА

Порядочный глупыш – снова тебя разыграли!
Ты верил, что с семнадцати до восьмидесяти двух лет (через двадцать восемь и пятьдесят четыре) Анна оставалась той же, пусть и материя ее менялась?!
Приписывал ты идентичность ее форме?!
Тело Анны, да, непрерывно претерпевало изменения до полной его перемены – при появлении же в нем новых свойств Анне полагалось присвоить другое имя.
Частично Анна оставалась прежней и частично становилась другой.
Точки, которые самопишущее перо Алабина наносило на бристольскую бумагу, складывались в линию, линия создавала плоскость, плоскости давали объем.
Плашкоут, на котором приплыл Алабин, плавно прошел реконструкцию: его детали постепенно заменены были другими – прежние же увезены и собраны заново в тех же сочетаниях.
Описанное словами, словами и остается – каждый складывает и вычитает их в своей голове: каждый сам себе Богомолов.
В голове Алабина порядочно звонило в ушах – слишком много о нем говорили!
Толкам частично способствовали его личные признания, которым Алабин позволял срываться с кончика своего пера.
«Когда на Земле существовала только Анна, – выводило перо, – и более никого не было, она никому не могла дать знать о себе – она лишь делала зарубки – когда же появились другие люди, зарубки (метки) превратились в знаки».
– Алабин движется по знакам, – схватывали. – Богомолов идет по зарубкам.
Так говорили промеж себя три Софьи: Андреевна, Исааковна и Тарасовна (Натановна).
– Знаками Алабину служат вещи, – начинала Софья Андреевна, – вьющийся хмель и розы, к примеру, указывают на веранду – ляпис же и (берлинская) лазурь ему обозначают тихую бухту.
– Естественные знаки, – комментировала Софья Исааковна, – вполне могут стать произвольными.
– Некоторые знаки, – на бархат ложи облокачивалась Софья Тарасовна, – не забывайте, – до того, как стать ими, были простыми метками!
Со своим мнением о Алабине появлялся Алексей Толстой:
– В сфере недоступного сознанию следует он должному не просто как возможному, но как требуемому возможному.
– Будь тело Анны жидким, оно, столкнувшись с телом Алабина, растеклось бы на его поверхности, – допускал Келдыш.
– Тело Алабина с одной стороны плотно, с другой – текуче, – утверждал Мичурин.
– Вот если бы голову Богомолова да установить на тело Алабина, – поглядывал отец Гагарина на Николая Ивановича Пирогова.


Глава третья. НОВЫЕ ОБРАЗЫ

Кому выпадет стать Анной Карениной на этот раз?
Демонстративно Нина Ломова взяла книжку романа и внутрь просунула палец.
Утром одна и вечером другая или одна вчера и другая сегодня?!
От боли, причиняемой мышлением, чуть Нина постанывала: явился будуар, омеблированный под влиянием чувственной меланхолии: под темным потолком резко вниз наклонялось трюмо на медных сфинксах.
Пошлость стандартной улыбки на фарфоровых губах куклы: Магда Геббельс!
Она сочетала щиколотки гладильщицы и плечи танцовщицы: коричневое платье из слегка задрипанного муслина отделано было широкими пикирующими воланами.
– Анна, – в образе обращался к ней Геринг, – то, что генерал Гудим-Левкович называет спусковым крючком, нуждается в твердом пальце!
В антрепризе Алабина он играл Алексея Каренина: на репетициях позволял себе произносить текст на баварский манер; поминутно приказывал домашнему человеку принести одну-две бутылки темного, на дрожжах, пива.
– Вы хотите сделать мне сцену, Герман, – на репетициях она называла его этим именем. – Мужчине, повинному в неловкости, остается одно из двух: извиниться или разыграть сцену!
Каренин, по версии Алабина, разгружая плашкоут, по неосторожности утопил жернов, и это внесло нервозность в оригинальный текст.
Каждый человек может быть пригоден для всякого дела, но этот скорее создан был для нападения сверху, чем для работы на палубе.
Первое было сказано, второе предстояло показать.
Анна говорила о том, что она ощущала – Алексей Александрович вспоминал то, о чем говорил.
Новые образы возникали, но не исчезали и прежние!
Толстой собрал народ, поглощенный страстью – Алабин поставил на центр канатного плясуна – на край картины Богомолов поместил глупцов (глупыш не видел букв одновременно, хотя имел перед глазами полный разворот).
Мебель оставалась на прежнем месте, ковры и занавески переменены были на персидские – огромная подушка на супружеском ложе примята была неопознанной головой.
В женской поясной ванне стоял Толстой.
Перо пыталось изменить почерк Алабина.
Чепцы, по версии Толстого, закинуты были за мельницы с уже истертыми в работе жерновами – нужна была замена.
Воображаемые образы отступали под воздействием образов, порождаемых непосредственным ощущением.
Геринг зависал над Ниной, угрожая ей сверху.
Девушка, по сути, подписала акт восприятия.
Теперь, когда она вспоминала, образы виделись ею как бы изношенными (задрипанное платье героини), когда же она фантазировала – они являлись такими, как они есть.


Глава четвертая. ЛАДОНЬЮ ВНИЗ

Каренин был красив и прекрасно женился.
Он взял фамилию жены и так стал Карениным.
Каренина (у Богомолова) играл Лившиц.
– Наши лица обращены в одном направлении! – подмигивал он иногда рабочим сцены (их играли Юлиус и Этель Розенберги).
Чаще, однако, он подмигивал Вронскому в исполнении Роберта Оппенгеймера.
Рабочие сцены ухаживали за мефистофелевской головой: мыли ее, подстригали и подкрашивали; Вронский грозил убить Анну, если она кому-нибудь расскажет о его исследованиях.
Хитрость конструкции состояла в том, что «немцы» по сговору между режиссерами, свободно перемещались между обеими постановками.
Нина, задремавшая на сцене с пальцем, просунутым в пухлый том, даже без мушек, пудры, румян и туфель поражала сходством со своею прабабушкой: она была как бы портретом кисти Крамского, сошедшим с полотна в силу несомненного атавизма.
Она проникла в тайну Вронского, дошедшего до полной изолированности ума и сердца; абстракции среди живых людей, последних заставляли вращаться.
(Расплывчаты и непрочны были мысли в мефистофелевской голове – случайным представлялось их повторение).
Танцующие воображали себя говорившими.
Этель и Юлиус Розенберги чувствовали себя по душе только между русскими (к ним  присматривался Келдыш).
Крамской накладывал эффектные световые пятна на лица и наносил характерные черточки на их одежду.
Кому-то Вронский вдруг протянул руку по-архиерейски – ладонью вниз (кому-то из евреев).
Каренин скромно улыбнулся, точно актер, которому аплодирует публика
(ему никто не аплодировал).
Старый князь держал блюдо на вытянутой руке и громогласно называл кушанье своим именем.
Ловкий, как женщина, и аккуратный как аптекарь Левин спросил через комнату, не оборачиваясь:
– Что случилось?
– Анна заговорила о бомбе, – ему объяснили.
«Старый князь таки сверил свои часы» – Левин понял.
Мичурин, Келдыш и отец Гагарина между тем играли и пели без устали, не как артисты на сцене, а как любители дома для собственного удовольствия.
Обуться в желтые ботинки на водах было первым желанием графа Алексея Толстого.
Расстаться с Софьей Исааковной было вторым его желанием.
Объединить же алабинскую и богомоловскую постановки стало желанием его третьим.


Глава пятая. СИЛОЮ ВЕЩЕЙ

– Кем видите себя после смерти? – спрашивал старого князя Алексей Толстой.
– Себя вижу аллегорией, – старик отвечал. – Фигурой аллегорическою, как граф Суворов-Рымницкий.
Последний в римском вкусе вознесен был на пьедестал под видом бога Марса – клиента своего второй Толстой решил увековечить под видом бога русского.
Благодаря своей светской опытности старый князь играл в Петербурге роль верховного судьи во всем, что касалось изящества и аристократичности – он не искал своего положения, созданного силою вещей, но и не отказывался от него.
Новая роль, однако, требовала выполнения новых функций.
Старый князь должен был для начала разносить писателю новые желтые туфли, жавшие при ходьбе ногу.
«Суворов, да, не имел портретного сходства с Марсом, но я должен обнаруживать таковое», – так размышлял покамест еще старый князь, держа зонтик, который защищал его от накрапывающего дождя, и маневрировал ловко в обутых ему чужих ботинках меж многочисленных луж.
Новая роль диктовала ему зарасти диким волосом, научиться склеивать чемоданы, какую-то вычертить таблицу и выдать дочь за поэта.
(Его дочь в новой революционной постановке играла Люба Колосова).
– Осторожнее, не шуми, здесь прекапризнейшие жильцы, и мне однажды едва не отказали от квартиры, – Любови говорил Некрасов.
Смеялись зрители удачной метке: под мышкой Некрасова виднелся блок сигарет.
На лестнице Люба курила немецкую сигарету в янтарном мундштуке с бриллиантами.
– Фальшивые? Стразы? – не мог разглядеть поэт при скверном освещении.
– Чистой воды, – Люба сбросила пепел. – Папашка отхватил Нобеля.
«Добрый папаша!» – мелькнуло поэтическое.
Внизу кто-то точил карандаш.
Дать Нобелевскую премию старому князю мог только Алексей Толстой (сходивший в муках) и только за химическое обогащение урана.
Марс – бог войны; Уран – бог обновления и взрывных перемен.
Нуждалась молодая советская республика в переменах и обновлениях.
Внизу в подъезде в желтых ботинках стоял Ленин.
«Каботин Богомолов и паладин Алабин» – под таким заголовком объединил Алексей Толстой обе версии, на стыках присовокупив своего.
Мысль диктовала (предвзятость мысли, уверенной в самое себе): степень единства по мере того как Анна Пирогова, Анна Каренина и Нина Ломова приближаются к единому (в трех лицах) Дмитрию Ивановичу Менделееву (старый князь, Люба, Блок) – нарастает!


Глава шестая. ЗАМКНУТЫЙ КРУГ

Однажды вместо одежды.
Дочь Менделеева и старого князя внушала и разделяла множество пылких вожделений – ее поведение вызывало толки: в первой своей молодости она разыскала зарубки, оставленные Анной, и перемещалась от одной к другой, пока не наткнулась на поэта.
Александр Блок явился ей в образе Некрасова – приехал из Парижа в багажном вагоне, сидя всю (железную) дорогу в биологическом (для Анны) туалете и имея под рукой все самое необходимое.
Как и любой поэт, он произносил слова без связи, и те сами устанавливали связь между собою – ему понравился вздувшийся под вуалью глаз Любы (ранее проходивший по тексту как глаз Софьи Андреевны Толстой, каким его на катке у Зоологического сада увидел Богомолов) – он снял с нее сапоги и подал ей письмо (она отогнала ему набежавшие на лоб вопросы).
Их встреча, выходило так, была зарублена и помечена Анною.
Они сошлись не для того, чтобы жить, а для того, чтобы производить жизнь.
В их понимании жизнь была ведомой каким-то косным мозгом гигантской неповоротливой головы - - -
В дороге содержимое биотуалета замерзло и превратилось в разноцветные куски льда: квадратные и круглые, переходившие из одной формы в другую.
Огромное количество замороженных истин застыло в двух геометрических фигурах, общих для меня и вас.
Круг (в шаре): жизнь – это поездка по железной дороге.
Треугольник (объемный): жизнь – это воспоминание о (поездке по) железной дороге.
Старый князь и Дмитрий Иванович Менделеев, объединившись, стали по вещам запускать кванторы.
Теперь, столкнувшись с силою и положением вещей –
– Анна не могла больше исчезнуть мгновенно: некоторое время за ней сохранялась ее первоначальная отчетливость;
– Каренин и Вронский, плывущие на плашкоуте, могли, каждый, видеть, как другой прохаживается по палубе, но не видели движения, которого движущемуся придавал плашкоут;
– Левин замкнутый круг в перспективе видел треугольником.
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -  - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
Любое столкновение слов отныне считалось литературой.
Каждое подражание признавалось приятным, поскольку оживляло оригинал.
Всем зрителям и читателям предлагалось лишний раз выздороветь, чем не быть заболевшими вовсе.
Найдутся или уже существуют и не являются единственными жизни, которые не могли прежде двигаться вперед по прямому пути и сделались круговыми.


Глава седьмая. ВОКРУГ ГЛАЗ

Старый князь Дмитрий Иванович Менделеев знал о надвигавшемся зле, но также имел понятие, откуда именно придет ожидаемое благо – видя, как многие бегут от того, что недоступно представлению (или бегут ему навстречу), тонко он различал: рассудком – зло и благо – фантазией.
Когда, превышая известную меру, фантазия превращалась в глупость, старый князь клеил многочисленные чемоданы – когда же разум довлел, вычерчивал Менделеев свою таблицу.
– Вначале терпеть, потом любить! – проповедовал он бегущим, видя в них просто людей.
– Сперва любить, а после терпеть! – внушал он людям, в них видя граждан.
Людей увлекал за собою Александр Блок.
Граждане не поспевали за Алексеем Некрасовым.
Когда бегущие смешивались, Блок мешался с Некрасовым.
Но кто из них, скажите, додумался до того, что Люба Менделеева похожа на мальчика?!
На мальчика-протестанта, которого за уши оттаскал принявший католичество Вронский или на мальчика-лифтера, который поднимал и опускал (в числе прочих) генерала Гудим-Левковича?!
Изображавший на сцене Каренина (у Алабина) Герман Геринг приплыл в Россию вместе с мальчиком-сыном Яковом Германовичем Герингом, нисколько на Любу Менделееву не похожим, но сильно смахивавшим на Любу Колосову в ее школьные годы.
Бывают такие мальчики, страдающие собачьей старостью: борода и усы не растут, на лбу и вокруг глаз – морщины, в лице ни кровинки.
Манеры Якова Германовича, его жестикуляция, покрой его панталон производили впечатление чего-то театрального – он был способен в нужный момент отречься от самого себя и преобразоваться в нечто иное.
Выйдя на сцену в фантастическом розовом брючном костюме Любы Колосовой, своею женской рукой гладил он шею коня. Придумывая для себя необычные ощущения и передавая их в необычной манере - - -
– Папство, – чувствовал он в образе мальчика-протестанта, – является главным источником всех преступлений!
Смеялись все, кроме Вронского.
Вронский был в длинном белом плаще в каске с черным султаном, которую ему изготовили в Ватикане.
По замыслу Алабина, все мужчины обуты были в одинаковые желтые ботинки, и мальчик-лифтер по совместительству собирал их, чтобы вычистить, но не всегда возвращал конкретную пару тому именно, кому она принадлежала: Вронский мог выбежать на сцену в ботинках Каренина, а тот предстать перед зрителем в обуви старого князя.


Глава восьмая. ЗАКЛЮЧИЛИ СОГЛАШЕНИЕ

Существенно переработавший фабулу Алексей Николаевич Толстой переменил цвет обуви на зеленый; частично действие перенеслось со сцены на улицы Петербурга и устремилось в будущее - - -
Об этом ничего не зная, я восседал в местах общего пользования коммунальной квартиры на улице Некрасова, когда в дверную фанерку мне застучала маменька:
– К тебе пришли. Вылезай!
Мне предстояло сыграть роль человека, точившего карандаш в подъезде. Пришли Нина Ломова и Люба Колосова, мои одноклассницы.
Одна была в зеленых ботиночках, другая – в желтых.
Символику предстояло истолковать в красивой импровизации.
Чем держится наша жизнь?
По мысли Алексея Толстого, я вышел к девочкам с мечтою: я более не хотел жить без прямых дел: нам следует, может статься, реорганизовать начало жизни? Вернуться, может быть, к Рабкрину и поработать с ним? Тряхнуть ленинскими принципами?!
«Работа над осуществлением красоты в жизни, внедрением одной в другую, пойдет, пусть, рука об руку с радостным трудом, и лучшее пусть уничтожит хорошее!»
– В таком случае, – подслушивал нас папаша, – куда, прикажете, девать покойников? Станете из них выделывать геометрические фигуры?
– В телах, полежавших в нашей специфической почве, – отметила Люба Колосова, – порой вырабатываются химические элементы, но в недостаточных количествах для использования в дальнейшем: собрать элементы из разных источников да и обогатить их в лабораторных условиях – вот наша задача!
– Ленин, – говорят, светится по ночам в мавзолее, – к нам присоединилась маменька, – Сталин в кремлевской стене… Орджоникидзе…
Стали говорить в сторону: у Орджоникидзе не было глаз, Куйбышев в подполье хранил миллион мешков муки, Ленин давал детям целовать руку.
Сталин имел форму цилиндра.
Ленин родил Сталина для послушания.
В зрительном зале не понимали, что происходит: мы призывали не к мечте, а к преодолению мечты.
Излюбленная модель была снабжена спусковым крючком; девочки принесли отростки хмеля и семена роз; папаша обещался достать ляпис-лазури.
Мы заскользили наугад.
Поделены были фундаментальные сущности.
С мебели кванторы были убраны в красный мешочек.
Мы отдавали себе отчет в том, что заключили соглашение, превышающее человеческие возможности, а потому оно не имело обязательной силы.
Никто не давал клятвы.


Глава девятая. ЗАБЫТЬ НАВСЕГДА

Существенно переработавший фабулу Алексей Николаевич Толстой мог позволить себе отдых: мечта была преодолена, действие перенеслось в будущее, в жизнь вошла красота.
Бурное течение (так ощущалось) вот-вот понесет нас, не требуя никаких действий.
Люба Колосова произносила неприличные фразы, отпускала несмешные шутки, ни в чем не знала меры: она высказывалась по каждому поводу наугад и наобум – Нина же Ломова выказывала (поначалу) кротость, рассудительность и покорство.
– Что же, – она вопрошала, – следует все забыть, забыть все, что было до этого, как-то: дуэль Пушкина, попойки Некрасова, знаменитую ходку  Льва Николаевича Толстого? Забыть навсегда?!
– Забыть временно для того, чтобы когда-нибудь вспомнить по-новому, – девочке отвечал папаша. – Мы начинаем с чистого листа. Берите на карандаш! «Человек на костылях женился на кастелянше. Женился в Женеве!»
– «Старик задумывает удалить приемыша, отправивши его на мельницу», –  мысль подхватила маменька.
– «Чтобы позабавить нас, графиня перескакивала через стол, едва касаясь его руками», – захохотала Люба.
– «Сердечный человек нервно всполошился весь», – присоединился я.
– «Порою тяжело видеть игру фантазии там, где речь идет о глубоких человеческих переживаниях», – вздохнула Нина.
Так, словом за слово, между нами установилось то согласие, какое существует между людьми, которые отличают друг друга и знают об этом.
Мы разобрали жизнь со всех сторон.
Мы беседовали о тысяче предметов.
Мы исповедовали одинаковые убеждения, хотя характеры наши разнствовали.
Эксперимент наш имел, разумеется, чисто провизорное значение.
Что до меня, тенденция возникала такая: обуреваемый (к примеру) какой-нибудь страстью, одновременно я должен был рассуждать по поводу ее, и это означало только одно: следовало жить чьей-то жизнью и в то же время наблюдать, как я живу.
Папаша степенно ел, но с тем прекрасным аппетитом, который свидетельствует о возвратившейся полноте жизни.
В общей свалке грубых аппетитов нам предстояло быть постоянно настороже и всегда во всеоружии.


Глава десятая. НАДО МОЛЧАТЬ

Нравственное чувство жадно требовало обновления, определяя собою общий характер деятельности.
Папаша мой, внутренно содрогаясь перед пустотой нашего времени и преклоняясь перед обаянием эпохи предшествовавшей, пробовал одолеть своею мыслью законы времени: он погрузил себя в реалии  далекого прошлого, наслаждаясь  при этом забвением окружающей его жизни.
Как бы там ни было, мы подавались назад, при этом не переставая двигаться вперед.
Люба выставляла себя напоказ, но замечали других.
Нине досадно было не иметь никаких обязанностей.
Маменька понимала, что надо молчать.
Я был воспитан маменькой; ее воспитание не наделило меня ни изящными манерами,  ни мягкостью интонаций, ни даже привычкой тщательно следить за собою – и все же я здесь выдвигаю на первый план собственные симпатичные стороны, а уж малоприятное и без того обнаруживает себя повсеместно без всякого моего выдвижения.
Помню отвратительный привкус в тогдашних моих ощущениях.
Я сознавал: в моих устах фразы, звучавшие неопределенно, оказывались на поверку (чаще всего) общими местами. Надобно было крепче взять себя в руки, выбрать наилучший способ действия.
Прославленные женщины и их любовники из страха показаться смешными, до поры держались в тени.
Преобразившись в какого-то беспокойного человека, которому не сидится на месте, я, сдвинувши очки на лоб и отложивши в сторону перо, торопился чувствовать: дама с седыми волосами, в черном бальном платье, с дождевым и солнечным зонтиками и с прижатым к сердцу красным мешком внушительных размеров, шла мне навстречу: другие выставляли себя напоказ, но замечали ее.
Прославленная женщина наскучила жизнью, которую она вела (чопорная стала бы упрямиться, настаивать на своем, искать помощи у посторонних – она же была невоздержанна и опрометчива). Ее любовник был в меховом пальто, поднятый воротник которого наполовину закрывал страданием омраченное лицо.


ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
Глава первая. ПОРОЧНЫЕ КРУГИ

В комнате я заметил труп.
Маменька занималась каким-то вязаньем для бедных, Нина и Люба передавали одна другой сломанный карандаш; точка зрения, на которой стоял папаша::: имела за себя то, что он защищал ее необыкновенным изобилием примеров.
– Когда человек на костылях вышел на веранду, – говорил он, – графиня тут же перепрыгнула через стол, не так ли?! Старик подбирал за мельницей заброшенные туда чепчики, но чепчик графини успела перехватить кастелянша! Сердечного же человека всполошил до инфаркта этот несносный приемыш – Женева здесь лишь игра фантазии, а жернова – порочные круги!
Он был свой, брат, артист, папаша! Ему нужно было свежих впечатлений. В конце одиннадцатого часа он начинал чутко прислушиваться к шагам на лестнице. Он заставлял Нину и Любу усаживаться на одно кресло с ним, пить из его чашки и есть из его тарелки.  Рты девочек делались пышными – между артистами на сцене и таковыми в жизни возникало психическое сходство.
«Прославленные женщины – артисты по жизни».
После этого заявления обыкновенно делалась пауза: мысль исчерпывалась при лихом ее размахе: возникала пустота, которую заполнить могло все что угодно (светоносные отражения прошлого в том числе).
Мертвого человека (труп) папаша называл Иваном Ильичем, его фигура носила на себе следы физических упражнений.
«Будем его хоронить, но не станем с этим торопиться!»
Иван Ильич лежал, но мог и сидеть.
Зарезанный кем-то на улице он мог оказаться и упавшим со стремянки.
Когда у Ивана Ильича выдавались пять свободных минут, он перечитывал Толстого: Толстой ругал отца и разоблачал мать, вперед выдвигая элемент сыновства. Отечество же, по утверждению этого так называемого, сыновства, есть лишь совокупность кладбищ, собрание угасших отцов и истлевших матерей, над которыми реет в космической вышине самый Бог, который тоже умер и которого необходимо воскресить. «Полипы человеческие, – страшно лязгал Иван Ильич челюстями, – ложатся в землю, чтобы изнутри развалить кладбища и передать живым полипам, – рычал он, – рычаг труда и творчества, который ориентирует нас среди прочих задач современности!»
Воскрешаемого человека Толстой изолировал от природы, которая никак не позволяла сложиться вселенскому скопу воскресителей, и под влиянием его идей Иван Иванович на природу наезжал, чтобы топтать ее ногами.
Природа между тем сплавляла свои драгоценные металлы в голове Богомолова, в добела накаленном горниле его умственной жизни.
Истина, к которой он стремился, скрывалась под множественными символами, но провозгласить диктатуру какого-нибудь одного из этих символов значило бы, по Богомолову, неправильно отнестись к другим.
Иван Ильич, таким образом, сделался символом, но без каких-то диктаторских замашек.


 Глава вторая. НИКОГО ВНУТРИ

Смутно он сознавал гадость своего положения: прославленные женщины проходили мимо – он не мог стать их любовником.
Сейчас после смерти Ивана Ильича прошлое и будущее смешались вместе, спаянные историческим и моральным цементом: входи, пробивай, что-то делай!
 Он оказался одинаково неприспособлен ни к будущему, ни к прошлому.
Пройдя через запертые двери, всегда в одном и том же тоне он говорил о благодати, божьем даре: испрашивайте-де, но не пытайтесь заработать!
Мы пребывали во власти какого-то очарования, в котором ужас сочетался с любопытством – нечто самобытное, имеющее само по себе цену, значение и силу, копилось в заданных ему условиях.
Иван Ильич собирался сыграть свою биографию так, как актер играет роль; он был не автором, а исполнителем драмы собственной жизни: вот он вскрывает чей-то гроб и не находит никого внутри, ничего! Воскрес умерший или просто хочет посмеяться над ним?!
Не он ли сам, Иван Ильич Мечников, предназначен  лечь внутрь и быть накрытым крышкою?
Одно его слово – ужас появляется.
Другое слово его – любопытство исчезает.
Умер Бог – это не страшно: Он воскреснет!
Все страсти, страхи и надежды выносились покамест в равнодушный Космос.
И вдруг – отклик! Кто мог бы там, в отсутствие Бога?!
Вполне естественно, что в семье, где отец – маньяк, мать – космонавт.
Художник, который с разбегу хотел взять небо, запрыгнул поначалу на плечи отца.
Носившийся перед нами идеал был мираж тех высоких и горестных чувств, обаятельный страх перед которыми (казалось) испытывают ангелы и пророки.
Все чисто для чистых: обсуждались благодатные эманации Ивана Ильича в мировом процессе: душевная химия вытекала, самобытные отправления человечества.
Предстояло, возможно, совместить мечтания несхожих эпох, выявить конфликты различных доктрин и вероучений: следовало,  статься может, подчиниться злому ли, доброму ли началу, управляющему Вселенной?
Густой коричневый обвод вокруг закрытых век, увеличивая глубину глазных впадин, придавал лицу Ивана Ильича мертвенный вид: когда на костылях (вследствие падения с лесенки) он, в грязной фуражке, но с кокардой и в буро-красной шинели, чтобы не видно было крови, принял участие в китайской сцене на обоях, жизнь в нем обозначилась лишь тем, что время от времени приподымал он то левую, то правую бровь.
Обойные же китайцы, судя по всему, после чайной церемонии планировали  заполнить некоторую пустоту мысли: движения их знаменовали собою лишь переход от потенции к акту и ничего более – этот переход никогда не был полностью завершенным и постоянно требовал продолжения.


             Глава третья. СРЕДИ ДОЧЕРЕЙ

 Комната была выстлана паркетом для танцев.
 Нина с папашей появились к концу третьей кадрили: черты лица девушки  были вырисованы остро заточенным карандашом, лицо папаши – вырезано сухим резцом: здоровый румянец выдавал против их воли малейшие движения души каждого.
Пискливые маскарадные голоса (китайцев) как бы умышленно подчеркивали преувеличенные ожидания от встречи: собою папаша олицетворял личность, лишенную равновесия, и даже психопата, не способного следовать определенному пути –  Нина же давала почувствовать свою неспособность отдаться какому-нибудь занятию, подчиниться какой бы то ни было дисциплине; она положительно не знала, что с собою делать, куда девать скопившиеся силы; черты ее красивого лица теперь закруглены были ожирением; мутно глядели глаза из-под отяжелевших век.
Уладившись на диване, они раскурили сигары.
Китайцы стилизованы были под хорошо известных отечественных деятелей.
– Вы отчего не радуетесь, не танцуете, не беседуете? – показывая веселый вид, к пришедшей паре обратился китайский Некрасов.
Папаша, заметно начинавший припадать на ноги, руками и глазами посылал знаки китайскому Крамскому и китайскому же генералу Павлу Павловичу Гудим-Левковичу.
Генерал и художник, подойдя, вложили по пальцу в салат из омаров, ранее который предложен был Нине: художник и генерал действовали верно не в отношении к пользованию дарованной им свободой (как таковой) и даже не в отношении к должному состоянию их воли, но в отношении к должному состоянию частной способности их действия: живопись, как и военное искусство, не предполагала правильности пожелания.
Они не были самим Искусством – всего лишь люди с раскосыми глазами (у них-де так принято!).
Они служили Абсолюту, папаша любил Абсолют: скандала не было.
«Упражнение в свободе!» – поняла и Нина.
Новый строй вещей сменялся еще более новым: инициатива человека более не сводилась к сцеплению причин, зависимая лишь от некой прихоти: блаженно разум покоился в себе: каждому предстояло познать уже знакомое.
Китайский Некрасов играл, чтобы сделать игру предметом размышления, искусно он вовлек в игру папашу и Нину, которые полагали, что на самом деле они не играют и давно оставили позади игровую стадию своей жизни: не просто участвовать в игровых актах им предстояло, а выработать основной способ общения с возможным и недействительным.
Действование тем временем окрылялось: участники находились в полете: все энергически махали руками-крыльями: в этой игре не было никакой внешней цели, ее цель и смысл были в ней самой, игра затеяна была не ради будущего блаженства, сама по себе игра была счастьем.
Не оставаясь в своих пределах, со сцены игра переходила в зрительный зал: русские Некрасов, Крамской и генерал Гудим-Левкович (в литерной ложе), чувствуя себя уже среди дочерей пустыни, едва ли не рыкали львами.
Маменьке, мне и Любе Колосовой с нами (целедостаточных в самих себе) никто не поручал вплетать происходившее в широкий смысловой контекст, и это нас устраивало: мы разряжали застоявшиеся аффекты.


Глава четвертая. КИТАЙСКИЙ ЛЕВ

Игра сама полагала себе пределы.
Крамской, к примеру, здесь не мог с разбегу взять небо.
Китайский Пирогов никоим образом не перекрывал русского – он лишь преобразовывал его (в некотором смысле), но не мог подменить оригинал в его бытии.
Китайские Келдыш, Мичурин и отец китайского Гагарина физически не могли ускользнуть в чистое и нерушимое состояние: вокруг Келдыша все обращалось в трагедию, вокруг Мичурина – в сатиру и вокруг отца Гагарина – в мир.
Китайский Бог (китайский Дмитрий Иванович Менделеев смотрел глазами Бога) не создавал этого мира, но разрушал его в соответствии с  вечным беспорядком Идей.
Папаша и Нина (некитайские) находились в том месте, где отнюдь не всё, что было, могло обратиться в слово.
Отец Гагарина здесь постоянно пеленговал свое положение, передавая координаты в открытый Космос, где их принимала (если можно было ему верить) китайская Анна Каренина: она бесконечно интересовалась собою и именно ради себя исследовала безвоздушное пространство.
«Она понимает себя, как женщину, которая понимает», – писал китайский Лев Толстой.
«Место бездействия замкнуто, – присовокуплял Толстой китайский Алексей, – движения прожекторов, отбрасывая свет и тени, дают предположить, что где-то посреди постановочного мира (над ним) парит некий женский феномен в качестве прекрасной эстетической видимости».
Изображенное на обоях переходило в пространство комнаты –  изображаемое же в комнате на обои (предполагалось) перейти не могло.
Упорно сопротивлялось всё всяческому мыслительному подходу: где же она, интересующая нас проблема?!
«Я позаботилась о смерти», – себе удивлялась китайская Анна Каренина, пролетая мимо.
«В смертях наших лежит начало мудрости Толстого», – китайский развивал Иван Ильич здесь и там.
Китайцы знали, что перед ними реальные папаша и Нина, но видели их именно в ролях Нины и папаши: якобы папаша и Нина играли, создавая некий нереальный игровой мир, обладающий смыслом, куда более постижимым, чем тот, что содержался в так называемых фактах мира реального.
Сморщенная ли порыжелость китайцев намекала на приход осени или это папаша с Ниной, в дождевиках и под зонтиками, талантливо показали ее?
Воспоследует ли зима?!
(Смерть Анны Карениной сделала Льва Толстого обладателем весьма значительного состояния).
Немного лишние в (нашей) жизни, на сцене китайцы пришлись в самый раз: склонность к досугу объединяла всех: китайцы могли управлять своей природой: на досуге папаше и Нине отчего бы не присоединиться к ним?!
Тени на обоях проходили как люди – предметы же приобретали ясность своих очертаний.
(Китайцы были образцово плоскими).
Так почему бы не произойти (наконец!) событию?
Все были готовы к обыкновенному: куда запропастился Иван Ильич?!


Глава пятая. ВОЗНИКАЛ ОБЛИК

Событие произошло: фигуры на обоях силуэтами перешли на лаковую ширму.
Папаша и Нина смотрели на фланирующих китайцев теми же глазами, какими разглядывали их раньше: и он, и она знавали самые фантастические превращения, и собственные трансформации Нины и папаши теперь тоже принадлежали к их числу.
Жизнь на обоях чем отличается от жизни на ширме?
Внимательно изучая китайцев (Нина) и китаянок (папаша), они отвлекали от каждого лица и каждой фигуры какую-нибудь ведущую черту или главное выражение, после чего эти выражения и черты сплавлялись в их общем (?) сознании, создавая некий совокупный облик.
Женщина фантастическая с мужским характером.
Играючи входила она в горящую фанзу, могла на лету за хвост ухватить дракона - - -
Китайцы не требовали от Нины и папаши ничего необычного: просили только присесть, вытянуть руку и ногу или подтянуться на перекладине.
Игра не препятствовала и неигровому поведению ее участников.
Замаскированная обоями дверь открывалась сама, стоило приблизиться к ней с видом человека, идущего по неотложному делу.
(Персидский фаянс туалетной комнаты).
За этой дверью предполагался маленький китайский театр. Китайский театр был связан с театром на Фонтанке (Суворина) взаимной симпатией – голова китайского Богомолова слишком велика для его худенького тела: он собирает бесхозные вещи и определяет каждой свое положение.
Положение вещей при этом не становится сколько-нибудь новым – он лишь чистит их от пыли, подклеивает, подпирает, возвращает им некую видимость, но не самый ход.
Ход вещей должен ли быть естественным?!
Или же всё должно идти своей чередой?
Китайскому Богомолову папаша и Нина одинаково симпатичны: фигура Нины меньше папашиной, поэтому Богомолов прикладывает их (голова к голове) друг к другу и в луче света обрезает края папаши по Нине: теперь они равны: глупее было бы некуда, переплетись они картонными телами и образовав, на минуточку, фантастическую Анну Каренину!
(Китайский Толстой приходил оправить чадившую лампу).
Китайский Лев Николаевич свидетельствовал им свою неуверенность, но и давал некий шанс напрячься и расслабиться: что-то начинало им удаваться при определенном усилии.
Папаша надел маску, Нина переоделась, но переоделась в свою собственную одежду – папашина же маска была снята во сне с его собственного лица.
Теперь, танцуя, они удерживали мир в его колее и могли обуздать природу: не имевшие четкой цели, но полные неясного смысла.
Мажорное настроение танцующих разрушалось резким свистом из зала: свистела маменька, которой казалось, что папаша несколько заигрался.
По маменькину свистку декорации переменялись: рабочие сцены сдирали обои, уносили лаковую ширму и скрывавшийся за нею Иван Ильич Мечников, застигнутый переодевавшимся в шкуру дракона, внепланово вынуждаем был взлететь над зрительным залом.
Серьезный пролет человека-оборотня маскировался внушаемым представлением, что это всего лишь игра.


Глава шестая. СВОЯ МАНЕРА

Платье расстегивалось само.
Одежда, в которую переоделась Нина, была скроена по китайским лекалам: в ней девочка походила то на зонтик, то на колокольчик.
Незадолго до этого (?) на платформе одной из промежуточных станций Пекинско-Шанхайской железной дороги появился человек, лицо которого совершенно  заслонялось бакенами, усами и бровями – остановившись примерно на середине, он поднял брови, превратив их в два красных пятна; опустил усы, сделав их зелеными (пятнами); вправо и влево двинул бакенами, и те растеклись разошедшейся по щекам желтизною.
Он был очищен от пыли, подклеен заново и подкрашен - - -
Упорство разноцветного человека основано было на недоразумении: кому-то взбрело в голову, что это Толстой Лев Николаевич, пусть даже китайский, который, вы не поверите, выбирает тот самый железнодорожный состав, товарный или пассажирский, как придется  - - -
В обновленном свете по прямой линии поезд мчался к воображаемой точке.(Анна окончила завтракать и медленно натягивала чулки).
То, что обыкновенно происходит в жизни, в романах китайского Толстого никогда не случалось: красочные драконы прилетали и улетали (японские – восвояси), не причинив персонажам ни малейшего вреда, и даже, напротив, снабжая последних необходимыми вещами и ощущениями.
Начальник станции (сморщенный) появился под зонтиком, брякая золотым колокольчиком: из вагона Анна должна была выйти без платья, хотя и в туго натянутых чулках с лампасами.
«Не лучше ли прогуляться по платформе, чем мечтать, сидя здесь?» – подумалось Анне в душном китайском купе.
Она проверила чулки: туже кладут в гроб.
У Анны была своя манера возобновлять интерес к классикам: она никогда не видела Толстого и знала его только по мутноватой цветной фотографии: непредсказуемость – его ремесло.
Любезные призраки витали в воздушном пространстве, потолок был так высок, что терялся в тумане; от каждой женщины Толстой научался игре каких-нибудь слов, чередованию ударных и безударных слогов, перемещению абзацев и перестановке целых глав.
(Любовь в образе старости).
Как и всякий китаец, Толстой прекрасный встречальщик – он машет флажком и кланяется поезду, он рассыпает повсюду яркие краски, поет, танцует паровозу и каждому вагону, при этом в упор не замечая Анны, которая сошла и держится пальцами за металлический столбик.
Походное платье Анны погибло при железнодорожной катастрофе, чулки не пострадали: она спала с тела.
(Покуда звенит колокольчик).
В течение ряда лет Анна, как и Толстой, как и начальник станции, брала уроки китайского: они мило беседуют.
– Наши силы растут, мы победили войну! – говорит начальник станции.
Толстой и Анна вежливо смеются.

Глава седьмая. ДЕЛО РЕШЕННОЕ

Папаша смотрел на поезд, в котором никого не знал: внутри, за окнами, угадывались люди, куда более красивые, чем он или начальник станции.
Отношения между ним и Ниной теперь были отношениями двух китайцев, случайно встретившихся в России, которым приятно поделиться впечатлениями и которые не прочь скоротать день в новых для них реалиях.
В поезде сохранился запах Анны.
Из багажного отделения выгружали каменных карликов, комично горбатых и смешно приземистых; сродством характеров (?) начальник станции создавал новый уговор (?), которым автоматически подменялся прежний.
«На что мы подписались?» – не понимали Нина и папаша.
Дело сделанное превратилось в дело решенное, положение дел стало положением вещей.
(Мелкие знаки внимания оказались леденцами от морской болезни).
Из багажного отделения, наконец, выгрузили массивное кресло, Анну усадили и закутали пледом, полностью скрывшим ее формы – Толстой вдруг понял: сотоварищи – это пчелы!
Он сделался загороженным чемоданами, записывая в памятную книжку: по-прежнему пустяки имели свое (на)значение, и попутные мелочи играли существенную роль.
В Китае действие не уводит от слов: они имеют свое место, незначительное, но действительное в нашем счастье; Толстой, Анна, начальник станции вовсе не казались фигурками на обоях – скорее они были бликами на китайской лаковой ширме, цветными пятнами перебегающими время до времени с места на место - - -
– Представьте, Алесей Кириллович пустил себе дулю в сердце! – кому-то в кресле смеялась Анна.
Вронский служил Анне занятием: нельзя было допустить мысли, что у него нет любовницы.
(Когда мы вошли, он лежал с ней на диване и курил толстую сигару).
Анна была почти одета, несмотря на отсутствие платья; пчелы не жалили ее.
(Удовлетворенно лицо Вронского прояснялось).
Удобно Анна принялась покачиваться. Внутри начальника станции все было пропитано сильными сладкими духами. Толстой повис на серебряном крючке.  Папаша машинально повторял плохие стихи. Нина долго оставалась неподвижной.
Могучий и красочный над ними низко пролетал дракон: война с Японией?!
Мы были свидетелями чисто театрально эффекта: уже маменька собиралась послать на сцену служащего мальчика, чтобы узнать, что случилось, как вдруг кто-то словно бы вынул пальцы из салата.
С плеч у меня свалился камень.
Слова бессильны были выразить произошедшее.
Длинная цепь навернулась на паровой ворот и исчезла в отверстии люка.


Глава восьмая. ОПЫТ НЕЗНАНИЯ

Толстой выставил напоказ свое презрение к женщинам – его увел китайский городовой.
Покачиваясь в кресле, Анна выронила зеркальце и, подобрав, папаша заметил в нем свое изображение.
В выставленных на платформу чемоданах находились не соответствовавшие один другому предметы, которых назначение доподлинно никому не было известно.
Комедийный сак, который не заперли, повалился набок и выбросил из себя во множестве загрязнившиеся чулки.
Не нужно было упоминать два раза: из поезда выходили японцы: японский Келдыш, японский Мичурин и отец японского Гагарина: можно было держать сто против одного (каждого): действительно у выходивших из поезда японцев были их лица (лица вверенные их попечению).
Иное, впрочем, оставалось тем же самым: наивное допущение лежало в основе всего: пускай, дескать!
Спрятавшиеся за лаковой ширмой папаша и Нина могли еще отказаться от навязанных им подозрительных субъектов, легко размыв их формы в известном поэтическом мышлении, но отказавшись от них, не отказались бы ли они от самих себя?!
Некрасовская железная дорога слишком далеко протянула свои железные щупальца: сущность никак не замещалась событием – имевшие нужный опыт  папаша и Нина не чувствовали принципиальной избыточности: иное, чем смысл наполняло пространство: опыт невозможного, да.
Опыт незнания папаши и Нины тождествен был опыту смерти Анны: этого не знали японцы, но об этом прослышали китайцы.
(Жертвоприношение слов).
Инородное не выносилось за скобки!
В чемоданах находились вещи-в-себе!
Толстой не давал прочесть свою вещь: Анна уходила в стерильность.
Идущие от образа японцы не только обозначали определенных людей, но и давали подумать о людях воображаемых.
«Реальное когда-нибудь да перестанет быть реальным, – предсказывал Некрасов. – Любой нереальный человек, покуда не догадываясь об этом, найдет свой способ сделается  вполне реальным!»
Сам Николай Алексеевич частично был образом (некоторым образом), частично – реальным человеком: он был образом для художника, Некрасов!
Он видел японцев так, как если бы сам присутствовал в этот момент на платформе – Мичурин же, Келдыш и отец Гагарина воспринимали Некрасова как оставшегося в далеком прошлом и поданного им изображенным на некой иконе..
(«Икона» по-японски «икота»).
При всём происходившем на сцене присутствовали, разумеется, маменька, Люба Колосова и я, с той только разницей, что мы присутствовали налицо, когда на нас обращали специальное внимание.
Специальное внимание позволяло нам явиться во плоти теми, кем мы были.


Глава девятая. В ИСТОРИЮ

Особенное (!) наше присутствие разворачивалось подобно упавшему на паркет куску обоев: маменька тянулась к отдаленному, Люба – к являющемуся, я же тяготел к прибывающему.
Чистое пространство впереди предполагало протяженность мысли, но мысли, принадлежащей не уму, а телу, и сосредоточенной на самое себе.
Пока еще ничего не сцеплялось.
Не было отношений и чувств.
Келдыш, Мичурин, отец Гагарина одни продвигались шагами сцеплений – походя они говорили – все остальные действовали порознь, чаще молча, в зависимости от перемены собственных настроений.
– Японский бог неспособен воображать, – высказался отец Гагарина.
– Кто же тогда, по-твоему, все это навоображал? – в стиле Толстого прицепился Мичурин.
– Большой артист или даже волшебник, – отец Гагарина посмотрел в зрительный зал.
– Творец воображает, а мы изображаем, – как-то резюмировал Келдыш.
Не было в них ничего такого, что резко бросалось бы в глаза – одно разве: перемещаясь довольно быстро, они вывертывали как-то особенно ноги и ставили их с неподражаемой ловкостью в следы прошедших прежде них персонажей.
Не было тут никакой изначальной реальности с последующим воплощением ее на сцене.
Были покамест высказывания, присутствовал в которых (очень по-японски) самый процесс высказывания.
Двигаясь по платформе впереди остальных и, основательно забежав вперед, Иван Ильич Мечников заранее сообщил зрителям о том, что произойдет дальше.
Японский академик, японский садовод и отец японского космонавта выдадут-де несколько противоречивых версий, заставляющих сомневаться в том, имело ли вообще место некоторое событие и, если да, то как оно в точности происходило.
Японский садовод и отец японского космонавта станут одно и то же событие описывать по нескольку раз и каждый раз по-новому.
Отец японского космонавта с болезненной настойчивостью вновь и вновь будет возвращаться к одному и тому же событию.
Отсюда неизбежно возникнет повторность.
Снова мертвые предстанут живыми, чтобы снова стать мертвыми.
Событие как таковое произошло лишь однажды, но все, в той или иной степени причастные к нему, (словно бы) сговорились опровергнуть базовое положение.
К тому же Анна, дразня зрителей, направляла колесное кресло к самому краю платформы, показывая руками, как скатится оно сейчас на рельсы перед двинувшимся в историю паровозом - - -


Глава десятая. ЧУЖОЙ ГОЛОС

Каренина Анна была у Толстого составлена из слов – все остальные состояли из предложений: имелась между ними непереходимая, казалось бы, грань.
Конкретная Анна не могла найти общего языка с абстрактными остальными – вдобавок ко всему в роман неизбежно начинали проникать внешние, посторонние элементы.
Никому никогда не встречалась Анна в чистом виде – только в немыслимом сочетании с кем-нибудь или чем-нибудь; Анну всегда отсылали к какому-нибудь предшествующему или последующему тексту; Анна не боялась игры и всегда охотно в нее вступала, не всякий раз выходя победительницей. Сама она свое слово получала порой с чужого голоса и наполняла его чужим голосом.
Ужасно признать, но Анна была с бородой!
Она пахала на чужом поле.
В потной толстовке или в бальном платье-клише она, вынужденная подчиняться автору, порой давала своим же поступкам ошибочное обоснование – Толстой, упорствуя на своем, от заблуждений частичных впадал в полное неведение.
Когда Анна получала имя, вдруг выяснялось, что за этим именем никого нет – когда он забирал у нее это имя – она появлялась; любовник и муж указывали ей на определенное положение вещей: на каждую вещь нанесено было ее название, написанное рукою Толстого.
Чужой голос затрагивал чувства своей загадочностью: он шел одновременно к Анне и из нее вне всякой смысловой направленности и преднамеренности.
Так, чемоданы, грудой сваленные на платформе, были вещами, никому не принадлежавшими (!). В равной степени нулевой смысл несли аккуратно расставленные на платформе каменные горбатые карлики - - -
Чемоданы ли напоминали о содержании? Карлики ли кивали на форму?
Чемоданы – скорее вещи? Карлики – очевидно, знаки?
Преднамеренные чемоданы и непреднамеренные карлики?
Автор банальностей экономил душевное напряжение за счет зрителей, получавших уже известные им сведения – заколдованные неоправданными абстракциями пусть да обратятся к мистическим гипотезам.
Любая личность может быть спроецирована на любую точку.
Теория безличности сводила живых людей до положения каменных карликов .
Курила ли Анна?
Не будь Толстого «Анна Каренина» все равно была бы написана!
Когда отец Гагарина неожиданно заснул на сцене, Мичурин тотчас же вынул откуда-то пузырек, чтобы вылить его содержимое приятелю в ухо - - -
Когда расчленили роман Толстого на мелкие элементы и снова соединили их, получилась тяготеющая к анналам пьеса: развертывало свое особенное присутствие человеческое сущее – раскрывалось вещам, находившимся вне его, если от него не вдали - - -


ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
Глава первая. РОКОВАЯ НАКЛОННОСТЬ

Сущность Анны осталась живой.
Сущность ее делала шаг нам навстречу.
Анна не была бы Карениной, если бы всё, врученное ею нам, тут же не ускользало бы из наших рук.
Миф. Труп. Гай.
Ее накачивали гением, превращая в воздушный шар.
Билась и трепетала она.
Анна первична, вторичен Толстой, третичны папаша и Нина - - -
Я вижу изображение на фотографии так, как если бы я сам там присутствовал – такого никогда не бывает с воспоминаниями.
Положим, в воспоминаниях этих нет ничего особенного: так, прогулки: Невский проспект: Невский ретроспект.
Я слышу вокруг себя  имена папаши, маменьки, Нины, Любы –  мне ясно, что рассказывают мою историю, но каждый рассказывает ее по-своему.
Папаша, да, покровительствовал Нине – давал ей маленькие ужины, на них приглашая тех, кому думал передать после себя покровительство: искусно лавировал он между вымыслом и действительностью – между любовью к известным нравственным состояниям и  скептически-ироническим к ним отношением - - -
Что ею двигало?
 Я исключаю из ее облика то, что ее портит, прибавляю то, чего ей недостает, указываю на то, что ей бы подошло.
С некоторых пор она раздражалась заранее, когда просила меня о чем-нибудь, словно я уже отказал ей. Мы начали переживать чувства, которые сперва только разыгрывали.
– Не в том я возрасте, -- говорила она, – когда душа доступна для новых впечатлений.
Я задавал ей старые.
В глубине ее глаз, порою неподвижных и устремленных на что-то видимое ей одной, чувствовалась роковая наклонность к навязчивым идеям. Она научилась забывать самое себя и отдаваться целиком тому, что волнует сердце, будь то скрытый в тумане горизонт, тишина пожелтевшей рощи, музыкальная пьеса, сыгранная известным трио, или жутковатая история, представленная на театральной сцене.
Порви мы связь с произведением Толстого – все изменилось бы.
На себя перешивала Нина старые платья Анны; разыгрывалось трудное возвращение к нулю.
Неподдельная простота ума: работала голова Богомолова?!
(Одна молодая особа называла себя одновременно богоматерью и богодочерью – к делу это никак не относится).
Переадресовать то тяжелое, что направлено лично тебе, всему миру, значит избавиться от перегрузки, обрести свободу выбора, стратегию поведения – преодолеть, наконец, власть вещей.


Глава вторая. НЕКИЙ ЗАКОН

У нас всех была, разумеется, возможность скрыться со сцены, но мы объясняли взыскательным зрителям, что ничего особенного не случилось и мы продолжаем, поскольку сути нашей покамест ничто не задело.
Мы начинали создавать небывалое: Анна лежала с пустыми рукавами. Человечек в ее глазу размечал рискованный тот простор, где сознанию и страшно, и весело потеряться.
Толстой делал Анну для самого себя: «резиновая Анна: в нее поместится всё!».
Национальная мысль – яркая черта на обоях.
Толстой поначалу придал Анне полноту.
Рассматривая человечка в глазу Анны, я узнавал себя – из глаза Анны я видел множество несвязанных вещей, в беспорядок которых (мне), предстояло внедрить некий закон.
Толстой, однако, наложил запрет – закон-де внедрит он сам через свои связи.
Восприятие Анны рассыпает вещи – виделось так.
Связь связей – песнь песней.
Разумный я оказался бессилен – безумный Толстой воплотил: мраморная, без рук и глаз Анна вознеслась на пьедестал, живая же теплая Анна была с постамента свергнута: нельзя быть живой и мертвой одновременно.
А видеть живое в мертвом?!
Анна заметно проседала, Толстой представал одновременно Крамским и Некрасовым, зрители впадали в ужас. Толстой, рассказав о Анне, схватил и упустил ее тем, что рассказал. Оба вышли из своей человеческой ситуации. Рассудок в парадоксальной страсти ударялся о неведомое.
Словесным пожаром Толстой отменил написанное!
Пустые толки отныне (от няни) перемежались немотою.
Наглядно Арина Родионовна констатировала недоразумение. У Анны более не было бороды – только бакены.
Можно ли было иметь дело с тем, чего нет: мы учились. Маменька, Люба Колосова и я произносили Пушкина – пили из кружек.
– И кроме того ничто! – звонко мы чокались.
У Анны не было рук, поскольку Толстой о них не написал – у Анны к тому же наблюдались все признаки неполноты, сравнимой с колесом холостого хода в машине.
Линия времени была не приложима ко всем действующим лицам и оставалась внешней им.
Я мог быть раньше Пушкина.
Я был больше Толстого.
Толстой шел по Невскому и вдруг услышал за собою крик:
– Толстой, Толстой! – кто-то звал.
Обернувшись, Лев Николаевич увидел, что окликали не его:
Призывали другого Толстого.   


Глава третья. ПРОБА СМЕРТИ

Карлики сидели на чемоданах; беседа велась о злобах дня.
Слово удавалось не всем; за толкованием следовало толкование.
– Если Толстой не послушен расписанию, не бежит на поезд, это не обязательно его ошибка: он, возможно, никуда не едет, – тот сказал, кто отзывался на Лившица.
– Слова Толстого, – молвил тот, кого товарищи звали Оппенгеймером, –  обрели дыхание, сердцебиение, излучение и все прочее, что делает их живыми. Его текст поднялся до уровня обогащенного существа.
– Толстой писал, посмотри, какой твердый, имея в виду, пощупай, какой яркий! – на мотив песни песней пропели те, кто выглядели супругами Розенбергами.
Карлики говорили слововещи или слововещами: они наговорили уже целую платформу с чемоданами и линией времени, через которую перевели Арину Родионовну и пронесли кучу кружек.
Современная им физика устанавливала природу взрывной моделью; в чемоданах был нераспакованный мир: вещи считывались с имен.
Предусматривалось небытие.
Воспитавшая Александра Сергеевича на сказках не приближала ли его?
Арина Родионова была магнит такой силы, что в ее поле уже не существенно было, какому Александру Сергеевичу она что рассказывала: ходила нянюшка по тяжелой воде под видом воды неглубокой.
Она, разумеется, была другая, потому именно, что не видела себя глядящей, а только кормящей; углом глаза она успевала заметить, что ни на кого не похожа, одна из всех невидима: ее инаковость далеко уносила.
Присматриваясь, она замечала красивые неуклюжести: карлики и чемоданы были неподъемны.
В чемоданах был (поэтически, патетически) ворованный воздух.
Круглое число сильнее точного; сочетание представлялось парой: муж (Юлиус) и жена (Этель);  всякая захваченность есть проба смерти.
Пару Розенбергов могла заменить другая.
Скажем, всадник и кобылица.
Смерть как трепетно благоговела нянюшка перед главным началом, но вполне бестрепетно переходила от него к другому сказу, стоило только хорошо ее попросить.
– Аннушка, – напевала она, – была дочерью Александра Сергеевича, но Анна Петровна Керн не вскармливала ее лично, а перепоручила мне - - -
Конец фразы накладывался на ее начало – воздух надувал чемоданы – акустическим делалось пространство – загадочная глухота – уже не до поэзии –
Ничем не отличается речь мертвых от речи живых: оборачивался жуткий конец жутковатым началом: родилась дочь Пушкина с густою черною бородою.
И душераздирающими ногтями.
То предстояло, что уже было.


Глава четвертая. РАЗБУДИТЬ ЗВЕРЯ

Другое начало: Аннушка была дочерью Александра Сергеевича, но не Пушкина, а Грибоедова.
Ходила в шальварах, родилась в Персии. Ее затягивали в стальной корсет. Кадриль она танцевала с тремя стульями.
Папаша Грибоедов пыхтел, как кит.
Играли за обедом ножами.
Серебряный бисер нанизывался на тонкую иглу.
Анна ехала шагом и играла книгой: Буцефал шел в ногу с Боливаром: новый папа появится из южной Америки, да.
С женской поясной ванной на спине?
По утрам она мылась до пояса, как станется дальше, покамест ее не волновало.
Вился дымок из конклава.
– Спалили жниву! – давал Вронский шенкелей, смеялся.
«Люблю!» – слышалось ей.
Потел носильщик: чемоданы - - -
Было приятно быть.
Низкие облака над головою, как черные пряники. Люди выговаривали слова, которые постоянно чувствовали себя больными. Анна не желала, чтобы ей читали вслух: она читала Толстого про себя: кончив, сидела, опустив голову на руку, переводила дыхание.
Черный парик перемазан был рисовой пудрой.
Когда упал занавес, действие не окончилось: книга лезла на наши колени.
Было, что обсудить:  играючи Анна совершила большую прогулку верхом на свежем весеннем воздухе – в Персии!
Смеялись: Анна положила себе карпа.
Высоты понижались плавно; события пристраивались к настроениям.
За опустившимся занавесом щелкали языками.
Кому завещает Толстой чернильницу: Ленину, Чехову? Свои романы новый Толстой напишет молоком бешеной коровы - - -
На станции девушки в комбинезонах осыпали цветами железнодорожные пути.
В Берлине Ленина называли великим.
Во время вальса Анна и Вронский упали под хрустальной люстрой.
То голубой, то желтый менялся электрический свет, пока они проносились в воздухе.
Они хотели разбудить зверя.
Смежность становилась дополнительностью. Анна была выпивши и диктовала программу оркестру: на вышитых коврах, цветок, казалось, рождался под легкой ногой жеребенка.
Папаша-кит глотал карпов.
Показывали то самое, покамест без цвета, тона и его красоты: присутствовало лишь настроение.

Глава пятая. НАДВИГАЛИСЬ КАРТИНЫ

Событие усложнялось до представления, закрывая простор, в котором сцена уходила от своего призвания быть просветом бытия.
Дворцовая площадь и Невский проспект были в Иране. Да, аятоллы давали парад, и персы пели – везла золоченая колесница всамделишную якобы ядерную бомбу.
Равным по весомости священнику сделался Вронский;  как художество понималась техника; новым способом существования сделалось бытие вневременное.
После военного парада они спорили: Вронский и Анна: ядерная бомба – это то, что существует или же то, что вполне может появиться.
– Бомба – произведение искусства! – сходились на этом.
Многослойная она была расписана персидским Крамским вдоль и поперек.
– Написанное зазвучит! – прочитывалось.
Бомба не изменяла своей величины (и структуры), но приближалась неотвратимо, и вид ее становился все более отчетливым: была целая серия видов.
Они не складывались в единое целое, но вполне сочетались между собою.
Они возникали скорее временами (они всегда были наготове).
– Смерть велика, мы все принадлежим ей! – пели виды тем, кто видал их, но мнил себя покамест среди жизни.
Когда вид возникал, маменька, Люба Колосова и я совместно актуализировали его при просмотре, пусть и с пробелами: папаша и Нина подавали нам знаки со сцены: какой сколько держать.
(Чемоданы на заднем плане содержали переносный смысл!).
Не слишком конкретное выходило вполне наглядным.
Потенциальное содержание выявлялось, переливаясь ранее не известными компонентами (произведение, да, допускало!).
Толстой позволял себя дополнять. Сознательно оставляя пробелы и места неполной определенности.
Кто-то в зрительном зале наблюдал Анну Каренину с бородой, как старый и давно наскучивший всем анекдот – пожалуйста! Кому-то другому увиделся Вронский с пышной грудью – на здоровье!
Анна играла плохо: она не умела играть: тон и приемы у нее были верные, но не имелось той технической рутины, без которой нельзя ступить шагу на сцене: она не знала, как  стоять и куда девать руки. Свои куплеты она пела самоучкой красивым, но совсем не разработанным голосом.
Огромный роман Толстого не помещался ни на российской, ни на персидской сцене, и потому часть содержания не разыгрывалась перед зрителем, а в ускоренной и сокращенной манере проносилась перед ним в виде задорных песенок.
Из Персии Анна возвращалась домой хорошо информированной и немного чужой.
Немного чужая предвосхищала события, в которые ей предстоит вписаться.
Хорошо информированная хранила информацию надежно зашитой в складки платья.

Глава шестая. СОМНИТЕЛЬНЫЙ ДАР

В общих чертах она знала, как живут оставшиеся в Петербурге, но те понятия не имели, как проводила она время в Тегеране: группы работали вахтовым способом: уезжали одни – на их место прибывали другие.
Команды были чрезвычайно схожи промеж себя, но только одна выполняла тайное задание, в то время как остальные поочередно заняты были разгребанием дипломатической рутины – и даже внутри единственной этой законспирированной группы разведывательные функции выполняли не все, в нее входящие: кто-то лишь прикрывал.
Для простоты и удобства Анна заявлена была дочерью Грибоедова.
Сам Александр Сергеевич выглядел очень похожим: неповоротливый кит, толстый, ворчащий, в маленьких очочках; уникальные переживания сделали его другим – возвращающийся домой не есть тот же человек, некогда который выехал из дома.
– Жизнь осталась такой, какой была прежде, – со значением говорил он Анне, когда в купе были посторонние. – Повторившиеся проблемы потребуют уже известных решений.
Выскочивший из партера на сцену бывший наблюдатель становился членом закрытой прежде для него группы и отныне равноправно участвовал в осуществляющемся действии.
Папаша Грибоедов был чужим в Персии и чужим в России – его (разновидность) привлекли к делу, полагаясь на его горький опыт столкновения с так называемым привычным мышлением и называемым так нормальным образом жизни. Ему доставляли незнакомые факты вместе с их смыслами, и в первом приближении он совмещал их и согласовывал с уже известными в России фактами и смыслами.
Только другая Анна Аркадьевна Каренина могла понять, что происходит в душе  Анны – не каждый далеко Александр Сергеевич Грибоедов понимал Грибоедова, кита и папашу.
В области само собой разумеющегося всё было дано таким, каким оно появлялось и мельтешило перед глазами для последующей интерпретации: Анна делила купе с матерью Вронского (как и всякая другая Анна), которая постоянно рассказывала о сыне, внезапно сменившего военную карьеру на духовную – и этим навязывала Анне ситуацию, никак не связанную с ее (Анны) нынешними интересами.
В принципе, этот кусок жизни был реально пережит Анною прежде, а потому мог быть ей возвращен как доступный реально.
Покамест она предвидела: одномоментно представляла себе, что чем закончится, а затем развивала фазы сюжета, которые должны были привести к этому концу.
– Сомнительный дар от Толстого, – смеялась старуха Вронская: уметь предсказывать настоящее!
На остановках они выходили – в разных позах Анна ложилась под колесо, приспускала платье, и Вронская со вкусом щелкала фотографическим аппаратом.
Машиниста просили не дергаться.


Глава седьмая. ПОЕЗД ВОЗВРАЩАЛ

Повторяющееся то же самое не вполне было тем же самым, поскольку оно повторялось.
В следующий раз, Анна постановляла себе, она сделает это лучше.
Все изящнее она падала под колесо и все ловчее выбиралась из-под него.
Повторяющееся не может взорваться: как тогда оно повторится?!
– То, что было вызвано твоими действиями, в дальнейшем произойдет без твоего вмешательства! – Анне говорил Грибоедов, когда в купе не было посторонних.
Шло об ответственности. Сопоставляя ее степени, Анна вдруг поняла неочевидное: прежде она была ответственна перед, теперь же она ответственна за.
Не соответствовали, да, ситуации отношениям: ситуациям соответствовали люди: стояла перед каждым проблема действия: каждый действовал, чтобы избавиться от беспокойства.
Подошвы сравнительно новых туфель Грибоедова были прожжены. Говорили, своими действиями он сам конструирует нужные ему явления и при этом ведет себя так, словно они (явления) существуют в самом деле; они въезжали в меняющееся настоящее, и позади них вырастало новое прошлое, вполне возможно которого не было вовсе.
Анна умела реагировать на собственные реакции (в роли других).
Поезд возвращал ее, мать Вронского и Грибоедова назад в Россию, а навстречу ему поезд более новый вез в Персию на оставленное ими место другую команду, почти ничем по внешнему виду от них не отличающуюся.
На станции Астапово составы встретились: новый прибыл чуть раньше, и из окна Анна наблюдала, что происходит на платформе.
Карлики сидели на чемоданах – незаменимых не было.
Арина Родионовна продавала огурцы и вареный картофель.
В тяжелом неудобном кресле на платформу выносили Анну.
Каренина Анна Аркадьевна была в лиловом; меховая шапочка с ваточными наушниками и странно придавленным дном косо сидела на ее голове, лицо же сильно отливало желтизною. Рук у нее не было.
Кто-то на платформе наигрывал ритурнель; лиловое на Анне Аркадьевне начало подрагивать – из-под развернувшегося пледа высунулось некое подобие ноги.
Другой Грибоедов (тот, кто возвращался, был в черном, тот, кто направлялся, носил зеленое) выскочил из вагона и замахал руками, но было поздно.
– Скажите, голубушка, – к Карениной уже обратился начальник станции, – пойдете ли вы за меня замуж?
В замасленных комбинезонах девушки бросили посыпать рельсы свежими цветами: понятно было, начальником станции переоделся Вронский, но кто на этот раз был в его роли?!
– Вам следует обратиться к отцу, – Анна Аркадьевна отвечала.
Чем-то пугающим и холодным вдруг плюнуло в Алексея Кирилловича - -


Глава восьмая. ПЕРВАЯ ЛИЛОВАЯ

По всей вероятности что-то произошло с поездом, направлявшимся на юг: он так и остался на месте, в то время как встречный продолжил свой путь к Петербургу.
Воспоминаниям Анны был дан толчок: так обстояло ли, когда она была не возвращающейся, а только направлявшейся на новое место?!
Определенно, что-то было упущено, а что-то другое прибавлено.
Разве же могла она быть в лиловом?!
За несколько дней до назначенного выезда из Петербурга она посетила  модистку – в передней Грибоедов возился со своими калошами, не налезавшими на его увеличившиеся стопы.
Когда Александр Сергеевич справился наконец с непослушной обувью, по грязи уже шлепали пешеходы и дребезжали развинченные извощичьи дрожки.
Ужасные вещи небывалого и жуткого свойства приближались и отдалялись. Нужна была уже не конструкция, а пример.
Мысль связывалась с веществом.
Возможности вещества превосходили возможности мысли.
Машина оглядки на себя наезжала: толстовский резкий прием переворачивал всю картину: он, Грибоедов, увязал в теле (одаренный пороками?).
Неименуемое пахнуло холодом (пример: смерть – милое дело).
Никак Грибоедов не мог догнать Анны (она шла чуть впереди): всякий раз дойдя до нее, видел он жуткое: снова и снова самую малость она успевала от него отдалиться, отдалиться, отдалиться ::: размещалась между ними бесконечность точек, безразмерность которых вмещала в себя бесконечность их - - -
«Зеленый Грибоедов – самец черепахи!» – смеялась Анна.
Сколько стоит ложная простота? – Знала модистка.
(Для простоты и лучшей обозримости пусть Анна расстанется с руками и ногами, пусть ей к платью приставят протезы и пусть она гордится, что они работают, как родные!)
Пусть сама она возникла по недоразумению и мешала прочтению Толстого, пытавшегося рассказать о готовившемся большом взрыве и для этого представившим время как рельсы, а историю – как поезд, который отошел от станции и покамест не прибыл на другую!
Она выполняла нечистую, неточную работу, Анна, – непонятного смысла и назначения (до поры). Отбрасывая детали, она увеличивала масштаб.
Повторение возвращало, возвращение повторяло.
Подкатывало из будущего очередное теперь.
Повторялось повторение, и возвращалось возвращение.
Соответствие ожидалось извне. Был наработанный опыт.
Первая лиловая Анна повторяла все остальные(?). Анна в черном возвращалась.
От повторения не умирают.


Глава девятая. УЛИЧНАЯ ПЕСЕНКА

Уличная песенка раздавалась о вечном возвращении.
Три школяра пели: Келдыш, Мичурин и отец Гагарина.
Анна давала объяснения из вторых рук: ее агрессивность и ее согласие заимствованы были из Священной книги, которую подарил ей будущий Папа римский.
Вернувшись по первости, она постановила себе так возвращаться и далее. Маленький наблюдающий человечек в ее глазу извлекал новое из старого и откладывал его в сторону, дабы не мешалось под руками.
Силясь, Толстой припоминал: ничего подобного: из забвения выскакивала Анна вопреки всему: сверхчеловечек в глазу!
Самое свое движение Анна превращала в произведение, изобретая вибрации, вращения, кружения, тяготения, прыжки и танцы (в лиловом): она уже не думала о примитивном театре по-толстовски.
Карлики Анны делились на демонов и скоморохов; неназойливо Грибоедов-папаша подбрасывал скалозубов.
Третьего августа, защищаясь от общих мест, воинство засело в траншею: успешно прошла репетиция: кишели тождественные индивиды, блокируя все возможные логические понятия (справа и слева, но не спереди и сзади).
Память обогащалась припоминанием: кажется, Вронский говорил, что траншею слишком быстро засыпали и чересчур плотно утрамбовали?!
Тогда еще Вронский не знал о своем знании!
Он просто повторял, не вырабатывая воспоминания и не отдавая себе отчета – Анна же создала собственную роль и повторяла произошедшее лишь посредством других ролей, сыгранных другими, но при помощи той своей роли, которую она сама играла по отношению к этим другим.
Не было первого слова, которое все повторяли бы: все!
Та часть действия, которую настойчиво повторяли счастливые семьи, прикрывала повторение более глубокое, разыгрывающееся в скрытой вертикальности смерти:::
Карлики-демоны создавали примечательные точки.
Карлики-скоморохи останавливали привилегированные мгновения.
Ритм упаковывали скалозубы.
Сверхчеловечек в глазу Анны не давал слиться в единое черному и белому (небытию).
Черное небытие представлено было неким животным, все в котором было растворено.
Белое небытие смотрелось сравнительно спокойной поверхностью.
Плавали в нем не связанные между собою разрозненные члены тела, как-то: головы без шеи, руки без плечей и глаза без глазниц.
Бодрство ли зрителей порождало чудовищ?!
Воскресают при повторении.


Глава десятая. НЕСМОЛКАЕМАЯ ЕЗДА

Относительности заявляли о себе одна через другую.
Свойства Анны, заданные ей Толстым, оказались случайными и легко могли быть от нее отделены и даже заменены противоположными: она могла быть полной и сразу худой – размахивать руками или не иметь их вовсе, быть актуальной или пребывать в забвении.
Ждали благоприятного момента: никто покамест никуда не возвращался и не принадлежал никому другому: участники действия размещены были там и сям таким образом, чтобы занять как можно большее (игровое) пространство: от Санкт-Петербурга до Персии.
Вот-вот какой-нибудь демон, скоморох или скалозуб должен был прыгнуть дальше самого длинного прыжка.
Анну не отделяли от того, на что она была способна.
Толстой замыслил Анну однозначную, нейтральную, безразличную к конечному и бесконечному и даже к всеобщему сотворенному и несотворенному.
Мы исходили из различного (папаша, маменька, Нина, Люба и я), но мыслить должны были одинаково: в этом и только в этом состояло повторение в вечном возвращении и возвращение в вечном повторении!
«Возвращается то, что чрезвычайно, чрезмерно, стозевно, обло и лаяй!» – так думали мы единым организмом в пять голов.
Мы проводили руками по воздуху. Ближайшая скамья была пуста. Она, впрочем, была завешана восточною портьерой с двумя металлическими цепями. Здесь можно было мечтать вслух.
– Купил в парфюмерном мыло, – рассказывал папаша из молодости, – принес домой, развернул, а там – кусок дерева.
Театрально мы отвели портьеру в сторону: была полная компенсация.
Скамейка целиком была выполнена из мыла.
Чрезвычайно неумелый по части отыскивания домов вечером, папаша оказался мастак распиливать скамейки на равные части: мы были обеспечены мылом до конца действия.
Несмолкаемая езда стояла в воздухе – мы были в ста саженях от дома Анны – папаша, однако, повел нас в другую сторону: Некрасовские бани!
Как бесконечное внести в конечное?
Взять его (бесконечное) в форме бесконечно малого!
Мы признавали универсальное, поскольку сами были универсальны.
Несчастье наше состояло не в том, что мы говорили, а в том, что мы говорили для других, представляли им какое-то действие.
Утверждения вытекали из нас как эрзац (как мыльная вода).
Шла речь о победе над прошлым (?).
Каждый смывал свою противоположность.
Папаша – Некрасова.
Маменька – Арину Родионовну.
Нина Ломова – Анну Каренину.
Люба Колосова – Анну Пирогову.
Я – сверхчеловечка в глазу.
Каждая противоположность смывала своего другого, то есть смывалась сама и становилась тем другим, которое оно смывает.


ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ
Глава первая. ОДНА АННА

Одна Анна появлялась только, когда исчезала Анна другая, но не всегда.
Последовательность мгновений заставляла время распадаться – поэтому Александр Платонович Энгельгардт менял мгновения местами и, как мог, сжимал время.
Судебный следователь созерцал воду, чтобы наполниться образом самого себя: так сложилась привычка – он множил доводы, делающие привычку не зависимой от повторения: разрозненные, казалось бы, действия соединялись в единое.
Маменька, намылившись с головы до ног, протянула ему свою мочалку:
– Здесь простота нравов!
Она и еще не смытая с нее Арина Родионовна имели вид двух сестер, гуляющих в своей собственной ванной комнате: ничем не выдавал себя зуд привлечь к себе чье-нибудь внимание, произвести эффект, принарядиться.
– Действительно мы сестры, – говорила маменька, – но от разных отцов.
Все чувствовали приятное раздражение: тихий маменькин смех сообщился  судебному следователю, лицо Арины Родионовны показывало, что она участвует молча в общей беседе.
Они стояли в стороне от прочих мывшихся: наблюдал Александр Платонович или вспоминал? Для себя или для нас?!
Каждое слово маменьки логически независимо было от другого, но следователь сжимал их в своем внутреннем впечатлении, чтобы впоследствии восстановить в ином пространстве, где они поддались бы подсчету и расшифровке.
– Новая бесконечность открывается как повторение самих случаев! – маменька вещала, и нянюшка помогала ей выражением лица.
Механически мочалкой Александр Платонович тер пышную спину.
– Каких таких случаев? – глуповато он повелся.
– Карлики уронят чемодан, утопится русалка, и Анна остановит красное колесо! – в полную силу включилась Арина Родионовна.
Судебный следователь сделался причастен сжатым воде, свету и воздуху: он приобретал то, из чего исходил.
– Крокодил! – смеялись женщины, фыркая.
Кто организует случаи?!
Настоящее проходило: забывчивая по части карточных платежей фигура замаячила в черно-зеленой курчавости: Пушкин, он! Выполз из Черной речки!
Он ли сказал – Энгельгардт ли понял?
«Каждое актуальное настоящее – это прошлое целиком в самом сжатом виде, в виде того же крокодила!»
Настоящее и будущее (которого вообще может не быть) – лишь измерения прошлого: прошлое было, есть и будет!
Какими бы ни были несоответствия между настоящим, будущим и прошлым, каждое из них на разных уровнях разыгрывало одну и ту же жизнь.


Глава вторая. ХОРОШО СПРЯТАЛСЯ

– Тобою интересуются, – произнес Грибоедов.
Анне сделалось неловко – она чувствовала себя натурщицей: ее рисовали другие: полностью обнаженной.
– Тра-ля-ля, – каждый опробовал свою высоту и тон.
Анною интересовались в Ватикане: утратившие ее подобие клирики воссоздавали ее образ. Новый папа стремился выпрямить тему, с тем, чтобы защитить ее от проникновения в нее другой, несхожей темы из другого времени и места. Подобие Анны убывало с каждой новой копией.  Подобие уступило место простому повторению.
– Что, что? – переспрашивали одни.
– Да ничего, – повторяли другие.
– Интересуются тобою! – с нажимом повторил Грибоедов.
– Кто интересуется? – спросила Анна, как бы не понимая.
– Пушкин! – Грибоедов расхохотался.
Анна знала, что отец (Пушкин был ее отцом) явился, чтобы устранить все допущения – когда допущения будут устранены, можно будет, наконец, сойти с мертвой точки...
Разумные животные питали иллюзии (вместо питания) заблуждением.
Пушкин и Грибоедов были одним и тем же человеком (временно).
Пусть Пушкин и Грибоедов временно будут одним и тем же человеком –
Просто-напросто в Грибоедове Анна однажды узнала Пушкина.
– Мертвый Бог и надтреснутый я воскресаем, но уже в других интересах! – поэтически Александр Сергеевич сообщил.
«Индивидуальность – это не признак человека, а его форма, – пришлось объяснить Анне за кулисами, – не конкретный Грибоедов или Пушкин перед тобою, а некий человек в форме Пушкина или Грибоедова!»
Вздохами Анна замедляла игру. Снова и снова проигрывала она свое голое желание на пустой сцене, в глубине которой проходила всезнающая уродливая старуха.
Почему Толстой не закончил своего произведения (закончил его лишь формально)?
К черному тяготело лиловое.
– Смысл отыщется! Смысл отыщется! – вверх взлетали сжатые кулаки.
Крамской изображал Анну с обнаженной, гордо поднятой грудью, тогда как грудь Арины Родионовны представлялась висящей и в то же время недоразвитой.
– Хорошо прожил тот, кто хорошо спрятался! – внезапно из шкафа выпрыгивал Александр Сергеевич: Анна визжала.
Она понимала: он выпрыгнет и завтра, и на третий день, но это будет не унылое повторение привычки, а глубинное повторение памяти.
Пушкин в своей чистой непосредственности играл нечто «из другой оперы» наряду со своею явною ролью.


Глава третья. СМЕЯЛСЯ ФИСТУЛОЙ

Подтекст роли покамест не становился открытой ролью: определенно Пушкин показывал множество здесь и множество теперь.
– А там и тогда?
– С этими еще проще.
– Ну а тудыть-растудыть?
Дочь разрывала образы – отец сочетал их заново самым непринужденным образом.
Пушкин был в макферлане без рукавов, у него начинала редеть маковка. Турнюр Анны усиливал выем ее спины. Рот с толстовской нижней губой показывал зубы, не совсем ровные. Под лампою висела каучуковая груша воздушного звонка. Они были здесь, но не теперь.
Пушкин стряхнул с себя одеревенелость членов: одиннадцать ботинок с кривыми каблуками: посылка от Нины Ломовой: они были теперь, но не здесь.
– Один из шести карликов был одноногий, – Анна раскладывала обувку на столе. – Попал под поезд.
– Тот, кто смеялся фистулой? Как это произошло? – Пушкин приготовился обновить.
– Было нечто, – начала Анна с азов. –  Девушка перебегала пространство.
В эту минуту заиграли ритурнель.
– Прошлое было свободно, – Анна продолжила, пританцовывая. – Девушка-воображуля-первый-сорт открывала сценическое пространство для представления-на-удивление. Имевшийся у нее опыт смерти не только позволил ей остаться в живых, но и дал обрести свою человечность как жертвоприношение, разумеется, игровое.
Анна танцевала в черном, которое переходило в лиловое; одноногий карлик отдыхал на чемодане, настоящее становилось прошлым: чемодан был полон – значит кто-то его заполнил, значит кому-то чемодан принадлежал и потому-де не можем мы его приоткрыть - - -
Анна представляла чужую мысль: осваивайте!
«Можно снимать, да, эти самые «здесь» и «теперь», – схватили одновременно маменька, Люба Колосова и я, – но кто запретит нам надеть их обратно?! Как те же ботинки для карликов!»
Анна никогда не могла быть той же самой, но могла повторяться без конца. Вот уже три года она знала мужчин. Все они одинаковы. А карлики?!
Под спудом лежало чувство.
«Студент ел студень» – записала Нина Ломова на манжетке.
– В Африке женщины и мужчины ходят без туалета, – вспоминал Пушкин. – Это в порядке вещей.
Мысль о Едином оказалась делимой.
Рука двигалась в выборе неизвестного; уже выбрала нога.
Карлик сходил в туалет: не Африка, чай!


Глава четвертая. УГРОЗА НЕБЫТИЯ

Уплотнивший сознание Анны создал ее тело.
Толстой сделал это для себя, но не для Вронского.
Насытившись ею, он вывернул Анну наизнанку, выставив на всеобщее обозрение ее сокрытое – хотел попутно свернуть внутрь Вронского – не получилось.
Вывернутая Анна быстро выкрутилась: свое внутреннее она представила внешним, внешнее же – внутренним.
Теперь внутренне Анна была чуть полновата и слегка пустовата внешне (болтались рукава платья).
Здесь и теперь Толстой, Анна, Вронский тут и там забывали о предыдущем моменте, свое сбивалось на чужое, один сюжет сливался с другим.
Слова загаживали смысл высказываемого.
В описаниях Толстого перепутаны мысли, чувства, желания, места, возможности, действия, образы и чисто телесные ощущения – когда он показывает Анну в ванной комнате и Вронский трет ей спину, в это самое время в кабинете мужа она ест крутое яйцо, и Алексей Александрович подсыпает ей на тарелку аттической соли.
В терминах желания и стремления амбиции – это карлики с огромными чемоданами: возможные карлики и действительные чемоданы.
Преднамеренно Толстой и его окружение (!) довели Анну до состояния, впав в которое, она начала взаимодействовать с несуществующим.
Одно ядерное свойство: существует оно или нет?!
Нужно было открыть чемодан.
Анна придумывала свои варианты, предписывая зачастую новые свойства предметам.
Она открывает чемодан – истина не проигрывает, но выдыхается: что же – существовать или действовать?!
Действовать, чтобы существовать!
Она рисковала, Анна, утратить себя и стать атомом внутри молекулы, состоящей из других атомов (в тревоге пустоты и отсутствии смысла).
Она тревожилась отсутствием смысла: предельный смысл (другой не нужен!) казался бездною, поглощающей любой определенный смысл.
– Во всякой пустоте готовься к полноте! – предупреждала внутренность чемодана.
Она, Анна, вспоминала свою встречу с Богом: Он был с чемоданом, Бог.
В той личной реальности Бог и Анна не исключали друг друга: строилось мистическое соучастие исключительно на личном доверии:::
Она получила множество точек опоры, хотя и не бесспорное основание.
О тайной встрече известно стало в Ватикане.
Теперь тревога, которую ощущала Анна, доставляла ей скрытое наслаждение.
Здесь чувствовалась рука Вронского.


Глава пятая. ПОД ПРОСТЫНЯМИ

Анна пережила шок.
Она пережила кризис и разрыв ткани. В очередной раз она вышла за пределы своего человеческого и присоединилась к высшей жизни.
Для самое себя Анна снова стала Анною вообще: она полностью утратила свою человеческую природу и тем не менее как обычно продолжала жить своею женскою и общественной сутью.
Вронский уговаривал ее перейти в католичество, Грибоедов зазывал в магометанство.
Толстой наблюдал Анну в замочную скважину (ключ от которой был Бог знает где): судя по всему, Анна не имела собственных переживаний!
Мир является в субботу: Бог явился Анне под видом человека, широко известного в научных кругах – дал ей переживания высшего порядка под видом чувствований вполне заурядных!
Химия чувства::: Новый вид опыта::: Жизнь расщепляется:::
Бог предложил Анне следовать за ним, взяв себе имя Любовь.
– Следуй за мною, – сказал ей Всевышний, – и пусть Любовь станет твоим именем!
Встречно она предложила Ему следовать за нею, а уж новое имя себе как-нибудь она подберет сама!
– Давай лучше Ты следуй за мною, а уж за новым моим именем дело не станет! – Анна ответила Богу.
Бог рассмеялся.
– В новой редакции твое имя мне известно, – в своей манере смеялся он и не мог остановиться: – Нина!
(«Нина Предтеча!» – едва не вырвалось у Него в ее ванной комнате).
Бог иногда смеялся, да.
Анна спустилась в ад, поднялась в рай и вернулась к земной жизни.
Толстой созерцал.
Когда Анна и Менделеев пришли в музей Некрасова, чтобы взглянуть на картины Крамского (женщин, лежащих на столах, к примеру), они не так уж сильно заинтересованы были, конкретно кто лежит под простыней – скорее внимание их привлекли самые формы распростертых.
Они видели в картинах больше, чем собственно они видели в них – нравственно картины тошнили им: женщины в формах были взяты за скобки и как бы выведены из игры…
Тот же самый момент, позже представленный на сцене, носил мерцающий характер: Анна, Дмитрий Иванович, женские тела под простынями то появлялись, то исчезали совсем, давая воспринимать себя то как взаправдашние, то как нарочитые.
Событие несводимо было к возможному.
К невозможному они принуждены были сами - - -


Глава шестая. ИНТЕРЕСОВАВШИЕСЯ ЕЮ

– На нас смотрят, – маменька напоминала девочкам, и те лежали неподвижно, как требовали того новые формы.
Уже давно Дмитрий Иванович перестал быть просто человеком и был Самим Собою, но мог смотреть на что-либо обычным человеческим образом: к этому готовились те, кому предстояло позировать.
– Событие непременно случится, и в нем вы столкнетесь с тем, что выходит за рамки любой картины! – вещал в динамике голос.
Крамской покамест все необходимое загонял в четкие рамки: маменьку он разместил в центре, Любу и Нину по бокам.
В событие никто не верил.
Смеялись: событие-де хрюкает.
Хрюкала Арина Родионовна.
Голос принадлежал карлику.
Событие укладывалось в голове Богомолова.
Вот событие произойдет, и мир рухнет.
Произведение искусства не предмет, а путь: маменьке, Любе и Нине предстояло выйти за рамки возможного в мир еще не вполне данный, новый и так знакомый.
В этом мире манекен можно будет принять за женщину, лежащую на рельсах, а потом переменить свое мнение, как носки или перчатки на том же манекене или женщине.
Маменька, Люба и Нина с подачи Крамского нагнетали переживание, ни с чем конкретно не связанное, переживание в чистом виде.
«Умер, что ли, Некрасов?» – холодели одни.
«Родился, может статься, мертвый братец?» – схватывались другие.
Шло о событии.
Манекен в носках и перчатках, странно похожий на Некрасова, представлял мертвого братца.
Когда Менделеев уходил превращать свинец в золото, Анна снимала свои перчатки с носочками и надевала их на манекена: патетический момент!
– Я сам себя не знаю и знать не могу! – всем своим видом говорил мертвый братец.
Мертвые братцы – кто они? Не кролики же!
Мертвые братцы (пусть и кролики!) – это те, кто несут истину, но эта истина уже не событие, поскольку сами братцы мертвы: они (когда-то) несли истину! Они могли устроить событие: событие случалось: Пушкина и Грибоедова убивали, Некрасов умирал, и Менделеев становился Богом, который неизменно проявлял гостеприимство и снова приглашал Пушкина и других посетить сей бренный мир:::
– Вновь я посетил! – обыкновенно радовался Пушкин.
Посещения, однако, происходили всякий раз на новых условиях.


Глава седьмая. ЗАБОЛТАТЬ СМЕРТЬ!

– Хочешь жить – умей общаться со смертью – Анне говорил Лившиц (?) или человек в форме Лившица: он мог быть чрезвычайно маленького роста, мог появиться без ноги, мог принести или унести тяжелый клееный чемодан.
– Но я только мертвая сестрица, – Анна открывала глаза и выплевывала из трахеи кусок яблока, подражая Ленину в мавзолее из фильма режиссера Богомолова, – что я могу?!
– Ты можешь натурально лечь на рельсы и не пустить в Петроград составы с карателями, но мы хотим поручить тебе задачу покруче, – Лившиц протягивал руку, помогая Анне соскочить с оцинкованного стола. – Покамест приведи себя в порядок.
Происходившее можно было подать и в другой последовательности: он говорил и этим создавал Анну (заново).
Лившиц был на этот раз в военной форме: карлик в высоком чине: чин чинарем.
Анне (она понимала) оказано было Высочайшее гостеприимство, а в ее тело вмонтировано тело Другой. Нетождественная самое себе, она должна была быть такой, какой была когда-то прежде, в то время как радикально она изменилась! Отрекаясь от некогда совершенного ею поступка, она перестала быть той, которая совершила этот поступок!
«Теперь я должна умереть не чужой, навязанной мне смертью, а своею собственной!» – поняла Анна неверно.
Снова становилась она художественным творением – в этом активно ей помогала Нина.
Лившиц обещал им обеим, обещался: хозяин ситуации.
Было ли здесь обещание события или событие обещания?
– Поступок и начало есть одно и то же, – женщинам внушал Лившиц. – Можете  начать с поступка, но можете и с начала.
То, что Анне представлялось удачей, Нина воспринимала как чудо:  запаздывая по отношению к самое себе, она неизменно появлялась вовремя по отношению к Анне.
Училась ли Анна (правильно) умирать?
– Да, методом (собственных) проб и ошибок! – смеялась Ломова.
В предыдущей своей жизни, погибая, Анна склонила (тем самым) многих к мирским излишествам: ее знакомцы с какой-то вновь обретенной страстью предались обжорству, выпивке и неумеренным половым отношениям: появление смерти способствовало интересу к жизни.
Нина, да, много репетировала: жизнь предстояло перевернуть с ног на голову.
– Роман Толстого, – она заявляла, – всего лишь черновик, в котором многое предстоит доделать!
Анна отныне забывала, куда она движется, если вообще двигалась – она не забывала только об одном.
Следует заболтать смерть.
Заболтать насмерть.


Глава восьмая. ЛОВУШКА ПОЭТА

Отныне формально Анна могла выбирать себе лицо, место действия и обязанности по собственному желанию.
У Толстого она не имела стиля: ей предстояло самостоятельно его выработать.
(Насмешка – тайная любовь).
Смеясь, она выбрала подретушированное лицо Нины, пространство от Петербурга до Персии (включительно) и при этом обязалась принять участие в уничтожении враждебной программы.
Пушкин помогал забалтывать смерть: «Нет, весь я не умру!»
Некрасов, впустив смерть в каждое мгновение своей жизни, лишил ее (смерть) какой бы то ни было неожиданности.
– Ой, умираю, – поминутно он восклицал. – Сейчас умру от смеха!
Он сразу узнал Нину в Анне.
Он приручил смерть, и та ходила за ним по пятам.
Он упросил Крамского положить поверх одеяла руку скелета.
Крамской применял насилие к холсту, чтобы привнести в него смысл.
Старший из Мечниковых подтянулся: Иван Ильич: думал, как они, одевался так же да и вообще жить стал по-ихнему.
Некрасов, Анна, Крамской регулировали его продвижение по служебной лесенке: взобравшись на самый верх, как бы он реагировал на смерть любого из них?
Докладчик явился без доклада: мармеладчик без мармелада не может подсластить пилюлю.
Невероятно свежие и непримелькавшиеся – где они?!
«Смерть не может быть формой самоудовлетворения!» – поняла Анна в ванной комнате.
Некрасов держал руку поверх одеяла. Выходя за пределы собственной конечности (видеть чего он не мог), невидимое он делал неслыханным: его новизна шокировала, преследовала и загоняла в ловушку.
Тем временем прослышавший о прелестях Анны Римский папа писал в очередной энциклике: «Так покажите же мне ее, и если она действительно так прекрасна, охотно я засвидетельствую эту истину!»
– Если покажем, – Некрасов брал на понт Святейшество, – тебе легко будет засвидетельствовать известную истину. Тут закавыка в том, чтобы принять, не видя, на веру!
Согласно легенде, понтифик принял (надел) форму Вронского и, мучимый любопытством, тайно отправился в Петербург.
Перед тем, как уничтожить Вронского, некоторое время Анна играла с ним.
Дождавшись его появления на платформе, она выходит из вагона, в котором провела много часов без мыла и горячей воды.
Вначале появилось что-то раздражающее и только потом – Анна.
«Она мертва!» – видит он.
Они танцуют танец смерти и вместе пропадают за линией горизонта, чтобы тут же предстать снова перед почтеннейшей публикой.


Глава девятая. ПО КОЛЕСУ

Анна дышала Вронскому в спину.
Она хотела съесть его и переварить.
Толстой боялся описывать сцену больше, чем зрители – ее наблюдать.
– В таком прекрасном вагоне можно и умереть! – Анна обронила на выходе.
Ей было стыдно за свое тело.
Пяткой она постучала по колесу, отряхивая приставший к башмакам сор.
В дороге Анна принимала пилюли и вовсе отказалась от мармелада: хотелось борща и пампушек.
Когда она уже почти догнала Вронского, тот понял, что вбежал в лабиринт, который и есть красота мира, выхода из которой нет: стены лабиринта составлены были из больших тяжелых чемоданов: склеенные между собою один над другим, они создавали непреодолимую стену.
Это был еще не конец, не начало, а лишь середина всего.
«Вронский занимал чужое место и этим изменил положение вещей, – позже указала Анна в черновике своего романа, – Мне следовало всё расставить по местам».
«Перечитывать самого себя все равно, что приходить на собственную могилу!», – пишет Толстой в своем.
«Дирижер поставлен для музыкантов или для публики?» – вопрошали в своих коллективных записках Келдыш, Мичурин и отец Гагарина.
Максимально приблизившись к благу, Дмитрий Иванович Менделеев сам стал Богом: «Блаженный суть Бог».
Кто стал публичным мучеником?
Зрители?
Какую-то молодую, по виду крестьянку, кнутом били в зале – похожему на белоруса пожилому мужчине выкручивали из головы колтун: не понимавшие своей собственной жизни (они были сотворены в шутку) натурально зрители не могли понять того, что происходило на сцене жизни.
Учительница заботы о себе без особой на то причины говорила, что научилась сама существовать в мире без этого мира и тем самым возобновлять собственную жизнь.
– Вы существуете только, пока я живу! – бросала она неслыханное.
Демонстративно она умерщвляла плоть Вронскому, оказавшемуся, на свою беду, крайним.
Язык Анны, как было установлено много позже, был чрезвычайно изношен и потрепан, но умышленно, дабы каждый мог воспользоваться им, как ему угодно, подобно общественному транспорту.
– Именно смерть сделала меня такой, какая я есть! – на этом своем языке она объясняла, протягивая зрителям изглоданную временем руку (пожать решались немногие).
Всяк должен был умереть своей смертью, но не каждый понимал это: смерть покамест была общей для всех.


Глава десятая. ВЕЛИКИЙ БОРЩ

«Красота не может соотноситься с конкретным объектом!» – понял Вронский, перебегая со сцены в зал.
Зрители кидали в актеров гнилыми фруктами – те отвечали кусками навоза.
Анна попала в судебного следователя – этого делать не стоило: он помнил о красоте, Александр Платонович Энгельгардт.
Люди в зале и люди на сцене настолько были похожи, что невозможным представлялось их различить: они сражались, чтобы обрести свою индивидуальность.
Застрявшие в зрительном зале внезапно перестали заниматься своими делами и приняли участие в небывалом превращении: при столкновении Анна и Вронский обернулись совсем другими людьми: полностью исчезнув, каждый передал свою энергию преемнику.
Два феномена, а затем четыре и шесть, и снова два воспроизводили друг друга способом, похожим на передразнивание своего оппонента.
Нина Ломова, подражая Анне Карениной, и Анна Каренина, подражая Анне Пироговой, поневоле перенимали желания своего объекта, порою весьма не традиционные и опиравшиеся на насилие.
Хотелось окунуть чью-то голову в тарелку с борщом: великий борщ под лай собак!
Кого (незримо присутствовал Чехов) при всем при этом считать достойным звания интеллигента?
Там, где великий борщ, интеллигент – собака!
Шло о схватках, каких-то рыках, общем шуме и горячечных обвинениях; ритмическое топтание на месте превращалось в танцы воинов – хореографические фигуры, исполняя которые партнеры дышали другому в затылок, напоминали о будущих неурядицах.
Шло о столкновении двойников (тройников) и его ритуальном повторении: воспроизводилось то, чего больше всего боялись.
Обряд без фиксированной даты совершался для устранения грозившего кризиса, который воспроизводился не ради себя самого, а ради своего разрешения.
Маменька, Люба Колосова, я и все остальные (в зале) не понимали механизма всеобщего возбуждения: кто мог подумать тогда о расщеплении атома?!
Че-мо-да-ны!
Чем одарены?!
Айсберг вошел в поговорку.
 Выработка священного материала обратно пропорциональна степени ее понимания.
Нормальная одержимость.
Нормальный транс.
Насильно изгонялась любая отсылка к толстовскому тексту, который продолжал существовать лишь для маскировки.
Вхолостую работал язык.


ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ
Глава первая. ЧУДЕСНОЕ ВОЗВРАЩЕНИЕ

Нет, не вхолостую работал язык – он забалтывал смерть.
Когда все провалилось в дурную бесконечность (языка), смерть отступила.
Анна удовлетворила противника.
Мужчины все одинаковы.
Аргументы против гипофиза: тысяча вариантов прочтения одного и того же, полное незнание учредительного механизма, коллективный оргазм как метафора полной благодати.
Я становлюсь автором того, чему внимаю: откровение создает своего получателя: событие случается, и в нем мы сталкиваемся с тем, что выходит за рамки нашего понимания.
Невидимое пусть остается невидимым, но тот доступ к нему, который дают нам картины Крамского – это не видение в собственном смысле слова, а нечто иное.
Комната стоит совершенно пустой и невыносимо холодной.
Судя по всему, у Некрасова опухла пульсовая жила, и нервы его не в порядке.
«Вся эта глупая история, – думает он, – кажется, начинает доводить меня до галлюцинаций».
Руки Анны отсутствуют либо опущены вдоль тела.
«Уже недолго!» – думают оба, мраморные.
Большинство комментариев, в том числе хулиганских, предупреждают о скором конце света: они основаны на неожиданно быстром втором пришествии Анны.
Что противопоставит ей Ватикан?
Толстовский текст знает, что его не поймут и сами толстовцы: отсрочено откровение, заглушено: последний импульс будет сверхъестественным – и всё!
Понимайте, как знаете: воробей по имени Логос.
«Чудесное возвращение Анны могло произойти только в его (ее) жертвенной интерпретации», – понимает Некрасов, ужасаясь пустым рукавам появившейся: последний импульс протопит ли замерзшую комнату?!
Они заговорили о новых средствах уничтожения: кому принадлежит атомная бомба?
Всем или одному? Лиловая она или черная? И стоит ли просто зарыть ее в землю или забросить в море? А, может статься, скандально отправить ее в небеса – заставить звезды смерти безостановочно вращаться над человеческим муравейником?!
Анна протянула(?) Некрасову дипломатический словарь (под редакцией Грибоедова), и под ее нажимом поэт вычеркнул из книги понятие национальной гордости.
– Вы собираетесь унижаться? Вы? – он вскричал. – И перед кем? Вы вводите меня в кошмар!
– Лягушки никогда не бывают довольны своим царем! – вспомнила она Мечникова с его головастиками.
Некрасов и Анна на картине Крамского притворялись, что не видят тех посетителей музея поэта, которые наблюдали за ними, но поглядывали (поэт и Анна) в их сторону, сцеплялись взглядами и долго потом не могли расцепиться.
Все возвращалось к чистой взаимности.
Уже нельзя было говорить ни о ком в отдельности – только обо всех сразу.
В квартире-музее Некрасова как могли боролись с анонимным бдением, похоже, безрезультатно.


Глава вторая. СВОИ ДНИ

Судебный следователь Энгельгардт выходил из себя.
Впоследствии, однако, успокоившись, он возвращался.
Собственное его схождение на нет (скольжение) представлялось некой формой продвижения (наугад).
Анна, да, обернулась существующей: из нее можно было построить время и иметь это время как существующее.
Время это предстояло прожить так, чтобы не было больно за бесцельно прожитые годы, чтобы не жег позор и так далее.
Анна могла обмениваться с ним самим актом своего существования: когда она обнимала его (да!) и исчезала сама – возникал он; когда исчезал он – возникала она.
Процесс однако проходил не синхронно – с зазорами, в которые он пытался вписаться.
Он стал позировать, чтобы Крамской мог поместить его в рамки: все замерзало в ледяной комнате: Анна ускользала на снегурках: первая русская конькобежка.
Некрасов, Анна и Александр Платонович с ними впадали в живописный экстаз, когда в музей приходил Менделеев: они застывали без движения в своей морозной комнате: умный свет входил в души их и, находясь со светом сим, видели они насквозь самих себя и то, что лежало окрест.
В комнате, куда поместил его  Крамской, не было ничего лишнего: она полна была кричащей пустоты и шепотом тишины: здесь вечерело, холодало и возвращало обратно любое отрицание изображенного состояния.
Здесь длилось одно и то же прошлое.
– Сейчас появится Анна, – враздрай здесь говорил Некрасов, – Тебе следует исчезнуть, и вообще – музей закрывается: крестьянке молодой самое время ускакать на кнуте, а белоруса заждались в бане: колтун нынче не в моде.
Он раздвигал рамки, и Энгельгардт выходил наружу.
Навстречу ему по лестнице пробегала Анна, и он успевал перекинуться с ней несколькими словами – вместо Карениной иногда появлялась Пирогова, а то и Нина Ломова (она прибирала в музее), и тогда Александр Платонович, различая причастность, находил слова и для них.
Если ученик служит образцом своему собственному образцу, то образец, в свою очередь, становится учеником своего собственного ученика.
Судебный следователь возвращался.
– У иудеев нет своего театра, – рассказывала ему Пирогова Анна, подрабатывавшая на Фонтанке. – Хоральная синагога нонеча арендует зал у Суворина.
Всякий раз, там и тогда, где и когда он встречал Анну Пирогову и Анну Каренину, полностью составленными из одних и тех же частей, но при этом находящихся к своим частям в сущностно различном отношении, эти Анна и Анна – все же были одним целым, а не двумя разными дамами, тождественными между собою – это впоследствии следователю разъяснил знаменитый хирург Пирогов.
Юбочка Ломовой была приподнята, очевидно, для предстоявшей уборки комнат.
– Она имеет трех-четырех знакомых, состоятельных господ, у каждого из них свои дни, – знал судебный следователь.


Глава третья. ВОЛШЕБНАЯ ПАЛОЧКА

Тайна будущего в том, что очищенное от всякого содержания, оно является в форме любовного наслаждения.
Она ждала его по вторникам, пятницам и воскресеньям.
Будущее приходило, Нина распахивала ему двери, и наслаждение любовно охватывало ее тело: она научилась отдаваться будущему так, чтобы оно, невзначай, не раздавило ее.
В будущем, возможно, содержалось событие: она, Нина, по понедельникам, средам и четвергам могла бы сыграть, скажем, Анну Каренину или Анну Пирогову.
По субботам она приходила в хоральную синагогу на Лермонтовском и там размыкала узы с самое собою, регистрируя факты предвосхищения, вступая в связь с тайной и обновляясь живительно несомненным творчеством как таковым.
Алексей Александрович (Бенедикт) Лившиц приласкал Нину, соприкасаясь с нею: умелый раввин как бы играл с чем-то, покуда скрывающимся в пространстве между бархатистостью ее кожи и теплотою его ладони, он как бы играл ради самое игры: пусть подступит что-то!
То, что ощущал Лившиц, о чем мыслил, на что воздействовал, творчески должна была на себя перенять Нина - - -
– Вы в самом деле так думаете? – поначалу Ломова удивлялась. – Но в чем, скажите, это странное сходство между старателем и котом, которое постоянно вы приводите мне в пример?!
– А в том, что оба они приучены к лотку! – смеялся мудрец, разряжая уж слишком сгустившуюся атмосферу.
Кот был от Анны Карениной, старатель приносил крупинки Анне Пироговой: оба они были Алексеи.
Будущий Бог поначалу о них спотыкался, но в один из моментов упал. В этой фразе было что-то пугающее, благоразумно никто ее не произносил.
Предполагалось, что Нина догадается: Анна Пирогова, упав на рельсы, поднялась тем самым в воздух, превратившись в бессмертное божество Анну Каренину.
– Кто, скажи, повесил фрачную пару в маленькой угловой уборной? – экзаменовал девушку служитель культа.
– Будущий Бог, – поначалу она путалась. – Нет, будущий папа. Папаша.
Лившиц спотыкался от смеха, едва не падая: с Ниной можно было выступать: он лично знал папашу.
Алексей Александрович (Бенедикт) притронулся к невидимой кнопке: имелся для воплощения готовый сюжет: фрачную пару повесила солидная (голая) пожилая женщина немного хмурого лица; Анна отобедала борщом, ватрушка отзывалась дымом; лицо старателя, поймавшего кота, на небывалый лад было возбуждено.
Нина с усилием отворила дверь, откуда тотчас же повалил пар. Женщина, уже строгого лица, в кавычки брала слово «гинеколог». Кому и для чего нужен «гинеколог» в кавычках?
Взгляд Нины бесконечно проникал в пустоту – это была пустота перспективы, реально видимое выходило на глубину сцены: этой глубины Нина никогда не сумела бы пройти в одиночку.
Три измерения подтверждали свою идеальность.
– Видишь что там? – Нину расталкивал Лившиц, куда-то спешивший.
– Кто-то стремится уничтожить перспективу, – девушка вглядывалась.


Глава четвертая. СКРЫВАТЬ СЕБЯ

 В роман Толстого смотрелись, как в зеркало: оно, однако, кривило и даже местами оцарапано было алмазом.
Рельефно рельсы выступали на гладкой поверхности, возвышались, поднимались: правый и левый: параллельные они пересекались лишь в далекой перспективе – Нина лечила конъюнктивит: красными виделись полосы: невидимое скрашивало видимое: алел восток, казался ближним.
Лившиц  удваивал парадоксы: теснились силуэты, переплетались фигуры: небо, чуждое реальному, засасывало кого хочешь в центр себя, технически, впрочем, банальное - - -
В хитро поставленном зеркале еврей видел спину Нины с горбом или без него (когда этот горб перемещался на грудь, полностью он замещал ее: горб-тайник, горб-двойник).
Ложные воспоминания давали Нине доступ к себе как к тайне от самое себя.
– Хочешь, желаешь, нуждаешься? – испытывал Лившиц, надевая резиновую перчатку.
Она не видела перспективы и не чувствовала горбов.
«Способ существования женского – скрывать себя!» – приговаривал гинеколог в кавычках.
– Какой сегодня день недели? – вырывалась она…
– Шаббат, – отвечал Лившиц, слишком (в этот момент) похожий на Каренина.
Для чего, собственно, привешивал он ей к руке красный мешочек? Для того ли только, чтобы тот задержал ее? И на каких-таких рациональных основаниях, скажите?!
– Ты носишь одну с ним прическу, ерошишь усы, как он, – сказала Нина лицедею и прохиндею.
Он сделал движение, подыскивая возражение.
Угадывался в темноте человек, который прошел в учебных заведениях положенный курс обучения, носил черную пару и перчатки, знавал очень многих женщин, отвешивал в салонах по полсотни поклонов ежедневно, жил в стильном собственном доме на набережной, галопом пробегал утренние газеты, и нервы у которого были расстроены: он мог поставить вопрос в том или в другом смысле.
От времени до времени личности его и Нины исчезали от них самих, и только благодаря счастливой, но грубой реальности он и она воображали, что после некоторых сдвижек времени они останутся прежними.
– По закону атавизма ваше существо есть эхо других отдаленных существований! – внушал актерам Богомолов.
Мозговое развитие режиссера преобладало в нем над физическим. Тело его было так слабо и худо, что о нем быстро забывали и видели только его  огромную голову.
Ему приписывали капризную разбросанность фантазии, схватывающую темы мимоходом, случайно и без определенной цели.
События, однако, не были лишены пластичности и яркости.
– В том и есть сущность чаши, что она исчерпывается! – лыбился огромный рот.
В чашу требовалось подливать.


Глава пятая.  ДЛИТЬ ПОДОБНОЕ

Она надавила кнопку – швейцар в ливрее и картузе явился на вызов: Богомолов.
К вящему ее неудовольствию мальчика на роль лифтера все еще не могли подобрать: лифт без него стоял неинтересен: какие тут события?!
Длить подобное положение дел, решительно было невозможно: с видом нетерпения хозяйка дома постучала рукой по столу: Нина, да.
Швейцар, предвещая интригу, на медных сфинксах наклонил старинное большое трюмо: мальчики побежали откуда-то с разных сторон - - -
( мешки под мышками)
Нина уловила предвзятость мысли, уверенной в самое себе: что же: встать ей лицом к лицу с тем, что дано для размышления, во всем присутствии ума, на которое он способен?! Нет, это был не тот случай.
Чтобы не зацикливаться на различии точек зрения ::: (с Богомоловым), Нина постаралась оценить различие между точками зрения (ее и швейцара) и тем, что было вокруг: гурьбою бежали дети.
– Всеобщее соскользнуло к единообразию, – тем временем сетовал Богомолов-швейцар, – не представляете, как было трудно из них выбрать подходящего!
Мир мог исчезнуть – швейцар вернул зеркало в начальное положение: спасет ли мир красивый мальчик?!
– Не мальчик, а сплошная красота, – далее распространялся Богомолов, – пальчики оближете!.. Красота да и только! – с нажимом он повторил.
Трезвость ума – это правило жизни, когда на дворе стоит ночь: лежа без сна, Ломова вспоминала дальнейшее.
Смешивалось перед глазами: как сохранить чистоту?!
Чистота или Красота?
Тра-та-та!
Видя лишь плодовые деревья, мальчики играли в волшебном саду: длилось  нечто - - -
Мичурин: мальчик-Мичурин. Мальчик-Келдыш. Мальчик-отец Гагарина.
Нина потрясла головою: срасталось нечто не в тех местах.
Позже она поняла, что в  этом  саду имена собственно становились именами производными! Так, сад, в котором играл Мичурин, сделался мичуринским; ракета, которую шутейно изготовил Келдыш, стала келдышевской, а полет с самого высокого дерева, в котором поучаствовал отец Гагарина, получил название гагаринского.
Им, гагарам недоступно?! Ну, не скажите!
Однако, какое …
Вещь возникала, и то, из чего возникала она, не должно было оставаться прежним.
Буквально из воздуха возникала вещь, и воздух сделался другим, тяжелым, плотным: его можно было резать на куски и лепить свое из каждого куска.
Мальчика-лифтера в том числе. 


Глава шестая. ТРЕВОЖНЫЕ НОВОСТИ

Преждевременные пороки мальчиков загрязнили его воображение множественными непристойностями: геринговское воображение.
Передается ли воображение по наследству?!
Он был незаконным (все, что делал его родитель, было, по сути, незаконным) сыном своего отца.
В ломовском представлении прекрасным было то, что нравилось всем: частично эта точка зрения совпадала с богомоловской и резко противоречила толстовской.
Яблони и груши низко клонили ветви под тяжестью плодов; оранжевые тыквы походили на отрубленные головы: прекрасный мальчик не был ни Мичуриным, ни Келдышем, ни отцом Гагарина в детстве - - -
Нина видела Геринга не потому, что желала его видеть, а лишь потому, что глаза у нее были закрыты.
Воображаемый Герман Геринг с воем пролетал в мирном покамест небе – сплеча его сынок рубил тыквы в мичуринском саду.
Дьявол может выть, но не может петь: мальчик Яков Германович Геринг прекрасно пел в прекрасном саду.
Нина трясла головою – где-то гудел лифт (не хватало только Гудериана!).
Три пожилых человека – против трех старых танков: где вы, доктор Фауст?!!
(Кисть – материя по отношению к кулаку; кулак – форма по отношению кисти).
В старости Мичурин держал себя с ней с прежнею короткостью: мог приударить, мог приобнять или угостить тыковкой в общем лифте.
Келдыш и отец Гагарина тоже не вполне избавились от своего мальчишества: вполне способны были совершить в лифте некрасивый поступок.
«Новая Анна и Анна прежняя не могут существовать одновременно, поэтому и возникла эта Нина Ломова», – полагали они, проверяя лифт на прочность.
Лифт оставался полупуст.
Мичурин поднимал на кухню капусту: бабочки-капустницы летали по дому, вгрызаясь в мебель.
Нина хваталась за голову – Богомолов забыл о прическе.
Никто больше не думал о красоте: мир был в опасности.
Тревожные новости приходили из Персии: фанатики запретили ставить «Горе от ума».
Бряцая шпорами, вышел на сцену генерал Гудим-Левкович.
Из вагона нескорого поезда.
В обнимку с мальчиком-протестантом.
Мальчику-протестанту (красивому) отчего бы не сыграть мальчика-лифтера?!
– Нет в логике психологизма! – в соседней комнате пенял предшественнику Алексей Толстой.


Глава седьмая. НА ПОТОМ

Два пожилых человека шли по тонкому снегу.
Келдыш нес виолончель, Мичурин – барабан.
Несколько отдуваясь, по дороге к ним присоединился третий, в руках у которого была длинная металлическая труба с кнопками и клавишами, в которую можно было дунуть.
– Что это у тебя? – двое спросили одного. – Из такой штуки, пожалуй, и танк подобьешь!
– Танк подбить не задача. – в тон друзьям отвечал отец Гагарина – ты вот попробуй сыграть на ней!
Они имели довольно предметов к различным разговорам - - -
Дорога была неблизкой, и музыканты перебрасывались эпизодами: вспомнили длинный сад и мальчика Яшу, прекрасно исполнявшего сатирические куплеты.
– Ему вменили в вину умение оставаться в пределах своего дарования, не задаваясь высокими целями, – сказал Мичурин.
– Когда Яша говорил о преисподней, в ее деталях можно было уловить сходство с обстановкой будуара Анны, – сказал отец Гагарина.
– Не следует возмущаться против слабости плоти, как нельзя негодовать на математическую истину, – сказал Келдыш.
Анна хотела ли вырастить из мальчишки второго Вронского?!
(Тот символ веры без формул и догмата, к которому пришел в своем разочарованном оптимизме Вронский, увы, не заключал в себе всей сущности того, что должно остаться бессмертно-благочестивым в великолепном и жалком человеческом сердце).
Первый Вронский испытывал состояние неприсутствия в своей собственной жизни: ему представлялось, что кто-то другой проживает ее, заполняя определенные промежутки времени попойками, скачками и картежной игрой.
– Бытие, оно здесь! – Анна обводила рукою пространство вокруг них, но он не ощущал этого.
Не то чтобы он игнорировал свои желания – желания его тем не менее переставали чувствоваться и грозили исчезнуть вовсе: он сделался эмоционально глухим: ничто более не приносило радости.
 – Что, что? – безучастно он переспрашивал.
Проблемы, связанные со всяческой потерей смысла, как бы изымали его из той или другой ситуации: он постоянно отвлекался на что-то и это что-то постоянно откладывал на потом.
Анна же проявляла избыточную активность, теребила его, мяла, ерошила ему волосы, дергала за кончик носа.
Она открывалась эмоциям – он закрывался от аффектов.
Все это по дороге обсуждали наши петербургские музыканты.
Напрашивалось: Келдыш – осел, Мичурин – кот, отец Гагарина – петух.
Недоставало собаки.


Глава восьмая. ПРЕРОГАТИВА  РОГАТОГО

– Где же он?! – в активном допуске к эмоциям пролаяла Анна.
Ей предстояло сделать выбор между настоящим и ложным существованием.
По ситуации ей следовало ехать на станцию: сделай хотя бы первый шаг, и железная дорога непременно появится!
– Чего я хочу от этой станции, и что эта станция хочет от меня? – спрашивала Анна у Богомолова.
– Прекрасный мальчик, – Анне накручивал швейцар, – выйдет там из вагона и предстанет перед вашим восхищенным взором.
Играли музыканты. Блестела чисто вымытая платформа. Встречающие держали транспаранты. Все было прозрачно, но не призрачно. Снова вокруг Анны лежало бытие.
В отличие от собаки, Анна не обладала инстинктом, подсказывающим ей, что надо делать – в отличие же от реальных людей, она не обладала традицией, предписывающей, что делать нужно, а посему она просто стояла, стараясь не привлекать особого внимания.
«Боль, смерть, вина» – подсовывали ей транспарант; она бросила его на рельсы: отчаяние давно превратилось в тариф: она знала, что чего стоит.
Анну сопровождал швейцар: подступаясь к ней технически, Богомолов (она знала) пытался ею манипулировать – подступаясь же динамически, едва ли он не опускал ее до уровня домашнего животного.
(Сделаться виновным, скажите, – это прерогатива рогатого или двуногого?!)
Существо тянулось за пределы себя – подальше Анна отступила от края платформы; подходил поезд.
Поезд, понимали в зрительном зале, – это толстовское упрощение. Купе сжимает пространство – дело, однако, не в этом: карлики под видом детей! Поднятые на плечи родителей, они видят дальше их!
Взглядом Анна обводила чемоданы: отдельные были тяжелы, из некоторых капало: воду поспешно затирали.
Мальчика доставили целым, сухим и невредимым – прекрасными оказались у него зубы, ресницы и пальцы: он вышел из спертости в обнимку с генералом Гудим-Левковичем.
(в пальто на красной подкладке, что было некоторым перебором вариантов их появления)
– В дороге мы подверглись нападению с воздуха, – генерал показал на развороченную крышу вагона, – однако обошлось.
Бог научился смеяться – этого никто не уловил: Бог может ли отрешиться от самого себя?
Мальчик, она видела, поднимается над самим собою, а, следовательно, годится в лифтеры.
По понедельникам, средам и четвергам он станет работать в доме Некрасова, а в остальные дни управлять лифтом у Анны.


Глава девятая. ПИСАЛ КРИВО

Картинки реальности ходили по рукам: мужчины и женщины рассматривали их отдельно: первые краснели, вторые хохотали: специалисты по карманной работе трудились не покладая рук: человек, сделавшись человеком, как оказалось, не перестает быть животным, подобно тому, как самолет, бомбивший цель на земле, далее не утрачивает способности самому по той же земле передвигаться.
Все было видно Герингу сверху – фотографический аппарат обладал высоким разрешением: кто хлопотал о счастье, вполне мог схлопотать сам.  В травле понятий все более смысл скатывался к умыслу - - -
– Цель!
– Есть цель!
– Смысл!
– Нет смысла. Скатился!
Летчик нацеливался на удовольствие - - -
Прямо на платформе генерал Гудим-Левкович представлял:  вот он забрасывает в воздух веревку, которая ни за что не цепляется – тем не менее по этой веревке успешно взбирается красивый мальчик.
(Толстой писал криво на прямых линиях и потому одно действие проваливалось в другое).
Анна чувствовала буквально, как мальчик карабкается по ней: казавшееся невозможным на низком уровне, вполне возможным оказалось на более высоком.
Там, где-то в небе, летал смертоносный Геринг – ему полагалось видеть Бога, но он не видел Его. Анне же, стоявшей на сцене, полагалось не видеть зрителей (черная дыра вместо них), но она видела их, игравших роль: кто перед кем нес ответственность за то, чтобы сыграть свою роль как можно правдоподобнее?!
Последовательно черная дыра зрительного зала заполнялась абсолютными существами, надзирающими за происходившим со своей точки зрения-колокольни. Целостный образ вычленялся из общего фона.
Выдумывался смысл как таковой.
Мнилось: избыточный психологический анализ, заменил бытовые картинки жизни – образовалась единственная в своем роде умственная анархия между мыслящими людьми – звонили на парадном – безжизненно стояли часы.
Один и тот же сюжет разрабатывался неопределенным образом, в прямо противоположном духе и на всевозможные лады ( они же –   промежуточные звенья между различными способами разработки).
Кто с кем, в конце концов, находился в общении?!
Пространства переживания накладывались одно на другое: переживания актеров накладывались на переживания зрителей – переживания зрителей подлезали под переживания (пережевывания) актеров.
Зрители видели актеров такими, какими они были, а не такими, какими те хотели быть.


Глава десятая. МИМО МУЗЕЯ

Сказать вам, что в зале сидели терапевты, а по сцене расхаживали пациенты?!
Анну видели единственной, но повторяемой.
Маменька, Люба Колосова и я терпеливо выслушивали ее монологи и арии: ловили то, что за ними просвечивало. Анна находилась здесь, но не сейчас, да.
Что говорила она и пела?
Как и кому?
Почему она говорила и пела именно это?
Что имела в виду и что бы это могло для нее значить?
Анна говорила, что в летний уповод, то есть с утра до завтрака воздух тяжел, как в музее; что ей приходится кроить себе кофты из старых сюртуков Каренина; что в городе человек может прожить сто лет и не хватиться того, что он давно умер и сгнил.
 Речитатив Анны призывал нас убрать свое собственное и тем самым предоставить ей большее пространство для маневра, который предстояло ей предпринять.
Давно уже сущность Анны раскрывали мы (маменька, Люба Колосова и я) посредством нашей собственной сущности: чем более конкретной Анна становилась для нас, тем менее определенными и ясными становились мы для самих себя.
Интуитивно мы угадывали существо происходившего, имея в распоряжение минимум фактов, а то и вовсе без них: Анне в составе дипломатической миссии предстояла поездка в Персию со сложным и трудновыполнимым заданием.
Предшествующее понимание Анны (навязанное Толстым) было нами взято в скобки.
– Как это для тебя? – спрашивали мы у Нины Ломовой.
– Предоставьте свободу происходящему,  ничего не фиксируйте! – та отвечала с чужого голоса, подаваемого папашей.
Мы направлялись домой, сделав небольшой крюк, чтобы захватить в поле зрения музей Некрасова.
– Николай Алексеевич умирал как хотел побывать в Персии, – вдруг маменька остановилась.
– Обыкновенно умершие завидуют живым, но в Персии бывает наоборот, – вспомнил я Грибоедова.
Не было еще нарративного, но налицо имелось конкретное: в поздний час два человека спускались на связанных простынях из окна квартиры-музея.
«Кто они, эти люди?!»,– ломали мы головы, рассыпая имена и выдвигая версии (чемоданы хранились не здесь ).
Это было мучительно.
«Знаете что,– гулко рассмеялась маменька, – лучше я сама дам им какие-никакие фамилии, чтобы доподлинно их не устанавливать... Пусть зовутся они… Ераковым и Унковским, так будет лучше для дела!»
Внизу на асфальте «альпинистов» ждали две лошади и свернутый в трубку ковер.



Глава одиннадцатая. НРАВСТВЕННОСТЬ КОРЕНИТСЯ

Ассоциации, фантазии, ни на чем не основанные догадки были вынесены из-за скобок и заняли подобающее им место в творчески свободном пространстве: некая полемика завязалась с, казалось бы, давно устоявшимся произведением.
Толстой говорил что-то, чего мы не понимали – мы переспрашивали его: все ли у вас идентично самому себе?!
– Когда над головой особым образом качаются ветви дерева, – всем телом  Толстой провоцировал кризис собственного присутствия, – невольно ты начинаешь подражать им и сам превращаешься в дуб или ясень.
– С дуба падают листья ясеня? – продолжали мы не понимать: ничто наступает или нечто.
На сцену вновь выходил примитивный стереотип: пилил сук, на котором сидел: не грохнусь я – не грохнитесь и вы.
Скандально природа управлялась человеческим намерением – Толстой прощался с читателем: его, чуждый нам, мир причудливым образом и не в лучшем виде открывал нам нас самих.
Присутствуя, получалось, бросали мы мир перед собою?!
Присутствие – это всего лишь цель или задание?
Исподволь, да, созревало рассуждение, не нуждающееся в комментариях: взять да послать старика подальше по этапу?!
Найдет ли магический старик в себе достаточно энергии, чтобы справиться с недугом утраты самого себя?!
Если бы мы принимали Толстого таким, каким он был, мы испортили бы его – мы представили его таким, каким хотели его увидеть: мы дали ему возможность стать тем, кем он способен был быть.
Прекрасно то, что нравится всеобще.
В одной из комнат Келдыш, Мичурин и отец Гагарина нашли приготовленные для них холодную закуску и фрукты.
То Грибоедов, то Пушкин в зависимости от обстоятельств считались отцами Анны Карениной.
Гнул как обычно свою линию Римский папа.
Сын своего отца я играл роль посредника между папашей и людьми.
Нравственность коренилась.
Агент по производству смыслов позвонил у входной двери: «Мир на земле сегодня обеспечивается только ядерным оружием!»
Покамест мы не нуждались в смыслах готовых (статичных).
Нина Ломова боялась смешаться с кем попало.
Сомнения и страхи сделались, пожалуй, основой ее стиля познания, общения и даже написания различных работ.
«То, что покажет себя само, возможно, будет кошмарным», – страшилась и сомневалась она.
Она плакала по воскресеньям в церкви: кви про кво: ее принимали за другую.
Нина, бывало, замещала другую, да, но самое ее не мог заменить никто.

КНИГА ВТОРАЯ. ОСОБОЕ ЦАРСТВО СУЩНОСТЕЙ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава первая. ПОДОБИЕ ЧЕЛОВЕКА

Ничто не начиналось и не завершалось.
Толкнувший на рельсы Анну Пирогову (в девичестве Каренину) Лев Толстой судом присяжных приговорен был к пожизненной каторге и по этапу отправлен в Сибирь. Колонну арестантов, идущую из Москвы, догнала колонна, идущая из Петербурга: оба потока сведены были в один: ссыльных перековали по- новому: в паре с молодым Толстым, связанный с ним одной цепью, оказался более опытный литератор Федор Достоевский, чья пьеса «Идиот Ахронот» уже наделала к тому времени немало шума - - -
Около того же времени дети, без начальника и без предводителя, бежали куда-то с разных сторон и, когда их спрашивали, куда, они отвечали: в Грецию, освобождать от турок...  Когда же у некоторых, вернувшихся,  впоследствии спрашивали, где они были, повзрослевшие, они отвечали: в Персии. Также около того времени через Петербург пробегали нагие женщины, не произносившие ни слова - - -
Для получения полновесного факта Анна обнажала отношения – для этого требовались сущности: самостоятельное существование дыр, щелей, теней требовало отсутствия пончиков, стен и солнечного света. Самостоятельное же существование ее самое требовало отсутствия как Вронского, так и Каренина. Почти ничто не мешало ей, к примеру, сохранять дыры во времени: на туго натянутом чулке ее сегодня зияла (порой) та самая дыра, что была на нем вчера.
Анна и Нина Ломова имели разные природы – Анна же актуальная и Анна возможная использовали разные способы бытия: оставалось уповать на аналогичность, это они и делали.
Мефистофельская голова, покоясь на подушке колоссальной кровати, делала выбор между выбором как таковым и отсутствием такового в терминах добра и зла: потакание же чувству отчаяния нанесло бы ущерб ее (головы) способности к наслаждению.
Вронский к тому времени считал себя призванным к некоторого рода философскому и общественному апостольству. Ленин же сосредоточивший свою симпатию на некоторых великих вопросах, сделался их апостолом напрямую. Родившийся во время революции он хотел, чтобы и новые поколения смотрели на нее как на евангелие справедливости и мира. Кто из них по чести должен был занять папский престол?
Как бы то ни было, а родина жила, несмотря на все помехи, благодаря скромному труду буржуазии. Но как будет она жить дальше?
Вполне был возможен скачок по прямой из точки в точку:::
Наружное оказалось внутренним внутренного.
На колесах с глазами приехала полусфера – когда она остановилась и опустила крылья, стал виден престол, на котором восседало подобие человека.
.Въ сос;дней комнат; раздались шаги, и Нина Ломова очнулась отъ своихъ мечтаній.


Глава вторая. ИГРА ЯЗЫКА

Сугубо внутреннее отныне считалось иным.
Лишенные внутреннего смысл находили в отношениях.
Иные отношения призваны были вернуть иное, выступившее на поверхность,  в его изначальное положение: внутрь.
Открыты неопределенному (чему-то) сделались маменька, Люба Колосова и я.
Папаша с Ниной Ломовой тем временем научились соотносить самих себя с какими-то другими, тождественными им, Ниной Ломовой и папашей, наполненными чуть не до ноздрей неким таинственным смыслом, скрытым от прочих: тождественные папаша и Нина самое тождественность наполняли чем-то родственным белизне пены, сполоху искры и шлейфу стружки.
Когда Нина Ломова еще только приближалась к особняку Карениных, чтобы там занять место Анны, другая Анна – Пирогова, свесившись по пояс из окна, сверху кричала ей:
– Я уже здесь!
Могла Пирогова сверху и вылить на голову мыльную после стирки воду – Нина делала шаг назад: мышление становилось свободным, непредметным –
Ломова делала усилие, не отводя взгляда оттуда, где уже не было предметов, смотрела без того, чтобы удержать - - -
Именно здесь появлялся папаша – давал возможность языку самому произнести неслыханное, дать его услышать, не дать ускользнуть тому движению, которое запечатлевается в произнесении фразы.
(Прием ударения есть ничего).
Он добавлял к тому, что было: папаша (перешедший на ту сторону смысла).
Чистенько маменька, Люба Колосова и я ситуацию разворачивали далее: исходя из ничего и убирая скобки, становившиеся скрепами.
Мы разворачивали персидский ковер, тут же сворачивая его, чтобы преждевременно не раскрыть тайну и сохранить интригу: довольствуясь лишь скрежетом внутри ковра и искрам, вылетающим из него.
(Ничего не говорило из только что написанного: возможно).
(Наверстывать быстрее, чем убегает!)
Недоставало поэзии сворачиванию и разворачиванию языка.
Нина Ломова шла мимо нас к дому Карениных.
(Внутри там произойдет такой диалог:
ПИРОГОВА, Никто не должен знать цвета твоих панталон!
ЛОМОВА. Даже Толстой? Но ведь от него ничего не скроешь!)
Нина по полной программе переживала себя как другую: цвет панталон Анны знал Вронский, но не Толстой – Пирогова же Анна считала, что сами конфигурации женского тела в ближайшем будущем мутируют до абсолютно иных и посему закупать впредь белье в больших количества нецелесообразно.
Плоть расползалась за пределы тела.
Иное мыслилось и чужеродное.


Глава третья. НОВОЕ КАЧЕСТВО

Когда, головою вниз, потеряв равновесие, Анна Пирогова падала из окна, всё виделось ей абсолютно иным: приостанавливался  мир, окружавший ее до того – заключался в скобки.
Всё становилось ничем, кто был ничем, становился всем.
Падая, Анна Пирогова придавала смысл смыслу.
Какими альтернативами жертвовала она, выбрав свой способ? Она не могла теперь лечь на рельсы, да! В этом был смысл, хотя и слабый.
В слабом смысле падение женщины сочетается с реалистической установкой Толстого: я – женщина, вещь среди вещей: я влюблена, я – жена хирурга, я не имею отношения к персидской ядерной программе, я выступаю на сцене, я изорвалась, я износилась, я вся в дырах, я реагирую на позывы собственного организма, черт возьми!
Если внизу Пирогову никто не подхватывал, то на асфальте она лишалась смысла источника деятельности (носительницы определенных свойств и признаков), просто-напросто превращаясь в новое качество:::
Как?! Пирогово!
Приближаясь к дому Карениных, Нина Ломова почувствовала себя именно пирогово, не готовая к предстоящему.
Все присутствующие в доме были для Ломовой «они», и только Анна была для нее «я».
Подвергшаяся операции на вивисекционном столе Анна дала Каренину повод высказать суждение о некой собаке, послужившей развитию науки впредь: просматривалась неповадность:::
. Нину рассматривали в доме, как экземпляр, не имеющий разумной мотивации.
– Разве же не видите вы сходства между мною и Анной, дающего несомненный повод говорить об Анне вообще?! – сокрушалась (вообще) Ломова.
Каренин, более похожий на Геринга, говорил, что сходство, конечно же, налицо, но он, Каренин-Геринг, не видит в этом самом сходстве никакого предназначения.
В городе было жутко, а у Каренина было скучно.
Геринг обладал тем, что сознавала Нина.
Почтеннейшей публике была преподнесена некая соотносительность, и уже на почве этого соотношения следовало осознавать многообразие выстраимого на сцене действия.
Каренин и Нина брали любые многообразия: стол и собаку, Грибоедова и атомную бомбу, железную дорогу и Некрасова: по сути, они стригли человека, который (в Петропавловской крепости) надел парик, – и так преодолевали (толстовский) психологизм.
Безличное, ничье сознание на гора выдавало всё на свете.
В доме Карениных в него попавшие люди набирались сознания, никому конкретно не принадлежавшему.
В доме Карениных случались (также) моменты без восприятия их кем бы то ни было.


Глава  четвертая. ЛУЖИ СТОЯЛИ

По капле Лившиц выдавливал из Каренина Геринга.
Лужи стояли на дорогом паркете; Нину просили подтереть.
Принцип всех принципов (принц) требовал указать первичную данность: святой, так сказать, источник.
Стол. Книга. Рельсы. Бомба.
Четыре источника и четыре составные части романа.
Каждому – свое.
Стол – Каренину.
Книга – Ломовой.
Рельсы – Анне.
Бомба – Герингу.
– Я духом накрою вам, – Нина говорила Каренину, имевшему выжатый вид.
(Толстой развивал свои оговорки).
Роман сделался пуст, сам по себе неописуем, не имел выразимого содержания: чистый Толстой и ничего больше: честнее было сказать, что просто ничего нет, ничего нельзя, ничего не нужно: просто нечего говорить об этом!
Предпосылки оставались, всё же, ввергаемые в противоречия и затруднения: факты пребывали ли таковыми?!
Ломова застилала, накрывая духом: простыня на столе и подушка: ботвинья на одеяле с раковыми шейками: холодный суп.
(Скверные понятия не умели выразить нужного: что принадлежало кому?).
Чей воздух?
Чьи калоши?
Чья Анна Каренина?
Ответом на поставленные вопросы может быть только указание на их неясность:::
(– Чья это кошка бегает по двору? – спросил Петров.
– Ничья! – ответил ему Иванцов и остановил часы).
Шахматы.
Толстой убежден, что воздух, которым он дышит, – его воздух, что Ясная Поляна – его поляна, что Софья Андреевна – его жена, а Анна Каренина – его с нею роман: прошел Лев Николаевич мимо собора!
Отче наш!
Слова не сообщают ничего готового, не содержат в себе четких понятий, а лишь определенным образом побуждают к бегству на станцию железной дороги: Лев Толстой!
Удостоверившись в том, что его не понимают другие, Толстой (продолжая говорить) перестал понимать сам себя.
Поющее животное пробегало по сцене.
Первичное, описанное им же самим, тело Анны Карениной более не представлялось человеческим.


Глава пятая. УПРУГАЯ СУПРУГА

По-прежнему никто не понимал, что есть красота, истина, право: с чем их едят или, может статься, спят с ними?!
Всё сводилось к речениям.
Нестарые мужчины цветисто выражали себя в языке:  язык вставлялся, как член в названный ряд терминов, уводя самое действие в другой план мысли и изучения: так, красота возникала в телесных и духовных образах, а истина – в действии сил по присущим им законам и предписаниям.
– Право же, – недоговаривала Нина в неумолимом ходе самих себя осуждающих и карающих событий.
Она абстрагировала – Каренин же Лившиц констатировал, вставляя одно конкретное в другое: познавалось, впрочем, уже познанное.
Нина, да, чувствовала вещь в себе, Каренин-Лившиц действовал, скорее, в смысле (!) чистой потенциальности и идеальной возможности.
Кое-где смысл пробивался наружу в словце, ненароком оброненным Карениным-Герингом или Карениным-Лившицем, бывшими лишь внутренней формой (попеременно) Каренина Алексея Александровича.
– Красота да и только! – любовался он положением вещей, но еще более – их формами: формы, некогда мертвые, теперь формовали некое подобие жизни, которая в свою очередь формовала формующие формы.
Впалое становилось выпуклым, вялое – упругим, короче становился день; мертвым мыслям (поэтическая) форма сообщала жизнь.
«Дважды пьющий, двузубый, с одною рукой, – вдруг выходил Каренин в чалме, – это слон. Слон из слов!»
Он имел дело с чем-то неуловимым и для употребления непригодным: Геринг и Лившиц в равной степени были озадачены: формы логические начинали рассыпаться.
Упругая Анна появилась, вопреки всякой логике, на масленицу в белом сверкающем сарафане из серебряной парчи: непушкинская и негрибоедовская.
Вспомнили о Некрасове, но и он оказался тут ни при чем:  упругая Анна имела тенденцию покрывать все объективное содержание подразумеваемого под нею предмета (изделия).
Вспомнили о персидской ядерной программе: в тепле из этой Анны текла тяжелая вода: забегали рабочие сцены: ассоциативное возникло: замещение или еще что?
Неправильные и неудачные сочетания, возведенные в принцип, в принципе не заполняли пустоту: пустота оставалась пустотою, и в этой оставшейся пустоте неудачные и неправильные сочетания возводились в принцип.
Все размешалось в доме Карениных.
Нечто печальное и удивительное усматривалось: разум вынужден был спорить с самим собою.
Возможное в романе невозможным сделалось на сцене (жизни): тщетно действующие лица и их исполнители силились выдавить из себя хоть какую-то систему форм, по которым могло бы разлиться текущее вне их, мимо них и над ними так называемое смысловое содержание.



Глава шестая. РИТМИКА ЛЮБВИ

Для пользы дела уйти хоть куда-нибудь (хоть ненадолго) требовалось из странноприимного дома Карениных.
Без начальника и без предводителя подростки выскакивали из всех щелей приземистого особняка, разбегаясь по улицам – за ними следовали нагие женщины всех возрастов, ни слова не произносившие.
Выпрыгнула из окна Анна Пирогова.
Ушли по этапу Толстой и Достоевский.
Нина Ломова увела прислугу; Каренин, Геринг и Лившиц крепко заперли дверь, для верности приперев ее сосновым поленом.
(Мальчишка сидит пресерьезный с апельсином в руке, на подушке, в своей пестрой рубашонке).
Деятельность – в самом человеке: выльется непременно в подставленные под нее формы, как-то: выскакивание, выпрыгивание, разбегание, уведение, уход: непроизвольно маменька, Люба Колосова и я начали подражать всем уходившим со сцены, но попавшим в замкнутый круг: лаяла и виляла хвостом собака, топал слон, и щебетала птица!
Реальное переживание наполняло нас, внешне похожее (движения ног) на переживания Достоевского (подростков) и Толстого (нагих женщин), выражению которого мы подражали – ничего общего это подражание не имело с пониманием происходившего: Федор ли Михайлович распадался на своих подростков, и Лев Николаевич – на своих нагих женщин или же это подростки и женщины собирались в своих авторов?!
Мы заражались чужим аффектом: пресерьезные, с апельсинами в руках, в каких-то пестрых рубашонках – недоставало только кислородной подушки!
(Федор Михайлович слышал самый тихий шорох (хорош), но не слышал ружейной пальбы).
Избирательные права тем временем распространились на женщин и подростков – на очереди были собаки, слоны и птицы!
(Толстой – тупик природы?!)
Анна находилась в тупике, но избирательно и по праву, выбежала в лабиринт, обещаясь стать собою в благородном деле и в ритмике любви - - -
Она научилась терпеть самое себя: она не могла напрямую бороться со своими дурными и пагубными склонностями, но как-то преодолевала их косвенно, перенаправляя свою энергию на дела богоугодные.
В мире не было ничего, кроме мыслящих точек:::
Встав на какую-нибудь, однако, вполне можно было разглядеть покамест несуществующее, как-то: огромной силы ядерную бомбу и самолет, ее доставляющий к месту назначения – и самое место назначения.
Дом Карениных.
Спасайся, кто может!
Не всем давалась способность существовать сквозь время.
Что же до Бога, то Он, разумеется, понимал боль, хотя и не чувствовал ее.


Глава седьмая. ПУСТОЕ  ПРОСТРАНСТВО

Пустое пространство предшествовало телам в виде пустого вместилища: его следовало чем-то заполнить.
Первый месяц Анна должна была оставаться без платья и белья.
С лишаем на носу, занятая и делом, и бездельем, время от времени  одна, молодая женщина, не дурная собою и, как кажется, легкого десятка,  старые мехи заполняла новым вином, понимая, что главное – не пересолить.
Одна нога у нее оказалась стерта так, что чуть не прикинулась рожа, но это благополучно миновалось.
Дюжина с лишком подростков помещались в чистых и теплых комнатах каренинского особняка: все они знали слово и могли применить его на деле.
Летали бомбы – одна упала между кроватями, лопнула, но вреда не сделала, зато в операционной на самом верху другая пробила крышу и оторвала у оперированного подростка обе руки.
Слава Богу, Пирогов Николай Иванович пришил обратно.
Всякий искал там и то, куда он никогда ничего не клал: Анне нашли сапоги, пропитанные медом и салом.
Что будет вперед – знал Бог.
Покамест изготовляли ложемент, друг друга называя дураками.
Тут как бы один вексель меняли на другой – залогом же служил другой роман Толстого. Под эти войну и мир можно было заключать сделки, которые никогда не будут окончательно погашены.
«Я буду блистать и казаться, покуда не обрету себя», – впадая в психологизм, думала Анна.
Домысливалось то, что не было дано.
Что же дано?
Вообще что может быть дано?
Указание!
«Всё делать косвенно, ничего не делать прямо!»
– Прекрасно созерцать Анну, но страшно быть ею! – друг дружке говорили Пирогова и Ломова.
Несчастье и счастье сохранялись в вариациях радости и страдания. Гипотеза утешительная имела за себя столько же шансов, сколько и гипотеза отчаяния.
На триста шестьдесят человек в котел закладывали девяносто кур.
В отдельные сцены (фразы) артисты вкладывали много личного и тем вызывали известное настроение в публике, действуя на ее впечатлительность мастерски обработанным голосом, выразительностью лица и жеста, но этим они лишь на несколько мгновений вводили ее, публику, в заблуждение: как только смолкал увлекавший голос и исчезал привлекательный образ, тут же и определялась с полною ясностью вся фальшь того, что перед нею происходило.
Буквально Богомолов проскользнул между двумя кроватями, на изголовьях которых покоились другие две головы – обе массивнее и светлее его: светлая голова Достоевского и светлая голова Толстого.
Картинка эта как будто снимала тяжесть с души, перекладывая ее на головы.

Глава восьмая. ПРИМЯТЬ РУКАМИ

Мы удивлялись теперь только нашему прошлому и сносно чувствовали себя в новых личинах, совершенно так же, как в переполненном зрительном зале мы начали дышать все более свободно тем воздухом, в котором почти задыхались, войдя в этот зал.
– В первую голову – чувство! – маменька (с прической в несколько ярусов и с мушками на щеках), Люба Колосова и я сходились во мнении.
Мы забывали свои собственные чувства и мысли для того, чтобы лучше проникнуться чувствами и мыслями прежних людей.
Тургеневъ, очень долгое время жившій среди насъ и очень близко знакомый, по временамъ откупоривалъ бутылку содовой воды, выливалъ ее въ большой стаканъ и подбавлялъ значительную дозу ирландскаго виски. Некрасов утратилъ могучее лирическое одушевленіе, которымъ дышали его ямбы, и был теперь лишь старый ри;моплет, огруб;вший отъ злоупотребленія прозой.
Менделеева называли богом, но никому не хотелось на его место – Дмитрий Иванович не создавал мира, но упорядочивал его в соответствии с  вечным порядком идей: скорее умелец, чем воплощенное совершенство, он был предельно рационален - - -
Нина сидела на унизительном краю стола – позвонили на парадном – кто-то холодными пальцами взял ее руки: Вронский (странная помесь повесы и паладина).
Он видел ее в плать; из двуцв;тной китайской тафты, бл;дно-зеленой с розовым и в рисовой шляпк;, покрытой гортензіями трехъ колеров. Ея длинная талія, необыкновенно тонкая, округленная артистическими приспособленіями корсета и лифа, казалась ему очень эффектною и изящною.
(Еще никогда не чувствовала она себя такой интересной и так красиво оживленной).
Его надо было приласкать – даже непременно надо было: ее тонкие пальцы, приподняв слегка волосы, открыли его благородно очерченный лоб.
Ощущения переходили в идеи – идеи же, готовы были обратно превратиться в ощущения.
В окна насунулись сумерки. В углу забили часы. Сближение лиц и вещей давало новые впечатления.
Широкие красные бархатные драпировки, скрывавшие стены и двери, скрадывали звуки;  она не старалась примять руками вздернувшееся платье: одно единственное ощущение обострялось до опьянения и разрасталось до идеи.
На разные лады она стала высказываться в общих выражениях, в которых сквозили отдельные доводы за и против.
Они имели довольно предметов к различным разговорам: он говорил, к примеру, что ждет от нее шага, что станет щедро покрывать ее расходы  – он звал ее на веранду дома, увитую хмелем и розами и с которой открывался вид на тихую, ляпис-лазурью отливающую бухту - - -
Роль Вронского (папы) исполнял Роберт Оппенгеймер; Этель и Юлиус Розенберги рядились под рабочих сцены.


Глава девятая. СИМВОЛ ВЕРЫ

Набожная душа тихо благодарила за простор, свет и воздух – у сердца однако, не находилось доводов.
(Всякий анализ разрушает чувство, к которому он прилагается).
Одна из двух споривших сторон во имя разума подлежала уничтожению: гусар или папа?!
Гусар отвечал репутации красивого мужчины и щеголя – авторитет же папы, вознесенный над Вселенскими соборами, при ослаблении религиозности в мыслях вырождался в глазах Нины до какого-то образа кафедрального индивидуалиста и безнародного непогрешимца.
Алексей Кириллович Вронский представлял собою тот тип утонченной расы, обеднение и изнурение которой доказывали излишняя элегантность и грациозность, чересчур бледный цвет лица, чрезмерно узкие плечи и совсем уж хрупкая фигура: самые пустяковые происшествия вызывали в нем потрясения слишком глубокие и не соответствующие их причине: именно литература загрязнила его мысль.
Папа же привлекал Нину своими мускулами, сохранившими крепость и силу благодаря гигиене.
Мысль созревала для сравнений.
Уже не раз к тому времени и Вронский, и папа высказывались за  мистически-католический взгляд на женщину: это пугало и радовало Нину одновременно.
От природы одаренный сочувствием к религиозным движениям сердца, Алексей Кириллович давно вдался в изучение тех ответов, которые в разные времена человечество давало на вопросы религиозной пытливости и нравственных сомнений. Под буквою догматов и формул он мог отыскать дух вероучения и прочувствовать истину, которая в нем заключается.
Тот символ веры (без формул и догмата), к которому пришел в своем разочарованном оптимизме папа, увы, не заключал в себе всей сущности того, что должно остаться бессмертно-благочестивым в великолепном и жалком человеческом сердце.
Вронский представлял собою тип набожного верующего человека, несмотря на отрицательный характер своей деятельности: скандальные похождения и постоянные кутежи в конце концов лишили его традиционной веры.
В  основе чувствований папы лежал эпикуреизм – руководило им поползновение эгоистическое,  не согласующееся с религиозным.
Вронский умел вторить всем богослужениям, преклоняя колена перед всяким алтарем.
– Я говорю о той именно потребности иного міра, сверхъестественнаго, которая дана намъ в;ками, воспитана и развита посл;довательными покол;ніями в;рующихъ людей вс;хъ религій! – Нине излагали каждый по очереди.
Неудовлетворенность фантазии и сердца все же побудила молодую женщину усмотреть обман, скрытый будто бы в глубине человеческого существования: сила наслаждения не достигала у нее высоты стремления к нему.


Глава десятая. ТУЧНЫЙ ВОЗДУХ

С Вронским и Римским папой Нина проводила много времени, однако папаша мой к этому относился спокойно, понимая, что не Ломова связалась с ними, а Анна Каренина в ней.
Анна любила идеальные сущности, просвечивавшие сквозь природу, когда одни идеи разворачивались из других и влюбиться можно было в ничто.
Мир иллюзий, в котором жила Нина, обрекал ее на моральное одиночество (она не знала себя так же, как не знала и окружающих); сама не подозревая об этом, она томилась тоскою по родственной душе, которая бы чувствовала то же (так же) как и она: такой душою обладала Анна Пирогова.
Вронский к тому времени (повторно) считал себя призванным к некоторого рода философскому и общественному апостольству. Ленин же (повторно) сосредоточивший свою симпатию на некоторых великих вопросах, сделался их апостолом напрямую. Родившийся (повторно) во время революции он хотел, чтобы и новые поколения (в рифму) смотрели на нее как на евангелие справедливости и мира. Кто из них по чести должен был занять папский престол?
Анна Пирогова считала: Вронский.
Нине казалось: Ленин.
Каренина полагала: Толстой!
Запертые в доме Карениных они не могли покинуть его, не выбрав единого папу: папаша мой демонстративно прохаживался под окнами особняка: на ясном лице его лежал отпечаток спокойствия и веры: покамест никакого дымка из трубы не показывалось.
Вдова Клико, однако, уже поставлена была на лед (повторно)..
(Не все святые канонизируются).
Подаваемые из окна знаки могли выразить все на свете, могли и не выражать ничего.
Никто не знал, холостяк ли Вронский или же неженатый мужчина.
Что до Ленина, по-прежнему он жил и хозяйничал в Петербурге, охотно уступив свое место на каторге другим известным персонажам.
Толстой, живучи в стороне от людей, все больше говорил о вещах, которые приходится носить в кармане.
Ожидание результата, развлекаемое то тем, то другим привходившим обстоятельством, положительно не имело никакой возможности сосредоточиться на чем-то (ком-то) одном: когда же, наконец, после баллотировки сосчитаны были шары, открылось, что наши дамы чистоганом прокатили всех трех претендентов на вороных (шпинат с крутыми яйцами заменил спаржу).
Вронский единственно ел и нахваливал: самый непритязательный: ему предоставлено было провести ночь с тремя дамами: утром его показали с балкона.
Красные пятна заменяли Пироговой брови.
Вместо Анны Карениной и Нины Ломовой к толпе вышел гуттаперчевый мальчик с ученой собакой, умевшей выступить и с балкона.
Четко Каштанка пролаяла «Апостольские тезисы».
               Артистам приходилось вести бой с драматургом, с нелепостью выпавшей на их долю роли.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава первая. НА ВОЛОСКЕ

Слышался лошадиный топот.
Всадники принадлежали миру шика, спорта и ничтожества.
– Ваша жена сегодня упала, – один верховой пенял другому. – Ей следует больше тренироваться.
– Это жена не моя, – другой конный отвечал одному. – В таких случаях всегда виновата лошадь.
Верхового звали Ераков, конный же был Унковский: они были одеты в черные пары, как будто собирались на обед; их белые галстуки, казалось, только что вышли из рук прачки, а шляпы блестели, как шерсть их скаковых лошадей. 
Немного более умные, чем их кони, они были доверенными лицами поэта и по завещанию распоряжались его наследием.
 Несколько времени разговор держался около одного и того же предмета: как ловчее вынести из вагона гроб и, не вызывая подозрений, установить его под наметом траурной колесницы. На случай, если их подслушивают, для маскировки они слово «гроб» произносили как «горб», а вместо слова «вагон» говорили «баскунчак».
– В этом городе человек может прожить сто лет и не хватиться того, что он давно умер и сгнил! – лыбился Ераков.
– Он выдает себя за человека, вполне сходного с тем портретом, который висит в музее-квартире, – щерился Унковский.
Судьбе было угодно, чтобы как раз в это время актер, загримированный поэтом Николаем Алексеевичем Некрасовым, собственно, о котором велась речь, точно спокойный зритель любовался с высоты тем, как широкий поток уносит в море забвенья и ничтожества все, чем живет, радуется и страдает человечество.
– Мощнейший поток влечет нас в пропасть без имени, – комментировал артист для зрителей. – На свете всё только мечта и символ. С верой  покончено: ее тщательно завернули в пурпуровый саван и опустили туда, где спят отжившие боги.
– Он обратил мавзолей в трибуну, а балкон – в трамплин, – вторили, заезжая вперед, своему работодателю верховые, уже перескочив на Ленина (именно тот тщательно в саван завернул веру). – Нет, не бывать ему Римским папою. Сгнил!
Нескончаемая (Баскунчак) соленая болтовня приправлена была прибаутками и ржанием: Унковский и Ераков (в ботфортах) чистили лошадей для вечернего представления.
Вентиляционная звезда очищала воздух.
Яркие туалеты местами били в глаза.
Ложное равновесие установилось, казалось бы.
– Довольно! Довольно! Не надо! – испуганно прокричали несколько голосов.
Жизнь человеческая висела на волоске.


Глава вторая. НОВАЯ ВЕРА

«Железную дорогу» поэт завещал некой Анне, с которой был близок (спиною к пианино) после гибели ее мужа.
С ребенком Анну почти никто не хотел брать – хотели либо ее, либо ребенка.
  Однажды ее вызвали в казармы, объявили, что муж убит и выдали ей вдовий паспорт, по которому с ребенком вполне она могла бы уехать в Персию, где собственно и был убит ее муж.
Покамест, предвидя горестное свое положение и издержки, стеариновые свечи на пианино Анна заменила сальными.
Женщина не дурная, но испорченная, она была выше придуманной своей жизни: иллюзии, сообразно тем умам, которые создают их, бывают весьма многоразличны: эта  Анна была иллюзией, созданной умом Некрасова.
Некоторая распущенность поэтического воображения рисовала картину ожидания чего-то потрясающего, но непременно кисти Крамского: вот эта его Анна невероятным усилием выплывает из моря забвения и ничтожества с новой верой – а значит вскорости и разбудит некстати заснувшего Бога!
У Николая Алексеевича Некрасова, да, воображение временами было поистине непомерное –  идеи, появлявшиеся в его мозгу, были не логическим результатом дедукций, а, скорее, неожиданным озарением поэта, сплошь и рядом сопровождавшимся ложными положениями и выводами (здесь мужем Анны, к примеру, был больной белорус, а любовником стал папа Римский!).
Негромкий голос этого белоруса затерялся в общем хоре; бледное лицо его выражало порой совершенную душевную немощь и страшную тревогу – куда-то он совершенно незаметно вышел из дома тотчас после обеда и запропастился: говорили, он насобачился пусть и вдали от пересуд.
Он был очень полезен на железной дороге: человек без имени с добрым выражением в лице, сделавший движение, чтобы уйти: в голосе его было моление.
Всякий, кто знал его сколько-нибудь хорошо,  ссылался на присущую ему абстрактность: для кого-то, может быть, и реальный, он характеризовался всеми по одному только своему признаку: колтун!
(Человек с колтуном  по определению не мог сделаться Римским папою, как не может сделаться любовником дамы тот, кто является ее мужем).
Новая Анна посылала Вронскому двойные послания: она писала, что с отвращением отворачивается от него как от Вронского, но любит как Римского папу.
Прошла половина поста: все пило, бродило и бесновалось.
Он принял решение, белорус.
– Я здесь на лестнице две комнатки нашла, – в доме Облонских говорила ему Анна, – пятнадцать рублей за месяц всего. Кухмистер есть во дворе, по восьми рублей берет, стол, говорит, у него всегда свежий.
– Мой друг, предоставь меня самому себе, – решительно, но тихо отвечал он ей.
Они поссорились не на живот, а на смерть.
В подвижность Анна пыталась внедрить какую-никакую устойчивость.
Маниакально белорус непрерывное подменял прерывным.
Николай же Алексеевич Некрасов самый процесс изменения (как такового) проводил неподвижными точками:::


Глава третья. ПРОДЛИТЬ МЕЧТЫ

С ребенком Анна приходила на телеграф, чтобы отправить в Рим двойное послание, и там однажды столкнулась с генералом Гудим-Левковичем, мальчику предложившим  с ветром прокатиться на лошадке.
Прежде чем усадить пацана в седло, Анна решила коня проверить лично: не слишком ли резов, хотя и мил на вид?!
Попытка вышла неудачною: ретивый сбросил Анну на первом повороте, генерал же покуда взял мальчонку к себе в казармы.
(Позже в казармы потребовали мужа Анны и вскорости вместе с полком отправили в поход).
 Далее Некрасов представлял в своем воображении, что сделалось в разных местах: так, Анну выходили в его музее-квартире, куда приходили неплохие врачи и даже однажды вызван был сам Николай Иванович Пирогов,–  мальчика же в казармах сделали сыном полка и выучили на военного лифтера.
«Нейдет он к нашему делу», – ошибочно думала Анна о великом хирурге, но тот умело и быстро вправил ей мозги; она сделалась кокетлива, но в меру, ровно насколько было нужно, чтобы воскресить свою красоту.
Они сосчитались знакомыми: нашлись общие: Келдыш, Мичурин, отец Гагарина (детство, сновидения, интуиция).
Благополучно миновав желтую прихожую, белый зал и малиновую гостиную, уже без шума умела Анна плотно закрыть за собою одностворчатую, резную, черного дерева дверь голубого будуара.
Соответствующей перепланировкою музея-квартиры занялся Иван Николаевич Крамской.
Свое умирание там Некрасов превратил в процесс, предшествующий жизни.
Самая мысль диктовала изменить хоть чем бесконечный ряд обитых тусклым штофом унылых приемных комнат.
Играя селезенкою, на медных сфинксах Николай Иванович Пирогов к полу пригибал большое венецианское трюмо, в котором обнаженная отражалась Анна: ее муж-белорус служил санитаром под его, Пирогова, началом.
Все вокруг приняло оживленный вид.
(Явилось желание продлить его мечты).
Чувствительность при всем при том прекрасно уживалась с эгоизмом: все плакали над Некрасовым, никто однако не потрудился придать его комнате вид веранды, увитой хмелем и розами, а за окном, снаружи – установить картинку с видом на тихую, ляпис-лазурью отливающую бухту.
Временами Николай Алексеевич впадал в детство и тогда ему виделся Келдыш, играющий на виолончели – во сне он разговаривал с Мичуриным о селекции, а высоко в небе интуитивно ощущал отца Гагарина.
Смеялась Анна-меццо-сопрано (ее партию с чего-то исполняла Магда Геббельс).
Откуда-то взявшийся балетный Каренин ловко выделывал кабриоли – в нем узнавался Герман Геринг.
Мальчиком-лифтером-протестантом по сцене пробегал его сын Геринг Яков Германович.


Глава четвертая. КОРОТКИМИ СЛОВАМИ

Ни Келдыш, ни Мичурин, ни отец Гагарина ни о чем ее не спрашивали, сама же она ни единым словом не обмолвилась о своем прошлом.
«Женщина моей мечты!» – мог бы объяснить поэт.
Далее либретто подсказывало: Анна оставила в лифте боа – открыла дверь, чтобы его забрать, но лифт оказался спущен, и она упала в шахту.
(Ее нижняя губа совсем ушла под верхнюю).
Втроем мы бежали по Литейному: ах, если бы сейчас велосипед!
– Говорят, актерство старит, а я скажу: молодит! – бросила маменька на бегу.
Она распахнула салоп, кокошник же ее оказался сдвинутым на затылок.
Успевшие перехватить лифтера, ему вменили мы в вину мальчишество, халатность и непростительное школярство.
– Они шумели, пили и никого не слушали, – мальчишка говорил в свое оправдание. – Это Белинский вырубил электрический ток.
(Огромный серебряный рубль повис в ночном небе).
– Послушай, малец, а часом тебя не влечет к сцене? – оценивающе ребенка к себе развернула  Люба Колосова.
(С осторожностью улыбнулись несвежие губы).
Полная грудь, высоко приподнятая корсетом, озорника делала похожим на девушку.
(Ящерицу поймала фельдшерица).
Мальчишка отбивался короткими сильными словами.
(Пасьянс был далеко не кончен).
Люди отбегали в сторону, деревья гнули и качали свои длинные ветки, точно тоже хотели бы сорваться и убежать.
(Было легко и ловко бежать и думать вслух).
Мальчик мешал бабьи слова с солдатскими непристойностями – на сцене появился Павел Павлович Гудим-Левкович: пора было садится в поезд.
(Не нужно гнаться за слонами – разве в них солнце?)
Ничем молодой Геринг не был похож на своего отца – он сбросил подложенное под одежду и снова стал похож на мальчишку: гладко выбритое лицо было красиво и породисто.
И все же по-женски продолжал он временами распускать язык: скажите, кто просил его упоминать имя Белинского, неисправимого сторонника уезжания (отъезда) и пропадания с концами?!
(Точно воротник ему стал тесен!)
Некрасов знал, кто такой Гудим-Левкович: генерал!
В первое время их близости (генерала и мальчика) Николай Алексеевич чувствовал в себе поэтическую приподнятость, словно бы какой-то зеленый шум шел и гудел, гудел и шел!
От генеральской одежды шел легкий запах – от одежды же мальчика – тяжелый.
В мальчике просыпалась женская настороженность, кричала свое.
Потом становилось тихо.


Глава пятая. УЦЕЛЕЛО ЛИЦО

Хотелось шума или людей.
Вещи продолжали создаваться.
Состояния же изменялись.
Последние  два обстоятельства оставили Анну висящей в пустоте, но приближавшей ее (Анну) к той деятельности, которая напрягалась, сжималась, становилась все более интенсивной: в пределе предполагалась вечность: не вечность смерти, а вечность жизни, подобная колебаниям пламени свечи, непотухающей и вспыхивающей напротив более и более ярким светом - - -
– Частицы были сгруппированы аннообразно! – позднее свершившееся чудо объяснял Менделеев.
По-прежнему Анна жила и хозяйничала, где хотела.
Дни шли долгие, светлые – только работать и думать.
Думая о самое себе, она заняла все рабочее пространство мысли: везде она! Все о ней!
(Дышать невозможно!)
«Но это несообразно – завтра же я объяснюсь с нею, напрямки заставлю ее высказаться. И тогда видно будет», – решил Некрасов.
Обманно и сладко на красных обоях цвели большие белые линии. Приземистая женщина с умным четырехугольным лицом молча стояла на подоконнике. Взгляды их скрестились и боролись. Крепкий запах табака, фруктов и сладких духов обострял во всем теле память о вчерашних ласках.
 Она знала, что он любит к ней присочинить и прихвастнуть.
Острое волнение, похожее на предчувствие, пронеслось в нем: его предчувствия и волнения никогда не оправдывались.
Благодарение случаю, снаружи не замечала она ни одного знакомого лица.
Он уладился за ее спиною.
Мебель стояла чинно.
Анна отвечала на его вопросы презрительным взглядом через плечо.
Упреки, которыми он обсыпал ее, только способствовали ее счастью. Рукою она оправила волосы, и сразу стало видно: артистка!
– Сегодня уже забыла, кем я была вчерась - - -
Это было притворство.
После монолога у окна Анне подали большой букет роз. Некрасов был хорош, точно мальчишка; чесались руки. Как-то по-своему Анна шевельнула губою. Она была вся разбитая, но лицо уцелело. Она устраивала ему реприманд.
– Они вот где у меня сидят, любовные сцены! – Некрасов рукою провел по панталонам.
– Тебе надо уехать! – сказал ему Белинский.
Он не заметил и сам, как долетел до Персии.
Грибоедов встречал.
От него пахло театром.
Анна была уже там.


Глава шестая. ТОНКИЙ КОВЕР

В музее-квартире Некрасова доценты помогали посетителям приобщаться к искусству.
(Шутливость окончательно отрезвила молодую девушку).
Кто-то повесил на дверях табличку «ПРИВАТ» – мы постучали: открыл доцент.
Первый телесный порыв хмурил широкие рыжие брови.
Тонкий ковер с бледным персидским рисунком: слоны гонятся за словами, какие это были слова?
«Она уже надела шляпу»?
– Верно ли, что Некрасов жевал бумагу? – спросили мы для приличия.
Немолодой ученый свернул ковер в трубу.
– Некрасов потонул в мягкой большой ладони, но не оброс корою, – ответил он по-доцентски. – Он любит события, любит их  как внешними, так и невидимыми.
Маменька, Люба Колосова и я опередили папашу и Нину Ломову: когда те, запыхавшись, ворвались в музей-квартиру, слова уже были произнесены: в контексте оказалась названа фамилия известного поэта.
В воздухе дрожало умиление. Доцент не помнил попугаев. Он, как птица, Некрасов! Он слаще свободы - - -
Они поняли, что вскользь задели нас; заметно круглился маменькин живот: хватали воздух крючковатые пальцы папаши.
Папаша – человек-афиша: все было написано на спине;  его геометрически построенное мировоззрение не допускало пессимизма: можно ли возмущаться против правильно выведенной теоремы или огорчаться ею?
Он был из тех людей, которые сердятся наполовину.
(Можно считать это признаком).
Сейчас все мы: папаша, Нина Ломова, маменька, Люба Колосова и я были в высоких шапках из поддельного барашка, какие носят машинисты или смазчики.
Вошел кондуктор и зажег газ: он думал, мы едем в вагоне скорого поезда – однако мы остались на вокзале.
(Женский ворс колол голые ноги).
Своей молодости я не чувствовал и не замечал.
Широко открывала рот Люба Колосова.
Высокую поддельную шапку маменька натянула до половины лица.
Никто Нину Ломову не называл по имени.
В резинчатых брюках и длинном путейском сюртуке папаша раздавал деньги: ему выхлопотали в одном железнодорожном обществе место временно исправляющего должность сверхштатного члена временной комиссии с жалованием однакоже в три тысячи рублей.
Немного театральным жестом мы придавили что-то запутанное, липкое, давящее, забравшееся в вагон и поселившееся там: кондуктор оказался прав: шел поезд.
Шел и шел.
Бежал и бежал.


Глава седьмая. ПРОШЛОЕ ОТДЫХАЛО

В Персии все оказалось навыворот.
Прошлое отдыхало.
Никак по голосу он не мог догадаться, кто его зовет.
Поэт (шпион духа) и сам хорошенько не знал, зачем он здесь: Белинский оказался скуп на слова. Ему было сказано приехать сюда, явиться в посольство и ждать: вручат чемодан – он привезет его в Петербург. Всё!
От сада и от сала шли густые, терпкие ароматы, но это было позже – покамест из багажного отделения выносили хрустальный гроб и устанавливали его под наметом траурной колесницы: вместе с Некрасовым в Персию был возвращен прежний российский посол.
(На мужественном лице была написана мучительная скособоченность: душевные недуги представали под утонченными формами, конский волос колол голые ноги).
Некрасова позвал кондуктор, в котором легко угадывался доцент.
– Человек может быть вновь восстановлен и утвержден в своем прежнем качестве, – он намекнул.
В подземной кофейне (людно и дымно) кондуктор вручил поэту соскобленный с рельсов фрагмент женского тела: пользуйся да дела не забывай!
Самый контраст между фрагментом и цельною Анной, сознание, что она живет в какой-то фантастической двойственности, делал ее для поэта особенно привлекательной.
– В ее пульсирующем лице, поминутно вспыхивавшем и опять бледневшем, с широким и высоким лбом, блестящими выразительными глазами, всякий с первого взгляда отгадывал энергичную и в высшей степени впечатлительную натуру, – в свою очередь передал он кондуктору свое вИдение. – Она плавала положительно как рыба - - -
Утерявшая свой важный фрагмент, Анна во многом потеряла в женственности, которую компенсировала приобретенными спортсменскими вкусами: она легко управлялась с персидскими скакунами, выделывая в седле самые головоломные эволюции – военный атташе при посольстве после окончания дипломатической службы звал ее к нему в кавалерийский полк- - -
Она усадила поэта на диван, прикрыла ему ноги пледом, точно он был опасный больной:
– Спасибо вам, что берете активное во мне участие, – она как бы пристыдила его взглядом.
Она быстро и умело стала задавать ему вопросы. О деле не было сказано ни слова.
Они совсем забыли о Грибоедове – Анна, спохватившись,  легко сбила крышку, проволочной петлей вынула из горла шефа застрявший там кусок соленого огурца.
– Как же долго я спал! – с хрустом посол разминал затекшие члены.
(Он притворялся спящим для большего шику).
Веяло покоем, ясным довольством и безмятежною тишиной.
Благоухание цветов напоминало зрителям о запахе ладана.


Глава восьмая. ДЛЯ ОСТРАСТКИ

На чужбине Анна состарилась раньше времени, и никто не сказал ей пожалуйста.
Она попадала в невероятно интересные положения, пудрилась и шуршала шелковыми юбками.
Некрасов поначалу отмалчивался – на театр у него были свои взгляды.
В только что надутом черном бальном платье с покатыми плечами и с гибкими, искусно стесненными корсетом, боками  у зеркала она надевала рыжий, с завитками, парик: ей предстояла улётная сцена на знаменитом балу.
( – Если бы Николай Алексеевич родился в Персии, быть бы ему давно министром культуры, – приговаривал Грибоедов).
Он думал о себе все менее, Некрасов, – глухо стучали лошадиные силы.
«Какой в Персии может быть бал – не понимал поэт, – и как окажется на этом балу Вронский?!»
– Мы подадим сцену на балу как воспоминание Анны о прошлом ее триумфе, я покажу ее воспоминания зрителю, чтобы тот яснее представил их себе, – высоким контральто Некрасову объясняла оперная Магда Геббельс.
Ее сопровождал балетный Герман Геринг, танцевавший не Вронского вовсе, а Каренина: так выходило, что на том самом балу не с Алексеем Кирилловичем слюбится героиня, а с Алексеем Александровичем!
Шлейфом покамест Анна еще задевала за стулья.
«Это все одно самоуслаждение!» – злился Некрасов.
Ему для острастки придумалась обнаженная мужская фигура с отрезанными на манер Афродиты руками: чтобы другим неповадно было!
Он отвечал грубостью.
Видно было, что между ним и актрисой (?) установилась словесная война, часто прикрывающая начало влюбленности.
Раз вечером они сидели в посольском маленьком огородике: грядки помидоров, белых, как только что вымытое белье, пурпуровых, как пятна свежей крови, грязновато-желтых, как несвежее сало, пестрых и звездно- полосатых, сливались в грандиозную симфонию красок: здесь был Мичурин!
Актриса неохотно подтвердила: да, был, проездом из Америки.
– С чемоданом? – поэт резко поднялся.
Она видела его портфель и профиль: на старости лет, как последняя развратница: что в чемодане Мичурина, то в портфеле Некрасова; куда с чемоданом Мичурин, туда и Некрасов с портфелем!
Актриса решила все рассказать мужу, но кто был ее мужем, скажите, пожалуйста! Кто согласится быть мужем постаревшей женщины?!
Некрасов раскачивался как на рессорах в ожидании ее ответа.
– Тебе, собственно, зачем это надо знать?
(Он лез к ней ночью).
(Она оправдывалась перед невидимыми стульями).
(Грязный, низкий, тупой человек пробежал по соседской крыше)
Она была теперь для него, как тарелка шурпы; он для нее, как бараний шашлык на вертеле – съели, обтерлись и продолжительно отрыгнули.


Глава девятая. ВОСПОМИНАНИЯ АННЫ

Воспоминания Анны воскресали, сначала ясные, потом все более сумбурные.
Герман Геринг, учивший ее танцевать, звал уйти от мужа.
Длинными пальцами заправляя конец белокурого уса, чтобы было удобней прикусить его зубами, Вронский по утрам прятался за ширмами.
Он был много моложе ее; ему нравилось, как старые песни она перепевает по-немецки на новый лад.
На балу она, тогда еще Анна Вронская, танцевала с Карениным.
(Она полюбила его робкой, почти собачьей любовью).
Каренин был в зрелых годах; Персия привлекала его трудолюбием, которое покоряет и обогащает природу, – и своим высоким идеалом семейной жизни: он предлагал ей уехать вместе.
Магда Геббельс была согласна, Анна Каренина тоже. Рабочие сцены помогали им укладывать вещи – Вронский ничего не замечал.
(Каренин впоследствии взял фамилию жены и так сделался Вронским?)
Движения молодого Вронского знаменовали собою лишь переход от потенции к акту и ничего более – послушать его, этот переход никогда не был полностью завершенным и постоянно требовал продолжения.
Каренин же подергивал курьими ножками: стань-де к нему передом, а ко мне задом!
Разгулу все же не предавались, равно избегали и политики.
По-стариковски плечи Каренина выдавались вперед: Вронский взял моду стягивать талию веревкой: монах?
(Серея среди зеленоватых камней).
– У вас голова крепкая? Не закружится на подоконнике?
Каренин звал ее стать свободной – Вронский учил держать равновесие .
Анна говорила им, что одна ее подруга бросилась с пятого этажа, а другая – с четвертого.
Неизжитою стариной веяло от стен.
Казалось, самое важное еще впереди.
Каренин русские слова произносил неуверенно:
– Я все-таки немец…
Смеялся Вронский его намекам: мне что ли перейти в католичество?
Что приходит к человеку всегда вдруг? Известное дело: прозрение! Оба они, Каренин и Вронский, почти одновременно осознали: Анна – глупа!
Она не говорила ничего, что имело бы какой-то смысл, преследовало какую-нибудь цель, возымело какое-либо действие.
Она отличалась выходками и суждениями, от которых кости ее бабушки начинали кружиться и стукаться в гробу; сердцем и фантазией ее ничто не управляло: нравственное сознание никак не проявлялось, воля бездействовала; испытывая наслаждение, она теряла свою индивидуальность.
Она забывала записывать приходы и расходы.
Она молилась, завела иконостас и прилагалась ко всем образам, падая на колени поочередно перед каждым из них.
В черном камлотовом подряснике, опоясанный цветным, вышитым гарусной шерстью, широким поясом, с узкими рукавами, плотно прилегающими к нижней части предплечья и туго завязанными черными тесемками у самых кистей его изящных холеных рук, – в одежде, делавшей его высокий рост еще более высоким и очень гармонирующей с его стройным станом, из-за ширмы выходил Вронский.
Он благословлял ее и давал лобызать руку.


Глава десятая. ТЕПЛЫЕ ЧЕМОДАНЫ

Рабочие сцены помогали Магде и Анне укладывать чемоданы, при этом незаметно подкладывая в них изотопы – в свое время, чемоданы эти изготовлены были руками Дмитрия Ивановича Менделеева и, казалось, еще хранили тепло его рук.
Стоял на дворе такой же точно день, как и тогда, когда Юлиус и Этель Розенберги ровно с такими же чемоданами приехали в Россию – сейчас они, вполне прижившиеся на новом месте, улыбались и притоптывали ногами, искусно подпарывая подкладку.
– Сегодня изотопы, а завтра компоненты, – в порыве позорной откровенности приговаривал он, коммунист.
– А послезавтра, глядишь, – и конец кадрили. Ждите! – в тон ему на что-то намекала она.
Неизбежный дурак в костюме, взятом напрокат из театра, усердно кивал головою, чтобы вызвать звон бубенчиков. За столиками между колоннами и в амбразурах окон в клетчатых песочного цвета панталонах с лампасами пировали единомышленники-коммунисты. Слабо Ленин приподымал правую руку, точно выступал перед толпою.
Мне в этот момент показалось, что все кончено, катастрофа уже произошла, и представление остановлено.
Я сделал усилие улыбнуться на его слова, и должно быть хороша была эта улыбка!
Он содрогнулся в оргазме, Ленин! Небывалое наслаждение заставило его подумать, что давненько не бывал он в революции (которую почему-то он считал необходимым компонентом мировой кадрили).
– Коммунисты, – прохрипел вождь, извиваясь телом, – должны похитить атомный секрет у капиталистов, чтобы впоследствии передать его террористам!
От Ленина исходила сила, толкающая вперед поезд, и зависел результат дела, которое на повестку дня вынесла страдающая эпоха:::
В поезде, понятно, ехала Анна.
«Следует положить на правило!» – пришла она к выводу.
Прежде сколько бы она ни стремилась отвоевать себе независимость от правил, она могла добиться этого лишь с помощью сцен и только на время спектакля.
Рамки казались ей тесными, обрамленной.
(По самому ходу поезда).
– Знаете, что мне приходит в голову? – газету отложил Богомолов.
– Велосипед, – не раздумывая, она ответила.
Мелькали спицы.
Анна вязала набрюшник новому мужу.
«Дурак будет тот, кто женится на ней!» – Богомолов решился на революцию взглядов.
Антипатии всегда взаимны.


ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Глава первая. ВЫСОКИМ ТОНОМ

Привилегия голоса над письмом заметно оживляла настоящее.
Они кадили друг другу: человек, обездушенный наукою, литературой, воспитанием и средою (Вронский), и папа Римский – каким образом, где сделано было знакомство – никто не знал.
 Поочередно Роберт Оппенгеймер исполнял обе роли, поворачиваясь к зрителю то левой, то правой своею (раскрашенной соответственно) половиной.
– Итак, вы утверждаете, что нашли абсолютное начало?!
– Именно! –  тем же высоким тоном, не смущаясь рангом собеседника, отвечал Алексей Кириллович. – «Всё смешалось!».
– Как же в таком случае «счастливые семьи»?!
– Счастливые семьи только и наделали шуму своим скоромным обедом в великий пяток, имели удовольствие вызвать аплодисменты перезрелых девиц и уличных голодных мальчиков, готовых сделаться протестантами!.. Так называемые «счастливые семьи» – это всего лишь убого поставленные живые картины, столь же заслуживающие посмеяния, как и лишенные приличия!
– Кто бог Толстого? –  схватил суть святейший.
–  Его бог – удовольствие!
– А от чего именно испытывает он это самое удовольствие?
– Смешно и стыдно сказать, – говорил Алексей Кириллович и смеялся, – Просто умора! Толстой испытывает удовольствие от дела своих рук!
– Своя рука – владыка?!
– Именно!
Так выходило, что всякий может нести все, что имеет в руках и в голове.
Слово за слово мужчины входили в самостоятельное царство мысли, независимой ни от каких текстов, указов, кодексов и энциклик – мысль шла вперед к все новым завоеваниям, навязывая жизни свой критический метод даже в том случае, когда недостаток точных данных и проверенных гипотез делал применение метода неудобным и обманчивым.
Соперники или совместники они были?!
Не в том дело!
Тогда в чем же?!
А в том, что в области практики, как и в области теории царило и требовало себе поклонения познание частного факта в его отдельности при полном равнодушии к дальнейшим обобщениям!
Широкая идея: ау!
Вне точного факта  в области мысли, мог создаваться лишь мир иллюзий, и большинство сторонников этих иллюзий были сознательные актёры нисколько не интересной комедии.
(Понижение характеров под воздействием привычки).
В области личного аппетита человек уклончивого характера (и деликатного желудка) не церемонился ни с другими, ни с собою самим.

Глава вторая. НОВЫЙ ИМПУЛЬС

В химии свойства хлористых соединений не имеют никакой нужды быть сопоставленными со свойствами, например, солей марганца.
Для Дмитрия Ивановича Менделеева самая область аффектов и симпатий была лишь полем разнообразных опытов:::
(Все виды удовольствий для состоятельных господ).
Дочь Люба поверхностно привязана была к Александру Блоку, страдавшему жизненной тоскою.
Отлично Александр Александрович понимал, что он не Некрасов,  умевший как никто скрывать свою силу мысли и огромный талант в самоотверженной борьбе со всеми иллюзиями и лицемериями эпохи, и потому поднимая руки вверх, спрашивал:
– Кто из нас сделается Богом?!
Скоро Менделееву это надоело и, чтобы закончить комедию, однажды он ответил:
– Я!
Комедия, однако, только получила новый импульс.
Время сделалось зараз и гробовщиком (Пушкин), и кормилицей (Крупская) – оно хоронило  прежние смешные иллюзии и выстругивало колыбель новым смешным идеалам.
Слово не воробей – теперь время от времени Дмитрию Ивановичу приходилось заниматься установлением порядка в космическом масштабе.
– А как же частности, – спрашивали его близкие, –  отдельные личности, рядовые факты? Кто займется ими?!
Дмитрий Иванович выходил встретить почтальона.
« Я сужу самое себя и остаюсь спокойной, холодной и разрубленной на части; я умерла и разглядываю себя, мертвеца, без волнения и смущения», – сообщала ему Анна.
Дмитрий Иванович умел разглядеть мелочные стороны даже в призраках.
«Жить не значит чувствовать и любить, – соединял и расширял он ее. – Жить – это видеть, а смерть – это знать.
(Смерть как хочется знать).
Сильная страсть, наслаждалась самими принесенными ею жертвами; Анна смеялась подле, смахивавшая на золотую рыбку в золотом корыте: спасти мне мир или не стоит, старче?
Он реабилитировал ее плоть во имя будущих идеалов.
«Сладостные чары сковали меня в саду Мичурина, – писала она вскорости после этого. – Я хотела бы через плечо и об колено…»
Анна не всегда оканчивала свои фразы: нередко она бросала их, как будто чувствовала к ним отвращение – это придавало ее письму (а впоследствии и разговору) характер скачков.
Позже эти скачки стали ощущаться физически и создали новые множественные связи.
Глава третья. ПЕРСИДСКАЯ СИРЕНЬ

Мичурин был такой дурноты, которую женщины не прощают.
Его чувственность смешивалась с мистицизмом. Он мог наброситься на призрак, повалить его навзничь и требовать удовлетворения.
У Анны Иван Владимирович заимствовал кокетство и прелесть женской натуры. Когда он говорил о Господе, он становился похож на тех старинных кардиналов, которые благодарили богов Олимпа за избрание нового папы.
Внимательно Анна слушала.
Однажды, не слишком торопясь на кладбище, Анна зашла на обратном пути в церковь – священник, странно похожий на Вронского, на католический манер служил по кому-то панихиду. Что-то слышалось в его голосе родное, а в манерах (виделось) бесцеремонное. Он просто балаганил.
Они отвернулись друг от друга, слегка нахмурившись.
К тому времени Анна перешла уже пределы невесты: жирная сорокалетняя красавица – Мичурин познакомил ее с Карениным, и тот пленился ею.
Персидская сирень туманила мозг – огнем на фоне бледной зелени цветной капусты горели ярко-красные томаты, свои золотые диски к влюбленным с натугою оборачивали подсолнухи.
Каренин положил рассудительность в карман и предался фантазиям: вот он учащает поцелуи, возбуждая свои желания, а вот (после всего) вылезает из окна, оставляя ее в постели едва дышащею и разбитою, и еще мокрый от ее ароматного пота, с глазами, отуманенными влажным блеском, идет по снегу (он) вдоль грядок с цветущими овощами, завернувшись в шубу и как бы избегая засады.
В это же время с треском Мичурин стал разбивать на куски идолов, которых прежде силился он признавать за живых богов: с кувалдою он подбирался к памятнику Менделееву и был замечен у мавзолея.
Теперь Анна сделалась для него перевернутым листом.
Ленин не мог придти в себя от удивления, что не он управляет миром – Некрасов же разработал план: он приходит на выступление с двумя пистолетами: из первого стреляет в зрителей, а из второго мозжит себе голову.
Острый кинжал прятал в широком рукаве Александр Блок.
Громовой удар должен был поставить каждого на свое место: молоток и лист жести за сценой.
Прикованные каждый к своей тачке Толстой и Достоевский в одной из шахт наткнулись на залежи урановой руды – разучив свою роль и вдумываясь в нее, они, наконец, ее усвоили.
(Чувствовалась подделка под настоящий металл).
Келдыш смотрел на кулинарное искусство, как на искусство изящное: его скоромный обед в страстную пятницу вызвал неудовольствие отца Гагарина.
Сцены и объяснения происходили все чаще и становились грубее.
Томление делалось еще томительнее.


Глава четвертая. ВЗЯТЬ БАСОМ

Алексей Александрович (Бенедикт) Лившиц более не был карликом, свободно помещавшимся в чемодане Анны Карениной.
Он справился с часами и, распустив зонтик, вышел на улицу.
Спорная мысль возникала по самому ходу вещей: все ли кончено для страны, где ренегатам покровительствуют женщины(?)
«Пора ковать железо», – передал он по инстанции.
(Раввин, кантор и сионист, он знал, что пробы урановой руды уже доставлены в лабораторию Менделеева: проводятся эксперименты).
Унковский и Ераков, порочные на вид, в низко вырезанных жилетах, проплыли по Неве на плашкоуте, груженном мельничными жерновами: душеприказчики Некрасова?
Мельничные жернова похожи были на колеса с глазами, плашкоут напоминал о некой полусфере, Унковский и Ераков представляли собою подобия человека – что дальше?!
Судебный следователь Энгельгардт сзади крепко взял талмудиста под руку:
– В чем ваша вера? – попробовал подтолкнуть он авреха к исповеди,  принятой в иудаизме лишь между человеком и Богом.
– Таки хотите подвергнуть меня кряхтению? –  не струхнул Лившиц.
Шутейно он ударил себя по правой щеке и сделал вид, что под удар подставляет левую.
Плашкоут назывался «Прогресс», но двум шедшим по набережной давно было ясно, что слово это ничего не выражает: Унковский на палубе мусолил требник, Ераков рассматривал его руку.
– Все идет к остановке жизни! – пробовал напугать судейский.
– Зачем? Ну а потом? – должен был по сценарию ответить Бенедикт и Алексей Александрович, но в Торе этого не было и в Талмуде тоже.
Была связь с Валерием Чкаловым, который по одному движению левой руки Лившица мог потопить плашкоут, но русский летчик некстати в этот момент схватился в небе с Герингом и не видал сигналов снизу.
(Кто был пьян жизнью?)
– Они плывут вовсе не в поисках мотивов для дальнейшей передачи впечатлений по памяти! – только и сказал не то Энгельгардт, не то Лившиц.
 Оба торопились на утреннюю репетицию.
(Виделись зашитые в лошадиную кожу цибики чая).
Кто-то поставил стакан на подоконник.
Лившиц надел серебряные очки.
Маленькие рты сладострастно чавкали.
Руки, сближенные ниже пояса, держали шекспировскую шляпу.
Вчерашний цыпленок заботливо был укутан в бумагу.
Судебный следователь на клиросе подтягивал дьячку.
Хотел взять басом, но не мог и только хрипел.
Помню помимо (прокол в протоколе): полная страха старуха - - -


Глава пятая. ВЕЧНОЕ ВОЗВРАЩЕНИЕ

Еще не окончилась репетиция предыдущей редакции пьесы, и их попросили подсобить: режиссерский свисток альтернативного постановщика вызвал в этой комедии новую перемену декораций и новое переодевание персонала.
Алабин припомнил Фирдоуси, Низами, Саади, собрал обрывки какого-то восточного сказания, установил алтарь, зажег священный огонь, вывел на сцену вереницу персов в белых рубахах с девятью швами, широко разлил реку Карун, набросал где мог персидской сирени, настелил ковров, на видном месте вывесил крылатый круг с человеческим образом и к делу вернул Грибоедова.
Лившицу и Энгельгардту вручены были бумажки с текстом – покамест говорил Грибоедов.
– Когда Анне исполнилось тридцать лет, она пошла с горы, – так говорил Грибоедов. – Она сама таскала свое тело. Она пресытилась светом. Она должна была закатиться.
Смеялись (в сторону) Энгельгардт и Лившиц: «Разве же не слыхал российский посол, что Анна умерла в двадцать семь?»
Руки, сближенные ниже пояса, держали шекспировскую шляпу: умерла любовь, Каренин в знак траура спустил панталоны.
Спросить разве его?
Под скверную музыку вертелись облупленные лошади; казались злыми голоса.
– В человеке важно то, что он моет, – не дожидаясь вопроса, на него ответил Каренин.
«Мост!» – услышали все.
Героический переход по мосту через Иранское нагорье генерала Гудим-Левковича и последовавшая его гибель – вот он, ключ к тайне!
Анна была там:::
«Анна любила свою добродетель, ибо добродетель есть воля к гибели: Анна возлюбила свою гибель!»
Лившиц и Энгельгардт бросали эти и другие золотые слова впереди предстоявших им дел, и за это любил их Алабин.
Моргали в зрительном зале, виделась золотая середина между безумием и смертью:::
– Похороню тебя своими словами! – руками Анне показывал Грибоедов, ночной ходок.
(Анна – мертвая собака, что ли?)
Похоронить Анну не мог даже Толстой: совершить этот обряд (подряд) под силу было только сверхчеловеку.
(«Скоромный скоморох в постный день или женитьба Каренина»?)
– Боитесь попасть в руки убийцы? – здесь должен был спросить Лившица Энгельгардт.
– Боюсь попасть в мечты похотливой женщины, – был должен Энгельгардту ответить Лившиц здесь.


Глава шестая. ОБРЮЗГЛА МЕЛЮЗГА

Собака чувственности напугала старуху – болтливое возбуждение охватило ее.
Полностью в мушках, вся в румянах, с головой, усыпанной пудрою и в туфлях на красных каблуках эпохи Реставрации, она поражала вызывающим даже глубокое беспокойство сходством с правнучкой своею Ниной Ломовой.
«Всегда быть одной слишком для меня много», – предохранялась Нина.
«Всегда одна и одна – это дает со временем двух», – распространялась старуха.
Болтливый призрак витал перед Ниной, уговаривая отдать плоть и кости: беременна сделалась Ломова старухою: хотела Нина двух вещей только: опасности и игры.
Все остальное – глупость.
Унковский и Ераков на облупленных лошадях охраняли ее (глупость): душеприказчики Некрасова: визит поэта в Персию подготавливался к святым для поэта могилам.
«Сей мир, увы, лишь вымысел и дым – так оставайся ж старый молодым!»
Долго Нина стояла на пороге, красиво выделяясь на светлом фоне соседней комнаты: порой молодость брала свое, порою – старость.
(Старость против глупости).
Лампа мигнула: где-то в доме заржавленными ключами открыли скрипучую дверь.
Папаша был теперь в отставке: в подземной кофейне, где  всегда людно и дымно, он, охорашиваясь и играя на публику, рассказывал, как в Витебске из-за него отравилась гимназистка, а в Могилеве молоденькая жена посла поднесла ему персидский ковер.
Их возраст уже не соответствовал чувству дружбы.
Гордясь ею, возраст Нины до поры возвышал ее.
По-своему папашин возраст его поощрял.
В их связи однако было слишком много товарищеских чувств, и это не могло утолить жажды жизни, кипевшей в Нине: в ней созревала женщина и клокотали пламенные бесформенные ожидания.
Тщеславие при том при всем проглядывало в Нине: красные каблуки, мушки, фижмы.
Она болтала так оживленно и взволнованно, словно хотела под этой болтовней скрыть свою тревогу: Нина устаревала, да: в ее взгляде читались воспоминания о былом и думах (вечно она путала Герцена и Белинского).
Сыграть Белинского в юбке – кому под силу?
Что-то для себя проверяя, скользил Богомолов между кроватями, на изголовьях которых покоились другие две головы – обе  остроконечные и чешуйчатые: Белинский и Герцен.
Головы были только утробой их сердец – их же сердца стремились к гибели.
Тяжелые капли тяжелой воды падали одна за другою из темной тучи, нависшей над человечеством.


Глава седьмая. СТАРЫЙ РАМОЛИК

Дальше болтала старуха.
Двери открыли: просунулась остроконечная голова: стеклянистый блеск мелких глаз не придавал ей снисходительного вида.
 Не худой и не толстый Унковский по-бабьи втолкнулся в комнату.
– Ты почему в юбке? – разохался под одеялом Ераков.
– Играю Белинского, – вошедший сел, закинул волосатую ногу на ногу.
На полу лежал персидский ковер, скомканный у кровати.
– Послал Некрасова? – Ераков оставался Ераковым.
– Лакей уже начал распаковывать его чемоданы, – великий критик произнес закамуфлированную фразу. – Там. В Персии.
– Кто изображает лакея?
– Старый князь! – неистово Белинский расхохотался. – В точности по указаниям Толстого: вверх ногами! Ноги одного – на плечах другого да еще и укутаны пледом!
Их голоса казались злыми: Еракова и Унковского: скоромные скоморохи, шутливые чудовища!
Недоставало ребенка, несущего зеркало: где же он?!
(Мальчик-протестант – сверхчеловечек?)
В поезде, в поезде, в отдельном купе сидит он на коленях у генерала в пальто на красной подкладке, и это его мысль делает все прямое кривым – мысль же военного только придает вращение тому, что стоИт.
(Город по имени Каламбург: непросто жить, непросто умирать в нем старому рамолику-алкоголику!)
Дальше болтала старуха: вращение – мать извращений.
Каренина Анна Аркадьевна – Анна Аркадьевна Сызнова.
Снова и снова возвращается она (вращаясь) к нам по канату над пропастью жизни: она перепрыгнула собственную тень, Канатчикова Анна!
Слишком далеко зашла она в будущее – назойливый карлик спрыгнул с плеч ее: карлик памяти - - -
(Бочковая соленая память, разбросанная и раскромсанная: Герцен?!).
(Всякая истина крива, самое время есть круг).
(Герцен и Белинский, странники в ночи, обменивающиеся взглядами, оценивающие шансы и т.д.)
Предложено тяжелым карликам придумать вещи, допускающие танцевать над собою: придумали осквернение брака.
(Так говорила старуха).
(Оркестр разошелся. Боа без перьев).
Белинский на балу-маскараде неотличим от Герцена.
Они тренировались покамест без женщин: вечные любимцы естества!
(Слова слона).
Когда короли наслаждаются рифмами, еврей становится Богом.
Открещивался Лившиц: Бог с вами!
Раскладывал на столе своем Менделеев образцы словесной руды, добытой Толстым и Достоевским в шахте своего нетерпения: отцы и овцы:::
Болтала так старуха с сосцами, полными (отравленного) молока и меда.


Глава восьмая. ТАРАСОВСКОЕ НАСТРОЕНИЕ

Сперва хотела ответить уклончиво Сызнова Анна Аркадьевна – позже сказала прямо:
– Не уважаю я вашего образа действий!
Сферы возмутились, распались на шестеренки, завращали глазами: в какой-то степени желали сферы вырвать Анну из ее самое, сделать так, чтобы перестала она быть самое собою или чтобы стала совершенно иною, нежели она есть.
(Чуждые вовсе любовного о ней помышления).
Уверены были сферы, что Сызнова Анна возит их за колеса.
Складывались сферы из феноменов: задействованы были феномены детства, сновидения, интуиции, мышления, бытия и познания в лице Келдыша, Мичурина, отца Гагарина и трех Софий: Андреевны, Исааковны и Натановны (Тарасовны).
«Два перла в тройке краше, чем один – прекрасней рядом с павою павлин», – внушали сладкие голоса.
Мертвая рука (рука не того, кто постоянно раздает благословение).  просунула как-то Анне  в форточку персидский ковер: владей-де без права передачи по наследству – угомониться призывали ее имена настроений (по совместительству андреевское, исааковское и тарасовское).
Она ли – одна из тех дам, которые живут по-холостяцки?! Нет вовсе: теперь Анна жила с павлином, который считался ее мужем.
Боа без перьев – меховое.
Павлин кричал по утрам голосом Келдыша: павлин из академиков.
Как бы то ни было, жила родина, несмотря на все помехи; гербы, горбы повсюду! Несли с базара мужики Белинского да Герцена: грош цена.
Как случается с каждым, обдумывающим трудные вещи, однажды Анна наступила на человека: последний папа, нарумянивший болезнь свою и странно похожий на Вронского в старости, лежал поперек дороги ее!
Она хотела проскочить мимо него, но случилось иначе: он встал и преградил ей дорогу.
Они любили теперь по ту сторону прелюбодеяния: старый Бог умер.
Старый Бог умер от жадности, Бог любви!
Он выстроил ад, ибо строить ад куда дешевле рая - - -
Ночью шипела и хрипела вода из лопнувшей канализационной трубы: самый безобразный человек явился к ним в комбинезоне, с гаечным ключом и покамест не закручивал гайки.
– Походка обнаруживает, кто идет по пути твоему; хромают сравнения, да, – говорил он загадочно.
– Кому быть-стать господином земли? Тому ли, кто скажет, что подобно этой трубе должны течь все большие и малые на земле реки? – он говорил загадочно.
– Хотите вы заново пережить мгновенье, чудным сделать его, все пережить сызнова: сгинь, но вернись назад: да, вы хотите! – загадочно говорил он.


Глава девятая. КОСМИЧЕСКАЯ ПРИЧЕСКА

Она допускала в душе произвольность: Канатчикова Анна.
Каракулевый жакет плотно облегал ее стан; вокруг шеи обвивалось меховое боа.
– Жаль, что в аптеках нет музыки, – могла выдать она импровизом.
Ипохондрическое лицо она совмещала с развинченным телом.
– Вот на каком коне езжу! –  под музыку поднимала она над головою облупленный костыль.
Прохожие разбегались: ее наблюдать было несносно.
Она и сама перетрухнула, когда на сцене вдруг выпалили из ружья: революция, Ленин!
Само собой высоко держала она на ветру знамя крестьян и рабочих.
(Ленин ежеминутно готовился умереть от натуги).
(Ленин был душою любительских спектаклей).
Тем временем магические чемоданы перемещались между Персией, Америкой и Россией.
(Умер Дмитрий Иванович Менделеев; один его чемодан Богом мог сделать Ленина).
(Нет у Ленина одеяла, нет подушки, нет перед кроватью туфель, отсутствует на умывальнике зубная щетка, не видно на окне занавесок: идее не нужны ни пол, ни потолок: стена нужна идее!)
Зорко вглядывается Анна в каждый экипаж: едут навстречу по большей части убивающие время и размыкающие его.
Она ходила ходуном, ноги прыгали, сливались, переплетались – горизонтально распространялась идея: советской молодой республике как кость в горле нужна сверхмощная бомба!
(Завелся душок в присутственном месте).
(Сновали группы мужчин и женщин).
Тело у Анны Канатчиковой делалось то розовым, то желтым, она думала, что чемоданы набиты сериями, а Ленин на ней женится.
На пристани у Дворцового моста они наняли ялик; яличник доставил их к плашкоутам. Ленин был в брюках телесного цвета, на углах его воротничков скалились собачьи и лошадиные головы. Этот Ленин звал эту Анну уйти подальше от словесного описания: описывать другое вместо этого!
Анна была отлична от себя самое и не узнавала себя: зачем приплыла она на плашкоуты и что заносит в тетрадь с замочком?!
«Я не могу видеть своего взгляда, – она записала, – а он – своих жестов».
«Я не участвую с ней в общем деле, хотя частенько она пребывает в одном со мною месте, – записал и Ленин. – Здесь заключена какая-то тайна!»
Вместо вещей или хотя бы следов на плашкоутах они нашли слова, однако.
– Тайна – это то, что избегает слов, – позже с балкона Кшесинской прокричал Ленин: – космическая прическа, литературный солитер, персональная соната.


Глава десятая. ВНУТРИ ОКНА

Фальшивая нота маскарада слышалась в области мысли: нельзя остановить мечты убийцы и рук похотливой женщины.
Новая партия в области мысли и жизни заявила (устами Ленина) о своей непричастности чему бы то ни было.
Лучшие умы угадывали фальшь в попытках возвращения к отжившим идеалам – заполнившие сцену гениальные эгоисты (непонятные гении) гнали из себя бессодержательность и пустоту.
Артистам приходилось вести бой с драматургом, с нелепостью выпавшей на их долю роли; полагали, что мысль, заложенная автором в основу действия, совершенно неверна, а самое развитие этой мысли ничего не доказывает.
Ели варенье из банок и прямо столовыми ложками; у всех вздулись рты.
Некрасов писал «Железную дорогу» вообще на игральных картах, которые перекидывал через стол своей любовнице.
Герцен и Белинский заняли освободившиеся места Толстого и Достоевского: карлики вместо великанов.
Какая-то началась невидимая, немая ссора – кто ссорится с кем покамест было неясно: Герцен трусил Толстого, Белинский –  Достоевского; все четверо побаивались Грибоедова; Некрасов же бежал всей пятерки.
Умозаключение приравнивалось к действию.
Буквально всё предстало вещами, и каждая вещь каким-то образом была связана с другими, от нее (казалось бы) отдаленными: государство – со светомузыкой и логическими правилами,  логические правила – с брызгами шампанского, брызги – с термоядерной реакцией и государством.
(С кем вы, мастера культуры? И как часто?)
Алабин призывал к доработке здравого смысла: образы-де соперничают за одну и ту же территорию!
Валился от смеха Богомолов: места им что ли мало?!
Образы, по Богомолову, соперничают за одно и то же время.
Являющийся образ Анны возникает (всегда сейчас!) в своем собственном обрамлении, свободно занимающем отведенное ему пространство.
(Когда обрамление исчезало, исчезала сама Анна).
Именно обрамление играло Анну.
Происходившее мы наблюдали в терминах того, чего не наблюдали мы вне терминов.
(Необъясненное объяснение).
Мотивы несомненно были, хотя причины бесспорно отсутствовали.
Папаша и Нина взаимно замкнулись, чтобы разум, расположенный в мире так, как он есть, мог получить какой-никакой обзор своего собственного положения.
Маменька, Люба Колосова и я барахтались в объяснительном провале между разумом и мозгом, запутавшись между первым и третьим лицом.
Возникающая Анна Каренина (во всех своих ипостасях) не ограничивалась телесными пределами организма – она могла расширяться в собственное обрамление, из которого черпала новое ментальное и физическое  содержание.
Мы продолжали генерировать новую модель реальности, да, внутри окна присутствия.
Революция уравняла в правах ментальные и физические типы.
На смену самодержавию, православию и народности пришли представляемость, глобальность и транспарентность.



ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Глава первая. ПРИВАТНАЯ БОЛЬ

Наивные реалисты касательно содержания постановки полагали, что всё оно полностью транспарентно и ничего в нем нет и быть не может тайного, того что недоступно взгляду рядового обывателя.
Особая форма затемнения, однако, призвана была до поры ограничить возможную транспарентность, глобальность и даже представляемость действия.
– Не представляю даже, – с нажимом говорил, к примеру, отец Гагарина, – как выйти из существующего положения!
Он полагал, что заключен в темной пещере и только когда у входа разводится костер, он, отец Гагарина, замечает какие-то тени на стене – Мичурин же и Келдыш с высоты птичьего полета вообще никого в пещере не видели и потому утверждали, что пещера вообще пуста и никакого пленника в ней нет: только тени.
Тотально все симулировали: самая симуляция полета генерировала собственного виртуального пилота.
– Геринга, выходит, никакого в небе нет? – отец Гагарина двигал руками.
– Именно! – Мичурин и Келдыш чему-то радовались. – Аэроплан пуст и движется на автопилоте!
Опыт давался им от первого лица и потому воспринимался ими как их собственный опыт, в то время как пещерному человеку (отцу Гагарина) тот же опыт давался от третьих лиц и потому воспринимался не опытом вообще, а каким-то чуть ли не инородным телом, вдобавок почему-то женским.
Был налицо откровенный случай внедрения в голову: отец Гагарина переживал мысли, которые принадлежали Келдышу и Мичурину.
Там, где нет места сомнению, нет места и уверенности.
– Мамочка, – девочкой не понимала Анюта, – почему, стоит мне появиться где-либо в короткой юбочке, все мужики сразу начинают дрочить?
– Кто мог внушить тебе такое, деточка? – смеялась Анна Петровна Керн. – Никто не дрочит, все просто двигают руками, делают вид, симулируют.
За гранью представлений реальность становилась просто чувственным опытом.
Знание о самом себе (папа – не папа) регулировалось у Вронского знанием о Анне, вытекающем из системы отношений второго порядка, которой он приписывал не только простые убеждения, желания и другие интенции, но также убеждения, желания и другие интенции об убеждениях, желаниях, других интенциях и трактовках.
– Жизнь не может ничего хотеть, – зрительному залу внушал Алабин. – Природе нет до нас дела!
– Смотрите: становление не изящно, – показывал Богомолов, – оно зачинается в зазоре между разумом и аффектом, куда не проникают ни слова, ни чувства!
Они спускали с колосников щупальцевидные шуршащие сумерки, оба постановщика-режиссера, в которых виделся некий третий (болезненный!) путь между светом и тьмою.
– Боль другого принадлежит только ему, но у боли нет своего мира и поэтому она забирает ваш! – из сумерек выходил знаменитый хирург Пирогов.
Анна получала от боли удовольствие, которое необходимо было строго дозировать.
В тренировочном зале под присмотром опытных инструкторов тайно она регулярно накатывала на себя тяжелое чугунное колесо.


Глава вторая. СОБАЧИЙ АНГЕЛ

Страдать следует в меру.
Еще в детстве Анна захватывала себе пальчики бельевыми прищепками, порою специально она проказничала, чтобы отец хорошенько ее выпорол.
Анна не отвергала того, что составляло ее, но считала, что его следует разнообразить всеми возможными средствами.
– Мой рот полон разноцветных языков! – она высовывала наружу то желтый, то синий, то зеленый.
Тело Анны плохо переносило открытый Космос и потому всеми фибрами она стремилась проникнуть в него: так произошло ее знакомство с отцом Гагарина.
– В Космосе могу ли я стать пищей для Бога? – откровенно Анна ломалась. – И еще: допустим, у меня нет соответствующего органа, и вместо него установлен органон - - -
В сломанных мыслях черпала Анна темный опыт: за ним прибегали к ней недостаточные мужчины:  ее опыт, однако, оказывался слишком плотным и насыщенным для конечных существ, какими, в принципе, все они были.
Уже после пребывания в Космосе,  состоя на дипломатической работе, она действовала, по сути, не имея непосредственного доступа к действию, в основном неумеренно медитируя и распуская мозг.
 Начальник Анны (Грибоедов) ее ощущение беспокойства пытался перевести в ощущение борьбы, но перевел лишь в ощущение  для себя, которое было и ощущением ни для чего. Никак это не помогало спасти планету.
Перевод требовал отстранения, а возникающие мутации – отрицания.
«Недостаточно Бога, – Анна парила над облаками. – Нужен Интерпретатор. Папа!»
Папа был далеко на лихом коне.
«Мой папа, – лаяла с высоты Анна, – да, лихой наездник!»
« Ангел в качестве комплимента – собака!» – слепым, по сути, мозгом постигала она, когда ее называли ангелом.
Ее папа держал ли сейчас голову неподвижно? А папа Грибоедова – как он расходовал свой мозг?!
(Скудость озарения!)
Теперь Анна была и той же самой, и другой: та же самая генерировала  поток точных копий самое себя – другая Анна держала эти копии в голове, по мере надобности выпуская их наружу.
Каждый момент казался ей тем же самым: временило время и растягивалось.
Проблема же состояла в том, что Анна не способна была отличить самое себя от себя самой и потому зачастую не могла осознать собственной трансформации.
Сейчас – всегда ли сейчас?
И если нет, значит одновременно она может находиться в разных местах и совершать противоположные действия.


Глава третья. НИШИ РЕАЛЬНОГО

Для Пирогова она была женою, Грибоедов считал ее вице-консулом, Каренин видел собакою, Вронский возвел ее в монахини – Некрасов общался с нею как с доцентом и экскурсоводом.
Она растворялась всякий раз, когда они пытались постичь ее суть: их выкрики сливались в единый рёв, когда она бралась за спицы и начинала их вращать: мелькающие спицы размывались до впечатления колеса; тело Анны вполне делимо было между мужчинами (тем же колесованием) – ее мозг разделить было нельзя.
«Вот если бы существовала бомба, способная разбить ее на атомы, тогда бы мы могли точнее всего распределить между нами!» – мечтал иногда кто-нибудь из соискателей.
Была ли между ними и Анною реальная связь или же здесь просто налицо какое-то совпадение?
Они судили о Анне по ее тени!
Тень Анны совпадала с тенью бомбы (здесь, возможно, я ошибаюсь).
На теле Анны была татуировка бомбы, на теле же бомбы была надпись: «За Анну!» (здесь, определенно, я вру).
Бомба – предельный вид Анны: всё происходит из нее и ничего не происходит от или около; в нужный момент Анна просто разлетается сама в соответствии с законами природы (здесь меня уже просто нет).
Если вы похожи на меня, это обстоятельство вызывает у вас глубокое отвращение: чем собственно отличаются  друг от друга (по большому счету) Некрасов, Вронский, Каренин, Грибоедов и Пирогов?
Мир, очищенный от призраков, оказывается полон признаками: ищите во всех состояниях!
Состояние же Анны порою было настолько нестабильным, что, ночью лежа с Пироговым, она доподлинно не представляла себе, что будет делать утром с Грибоедовым, а днем с Карениным и одновременно – с Вронским и Некрасовым.
Вечерами было проще: внутренний опыт позволял проявиться тому, что не выражается словами: актам, способным затронуть другую реальность, поэтически проникнуть в нее и там суверенно со смехом, в экстазе пережить невозможное и остающееся запретным.
(Спасительная благодать).
Молитве, божественной благодати в ее времяпровождении практически не было места – пустое!
Мичурин позаботился о том, чтобы цветы цвели и бесконечно пахли.
Гуляя по прекрасному саду, заново Анна распределяла задачи, стоявшие перед нею, и всякий раз попадала во все более изощренные, глубокомысленные, универсальные и титулованные ниши реального, выбраться из которых становилось все затруднительнее.
Представившиеся ей возможности она должна была обратить в одну единую совозможность.
Глава четвертая. ОСОБЫЙ ЗАПАХ

Ее смущало необыкновенное сходство всех претендовавших на нее мужчин (раньше этого не было?!) – она различала их только по цвету чемоданов, с которыми они приходили к ней: Некрасов, Вронский, Каренин, Грибоедов, Пирогов – у каждого был свой особый цвет.
У чемодана Мичурина, вдобавок, был особый запах.
У чемодана Келдыша – особый звук.
Особый вес отличал чемодан отца Гагарина.
Принять груз – с этим особых проблем не было: трудности возникали, когда пришедший расставался с чемоданом: кто это был?!
Знать было важно, поскольку Некрасову обыкновенно она должна была передать чемодан отца Гагарина, Вронскому – чемодан Келдыша, Каренину – чемодан Мичурина и т. д.
Худо-бедно до поры Анна справлялась, хотя приходивший особо Крамской время от времени перекрашивал чемоданы или перенастраивал их.
Русские делали это, чтобы ввести в заблуждение персов, подобно тому, как до них (безуспешно) американцы пытались обмануть русских.
В чемодане Пирогова (она знала) были для отвода глаз извлеченные человеческие органы, неизвестно кому принадлежавшие прежде (потрескавшаяся кожа была внутри и снаружи).
Великий хирург, когда Анна что-нибудь путала, угрожал уменьшить ее в размерах, пришить хвост, покрыть шерстью и перестроить ротовую полость так, чтобы вместо внятного ведения разговора, она бы рычала и лаяла.
(Звероподобная версия).
Кто-то стрелял в Пирогова из окна проходившего поезда, и с тех пор он сделался крайне нервным и, по слухам, делал ненужные ампутации.
– Но это же абсурд! – противилась Анна – На вас кто-то покушался, а мстите вы мне! Немедленно уберите свой скальпель!
 Она опасалась лечь с ним в постель (он, ко всему, считал ее женою) и потому подкладывала ему другую (он был сильно близорук), ее тезку и его однофамилицу: они сильно шумели по ночам и исчезали под утро, оставив после себя духовные сумерки  и лунные голоса.
 (Избыточное понимание: двигаясь от видимого к действительному, ум становится фаллоцентрическим).
Разные люди по-разному интерпретировали опыт Анны.
– Цвет существует только у нее в голове! – утверждали старый князь, Унковский и Ераков.
– Что подразумевает Анна в чемоданах, – вопросом задавались генерал Гудим-Левкович и мальчик-лифтер-протестант, – только ли систему атомов, которые переходят из предыдущего состояния в последующее по закону большого взрыва или же что-то еще?!
– Есть ли сознательный опыт, к примеру, у собак? –  своим мыслям улыбался на верху стремянки Мечников Иван Ильич.
– Почему, когда она открывает глаза, сразу же перед нею раскрывается весь ее многообразный опыт отношений с мужчинами? – глубже всех, как обычно, копал Лившиц.


Глава пятая. НОВЫЕ ОБРАЗЫ

На что отвечала она, позируя ни перед кем, кроме как:
– Я не единая вовсе Анна Каренина, а состою из многих Анн, созданных через повествование, и потому непрерывно мне надобны многие и многие мужчины, приспособленные к противоречиям в сознании,  а также к успехам в труде и к счастью в личной жизни.
Толстой еще только вынашивал ее мысленный образ – она вовсю уже выбрасывала эмоции.
– Вы даже представить себе не можете, каково чувствовать себя в Толстом! – рвалась она из него наружу и доставляя ему физическую боль.
Толстой, было установлено позже, наделил Анну интеллектом, но интеллект оказался искусственным, и это создавало проблемы.
Вырвавшись на свободу с неограниченными полномочиями, Анна поместила Толстого в изолированную комнату, которую она назвала «персидской»: повсюду были цветастые ковры, заглушающие звук и частично свет.
Она обильно кормила своего создателя и на выходе получила новые образы себя, чем-то похожие на самый первый, но обладавшие иными внутренними характеристиками; чтобы не запутаться самой, она давала им выдуманные имена: так появились Анна Пирогова, Нина Ломова и другие.
Что-то где-то не сходилось, но Анна не унывала.
Она не понимала язык Толстого, но в целом, как полагали, опыт удался.
(Келдыш все же посчитал, что в проведенном эксперименте участвовал не Толстой в комнате, а система, состоящая из комнаты, еды, ковров и Толстого).
Сторонний наблюдатель определял, понимает ли Анна выражения Толстого, лишь по ее поведению. Когда молодая женщина уехала в Персию, решено  было: нет, не понимает!
Толстой между тем создал очередной дубликат: эта Анна напрямую могла наблюдать атомную структуру вещества. Эта Анна говорила, что уран может быть компонентом, способным к переноске на большие расстояния в специально созданном чемодане, но не знала (эта Анна) вес чемодана и исходящий от него запах.
Тем временем Анна готовилась перевести Толстого из цветастой комнаты в окружающий ее (Анну, комнату) черно-белый мир: как-то поведет он себя там? Напишет ли что-нибудь новенькое?
Мимо шли поезда.
Снова из окна одного стреляли в Пирогова, и на этот раз показательнее: Николай Иванович закричал от боли так, словно он в самом деле ее испытывал, и не находился в мире, где пуля не является пулей и большого
физического вреда причинить не может: всего лишь пчелка со свистом пули.
(Телу без разума столкнуться с разумом без тела: каково это?)
Хитрющий Николай Иванович придал себе свойство быть чем-то таким, что есть что-то, что похоже на то, каково это, быть им.
(У призрака всегда не-призрак виноват!)


Глава шестая. ПАССИВНОСТЬ РАССКАЗЧИКА

Черно-белый мир для Толстого оказался каторгой.
Подвернувшийся Федор Михайлович по ночам в разрыве между мыслимостью и возможностью навевал сладкие грезы: его аргументы оборачивались иллюстрациями.
– Твоя Анна реальна – ее можно пощупать! – он с головой накрывался простыней и перед Толстым танцевал в персидском вкусе.
Толстой, по счастью, имел, хотя и противоречивый, но опыт внетелесных переживаний (и устоял).
Природа Достоевского была против воспитания, и каторга ничего не изменила: когда он был уверен, что затевает что-то – на самом деле он этого не затевал; Толстой же ощущал нечто, когда был уверен, что он чего-то не ощущает.
«Нет ощущений вообще!» – говорила его Анна в постели, лежа с Карениным.
«Анна решила пошевелиться», – в свою очередь Каренин сообщал Толстому (который обрабатывал данные).
«Вместо фаллоса у него К-48»,– докладывала она.
«У Анны только голова и грудь женщины, – передавал он, – все остальное в ней от собаки!»
– Нет никакого мира за пределами нашей постановки! – своим марионеткам внушал Богомолов. – Бежать вам некуда!
Пассивность рассказчика между тем нарастала.
В противовес оппоненту Алабин мог бы рассказать многое, но потерял ключи от машины, в которой с колосников на сцену опускается Бог.
(Потерянный рой: одна лишь толстовская пчелка).
(Мильтон – полицейский агент).
Алабин мог бы рассказать о том, как продвижение Толстого, Грибоедова, Достоевского, Пирогова, обоих Мечниковых (не говоря уже о Карениных, Вронском и старом князе) стало конструировать себе пространство для свободного в нем продвижения: шагнуть из Тульской губернии в Петербург, из Петербурга – в открытый Космос, из Космоса – в Персию (через каторгу): с этим проблем не было! Сквозь стены, потолки и полы, притом!
Гибкая, почти жидкая постановка как нельзя лучше способствовала этому чудодействию: для того, чтобы сыграть, нужно было появиться в неожиданном месте! С выкрашенным в черный цвет лицом, с автоматом и антенной, торчащей из рюкзака (Лившиц).
Бесформенные соперничающие сущности рифленые пространства превращали в гладкие: каток у Зоологического сада вместо кривых улочек Персидской столицы!
(Театр будущих войн: Суворин – Суворов).
Толстовская пчелка героев натолкнула на принцип роения: они стали громче жужжать, сделались агрессивнее, принялись завоевывать новые пространства и создавать на них новые семьи: стали похожими на рой.
Рой с воем бомбы.


Глава седьмая. РЕАЛЬНОСТЬ УЛЬЕВ

На цель налететь Лившиц планировал разом из большого количества отдельных точек:::
С кем-то пришлось пошептаться в облаке: Чкалов-Чкалов-Чкалов.
(Прогуливались однажды иллюзионист с алхимиком и повстречали некроманта с чародеем: первые могли управлять реальностью, вторые же умели повышать уровень абстракции, реальность эту самую размывая).
– Возьмемся за руки, друзья, и далее шагнем в невозможное?!
О невозможном Анну в темноте просили многие мужчины: магический контекст акцентировал точки соприкосновения.
Все окна переделаны были на двери: входи и смотри!
Последнее окно распахнул Менделеев, наружу выпустив весенний свежий воздух.
(Реет над планетою).
Он принял за Анну мимо пробегавшую собаку, близорукий бог! Бог не может ошибаться: Анна вела мысль в совершенно ином направлении - - -
– Не стоило мне писать «Анну Каренину» – признался на суде Толстой, – с тем же успехом я сразу мог написать «Анну Пирогову!»
С какого-то времени ее, Анны, присутствие сделалось чрезмерным и превышающим любую способность его (ее) воспринимать—легко она привязывалась к пейзажам, частично освобожденным от человеческого, где сам по себе возникал вопрос, что же случилось, как вообще могло произойти такое? Какая-такая сущность в этом участвовала?!
 (На атомном уровне).
«Ей здесь не место!» – понимал и действовал Лившиц.
В чкаловском самолете легко умещался десяток разноцветных чемоданов – в точке, где человеческое лицо начинает терять свои черты, к ним в кабину из Космоса должна была подсесть Анна, сделавшая свое дело.
Где-то рядом на встречном курсе двигался самолет Геринга, и там в кабине вторым, составленный из частей насекомых и земноводных, напряженный сидел Ленин.
(Преждевременная разгадка: самая Анна была внутри ее самое – самый же Ленин располагался от себя снаружи!)
Ленин любил чуждый ритм – ритм Анны.
(Вторая преждевременная разгадка: не законы вовсе перестали действовать, а законы, которые бездействовали, действовать начали!)
Он и она никогда не приходили тем путем, которым возвращались, да.
Ни он, ни она не хотели знать разницы между внутри (самолета) и снаружи (его):::
И почему в Космосе Некрасова они называли композитором гортани? Откуда они знали, что Некрасов оставался тем же самым?!
Космос – место инцеста.
Там Анна встречалась с Пушкиным.
По ту сторону признака удовольствия, так уж получилось.


Глава восьмая. ПОЛОСКАТЬ ГОРЛО

Спор между тем на минуту упал – выучившийся гортанному пению Некрасов прочищал бронхи: он жил долгами, не заботясь о последствиях; жара вынуждала часто полоскать горло – на свет являлись новые неожиданные композиции.
Смелая гипотеза, как бы погребенная под тяжелым знанием и потому остававшаяся до тех пор спорной для большинства, явилась теперь живой и окрашенной талантом поэта: писателю события внешнего мира представляются как бы транспонированными, явившимися в видах большей лохматой собаки.
Возможностей для спора оставалось все меньше, и он сослался на эксперимент как на единственное средство решения основных вопросов.
Грибоедов считал: он просто без всякой нужды дерет горло – Некрасов же комбинировал условия:
– Поймите, прошу вас, что в результате некоего эксперимента, проделанного тайно, внутри вас поселились неведомые вам существа, которые при неожиданном столкновении интересов возьмут да и встанут вам поперек дороги, совершенно на вас не похожие, но которые и есть именно вы! А отсюда: никто не имеет полномочий, в неведении сил, скрывающихся в вас, объявить, к примеру: никогда я не буду Анной Карениной или Вронским, никогда я не стану Римским папой, никогда не упаду под чугунное колесо вихрем проносящейся судьбы!
– Каждому складу воображения надобен свой кладовщик! –  отмахивался Грибоедов от назойливого.
Эксперимент же, проделанный тайно, нечеловеческому дал заговорить за себя в человеческом облике: некто пусть предпринимает попытки избавиться от своего мальчишества: он нервно настроен и потому всякое впечатление ложится на него сильнее, чем следовало бы: черты его далеко не пошлого, но дюжинного лица ходят и меняются местами: он совершенно владеет любовным (персидским) языком, но родители не дают ему денег в расчете удержать от безобразных кутежей, и он может подносить женщинам только полевые цветы да копеечные карамельки. Упорно держится он своей (соседней) комнаты, где в минуты поглощения умозрительными процессами испытывает глубокие радости, доставленные ему мыслью. Известное начало истины скрывается под самыми противоречивыми гипотезами, он знает. Он не расхаживает по театрам, понятно. Ему удалось улучшить форму оргиастической манжетки. Родители привыкли к его манере притворяться, будто он ничего не знает. Фразы действуют на него болезненно. Точки зрения ему видятся в самых неподходящих местах::: Его идеалы трудно поддаются определению: он более стремится к великолепию и блеску формы, чем к мечте о каком-то трагическом героизме с его красотою, экзальтированной и самодовлеющей - - - Такому вот человеку однажды принесли телевизор и научили им пользоваться.
В рамках эксперимента (Мериме) человек врубил.
Этот человек умел смотреть ниоткуда.
Шла  вольная экранизация «Анны Карениной»: «Иудей не у дел».


Глава девятая. ПЕРЕЧИТАТЬ РЕЧИТАТИВ

Принц, академик, садовник и космонавт сидели на золотом крыльце: принц видел одного академика, одного садовника и одного космонавта как простые примеры постижимого в них сущностного свойства мира.
Принц делал им вопросы: чем живете?
– От неимения, чем заняться, я понудил своих друзей к размышлению, – отвечал академик, – это каким же таким образом вещь означенная может порой выразить вещь наивысшую?!
– И что же? – принц заскрипел сапогами. – Их потуги пропали даром? Апельсиновые корки не превратились в апельсинные?!
– Мои друзья не достигли истины, да, но на выходе они создали новую реальность, – отвечал академик неглупо. – Случайно сдвинувшиеся точки слились в единое пятно: события переместились.
– Так вот почему эта ваша музей-квартира оказалась в Персии, а героиня романа в Космосе! – принц догадался. – Означенное и высшее в конечном итоге перемешались!
И тут же чтобы смысл не упорствовал далее, садовник сбросил верхнюю одежду: явились великолепные женские формы, туго натянутые чулки, жуткий блеск глаз - - -
Решительно принц забыл всякую сдержанность: не только игровое поведение повторяло прошлый опыт серьезности – оно предшествовало новому опыту серьезной жизнедеятельности:::
Не действовал более закон отсроченной видимости, да! Невидимое должно было бы предшествовать по времени видимому, поскольку в противном случае (который и имел сейчас место) в мире не происходило бы ничего первостепенного: так выходило, ничего первостепенного и не произойдет! Ну, явится Толстой со своими крупными мелочами быта, Ленин очередную  поднимет бурю в стакане воды - - - Что с того: всё отсрочено.
Но надолго ли?!
Свое отсроченное умирание Некрасов превратил в процесс, предшествующий жизни – выжить можно только умирая! Первое в жизни оказалось последним в размышлении. Прошлое восстанавливалось в обратном порядке. Природа превратилась в мир неподвижных идей. Требовала неподвижная идея превращения множества людей в единого человека;;;
Бессознательная аномалия: Анна – это мы все!
Сверкнула молния: Анна – Сверхчеловек!
(Экранизация была зашифрована).
Она должна была напитать и обставить пространство.
– С этого момента, – напрямую Анна объясняла непонятливым, –  мое тело содержит сегменты, заимствованные у тел других людей, так же как моя субстанция может переходить в них: человек для человека – зеркало и зерцало! – чем-то она бряцала.
При этом говорившая полностью совпадала с говоримым, да.
Отвечавший же совпадал с отвечаемым частично (Келдыш, академик).
Принц теперь способен был отделить троичность (тройственность) своих трех гостей от них самих и оперировать числом три, как самостоятельным предметом.


Глава десятая. ЗОЛОТАЯ ТОЧИЛКА

Обморок говорившего привел к замешательству слова;  в который уже раз представительный голос разошелся с точкой зрения; сидел за воротами двойник, с головой уйдя в свой тулуп: кто видит и кто говорит?!
Нина Ломова была дочерью двойника: она помогала ему выметать снег с тротуара и сбрасывать лед с крыши.
Нина говорила скучливо и ходила тяжелою стопой.
Обед начался с всевозможных толков о происшествии с Анной: в открытом произведении Анна не изменяет себе.
Ложные окна выводили на ложные горизонты.
Двойник принес дрова и вывалил их на паркет: двойник был не для того, чтобы быть, а для того, чтобы намекать: бессознательное-де проявит себя непременно в ошибочных действиях!
– Так вы говорите, ее угробил сугроб? – чувственно сказочный принц смотрел на Нину.
– Точно так, – девушка шмыгнула носом, – пути не расчистили вовремя, ейная ножка и увязла.
– Она скончалась?!
– Зачем? – Ломова покривила ртом, – Просто переменилась на другую.
«Произошло всё, стало быть, в ином пространстве и времени!» – принц догадался.
Отец тем временем затопил пространственную русскую печь: камин – входите!
Того только и ждали Келдыш, Мичурин и отец Гагарина: универсальные в незрелом смысле, мальчики на побегушках данного, лифтеры кабинетной спекуляции, по-детски очарованные неявными знаниями о том, как абсолютно все вещи можно собрать воедино - - -
(С возвращением в детский сад!)
«Анна провалится в любом контексте!» – на гибких растяжках над головами они волочили транспарант.
Стало тихо.
– И только провал Анны (она – лишнее звено мироздания) соединит воедино вещи! – взявшись за руки, слаженно вбежавшие продекламировали.
(Игрушки).
Принц и человек у телевизора помнили тот момент из детства, когда в одночасье игрушки заставили их осознать некую податливость мира, вставить и убрать в который можно все что угодно, лишь бы это вставляемое вовремя подвернулось под руку: точилки для карандашей звали с ними постоять в подъезде: в точилках было дело, а не в карандашах, так выходило!
Три цветных карандаша (сейчас они стали куда короче): Толстой, Достоевский, Некрасов.
Три металлические точилки: Софья Андреевна, Софья Натановна, Софья Тарасовна.
Две точилки пластмассовые: Нина Ломова, Люба Колосова.
И одна золотая.


ЧАСТЬ ПЯТАЯ
Глава первая. ЭТО ТАКОВО

Когда в известном контексте полностью Анна провалилась да так, что вытаскивали ее наружу чуть не всем миром, решительно границы объективности размежевались с линиями мысли и даже самое понимание сделалось спекулятивным.
На черном рынке без стеснения Унковский и Ераков перепродавали чемоданы, оставшиеся после Некрасова: персы расплачивались золотом, товар покупали не глядя, цены взметнулись до заоблачных высот.
Внимательно за торгами сверху наблюдал Геринг; кто-то говорил, что видел его в Персии.
Как было теперь интерпретировать логику?! То, что сказано, не равно тому, что есть (так выходило): не всегда законы мысли, да, совпадают с законами мира!
Соломенная Анна Толстого (пугало, вдова) в огородной манере подстраивала объекты под рассуждения: Мичурин, Келдыш, отец Гагарина  развязно комментировали происходившее с неизменным выводом: это таково: вещи не имеют постоянных качеств!
Ленинская бесформенная масса кубической красноты, протекая по сцене, не требовала привнесения в нее логической структуры: вместо ожидаемой индустриализации (уже прибыли специалисты из Индии) был взят курс на объективацию: нечто, созданное, творческой личностью, отчуждалось, начинало жить собственной жизнью, становилось дубинкой правящего класса.
Революция уравняла в правах ментальные и физические типы!
Анна перешла в чуждый Толстому мир внешних эффектов, и вечный классик как мог боролся за то, чтобы вырвать свою героиню из среды (исключений), которую яростно он ненавидел (и вертел).
Я взял в сторону – забегали порученцы.
Кто-то воскрешал умерших – те атаковали без предупреждения: зомби полагались на свои способности мозга, пусть и сниженные – с ними можно было справиться, лишив головы. Были еще некроморфы, и этих следовало расчленять на мелкие части - - -
Великий Пирогов не покладал рук, но и ему порою приходилось пасовать: у Анны в черепе (по Богомолову) была огромная дыра, в которую всасывались со свистом серьезные и незначительные вещи: там и так материальное становилось идеальным.
– Желаешь идеальную жену?!
Они спали врастяжку. Веяло поначалу гиблостью и мертвечиной. Спасали папиросы очень большого формата.
Сознание покамест не помещалось целиком в мозгу Анны – оно распределялось на множество разных людей и могло проходить в любую точку этого множества.
Мир просел.
Некое ощущение повсеместной театральной бессмысленности превратило меня в зрителя, глазеющего на всё вокруг и на самого себя.
Анна была обнажена при любых обстоятельствах.
Ужасное выяснилось: Некрасов писал «Железную дорогу» на игральных картах, которые перекидывал через стол какому-то порученцу, переправлявшему их за границу.
 

Глава вторая. БЕСФОРМЕННОЕ СОДЕРЖАНИЕ

Другие существа и типы по-своему разворачивали историю, призванную смягчить (если не взять за скобки) сложившиеся отношения между действующими лицами и их исполнителями.
По-детски наивно очарованные неявными знаниями и умениями, в одночасье появившиеся зомби на себя взяли исполнителей, и в то же время некроморфы (это они обнажили Анну, растянутую на столе в казарме Маларме) сосредоточились на действующих лицах.
Сам Маларме жил теперь в бывшем доме Карениных, сведя его бывших хозяев до роли привидений – принадлежавшую же ему казарму за хорошие деньги он сдавал для размещения там солдат железнодорожных войск.
Со шпалами в петличках новенькой зеленой формы старший из Мечниковых – Иван Ильич – из этой именно казармы запускал по рельсам некие неканоничные модели для применения их в контексте, который не являлся чисто техническим.
Прогуливаясь об руку либо совместно разъезжая в купе-люкс Маларме и Мечников наблюдали, как героически повсюду карандаши сражаются с точилками - - -
Бесформенное содержание противостояло содержательной бесформенности: верх брало то одно, то другое.
Он (Маларме) блестяще перевел на французский некрасовскую «Железную дорогу»: не только мир следует размазать по его поверхности, но и каждого живущего в нем – размазать следует по поверхности его же!
Колесом судьбы!
Склизкая аналогия (с отсылкой к болоту) предполагала чертовское понимание сложившегося: да, каждому свое: одним – конструировать мир, другим –  увязнуть в нем.
Из самых дешевых материалов Иван Ильич смастерил себе Анну, набил ее соломой и на глазах Крамского обнимал и целовал – стремянка тоже не была забыта: на нижних перекладинах ее Анна была зомби, на верхних же – некроморфом с застывшей мертвой улыбкой, обнажавшей ужасающие клыки.
– Не каждый некроморф принимает форму Некрасова! – в трясину увлекал Маларме.
Совместное усилие человека и черта в черточеловеческом процессе грозило воплотиться в новом творческом усилии: выйдем же общим взрывом из падшего мира!
Набожно старый князь снимал цилиндр перед придорожными кустами.
Теперь поминутно ему грозил удар, а то и укус и потому на сцене постоянно присутствовала с заботливыми руками  и с крепкими кулаками монахиня, готовая в нужный момент трансформироваться в сиделку или телохранительницу.
Именно засланный из Франции Маларме, как оказалось, внедрял в творческую атмосферу дух отрицания жизни, особого рода анархию в умах и потому только один человек способен был помешать ему в этом. Лично.


Глава третья. КУДЫКИНЫ ГОРЫ

Человек, которому принесли телевизор, умел смотреть куда-то из ниоткуда, да.
Он смотрел немножко денди.
Этот человек был вновь восстановлен (телевизором) и утвержден (компьютером) в своем человеческом качестве.
 Он уже был когда-то, предполагалось.
Он был человеком в себе, скорее всего.
Его пальцы бегали куда хотели, казалось, без его ведома.
В летний уповод он сидел на веранде, полной молока и меда: никакие побочные обстоятельства никуда призвать его не могли.
(Он ли запускал кванторы по вещам?!).
Иные думали: мощнейший дар перевоплощения.
(ошибочно)
Человек отошедший возвращался к единственному предмету, занимавшему пальцы в эту (?) минуту: он возвращался к компьютеру: выпавшим болтом требовалось соединить две разбежавшиеся фигурки: ее и его.
В живом органичном единстве всего знаемого пульсировало искажение смысла: болтом – болотом!
(Не) дать завязнуть!?
Представьте равнобедренных мужчину и женщину и так далее: дошло в итоге до схематизма, и человек у экрана мысленно провел прямую линию: какие-то феноменальные черты (случайное стереть!) объединились пространством вне времени - - -
Женщина, по большому счету, в такой игре могла быть представлена чем угодно: музыкальным треугольником, статуэткой собаки или пластмассовой точилкой – мужчина был цветным карандашом с надетым на него наперстком и более ничем!
Человек у экрана вполне мог заменить канонический набор персонажей  любым другим, но сознательно оставил прежний, как если бы он не имел такой возможности (не сидел у компьютера), а они бесстыдно не симулировали бы, искажая смысл.
Никто не может (никому не дано) преувеличить собственные аналогии!
Игрушки Толстого- Алабина- Богомолова (все мы?) имеют своей основной задачей прервать связи между действующими лицами (пальцами) и реальными их исполнителями (ногтями), между зрителями и актерами, между экраном и сценой:::
Тра-та-та, младые!
Старый человек у экрана и только он один понимал в опреденной области поставленную проблему Толстого и, чтобы разрулить ситуацию, вынес свое понимание (через переоткрытие проблемы) в совершенно новую область.
Не совпадали исходные данные, пусть!
Легко зато было манипулировать - - -


Глава четвертая. ТКАЛ ПАУТИНУ

Не было болта, а только болото.
Что для Вронского смерть – всего лишь головоломка для Богомолова.
На плечах вместо ванны (на этот раз) установлен работающий телевизор: в реальном времени разворачивается реальное топкое пространство.
Не мог Римский папа, по определению, сломя голову, лезть в болото, и потому в резиновых сапогах зашел Алексей Кириллович.
Он шел никуда (геометрический аналог: цилиндр в сфере?)
(Гениальное простым может быть только на словах: нашел?)
Эврика?!
В женской поясной ванне Анны прятался Архимед – кому было сейчас до этого дело?!
Груди Анны – бурдюки, полные молока и меда: пусть возмущаются сферы – цилиндр старого князя стучит в голову Вронского.
В болото он вошел как-то бочком, точно проситель.
Он чувствовал потребность в новом слове, и они в своей неизбывной красоте вставали перед ним одно за другим: бато, багниво, нажма, наспа, нимяреча, дрягва, трясовина, твань, аржа, мшара - - -
Уже он видел гостей, которых было слишком много, и потому общий разговор никак не мог начаться:::
Его подобрала на колесах с глазами полусфера – она остановилась и опустила крылья: стал виден престол, восседало на котором в золотом цилиндре подобие человека –
Урановый болт сиял в его руке.
«Заболтали!» – промелькнуло в мозгу, и Вронский лишился чувств - - -
Сложные обстоятельства и отношения вернули его к жестокой действительности.
Кванторы пробегали по веществам. Неслись звуки согласного дуэта. Лица сияли довольством. Он был хорош с ее мужем. Большое трюмо наклонено было на медных сфинксах. Баланс сошелся. Еще он не знал, чему приписать этот порядок. Они сошлись за обедом. Анна болтала беззаботно. Подражая говору солдата, мальчик-протестант внес корзину волос, концы которых свешивались до пола: она мутировала, Анна, встретилась с чужим (мужем), и потому каждые четверть часа на голове ей меняли прическу. Объединились, да, ужас и желание. Она наслаждалась тем, что ее пугало: оперативно на сцене представлено было сено. Упасть?! Ксенофобия?!
Алексей Кириллович, как организм, у которого изувечена была одна нога, спешно ткал паутину: Анна оказалась чужой, и он мутировал, членистоногий, чтобы вновь захватить ее, муху! Задвигались, заколыхались сущности. Ощущения подчинялись – подчинялись ощущения! Его ритмы вписались в ее такты. К предыдущим формам удовлетворения обратились они.
Жуткое находилось внутри знакомого.
Жуткое относилось к тому, чему здесь не место.
Чрезмерное присутствие жуткого подталкивало к безотносительному действию.
Никто не заметил, как из болота вышел болотный человек.


Глава пятая. УЖАСНЫЙ ВОЗВРАТ

Голые женщины быстрее старятся.
Жуткое шло от голых пожилых женщин, проходу не дававших Анне.
Прибежавшие из Персии (вместе с детьми), они говорили, что прибежали из Греции и что они доброволки.
Частично освобожденные от человеческого, они наталкивали на вопрос:
– Что именно произошло?
Крамской пробовал разнести их по пейзажам: какие-нибудь «Ужины на сене»: сидят где-то на природе в форменных мундирчиках мальчики-лифтеры и с ними они: голые пожилые их воспитательницы: так, ничего особенного: пикник.
– Как же руины, всеобщее разрушение?
– А пусть его!
Упредительно кто-то устранял новизну: уже, дескать, было!
(Голые пожилые женщины вспоминались в примерочных кабинках магазинов мальчиковой одежды).
(Школа: шикала шкала шакала).
(Добро-волки).
Форма Вронского не играла никакой роли – к тому времени ему исполнилось восемьдесят лет: по всем законам жанра он должен был выжить из ума.
Ужасный возврат Вронского был уже не первым и не вторым: это он забывал о предыдущих скандальных своих возвращениях – она же отлично о них помнила в самых разных пейзажах и интерьерах.
Любой шаг Вронского был коварен и заряжен неопределенностью желания и страха, новизны и фатальности.
(Цветы стояли на тех же стеблях).
Безосновательным вовсе стало действие: несуществующий вид разума втягивал в свои ритмы, пульсы, закономерности.
Анна с сыном как могли пытались завлечь пришельца в лифт, но Вронский был начеку, не поддаваясь: в лифте, он догадывался, была спрятана бомба.
У Анны, он видел, удалены были половые органы – у него, замечала она, к телу добавлены нечеловеческие придатки.
Иван Ильич Мечников приделал к стремянке мельничные жернова и по Петербургу катал (уворачиваясь от полиции) голых женщин и их мальчиков – поездкой соблазнились и Анна с Вронским: тела их в дороге с чего-то расплывались, да так, что затруднительно было сказать, где заканчивается она и где начинается он.
Гигантский ком (примешивался к ним зачастую еще кто-нибудь) везли к Пирогову, и заново великий разрезывал его на компоненты.
(Женщины с именами настроений).
Знали: Анна прячет легкую усмешку.
Она давала событиям настояться и вторгнуться в свое чужому, но не чуждому ей: руинам, да, и разрушению.
Вольготно было ей на фоне обломков, специально для нее рабочие возводили баррикады: она на французский лад снимала лиф и выходила с красным флагом.
Позже, в другой связи, назначенная лично Лениным Главноуправляющей путями сообщения, Анна, противореча данностям жизни и погрузив себя между движением и покоем, способствовала тому изменению железнодорожного расписания, в результате которого произошло нечто и именно то, что случилось.


Глава шестая. ДЕТИ ВЫЛИ

Только папа болтовню мог сделать святой.
Его слова полагалось принимать на веру.
Якобы всем следует идти дальше и прыгать выше, совершенствуясь до бесконечности.
Отчасти виртуальный, он одним лишь сознанием подвигал людей к неожиданным (для них самих) действиям и поступкам.
Так.
Голые пожилые женщины вышли на улицы из примерочных кабин.
Алабин возвратил жернова в Россию.
Множество людей сложились в единого Ленина.
Ленин говорил с Герингом, который распадался.
Кванторы сошлись за обедом.
Анна привезла чемоданы.
Человек у телевизора сделался зависимым от обстоятельств, им, папою, привнесенным.
Почешешь тонзуру!
Ненужные тела и предметы заполонили пространство: движением пальцев папа манипулировал человеком у экрана: вот он встает, скидывает тахрихим, в обратном порядке восстанавливает события.
Денди снова превратился в сноба: Вронский сделался Римским папой. С Анной ему становилось все менее ловко.
Она просила его уточнить себя.
Толстовский перепев поднимался в несколько голосов.
Он вручил ей орден Святого Олафа первой степени: это ничего не изменило.
Следы чужого вели в соседнюю комнату.
На утренних спектаклях страшно дети выли, когда кто-нибудь брался за дверную ручку.
Отвлекающе в окно влезали Унковский и Ераков: взрослые для бритья.
Анна покоилась в событии: событие всегда ненастоящее: оно либо уже в прошлом, либо вот-вот произойдет: только нажми на клавишу: покамест человек у экрана пересел за фортепиано.
Бог, промелькнувший на заднем плане, был не вполне настоящим – всё же с папой криво они обменялись кивками.
(Коммуникант не может быть симметричным).
Дети выли в соседней комнате.
Еще не начал распадаться Ленин со своим мягким укладом: не совпадал с чемоданами, давно стоявшими пустыми в ожидании заполнения.
Терпеливо своей (за ним) очереди дожидался Великий Репрессарио.
Сталина пели мужчины: меньшее зло – высшее чудо!
Видимость соблюдали ложные окна.
Всё перепутав, в поисках утраченного пространства, с неба на балкон Кшесинской свалился отец Геринга: «Кто тут временный?!»
Говорящая балерина сделала ему ножкой.
Сходив по-маленькому, Анна оставалась сухой – этот факт признавали все, а папа даже подарил ей велосипед, умевший пробиться сквозь белизну пены и сполох искры.
Она ездила на веранду, за собой оставляя шлейф стружки.
– Слазь, кончилось твое время! – вослед кричал ей Толстой.


Глава седьмая. ОПИСАННЫЙ ПРИНЦИП

Толстой находился в том настроении духа, когда человек перестает быть доступным каким-либо аргументам извне: он полагал, что мало иметь красивую женщину, нужно во что бы то ни стало так или иначе ее обесчестить.
Свои контраргументы Анна строила на посылках, которые получала из Америки.
Тем временем из американского (!) Дармштадта в Петербург прибыли кванторы – представлявшие влиятельную тамошнюю общину: они стремились отхватить свою часть пирога.
Они воспринимали Анну большой собакой – она увидела их лягушками в тесте.
Дети дрыгали ногами; изломанность и мишурное гениальничанье Толстого взрослым подавалось за некий избыток мысли.
Любому, каждому, всем кванторам Анна под видом изотопов предлагала безатомную жижу.
Любой квантор умел произвольно играть мыслью.
Каждый квантор умело играл на противоречиях минуты и моды.
Все кванторы, определила Анна, в душе были канторы.
(Очень трудно было придумать повод для упоминания этих людей в связи с Анной, вне зависимости от того, что вообще я хотел здесь сообщить).
Очень приятные в каждодневных отношениях, легко они пробегали по вещам, упор же делая на веществах.
Уран, скудный и насыщенный?
Да, существует. Непременно найдется. Является единственным для производства, да!
Они были настойчивы – Анна была упорна.
Велосипед был дан ей непосредственно: всегда он стоял наготове в уборной комнате под жестким и неизменно сухим седлом.
Повторение – источник удовольствия: она садилась и начинала крутить ногами: мир расплывался за пределы сознания: что все это могло бы значить?
Кулаками кванторы стучали по (оцинкованному?) столу, требуя, чтобы Анна ущипнула себя.
Каренины, муж и жена, продолжали жить в одном доме, встречались каждый день, но всякий раз она была другою, а он – разным.
Лившиц и Геринг избегали обедов дома, но видали Ломову и Пирогову вне его, и Толстой знал это.
Положение устраивало всех, кроме зрителей, ожидавших какого-то прорыва, который непременно произойдет и без ожидания которого нельзя было прожить и часу в этой затянувшейся постановке.
Маменька, Люба Колосова и я переживали сложившееся мучительнее всех, поскольку понимали полную невозможность какого-либо знания и объяснения - - -
Мы знали только, какова цена этой легкости (на сцене все происходило легко!).
Примеры говорили совсем о другом.
Великий Пирогов вскрыл Анне череп, а великий Толстой вскрыл ей (ее) сознание.
Оба они заглянули внутрь.
Вкус шоколада нельзя увидеть глазами.
От шоколада болевые ощущения – это было что-то новенькое.
Из угольной комнаты вместо шоколада она могла взять персик.


Глава восьмая. МЕНТАЛЬНЫЙ МЕНТОЛ

Американский шоколад кусала Анна и кричала от боли.
Великий хирург появился с щипцами и сразу выдернул коричневый липкий ком у нее изо рта: много стало легче.
(Как сокращаются мыши?)
Когда пейзажи (частично) освобождены от человеческого, исподволь к ним привязывается (нечто) жуткое, больное, болевое и сущностное - - -
Плоть расползалась за пределы тела – поднимаясь, обыкновенно  Пирогова Анна соскребала, что могла, с рельсов и передавала мужу; оба не произносили ни слова.
По бокам рта Анны Карениной лежали две складки горечи.
Пирогов верил: человек вновь восстановлен будет и утвержден в своем человеческом качестве, и тогда те же Каренин, Анна и Вронский перестанут стесняться (один перед двумя) своей физиологии: те слабые звуки, которые они издают, в итоге составят общую их атмосферу, легко в которой задышится каждому.
На другой день после совместного обеда Вронский обыкновенно смотрел в зеркало, а Каренин на стрелку весов – вместо Каренина накануне Вронский мог выбрать персик; вместо же Вронского Каренин мог потребовать кусок шоколадного торта, но ни один не сделал этого.
Персик и торт легко съедала Анна.
Она одна знала, чего стоит эта легкость.
Анна могла, в то время как они могли бы.
Она могла делать то, чего реально не делала.
Казалось, в Анну забирается человек и там изнутри заводит мотор.
Что вообще изменилось бы, возникни на месте Карениной Анны другая?!
Каренин полагал, что, если бы его Анну заменила Анна Пирогова, мир за пределами сознания не изменился бы и что-то продолжило бы случаться в нем без всяких на то оснований.
По мнению же Вронского, замени Анну Нина Ломова, мир за пределами его понимания стал бы совсем другим и действия, совершенные без причины, многократно умножились бы.
(Нина умела умножать вопросы, да).
Фундаментальная характеристика мира не допускала дальнейшего их анализа.
Между именем Анны и именем Вронского не было никакой связи. Отношения между ними носили иной характер. Анна и Алексей-второй имели значение только в качестве элементов более пространных утверждений и вопросов.
Что вообще изменилось?
Один из возможных ответов состоит в том, что этот вопрос вообще не имеет ответа.
(Подростки, возвращавшиеся из Персии, уже знали, что существует на самом деле – исходный материал содержался в произведениях мыслителей).
Когда другие женщины принимали душ, Анна принимала решение.
(На улице шел дождь, а в театре Суворина шел спектакль).


Глава девятая. ОГОРОД ДОРОГО

Повторение – источник удовольствия.
Анна принимала решение.
Никак она не была привязана к пейзажам, и плотный завтрак на траве ей только снился: самое изобилие деликатесов превышало ее способность его представить; жуткое изобилие!
«Пейзажи нагрузить человеческим!» – она решила.
Немедленно организован был массовый выезд на Черную речку – никто не спрашивал, что случилось.
Пока раскладывали припасы, Анна разделась и бесстрашно зашла в воду, чтобы увидеть отца – радостно Пушкин вынырнул ей навстречу, мужской вариант русалки: не все мы смертны!
(В редакции Богомолова поэт вернулся к жизни в теле актера).
– Теперь я не совсем Пушкин, – предупредил он Анну. – Скорее я – Щукин!
(Общение двух душ, по Алабину).
«Надо же быть кем-то!» – они понимали.
– Самое противное, с чем я столкнулся, это ожирение после смерти, – отец рассказал.
Она получила от него поток стимулов – под каждым символом  угадывалось присутствие какого-то неопределимого идеала.
Завтракавших на природе было много, и поэтому разговор не мог сделаться общим.
«Это природа сущности Анны!» – все без исключения понимали.
Самая природа давала героине как основополагающие, так и привходящие характеристики: но на что в самом деле похожа была эта сущность?!
Споры шли первого порядка: Анна, она актуальная или только возможная (они были аналогичны)?
Шутейно Федор Михайлович упрашивал Софью Андреевну выйти за него замуж – ей это казалось смешным, и она хохотала.
Толстой и Достоевский новой властью полностью возвращены были с каторги, хотя и состояли из фрагментов и наблюдались у Пирогова.
Потребность жизни, увеличенная амнистией, была так сильна, а условия жизни были так приятны, что классики чувствовали себя непростительно счастливыми. Чем больше Толстой узнавал Анну, тем больше любил ее. Все черты ее характера, который он узнавал лучше и лучше, сделались для него невыразимо милы. Он более не искал в ней непрекрасного.
Теперь он знал, кому можно доверить образцы сибирской руды: ночью из плашкоутов частично в чемоданах они были доставлены в дом Карениных.
Их закопали на огороде.
Следователь в мундире и при шпаге давал происходившему протокольное описание.
 Ели шумели.
Темная хвоя, отражавшаяся в воде, казалась бахромой искусно задрапированного на краю горизонта занавеса - - -


Глава десятая. ЗОЛОТЫЕ НОГТИ

Повторение – источник удовольствия.
Она приняла решение: отныне нечеловеческие силы не втянут ее в водоворот чуждых ритмов, закономерностей и пульсов.
Когда в накидке и шляпе ритмично Анна ставила себя на одну доску с какими-то писаками и, попытав разные предметы разговора, закономерно наводила их на какой-никакой переход от ничего не значившей болтовни к чему-то пульсирующему и значимому, решительно Толстой, Достоевский, Некрасов, Белинский и иже с ними начинали напоминать ей людей, умеющих плавать, но оторвавших от себя вцепившегося человека, плавать не умеющего, который в результате утонул.
Утопающий хватается за каприз, принимая его за соломинку.
– Хочу Пушкина! Да чтобы сам был у меня на посылках!
– Вы что ли Писарев-превратившийся-в-рыбку?
– Щукин, если хотите!
Накидку и шляпу Анна носила по-средневековски: под ними ничего не было: ничто не сковывало движений, в любой момент снова она могла прыгнуть в воду и спасти утопающего.
Отчего так?
Анна никогда не видела своего мозга.
Нину страшило небытие не в будущем, а в прошлом.
От имени Анны Нина делала то, чего та никогда бы не сделала.
Среди бела дня у Некрасова стащили чемодан.
Создатели бессмертных персонажей сами со временем станут персонажами.
– Слыхали? Пушкин утонул!
– Тяжелый был человек.
Когда она выбралась из воды сама и вытащила человека, все, завтракавшие на траве, побросали свою еду и примчались прокомментировать событие.
Из груди спасенного вырвался давно заготовленный крик—вместе с телом Анна вытащила на берег мельничный жернов.
– Как ты смогла? – впоследствии спрашивали ее товарки.
– Каприз, – вспоминала она. – Вода сделалась тяжелою, было на что опереться ногами.
(Параллельно в Персии утонул Шелли).
(Перси Биши).
Никак судебный следователь Александр Платонович Энгельгардт два этих. родственных события между собою не связывал.
Обширная переписка между Шелли и Писаревым только уводила от сути дела: да, мельничные жернова изготовлены были в Англии, чтобы через Германию и Россию быть переправленными в Персию – предполагалось на обратном пути погрузить на плашкоуты сувенирные местного производства чемоданы, продать которые планировалось в Америке, что с того?!


ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
Глава первая. ИСТОЧНИК УДОВОЛЬСТВИЯ

Когда среди белого дня снова у Некрасова украли чемодан, поэт по обыкновению нисколько не расстроился и даже, напротив, получил обычное удовольствие от происшествия.
Кванторы способствовали: проворно белорус уносил похищенное, и не менее проворно поэт, поглядывая на американский дозиметр и прислушиваясь к постукиванию, следовал за похитителем.
Колтун мелькал на фоне старой заброшенной бани – в женском ее отделении белоруса ждала молодая крестьянка.
В нанковой рыжей каратайке она в свою очередь должна была передать чемодан какому-то купчине: за всем этим угадывался поэтом (черный) барон Клейнмихель.
Следы вели на железную дорогу; барон до поры прятался в списанном товарном вагоне; Петербург сделал его сухим и необщительным.
(Юлиус и Этель Розенберги играли белоруса и крестьянку – на авансцену вышли рабочие сцены; преступного барона поначалу изображал знаменитый Щукин, сбросивший на время личину Ленина).
Отвратительная привычка щуриться, однако, не оставила его в новой роли: «Я-де вижу тебя насквозь!»
Поэма требовала новой редакции, если не редукции: своего добился Белинский.
Великий критик считал: Некрасов должен перезапустить свою железную дорогу, но уже с участием Анны, резко опустившейся под гнетом самодержавия.
– Внешне, – с нажимом произносил критик режима, – все оставалось как бы по-прежнему: в установленные дни супруги продолжали посещать торговый центр, где пользовались неизменным кредитом, и на поверхностный взгляд традиционно были безупречны в манерах и одежде, но кое- кто повнимательнее уже замечал сбои: так Анна зимой была в легких босоножках и громче обычного смеялась – Алексей же Александрович в сюртуке, под которым угадывалось отсутствие белья, чаше обычного спотыкался и вообще нетвердо держался на ногах, порой падая на плиточный пол –
– Они набирали слишком много выпивки и совсем мало еды? Они принимали героин? Устраивали безобразные бардаки? Пришлось заложить дом?! – догадался Некрасов. – Но это же не мои герои! – пронзило его. – Вы призываете меня посягнуть на Толстого, на авторское право?!
– С авторским правом предстоит бороться как с наследием крепостного,– свою позицию обозначил Белинский. – Когда автор становится персонажем, он утрачивает все права!.. Анна утеряла контроль над чемоданами! – вернул он многоточия – Ситуация вышла из-под контроля! Ваш белорус… Колтун и эта молодая крестьянка…
В небе пролетел самолет и заглушил окончание тирады…


Глава вторая. РЕЛЬСОВАЯ ВОЙНА

Происшествие большее вытесняет происшествие меньшее.
Когда Алексей Александрович Каренин упал в торговом центре и, падая, серьезно задел жену ногтями, сразу же пострадавших окружили люди, предлагавшие им свое участие – взорвавшийся в это время невысоко над ними пролетавший самолет, из которого на стеклянную крышу попадали тяжелые чемоданы, заставил занятых в сцене разбежаться по сторонам и думать лишь о собственной безопасности, решительно предавая забвению то, что произошло до этого.
Никто не задал (не до того было) себе и другим вопроса: это почему же так плотно супругов (спрутов) во множестве обступили именно подростки и с ними голые пожилые дамы?! И далее: куда в итоге подевались всем известные жена и муж?! И главное: кому достались чемоданы?!
Что до Анны, она понимала: не все в жизни совершается хронологически: одни события нахально забегают вперед, другие непоправимо отстают.
Сейчас она должна была бы сидеть в детской (угольной) комнате милиции и допрашивать беспризорников, захваченных с поличным в примерочных кабинках, а после этого, выбив необходимые сведения, преследовать на лихом красном коне черного барона Клейнмихеля и его душечек.
Душечки действовали по всему периметру Петрограда, выдавливая большевиков на рельсы, где артистически своим вагоном их давил предводитель черных.
Келдыш с доцентами наступал с севера, Мичурин с юга, с востока в столицу прорывался отец Гагарина. Снова принявший личину Ленина Щукин бросал в бой последние силы, изнемогая. Бились героически на стороне красных сводные отряды кванторов, но, значительные потери неся, вынуждаемы были отступать под натиском каменных карликов.
В небе ежедневно и с переменным успехом шла дуэль между Чкаловым и Герингом. Ждали с матросами Блока. Спешно из Греции возвращался Гудим-Левкович – на чьей стороне собирался он выступить со своими ингредиентами? Ему навстречу Анна с инструкциями послала сына…
Старый князь стучал в окно: отчего, скажите, было ему хорошо?
Шла по переулку Нина Ломова: раз-два, раз-два: уши торчком, грудь колесом, живот в тепле: по некрасовской железной дороге папаша свозил ее в Витебск и в Могилев, где с успехом сыграла она гимназистку и молоденькую жену банкира: обе – обе душечки чеховского разлива.
Супруги с отростками (это была ошибка, положим) барахтались в безатомной жиже и иже с ними тонули и всплывали какие-то полотняные треугольнички, которым Толстой приписывал особенную важность: они-де запеленают  Россию!
Анна беременна была Россией и вскоре должна была дать ей новую жизнь.
Покамест живительные треугольнички сворачивались в какие-то бесчисленные вязаные полосы.


Глава третья. РЕБЕНОК КРИКНУЛ

В примерочных кабинках были оборудованы пулеметные гнезда.
Женский батальон под свое начало приняла Анна Пирогова.
Она позвала к себе Левина.
– Я ничего не знаю, – от синего тела аптекарь отводил глаза. – Делайте, как хотите.
Добровольно он отдал дамам весь свой запас морфина.
На Сенной площади доброволки били кнутом Унковского и Еракова. Была воздвигнута виселица, вокруг которой хлопотал Достоевский.
Обстоятельства изменялись поминутно.
– Может быть, повешенье заменить на расстрел? – к Анне подошла Софья Тарасовна.
– Фамилия белоруса – Буташевич, – не слушала командирша. – Колтун лишь псевдоним!..
– Наступающие штурмом взяли кардиологию на Черной речке, – ей доложили. – Пленен Александр Иванович Герцен.
Ошибка, сделанная революционным демократом, произошла не от того только, что он не обдумал, как лучше расположить на линии обороны своих сестер милосердия, а от того тоже, что он до этого штурма не знал своего сердца.
Он простил черного барона, простил ему карточный долг и жалел его особенно после того, как узнал об отчаянном поступке последнего: Клейнмихель решился играть с Некрасовым: на карту поставлена была железная дорога - - -
(Кажущийся здесь избыток мысли, от которого страдает читатель, есть в действительности  не более чем произвольная игра мысли, неуместное ее применение).
Событиям нужно было дать настояться.
Решительно Толстой не понимал шутовства: он дал развод Софье Андреевне, и та вышла за Федора Михайловича: по первому классу свадебный обряд разыграли в чисто убранной и хорошо протопленной яснополянской просторной бане: по слухам Федор Михайлович собирался перейти на фамилию жены - - -
Отмечая свое столетие, внезапно старый князь хватился того, что он давно умер и сгнил, хотя Анна и разубеждала: смотрите-де на Ленина!
Буташевич покушался на Каренина, а Колтун – на Анну.
Гимназистка и молоденькая жена банкира в белых ротондах из американской собаки делали минеты слепым, а потому слепыми притворялись многие зрячие персонажи: удовольствие нужно видеть!
Во всех глазах читалась плохо скрываемая радость.
В соседней комнате крикнул ребенок.
Большая собака на хвосте принесла известие.
Ходят звезды!
Еще только человек у телевизора играл золотою точилкой – уже человек у компьютера вставил в нее карандаш!
Захрустело.
Практически на карандаш взят был каждый.



Глава четвертая. ЧУТКОЕ ИЗВНЕ

Красивый широкий мальчик с пушистым лицом развязно и бойко вышел из примерочной кабинки, не желая разговориться, но зная, что сказать.
Мечты сделали его больным: он обходил все кабинки подряд, шумно возился в них, сбрасывая то курточку, то панталоны и появлялся в новых, обыкновенно более дорогих и ярких.
Имелись у него и стыдные воспоминания; примерочные кабинки легко превращались в кабинку лифта и опускали его или поднимали в зависимости от обстоятельств.
Он был записной, мальчик, и никогда не забывал этого.
Сын Анны и Германа Геринга: уже не вполне невинный мальчик-протестант, умело подготовленный к визиту Римского папы – так можно было подумать и постепенно привыкнуть к этой мысли.
Мальчик скучал с молодыми женщинами и оживлялся лишь с пожилыми, умевшими расшевелить его.
Было еще купе-люкс скорого поезда и возвращавшийся из-за границы звездный генерал Гудим-Левкович, с которым хорошо было мчаться неведомо куда и для чего.
Подобный образ жизни грозил мальчику грядущей собачьей старостью.
(брыли?)
Роль старика лучше удается старику, роль мальчика чаще всего исполняет пожилая дама (актриса-травести), которую раздевают в гримерной, штукатурят и туго перебинтовывают, чтобы скрыть многочисленные отвислости и припухлости.
Вошла старуха – вышел мальчик.
Порой невозможно было определить, все же это настоящий мальчик, или только исполняющая его обязанности: ошибались все; реального мальчика вернее распознавали действующие лица, загримированных же актеров – их собратья-исполнители.
Судебный следователь Энгельгардт был вынуждаем подниматься на сцену, когда исполняющий его роль был занят в оперативных мероприятиях и не мог приехать в театр. Оба были вполне реальны.
Реальный отец Гагарина подружился со своим дублером.
Некрасов-настоящий терпеть не мог живой пародии на себя.
Оба Геринга являлись лицедеями.
Дмитрий Иванович Менделеев был един в двух лицах.
Реальный Ленин был мертвым; его роль исполняющий – вечно живым.
Актеры обладали сознанием, реальные персонажи сознание обращали в самосознание.
Каренин сидел в единственном, остававшемся в доме кресле, Анна же просто лежала на полу и время от времени поскуливала, выразительно глядя на своего хозяина, не желавшего уступать ей насиженное теплое место. Так продолжалось достаточно долго, и она решила обмануть мужа: как бы отказавшись от своих притязаний на кресло, Анна подошла к двери и начала скрестись в нее, как бы показывая желание выйти наружу. Каренин повелся, встал, пошел открывать ей дверь. Недолго думая, Анна прошмыгнула мимо него и прыгнула на освободившееся место.
Она хотела (вдобавок ко всему), чтобы Каренин посчитал, что Вронский желает, чтобы Некрасов отвез чемоданы обратно, но уже с другою начинкой.
Схваченный в России Вронский пытался заставить судебного следователя принять его за Римского папу и с этой целью уговорил Энгельгардта сесть с ним за карточный стол, где ненавязчиво демонстрировал умения, присущие одному только папе, но следователь притворился наивным и не видящим рассчитанных на него поистине папских уловок и блефов.
(Минет слепому?!)


Глава пятая. ПРОСТЫЕ СУЩНОСТИ

Просто Некрасов хотел сообщить, что к ужину в музее его не будет: ничего другого в мыслях у него не было: никаких дырок в чемодане, никаких слепых, его преследующих, никакого авианалета на город и сделавшихся пушистыми широких лиц: ничего такого!
«Просто он не осознал еще своих намерений, – прекрасно понимал Лившиц, – когда же он осознает, будет еще рано, что-либо предпринимать, придется выжидать, ходить вокруг и около нечто такого».
Поэт смотрел на нечто как на обладающее представлениями.
Кантор столичной синагоги не мог смотреть на нечто иначе чем как на подчиняющееся принципам справедливости.
Одно не противоречило другому.
(реальные эпизоды сознательной мысли)
Моральность за участниками исходного положения никем (из них) не предполагалась.
Поэт вполне был доволен собою, его играющему актеру предписывалось желание быть (отчасти) иным в своих предпочтениях и целях, отличным от того, чем реально поэт являлся.
Некрасов-артист имел определенное желание, Некрасов-поэт не хотел, чтобы это желание заработало с неведомыми для него последствиями.
Когда с пробитым (пулями) чемоданом слепые принесли Некрасова в его квартиру-музей, все занятые в эпизоде садились к завтраку.
– Он угрожал самому себе, – слепые объяснили, – на Сенной: его пришлось нейтрализовать.
Произошедшему с поэтом актер мог дать лишь механическое объяснение: бывает, дескать!
Слепые вроде как принесли по месту проживания как бы Некрасова: сделали что-то одно, но это одно принесло с собою (как это бывает сплошь и рядом) другое!
Принесенный Некрасов был рыжим!
– Я видел мальчика или старуху? – поминутно он спрашивал, и к этому вопросу следовало подходить без предубеждений.
Очнувшийся Некрасов понятия не имел, что живет на Земле уже после большого термоядерного взрыва, мгновенно перекрасившего цвет его волос и полностью уничтожившего великий роман Толстого и заодно смешавшего последнего с Федором Достоевским!
Реальному миру теперь угрожала неопределенность, и потому после завтрака его решено было как-то отправить «обратно», туда, в болото, где он имел бы возможность творить туманное в форме предвосхищения всех без исключения поэтизированных вещей.
– Охотясь, я зашел в болото, – писал Некрасов впоследствии Белинскому, – и там молния ударила в мою собаку, а я стоял рядом: собака по стечению обстоятельств превратилась в довольно шуструю бабенку, я же превратился в своего физического двойника: клоуна в рыжем парике с красным носом.
Болотный человек, говорил ли он на фарси?
Могла ли существовать на болоте подземная (подводная) кофейня?
Возможно ли какой-нибудь эксперимент провести точно или только вроде как точно или вроде бы точно?!
Рыжий Некрасов оказался лучше приспособленным к случайным жизненным столкновениям, чем зеленый его предшественник.


Глава шестая. ДУХОВНАЯ ПТИЦА

В мозгу судебного следователя Александра Платоновича Энгельгардта не было места, где все происходившее могло бы сложиться воедино.
Воображаемый помогал театр.
Толстой сомневался в существовании жизненного порыва, поочередно выбрасывающего на ветку (сцену) того или другого участника драмы – судебный же следователь по жизни не всякий раз мог отличить мужчину от женщины, мальчика от старика и собаку от лошади, и только на сцене отчетливо видел разницу между ними.
Он был со слепыми и вместе с ними поставил Некрасова на место.
Когда он смотрел наверх, обыкновенно видел голубое небо, зеленые листья деревьев и ярко-красного кардинала на ветке – небо всегда было голубым, листья – зелеными, но кардинал вдруг однажды сменил красные перья на ослепительно белые, и тогда судебный следователь понял, что это уже не кардинал, а папа.
Он мог отличить человека от птицы, а светское лицо от духовного.
Вроде бы кардинал превратился как бы в папу или же вроде бы в папу превратился как бы кардинал?!
Папа был сам не свой.
Папа в одежде из чудо-ткани.
Толстой, разумеется, знал, что Вронский превратился в птицу, но и Толстой последнее время был сам не свой!
– Случалось ли вам кого-нибудь расстреливать, вешать, топить в море или растворять в кислоте? – спрашивал следователь.
Толстой надолго задумывался, путался, давал неопределенные ответы, однажды признался в изнасиловании, другой раз – в мелкой покраже.
– За что же каторга?
Толстой выдавал себя за политического: попутал, дескать, Буташевич!
Свое «Преступление и наказание» этот Толстой писал от первого лица, судебный же следователь Александр Платонович Энгельгардт читал роман от третьего. Прямо на сцене!
Федор Раскольников был женщиной и поэтому не имел право смотреть на себя самого, когда брал ванну!
Себе в кальсоны Федор три дня в месяц подкладывал спелые помидоры.
Следователь Порфирий Петрович подозревал Раскольникова в том, что тот в последний момент перевел стрелку и перенаправил товарный состав на запасной путь, где этот самый состав задавил сторожа.
В вагоны погружены были компоненты для сборки большой термоядерной бомбы – состав направлялся в Персию: получателем значился Александр Сергеевич Грибоедов.
Как бы то ни было, тот, кто перевел стрелку, создал шум, способствующий созданию мутаций, которыми питается эволюция и другие творческие процессы.
– Кто это? – спрашивал Александр Платонович.
– Кто это и что ему нужно? – вопрошал Порфирий Петрович.
(– Пишите, что я ушла с Вронским, – просила Анна Толстого, когда в действительности она оставалась дома с Карениным: она изменяла мужу мысленно: Каренин был Вронским, но им обоим нужно было одного).
Каренин оставлял на теле Анны евгюбические надписи.


Глава седьмая. УРОК ГОЛОВОКРУЖЕНИЯ

Это была тщательно закамуфлированная переписка между Алексеем Александровичем и Алексеем Кирилловичем: таким образом в самое Анну внедрялись мысли, чужие ей по сути, от которых она отстранялась как только могла, но даже отрицая принадлежность этих мыслей себе, она начинала обладать опытом, в котором зашифровано регистрировалось это отстранение и возникало это отрицание.
Будучи по сути мостом между двумя разумами теперь(?) по выбору она и сама могла отстраняться и отрицать, но в то же время переживала эпизоды чужих мыслей, как возникшие у нее, а не у кого-то другого.
Поехать в Персию с деликатной миссией теперь казалось ей ее собственной мыслью, а решение отдать сына в лифтеры – ее собственным решением.
Худо-бедно она могла быть согласована с толстовскими лингвистическими практиками, но не могла отныне быть отождествлена с ними.
Моментом нужно было пользоваться.
Для начала она решила отделить то, что было, от того, что могло бы быть: была квартира-музей Некрасова; могла бы быть персидская ядерная бомба.
Пол Анны не всегда совпадал с ее телом и потому поддерживать баланс призвана была девушка с черным квадратом на лице: задачей ее было подальше отгонять человека по имени Федор Раскольников, который появлялся, когда Анна забиралась в поясную ванну.
Раскольников был чем-то средним между ангелом и тварью: дрожал, сопел, ползал и в то же время снабжен был большими сильными крыльями.
Врагами ангела были все подобия Анны.
Врагом твари была сама Анна.
Разговаривая с Анной из еще не надломившегося мира о том, что произведет этот надлом и что родится из него, ангел использовал только отрицательные определения. Он делился с нею знаниями о непознаваемом.
Гоняясь за тварью с мокрой тряпкой в руке, девушка с черным квадратом на лице подвергалась круговым смещениям в сторону бесформенного шума реального, от которого порой закладывало уши.
(Урок головокружения).
«Внешнее, – писал Каренин Вронскому, – распространяется сверху, и сгруппировать его предстоит снизу».
«Отрезанный язык Толстого болтается над нами! – Каренину Вронский отвечал о своем, – растопчем же его железным сапогом плагиата!»
Мнимая новизна в лице черного квадрата начинала твердеть в старых форматах: Анну читали и прежде, водили пальцем.
(Изъеденные порчей страницы).
Анна несла споры на своих ногах: между ними (спорами) проходило немало времени.
Оставленные в живых любовник и муж, однако, чувствовали себя защищенными от преследования мертвецов только в том случае, если между ними и мертвыми преградой вставал Толстой.
Человеческие конфигурации пересобирались, кристаллизируясь в некоторое ядро, долженствующее взорвать тьму.
Бомба замедленного действия легко могла быть помещена в чемодан.
(Разрушение мира – форма любви, да).


Глава восьмая. ИЗЛИШЕК ЖИЗНИ

Было ощущение, что у него что-то крадут.
Николай Алексеевич (Некрасов) хлопал себя по карманам, проверял содержимое сейфа, пересчитывал личные вещи.
Белинский ничего не собирался красть – он лишь назначил поэту место встречи и поставил тем самым (отвлекающую) проблему: в принципе, где начинается место и как присоединяется к нему встреча?!
Нельзя украсть место встречи, его можно лишь заблокировать.
Отменить можно встречу (можно сделать ее несимметричной).
Неистовый же критик породил встречу, которая сама по себе могла извлечь из поэта его самое дорогое: формы и присвоить их себе.
Мало смысла говорить о мертвых местах и мертвых встречах – мертвое, однако, может быть мягким: место имело мягкий угол, и Некрасов старался держаться к нему ближе.
Этому месту не хотелось бы давать название и этой встрече тоже.
Белинский внес с собою дыхание беспредельности, проникающее во все сущее; ледяной холодок запрыгал вокруг сердца поэта, но контуры его остались неразмытыми.
(Они встретились на человеческой природе, да: не было ничего невозможного).
Излишек жизни нужно ли растратить, словно как тающий сахар (лежит)?!
– Здорово, Белинский! Ступай себе мимо!
Белинский снимал с Некрасова стальной каркас: стал Некрасов разбухать да лопаться!
Белинский видел Некрасова, каким он (Белинский) был.
– Новый Грибоедов явился, – докладывал Некрасов, ездивший в Персию. – Он мелькает, ускользает и противится тому, чтобы быть пойманным!
Его Грибоедов был многоножкой - - -
Идея же стала материей: чемоданы!
Победа через разрушение и поезд-без-тормозов соединяли всё! Белинский-разрушитель-без-тормозов!
Берлинская лазурь?!
Некрасов понял: конечные времена!
Новый Грибоедов удалился.
Нужно было изобразить умирающего: Белинский стелил постель (место: встречи: у постели).
Некрасов лег и с этого началось - - -
Голова без рук пела последние песни.
С кем ты, Анна?!
– Заказ Третьякова! – смеялась та из чкаловской кабины – Меня не проведешь! Персидская мякина!
Геринг производил аэрофотосъемку.
Были, наконец, улики.
Сбоку к неистовому агенту подошел практикующий следователь.
– Гражданин Берлинский?
– Моя фамилия Белинский, – немецкий засланец забился в руках полицейских. – Немедленно отпустите меня! Я буду жаловаться кайзеру!
На голову Некрасов с силой натянул одеяло.
Недоставало только Крамского.
Некрасов, умирающий на наших глазах, покамест был более актуальным, чем люди, сгорающие где-то в термоядерном взрыве.


Глава девятая. ТЯЖЕЛОЕ МОЛОКО

Возможное имеет положительный вес.
Анна – это прежде всего жизнь, а уж потом смерть.
Каждый герой одновременно реальный, символический и воображаемый.
Не совпадать и не отличаться – подмога языку со стороны языка.
Мартовские тезисы предшествовали апрельским, уже Ленин задумывался о февральских.
Советская власть запрещала любой образ: воображение исчезало как таковое туда, откуда открывалась страна без каких-либо образов чистого рассудка.
(Тема предела).
Стена слов – гнилая стена!
Он тыкал, разваливал.
Стране нужны были чернильницы с молоком – в больших чемоданах их привозили из заграницы: тяжелое молоко!
Осторожно: чувства закрываются!
Иное Ленин продвигал языком, как абсолютно иное: так создавался экран, за которым на правильном месте (между Богом и собакой) постоянно сидел человек, умевший в нужный момент на любое лицо наложить черный квадрат.
Это вам не в подъезде стоять с матросами!
Блок взят был прямо на ступеньках: его, вероятно, расстреляют?!
Как собаку? Как Бога?! Осмелившегося критиковать воображаемое?!
Руки ослабли от рифм.
Некрасов опростался в прозе; за ним убирали.
Реальность – это развязывание; Некрасов завязывал, гнул рельсы.
Из синагоги с Лившицем к Некрасову приезжал Поляков, в прихожей которого чего-то дожидался Толстой.
Удваивалось реальное, но и не исчезала иллюзия!
Чем связано всё несвязанное? Только ли тем разрозненным и безымянным, что возникает в процессе творчества?!
Блок отвечал на вопросы в избыточном, пустом, гулком пространстве: кто перестроил реальность?!
Представьте себе: Франц Феликсович Кублицкий-Пиоттух: генерал и постчеловек, обладающий бесконечными возможностями и не поддающийся нашим представлениям о разуме и значении – дикое гиперпластичное и технологическое существо: странные контуры и еще более странные действия: никто не знает, в ком он заключается и посему лучше здесь обойтись без него: ломом он любил сбрасывать лед с крыши на головы неугодных ему пешеходов.
Что-то зачесалось в волосах судебного следователя: темный феномен, сам о себе не дающий никакого понимания!
(Мельчайшие различия в цвете).
Поведение может быть оценено везде, даже если символы используются не по их назначению.
(Все формы мысли равны).
Толстой дождался: стали вещи несвязанными, практически ничего не осталось от самого человека: один являющий образ витает, чтобы дать нам самим возможность выдвигать причины (?) и риторически вопрошать о них!
Более Толстой не в состоянии был описывать и объяснять то, чего он не наблюдал и не чувствовал.


Глава десятая. ПРОСТРАНСТВО КРУШЕНИЯ

Иван Ломов опустошал себя, себя самого не имея.
Что значит поддерживать себя в самом общем смысле?
Значит сохранять свою температуру ядра!
Он же не сохранял, Ломов, – он повышал градус!
Когда после долгого отсутствия Нина возвратилась домой, реально отец делал спиртовые смеси: не обнаруживается-де истина, а создается!
Ей не хотелось думать, что все происходившее имело место лишь в голове отца – являющийся образ, однако, не создавал никаких пределов: почему нет?!
Рано или поздно нечто должно быть сделано, понимали оба.
Градус отца, между тем, уже приближался к температуре кипения.
– Новый образ явился! – бесцеремонно отец разбудил Белинского.
Тот вскочил, как ошпаренный.
Анна, явившаяся Ломову,  не была бестелесной: ее голова напрямую  соединялась с ногами.
– Я являюсь полуночной гостью по вине железной дороги! – на все вопросы отвечала она.
Ни место, ни вид вещей не возбуждали ее удивления: ее попытались усадить в разумное кресло с твердым, ничем не покрытым сиденьем.
Ожидания были напрасны: никто на этот раз не появился из синагоги.
Отсутствие содержания – это равенство с самим собою.
Белинский, однако, самому себе был не равен.
– Папа, – тянула Нина отца за рукав, – это не тот Белинский!
– Лодочнику, козе и камню, – между тем эта Анна задавала присутствующим свой смертельный вопрос, – нужно перевести на ту сторону бухты мышление, бытие и сознание так, чтобы коза не съела бы детство, камень не размозжил интуицию, а интуиция не заменила бы мышления. Как это сделать?!
Софья Андреевна с Келдышем,  Софья Натановна с Мичуриным и  Софья Тарасовна с отцом Гагарина ждали в соседней комнате.
«Исходное положение – отправная точка», – они понимали по отдельности, и так возникали шесть точек зрения:::
В данных обстоятельствах они не имели своих особых интересов и поэтому стояли за принципы,  якобы выгодные всем.
Недоставало ножниц, а еще лучше хирургического ножа – явился Пирогов с мозгом Тургенева:
– Где тут у вас розетка?
Запахло паленым.
Тургенев спекулировал прошлым, но не мог продать своего спекулятивного прошлого: слишком многого хотел за него.
Значение мертво – что с того?!
Прежде виденное становилось незримым.
Невидимо для окружающих мозг Тургенева мог совершить прыжок к умозаключению, не обладая никакой реальной информацией о произошедшем на самом деле.
– Пространство крушения, – объявил тяжелый мозг. – Мы вошли в него! Тушите свет и зажигайте габаритные огни!
Видели все: из мяса сделаны мысли!
Лишь отменить факт оставалось.


ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
Глава первая. ГОВОРИЛА ГОРДЫНЯ

Наивно маменька, Люба Колосова и я продолжали верить: великое, да, подвергается интерпретации.
Уже Люба умела делать книксены.
Происходившее казалось нам совершенно нормальным: люди научились создавать копии своих разумов; что с того?!
Тела не обязательно состояли из плоти.
(Анна была программой).
Маменька демонстрировала общее видение Вселенной.
Я имел физическую природу.
Произошедшее было как раз тем, чего я опасался.
Накануне появления изменений, к нам пришли сказать, что на лестнице брошенный лежит чей-то мозг: прозрачный мозг один чернеет.
Кто-то занимался умственным онанизмом или как? Вне какой-либо связи с биологией?!
Мы не испытывали ни малейшей похоти: Виардо!
(Говорила гордыня).
(Как если бы кто-то пропел: «Мы пробуем растянуть автомобильную шину!»).
Когда (умело скопированный) мозг подключился, мы узнали: события еще как происходят – мы просто не можем наблюдать их! Не улавливаем!
Роман со скрытым содержанием был разработан и успешно внедрен в сознание!
В том числе и благодаря собакам интуиции, имеющим свою территорию: их кал и моча из побочных продуктов питания превратились в литературные символы.
Не только Ленин напоказ выставлял себя в публицистическом шалаше, но и Некрасов, Толстой, Достоевский установили обратное взаимодействие между своими головами и сложностью их текстов: чем менее обладали они врожденными выразительными средствами, тем более зашифрованными становились их произведения!
(Птицы должны были научиться петь).
Что делает роман умным? Головастики?!
Мы увязали в несущих конструкциях: любой, несущий нагрузку персонаж, теряя плотность, неизбежно деформировался, а то и двойниковался.
Целые слои героев начинали скользить один по другому.
Форму, однако, хранил читатель.
Умный, головастый читатель по-своему форму восстанавливал.
Псевдоупругою сделалась Анна, головоногой псевдоподругою.
Такой Анне жить-поживать в тихой, ляпис-лазурью отливающей сказочной, пушкинской бухте с возможностью погреться на ажурной веранде, увитой условным хмелем и розами.
Хлеб-соль для гостей.
Рятуйте, дорогие гости.
Скользите наугад!
(Вход с бомбами запрещен!)
Модель усталости была представлена и симуляция износа.
Свободное безъядерное пространство позволило бы передвигаться в указанном направлении.


Глава вторая. ЗЕЛЕНЫЙ ШУМ

Во всем Вронский подражал Римскому папе: в голосе, походке и даже в одежде.
– Все в человеке должно быть прекрасно! – говорил папа, и тут же повторял за ним Вронский.
– Третьим будешь? – спрашивали они Чехова.
– Скуси патрон, – Антон Павлович огрызался. – Скусите!
Смеялись ворошиловские стрелки: поход в Персию отменялся: была предложена компенсация за Грибоедова.
Дело происходило в беседке, Ленин распорядился подать патроны.
Покамест щелкали пальцами.
Персидскую ядерную бомбу Мичурин считал химерою, Келдыш – глупостью, отец же Гагарина, видевший ее из Космоса, поражался начертанными на корпусе (по-русски) словами из «Горя от ума».
– За третье августа, – поднимал он тост и теребил бант на шее.
Уже было второе, но что произойти должно было на следующий день, никто не знал
В небе безостановочно кружил Чкалов; от самолета шел запах табачного дыма пополам с цветочным одеколоном.
– Пусть эта толстуха провалится! – ругался Некрасов.
Теперь он подражал Грибоедову: «Толстуха» была бомба.
Вместо чемодана Некрасов привез золотой мешок: персы метили в генерала.
Где прохлаждался Кублицкий?
Судебный следователь Энгельгардт щелкал себя по затылку и темени – вместо часов на цепочке он носил ключик от чемодана, но вместо чемодана ему принесли ампутационный ящик, украденный у Пирогова.
Украли, что было удивительно, не действующие лица, а рабочие сцены: у некоторых из них обнаружился такой прием суетности, который еще более увеличивать было опасно: и без того один предмет легко они превращали в другой, а призраков могли делать видимыми.
Юлиус и Этель Розенберги умели казаться, но могли и быть.
Во всех подробностях они описывали колибри, которая на поверку оказалась вороной – большая же черная собака, вдруг выскочившая  на сцену, была, по их мнению, подарком театральному коллективу из Рима от тамошнего папы.
Взрослый, действующий как ребенок, есть в наших глазах лгун либо сумасшедший, но он может оказаться и убежденным коммунистом, готовым к борьбе за дело Ленина.
Освободить общество от духовных скреп!
Юлиус и Этель Розенберги отказывались от отпечатков своих пальцев, хотя и не отказывались от своих отпечатков пальцев!
Какие-то фрагменты человеческого тела существовали только на театральной сцене, теперь (?) дошло и до лиц!
Известные всем лица дробились на несколько, а иногда несколько разных лиц соединялись в одно.
Учреждение, основанное на ложном начале, не может привести к иному, как к лживому концу: супруги Розенберги были арестованы: им грозила электрическая виселица.
Пошел, загудел зеленый шум!


Глава третья. БЕЛЫЙ ШУМ

Когда генерал Кублицкий-Пиоттух создавал и сплетал вместе миры, до этого никогда не знавшие ни динамики, ни подключенности, пространство между этими мирами неизменно оказывалось залитым крепким спиртовым раствором – зеленый же шум превращался в белый.
Это он, генерал от инфантерии, создал действующий лифт с символическим престижем, способный переносить (не каждого) из одного мира в другой; мучительно, по капле, ежедневно Кублицкий выдавливал из себя Пиоттуха.
Пиоттух – это человек не имеющий своей культуры, чаще всего дворник с тяжелым ломом, приятный для мозга обезьяны: завороженный спиртовой водою, он поместил ребенка в необыкновенный лифт и готовился надавить кнопку, как если бы это была его дочь или чужой сын!
Бытие, ранее обнаружившее себя в мире через генерала Кублицкого, попадая в темную голову Пиоттуха, достигало абсолютного нуля и полного умаления своего вообще-присутствия: это грозило Новым началом, угрожающим стереть старое!
Примерно так.
Отчего бы Пиоттуху не полюбить Кублицкого, положительно?
– Я на этом себя ловлю! – растирал он мозоль на ладони.
Колумбы полны были цветов; они сидели на веранде; Кублицкий приехал на велосипеде: один знал, что другой ничего не делает и даже не мечтает; кто должен был открыть континент, эту американскую опечатку?!
Подали кофе-веспуччи с деревенскими сайками.
– За испуг! – поднял чашечку Пиоттух.
Кублицкий старше Пиоттуха лет на десять, но у Пиоттуха домик с верандой: сюда бы еще бухту!
Кублицкий временами начинает Пиоттуха грызть и терзать – тот терпит во имя приемного сына: потерянный рай или найденный?!
– Давно вы гуляете? – Кублицкий спрашивал Анну, когда та (руки в огромной муфте) проходила под окнами.
За голову хватался Пиоттух: нельзя так!
– Слюнявая! – Кублицкий ярился. – Можно!
Революционные матросы (рассказывал приемный сын) научили Анну колоться морфином и нюхать кокаин.
Скрипел снежок под окнами: большая шла гульба, а иногда и стрельба (свободно в муфте помещался пулемет).
Были разбирательства с Карениным, Вронским, другими, порой доходило до дуэли: честь дамы, как же!
 Кублицкий был ранен и носил голову на перевязи.
Люстрин или фай?
Когда Кублицкого схватили, Ленин очень смеялся.
– Генерал в женском платье – это почему же?
– Так ведь командовал женским батальоном, защищал Зимний! – объяснили.
Тогда, собственно, и пришла мысль заменить одного генерала другим.
Пеклеванчик вам от Филиппова!
Разыскали Гудим-Левковича на задворках, отряхнули, почистили, усадили в купе-люкс императорского поезда.
С мальчиком-пеклеванчиком!
Кати-кати ясно, чтобы не погасло!
С маслицем!


Глава четвертая. ИМПЕРАТОРСКИЙ ПОЕЗД

Когда Анна бросилась на рельсы, и императорский поезд под Таганрогом взлетел на воздух, к делу подключились Геринг и Чехов.
Первый на лету подхватил чемодан, второй срочно собрался (через Сахалин) в Японию.
(Якобы там чище всех платочками гейши обтирают мальчиков).
Пролетая над Таганрогом, у Геринга замерзли уши.
Чехов же разложил содержимое чемодана на две порции: это был последний уцелевший чемодан, и рисковать (мальчиком) не хотелось.
В Хиросиме Антона Павловича встречал сбежавший из России собственной персоной Роберт Оппенгеймер, показавший писателю все необходимые достопримечательности.
В Нагасаки его ждали посланные Лениным Розенберги.
– Вместо филипповского калача – пошлый несъедобный розенбергер! – уже прибыв в Вашингтон, – Чехов шутил репортерам - - -

Многие на этом и останавливаются:::


Глава пятая. НЕМНОЖКО ДИКАРЯ

Не имеющее конца нуждается в завершении.
Прошло почти два месяца.
Судебный следователь Энгельгардт сидел на веранде, увитой хмелем и розами.
В серии причин он доискался до самой отдаленной и общей: Анна Пирогова и Нина Ломова,  в сущности, представляли одну и ту же женщину, только в разных социальных условиях.
Он приготовил стклянку с конфектами: должна была появиться Каренина.
«Каренина беременна!» – крутилось в голове.
Когда Анна пощелкала пальцами под его носом, Александр Платонович, вскинувшись, поклялся ей, что сейчас завершение будет.
Над тихой бухтой вставали ляпис-лазоревые тени: нетрудное дело вызвать тени, куда труднее отослать их назад.
Она сидела, точно под арестом, Анна.
– Мата Хари! – назвал он ее, наконец, правильно.
– Меня расстреляют? – она оставалась невозмутимой.
– Только в балетном варианте.
 – Как вышли вы на меня?
– Счетчик Гейгера, – следователь пощелкал языком. – К тому же вы засветились!.. Ведь это вы убрали всех остальных со сцены, но сами остались!
Чтобы не быть голословным, Александр Платонович открыл дверь в соседнюю с верандой комнату: огромный бальный зал представился изумленным взорам: там было много мягкого света и оранжерейной зелени. Широкие перистые листья пальм вырезывались на белом фоне филейных гардин высоко над плечами приглашенных. Людей не было! Теснились кучками лишь черные фраки, да звякали шпорами золоченые мундиры вокруг платьев с длинными шлейфами и пышными бантами на лифе и выше несуществующих коленей:::
Музыка заиграла – он вынужден был пригласить ее на ритурнель кадрили.
Потом она должна была пригласить его в лифт.
В его распоряжении оставалось лишь несколько минут; он сильно кружил ее.
"Немножко дикаря есть", – думала шпионка, глядя на его белые зубы и сама улыбаясь.
Мягкотелая и аморфная, вместе с ее носителями, закончилась европейская цивилизация – завезенные из Японии обезьяны уже по капле начали выдавливать из себя нового человека.
– Почему вы оставили меня после всего этого? – последний из европейцев спросил.
– Вы Император Хирохито! – смеялась она и не могла остановиться.

                январь 2026, Мюнхен















































































































 


Рецензии