Ода цифровому рабству

Ода цифровому рабству

(Основано на реальных событиях)

Вечер опускался на Петербург медленно, как занавес в театре, где пьеса уже давно не нравится никому, но все сидят из вежливости. Мороз щипал щёки, ветер забирался под воротники, и каждый прохожий мечтал об одном — о тепле. О настоящем, густом, осязаемом тепле, которое можно не только почувствовать кожей, но и вдохнуть, проглотить, растворить в себе.

Грузинское заведение, куда они забрели в этот промозглый вечер, было не просто рестораном, а убежищем. Здесь пахло не Петербургом — сыростью, мокрым асфальтом и вечной тоской, — а чем-то другим: жаром тандыра, зеленью кинзы, специями, которые привезли с собой из тёплых краёв и рассыпали по кухне, как обещание лета.

Этот запах бил в нос ещё на пороге, густой, пряный, почти осязаемый. Он обещал, что за дверью — другой мир. Мир, где солнце не уходит насовсем, а прячется в специях, в тесте, в расплавленном сыре. Ржевский, входя, глубоко вздохнул и почувствовал, как внутри отпускает тот тугой узел, который завязывался каждый раз, когда он думал о своих бесконечных звонках в техподдержку.

Стены были выложены неровным камнем, с которых глядели керамические кувшины и старые фотографии Сухуми, ещё советского, ещё живого. Скатерти в красную клетку свисали до пола, скрывая неровности старых столов, а в углу, у камина, мурлыкал настоящий рыжий кот, толстый и независимый, как министр финансов небольшой, но гордой страны.

Кот зевнул, показав розовую пасть, и снова прикрыл глаза. Ему было всё равно на политику, на курс доллара, на проблемы с провайдерами. У него были камин, миска и полная миска уважения к собственной персоне. Ржевскому вдруг отчаянно захотелось быть этим котом. Хотя бы на один вечер. Хотя бы на время ужина.

Их было семеро, и они заняли большой стол в нише, у окна, за которым медленно, как умирающий вальс, кружился снег. Ржевский — с вечной полуулыбкой уставшего человека. Ренье — худой, длинный, с лицом, иссечённым морщинами, как старая карта. Инженер Пенкин — румяный, в свитере ручной вязки, который делал его похожим на добродушного медведя. Лиза — в сером платье, с глазами, которые видели слишком много, но продолжали удивляться. Катюша — рыжая, гибкая, в объёмном кардигане, который она то и дело поправляла, словно не могла привыкнуть к тому, что на ней есть одежда. Ирина — новая подруга Ренье — женщина лет тридцати пяти, с короткой стрижкой и цепким взглядом человека, который привык выживать в одиночку, но почему-то решил рискнуть и довериться компании. И Мессир Баэль — в своём неизменном чёрном пальто, которое он не снимал даже в помещении, будто боялся, что без него станет слишком обычным.

Они сидели за столом, как персонажи старой фотографии — каждый со своей историей, со своим грузом, со своей усталостью. И всё же вместе они составляли что-то целое. Как кусочки мозаики, которые только в этой случайной комбинации обретали смысл. За окном падал снег. Внутри было тепло. И этого было достаточно.

— Ну что, братцы, — сказал Пенкин, разворачивая меню, которое было размером с небольшую газету. — Берём шашлык. Много шашлыка. И хачапури, конечно. Это же их визитная карточка. Как «Мона Лиза» в Лувре, только съедобная.

Пенкин говорил громко, с аппетитом, и его голос заполнял пространство, разгоняя тишину. Он был из тех людей, которые делают вечер вечером — просто потому, что они есть. Ржевский смотрел на него и думал, что таким, наверное, был бы его брат, если бы судьба распорядилась иначе. Простой, шумный, надёжный. Как хороший свитер в холодный день.

— Съедобная «Мона Лиза» — это оксюморон, — заметил Ренье, не отрываясь от карты вин. — Но я поддерживаю. Хачапури должен быть лодочкой. С яйцом. Чтобы желток плавал, как солнце в масле.

Ренье говорил тихо, но каждое слово ложилось ровно, как кирпичи в стену. Ирина слушала его с тем особым вниманием, с которым слушают людей, которым уже успели довериться. Она ещё не привыкла к компании, держалась чуть настороженно, но в её взгляде уже появлялось что-то тёплое.

— А я буду лимонад с базиликом, — сказала Лиза. — И зелёный улун. Чтобы душа не заснула окончательно.

Лиза говорила это и улыбалась, и в её улыбке была та редкая мудрость, которая приходит только к женщинам, видевшим многое, но не разучившимся радоваться мелочам. Ржевский поймал её взгляд и почувствовал, как внутри разливается то самое тепло, которое не купишь ни за какие деньги.

— Мне только мороженое, — пробормотала Катюша, положив голову на плечо Пенкину. — И чтобы Пеня был рядом. Остальное неважно.

Катюша говорила это так, будто открывала великую истину. И, возможно, она была права. В её мире, где всё менялось слишком быстро, Пенкин был единственной константой. Тяжёлой, надёжной, непотопляемой. Как авианосец. Как старый диван. Как хороший аппетит.

Пенкин довольно хмыкнул и чмокнул её в макушку.
— Ирина? — Ржевский повернулся к новой знакомой.
— Я с вами, — кивнула она. — Всё, что выберете. Только пусть будет горячее. Я замёрзла, как та мартовская кошка, которую забыли впустить в подвал.

Ирина рассмеялась собственным словам, и в этом смехе вдруг проступило что-то девичье, беззащитное, что она обычно прятала за своим цепким взглядом. Ренье посмотрел на неё с неожиданной нежностью. «Хорошая женщина, — подумал он. — Свой человек. Из тех, кто не бросит в беде и не спросит лишнего».

Баэль подозвал официанта — молодого грузина с усами, которые жили своей собственной, гордой жизнью, — и сделал заказ коротко, как отдавал приказы в прошлой жизни:
— Шашлык из телятины, три порции. Шашлык из баранины, пять. Хачапури по-аджарски — на всех. И по лодочке на каждого, как минимум. Лимонад с базиликом — графин. Зелёный улун — заварник. Мороженое — шоколадное, фисташковое и клубничное. Всё.

Официант кивнул и исчез, растворившись в полумраке зала, где между столиками сновали такие же молодые грузины, разнося на подносах маленькие чудеса. В камине весело трещали дрова, отбрасывая на стены пляшущие тени. Кот у камина приоткрыл один глаз, оценил обстановку и снова закрыл — всё было в порядке, можно спать дальше.

Вскоре на столе начали появляться чудеса.

Первым приплыл лимонад. Он был налит в высокий стеклянный кувшин, и сквозь его стенки просвечивала жидкость цвета болотной ряски, но с искрами солнечного света, запертыми внутри. Листья базилика плавали в нём, как маленькие, утонувшие надежды, и когда Лиза наливала его в стаканы, запах стоял такой, будто где-то рядом разбили оранжерею с пряными травами. Лёд позвякивал, ударяясь о стекло, и этот звук был самым мирным из всех, что можно услышать зимой.

Пенкин сделал большой глоток, зажмурился и произнёс с таким выражением, будто только что открыл закон всемирного тяготения:
— Слышите? Это базилик поёт. Он там, в стакане, вспоминает своё итальянское детство. Как рос под солнцем, как тянулся к небу, как мечтал попасть в хорошую компанию. И вот — дождался. Лежит теперь на дне, счастливый.
— Пеня, — сказала Катюша, — у тебя талант. Ты даже про базилик можешь рассказать так, что хочется плакать.
— Это не талант, — скромно ответил Пенкин. — Это опыт. Я многое в жизни пробовал. И знаешь, что понял? Хорошая еда — это как хорошая женщина. Она должна быть честной. Без обмана. Без подсластителей. Просто — быть собой. Как этот лимонад. Смотришь — болотная ряска. А пьёшь — и понимаешь: вот оно, счастье. Жидкое. Зелёное. Но счастье.

Потом принесли чай. Зелёный улун парил в фарфоровом заварнике, расписанном синими драконами, и его аромат был сложным, как симфония: сначала цветочный, чуть дымный, потом — медовый, а в конце — едва уловимый, как воспоминание о первой любви. Лиза разлила его по крошечным пиалам, и все, даже Баэль, грели обжигающий фарфор в ладонях, словно пытались удержать ускользающее тепло.

— Знаете, — сказал Ренье, поднося пиалу к лицу и вдыхая пар, — я где-то читал, что в Китае есть чайная церемония, которая длится три часа. Там пьют, молчат, смотрят на луну и думают о вечном. Нам бы так. Три часа тишины. Без телефонов, без новостей, без этих ваших провайдеров.
— Три часа тишины — это роскошь, — ответила Лиза. — Которую мы не можем себе позволить. Потому что через три часа замёрзнет хачапури. А это преступление против человечества.

Затем настал черёд хачапури. Их принесли на огромном деревянном блюде, и они лежали там, как  золотые корабли, готовясь отплыть в страну вечного насыщения. Тесто было румяным, с пузырьками, которые лопались, выпуская наружу аромат сливочного масла и свежего сыра. В центре каждой лодки плавал желток — яркий, как маленькое солнце, окружённое растопленным сулугуни.

Пенкин схватил один хачапури, отломил край и макнул в желток. На его лице отразилась такая гамма чувств, что любой актёр драматического театра умер бы от зависти.
— Друзья мои, — произнёс он с набитым ртом, но с пафосом Цицерона, — если бы мне предложили выбирать между этим хачапури и билетом на Мальдивы, я бы выбрал хачапури. Потому что Мальдивы — это раз в жизни. А хачапури можно есть всегда. Почти всегда. Если есть деньги. И если не считать калории.
— Ты будешь это жевать или дашь нам тоже попробовать? — спросила Ирина с улыбкой.
— Берите, берите! — Пенкин отодвинул блюдо в центр стола. — Это вам не какая-то там пицца с доставкой. Это ручная работа. Это душа. Это, если хотите, грузинский джаз в тесте.

Шашлык появился позже, когда первые лодки уже опустели. Мясо принесли на шампурах, воткнутых в вертикальные подставки, и оно дымилось, источая запах, от которого у любого мясоеда подгибались колени. Телятина была прожарена идеально: с хрустящей, чуть угольной корочкой, под которой пряталась сочная, мягкая, тающая во рту плоть. Баранина пахла степью, дымом и чем-то диким, первобытным — тем запахом, который заставлял вспомнить, что люди когда-то сидели у костров и верили в духов огня. Рядом с мясом на плоских тарелках лежали дольки лимона, посыпанные зеленью, и тонко нарезанный лук, фиолетовый, как вечернее небо, и острый, как правда, сказанная в лицо.

— Вот это я понимаю, — сказал Ренье, ловко снимая мясо с шампура. — Это не еда. Это археология. Мы сейчас едим то же самое, что ели наши предки три тысячи лет назад. Угли, мясо, соль. Никаких консервантов, никаких эмульгаторов, никаких гмо. Чистая правда.
— Чистая правда всегда пахнет дымом, — заметил Баэль. — И всегда требует огня. Чтобы её добыть, нужно сначала что-то сжечь.

Мороженое принесли на десерт. Оно лежало в металлических креманках, и его шарики были идеально круглыми, как бильярдные шары, только съедобные. Шоколадное — тёмное, почти чёрное, с горьковатым, взрослым вкусом, который не сразу открывается, а сначала дразнит, обещая сладость, но дарит лишь глубину. Фисташковое — нежно-зелёное, с вкраплениями орехов, пахнущее Востоком и тайными садами. Клубничное — розовое, как щёки влюблённой девушки, с кусочками ягод, которые взрывались на языке летом.

— Всё как в детстве, — сказала Лиза, зачерпывая ложечкой фисташковое. — Только тогда мы не думали, что это счастье. Просто ели.
— А теперь думаем, — кивнул Ржевский. — И это нас портит.
— Не портит, — возразила Ирина. — Просто учит ценить. Когда тебе пять лет, ты не знаешь, что мороженое может закончиться. Ты живёшь в вечном сейчас. А когда тебе тридцать пять, ты уже знаешь: всё конечное. И поэтому каждую ложку — как последнюю.
— Мрачная философия для такого светлого вечера, — сказал Пенкин, налегая на шоколадное. — Давайте лучше тост придумаем. За то, чтобы мороженое никогда не кончалось. И за тех, кто умеет его делать.

****

Когда тарелки опустели, а чай был выпит до дна, Ржевский откинулся на спинку стула, покрутил в пальцах пустую пиалу и сказал:
— А знаете, что я делал последние три недели?
— Воевал с драконами? — предположил Пенкин.
— Почти. С Р-телекомом.

За столом повисла пауза, а потом все, кроме Катюши, рассмеялись. Даже Баэль позволил себе лёгкое движение губ, похожее на улыбку.
— Это серьёзный противник, — сказал Ренье. — Говорят, у них в штабе работают бывшие сотрудники гестапо. Только методы гуманнее — они просто сводят с ума.
— Ну, рассказывай, — попросила Лиза, пододвигаясь ближе. — Мы слушаем.

Ржевский откашлялся, налил себе ещё улуна и начал. Он говорил спокойно, без надрыва, но с той горькой иронией, которая отличает людей, прошедших через бюрократический ад и выживших. В его голосе не было злости — была только усталая констатация факта. Как у врача, который ставит диагноз неизлечимо больному, но всё равно прописывает лечение — на всякий случай.

— Всё началось первого января, — сказал он. — Я подал заявку на расторжение договора. Честно, по всем правилам. Через личный кабинет, как они любят. Думал, разорву эти цепи, и свободен. Ан нет.
— Заблокировали? — спросил Пенкин.
— Хуже. Отменили. В одностороннем порядке. Ссылаются на какие-то статьи, ФЗ о связи, но, видит бог, они его не читали. Я потом нашёл — сто двадцать шестой федеральный, статья восемнадцатая о защите прав потребителей. Там чёрным по белому: потребитель имеет право расторгнуть договор в любое время. А они мне: «Ваша заявка отклонена по техническим причинам». Какие технические причины, когда я просто хочу от вас уйти?

Пенкин слушал, и его лицо становилось всё более сочувственным. Он сам когда-то работал инженером и знал, как устроены эти системы.
— Технические причины, — повторил он. — Это магическое заклинание. Они его говорят, и всё — ты уже не человек, ты просто номер в очереди, которая никогда не кончится. Я однажды пытался вернуть бракованный холодильник. Два месяца ходил по кругу. В итоге плюнул и оставил себе. До сих пор стоит в гараже, открывашку держит.
— У тебя холодильник вместо подставки, — улыбнулась Катюша. — Это же гениально.
— Это жизнь, детка, — вздохнул Пенкин. — Иногда лучшее, что можно сделать с проблемой, — это превратить её в мебель.

Лиза нахмурилась.
— А ты не пробовал позвонить?
— Звонил, — усмехнулся Ржевский. — Девятнадцать дней звонил. Каждый раз новый оператор, каждый раз одно и то же: «Ваш вопрос передан в технический отдел, ожидайте ответа в течение трёх рабочих дней». Три дня проходят — звоню снова. «Извините, ваш запрос потерялся, оставьте новый». И так по кругу.
— Круговорот бюрократии в природе, — прокомментировал Ренье. — Замкнутый цикл. Замкнутый на вас. Вы — батарейка, которая питает эту систему. Они берут ваше время, ваши нервы, вашу веру в справедливость — и перерабатывают это в прибыль. Экологично. Безотходно. Гениально.

— Но это ещё цветочки, — продолжил Ржевский. — Года полтора назад они без моего ведома поменяли тариф. Просто взяли и перевели на другой. Оборудование то же, скорость та же, а цена выросла. Я тогда не заметил сразу — мало ли, думал, инфляция. А потом глянул договор, который заключал изначально. Там фиксированная сумма. Навсегда. И аренда оборудования — тоже фиксированная. А они её подняли. В восемьдесят раз, Карл! Восемьдесят!

Пенкин присвистнул.
— Это не повышение, это грабёж среди бела дня.
— Именно, — кивнул Ржевский. — И главное — никакого уведомления. Ни смс, ни письма. Просто списали. Я полтора года переплачивал, пока случайно не заметил. Начал разбираться — а они: «Это стандартная практика, у нас в договоре есть пункт о возможности изменения тарифов». А я им: «Покажите мне этот пункт в моём договоре». Они молчат. Потому что нет его там.

Ирина, до этого молчавшая, вдруг подала голос. В её глазах загорелся тот самый цепкий огонёк, который бывает у людей, привыкших выживать в одиночку.
— У меня похожая история была, — сказала она. — Только с сотовой связью. Я подключилась по акции, обещали тариф навсегда. Через год приходит смс: «Ваш тариф изменён, новая стоимость — в два раза выше». Я звоню, а они: «Акция закончилась».
— И что ты сделала? — спросил Ренье.
— Сменила оператора, — пожала плечами Ирина. — И написала на них жалобу в Роспотребнадзор. Бесполезно, конечно, но хоть душу отвела. Знаете, иногда важнее не результат, а сам процесс. Когда ты говоришь: я не согласен. Я не проглатываю. Я буду бороться, даже если проиграю. Это даёт силы жить дальше.
— Золотые слова, — сказал Пенкин и поднял чашку с остывшим чаем. — За это и выпьем. За тех, кто не проглатывает.

Лиза задумчиво помешивала ложечкой в пустой креманке.
— Это системная проблема, — сказала она. — Они знают, что мы не пойдём в суд из-за пары тысяч. Что мы устанем, плюнем, заплатим. На этом и строится их бизнес.
— Но я не плюнул, — жёстко сказал Ржевский. — Я собрал все скриншоты. Записал все разговоры — у меня на телефоне есть приложение, которое записывает автоматически. Я отправил им досудебную претензию. Подробно, по пунктам: и про повышение платы, и про отказ в расторжении, и про моральный ущерб. Я нервничал, давление скакало. Есть выписка от врача. Я им приложил.
— И что они? — спросил Пенкин.
— Пока молчат. Но я не отступлю. Если не ответят — подам в суд. Насчитал им двадцать тысяч четыреста рублей разницы за полтора года. Плюс моральный ущерб — пятьдесят тысяч. И судебные издержки.
— Ого, — уважительно сказал Пенкин. — Ты прямо Рэмбо в мире телекоммуникаций.
— Рэмбо ходил по джунглям и стрелял, — усмехнулся Ржевский. — А я хожу по инстанциям и пишу жалобы. Это страшнее.

Катюша, которая всё это время сидела, прильнув к плечу Пенкина, вдруг открыла глаза и спросила с той наивной непосредственностью, которая делала её одновременно ребёнком и мудрой старухой:
— А что такое интернет? Это где котики?
— Примерно, — ответил Ренье. — Там, где котики, там и интернет. И где война, и где любовь, и где счета за коммуналку. Всё в одном флаконе.
— Я люблю котиков, — сказала Катюша и снова закрыла глаза. Ей было всё равно на провайдеров, на тарифы, на законы. И это, наверное, было самым правильным отношением к жизни. Потому что когда любишь котиков, все эти битвы становятся такими далёкими и неважными.

Баэль, который до этого не проронил ни слова, поднял голову. В его глазах плясали отблески свечей, и казалось, что они видят не только эту комнату, но и что-то другое — далёкое, древнее, неизменное.
— Знаете, — начал он, и его голос прозвучал тихо, но с такой силой, что все замолчали, — вы сейчас говорите о деньгах, о тарифах, о законах. А на самом деле речь идёт о более важном. О том, кто владеет воздухом, которым вы дышите. В девятнадцатом веке, во времена становления капитализма, люди боролись за уголь и сталь. В двадцатом — за нефть и газ. А сейчас, в двадцать первом, они борются за данные. За биты, за байты, за возможность управлять вашими мыслями через экраны. Вы платите не за интернет. Вы платите за право быть частью системы, которая вами управляет. И когда вы пытаетесь выйти из неё — система сопротивляется. Потому что каждая ушедшая душа — это потерянный доход, это брешь в их цифровой империи.

Он говорил, и в его голосе не было пафоса — была только холодная, спокойная констатация. Как у профессора, читающего лекцию о давно минувших событиях. И от этого его слова звучали ещё страшнее.

— Вы говорите, как теоретик заговора, — заметил Ренье.
— Я говорю, как наблюдатель, — парировал Баэль. — Я видел, как возникали империи, и как они рушились. Все они строились на одном: на иллюзии, что без них нельзя жить. Интернет — это новая империя. И поверьте, они будут бороться за каждого раба до последнего.

Он замолчал, и в этом молчании было больше смысла, чем во всех предыдущих разговорах. За окном усилился снегопад, и теперь казалось, что весь город укутан в белый, безмолвный кокон. А здесь, в кафе, горел камин, мурлыкал кот, и на столе ещё оставалось немного недоеденного мороженого.

— Мессир, — сказала Лиза, — а что бы вы посоветовали Ржевскому?
— Бороться, — просто ответил Баэль. — До конца. Не потому, что это выгодно. А потому, что это правильно. Потому что если не бороться с маленькой несправедливостью, большая несправедливость становится нормой. Ваш поручик делает важное дело. Даже если проиграет, он покажет, что есть люди, которые не глотают молча. Это уже победа.

Он поднял чашку с остывшим чаем, словно собираясь произнести тост. Но вместо тоста заговорил стихами. На английском, чисто и холодно, как ветер над заливом:

"In the great ledger of the digital age,
Each byte is entered, each click is scored.
They tally your desires, your fears, your rage,
And sell them back to you as a reward.
You think you're free because you choose the plan,
The speed, the tariff, the provider's name.
But freedom is a sleight of hand, a scam,
When all the choices lead to the same game.
Remember Cowperwood, the financier,
Who knew that money was the only law?
He built an empire, only to disappear
Into the maw of systems without awe.
You too are playing on a tilted field,
Where every move is tracked, every word is weighed.
But in your stubborn, human, weak-willed shield,
A victory is already made:
You saw the cage. You rattled at the door.
You did not bow, you did not shut your eyes.
And though they'll cheat you, rob you, and ignore,
Your protest echoes through their calculated lies.
So drink your tea, and laugh, and love, and fight.
The system grinds, but you remain unbowed.
For in this cold, commodified, long night,
Your tiny, warm rebellion is the cloud
That will not be deleted, bought, or sold.
It floats above their servers and their gold,
A ghost, a glitch, a story to be told." (1)


Стихи отзвучали. В камине треснуло полено, выпустив сноп искр. Кот у камина зевнул, показав розовую пасть, и снова свернулся клубком. За окном снег усилился, закрывая город белым, спасительным забвением.

Ржевский сидел, глядя на пустую пиалу. Он думал о том, что Баэль прав. Дело не в деньгах. Дело в том, чтобы не дать себя сломать. Чтобы в этом мире, где всё продаётся и покупается, оставаться человеком — с его смешными принципами, с его упрямством, с его верой в то, что справедливость существует. Даже если её нет. Особенно если её нет.

— Знаете, — вдруг сказал Пенкин, нарушая затянувшееся молчание, — я вот что думаю. Все эти ваши провайдеры, операторы, банки — они как погода. Их не изменишь. Можно только одеться потеплее и идти дальше. А тёплая одежда — это друзья. Это вот этот стол. Этот чай. Эти люди, которые сидят рядом. Это единственное, что реально греет.
— Пеня, — сказала Катюша, поднимая голову с его плеча, — ты сегодня прямо философ.
— Я всегда философ, — скромно ответил Пенкин. — Просто обычно молчу, чтобы вас не пугать. А сегодня разошёлся.

— За это и выпьем, — сказал он, поднимая чашку с остывшим чаем. — За маленькие победы. За то, чтобы не сдаваться. И за то, чтобы всегда находилось место для хачапури и хорошей компании.

Они чокнулись — кто чашкой, кто пустым стаканом из-под лимонада, кто просто поднял ложечку. Катюша чокнулась взглядом с Пенкиным и улыбнулась — впервые за весь вечер так открыто, так тепло. И в этой улыбке было что-то настоящее, не заказанное и не оплаченное. Просто тёплое. Как хачапури. Как живой огонь в камине. Как этот странный, абсурдный, но такой нужный вечер.

Ирина, глядя на них, вдруг почувствовала, как отпускает тот внутренний холод, который она носила в себе годами. Рядом с этими людьми можно было не защищаться. Можно было просто быть. И это чувство было дороже любых денег, любых побед, любых принципов.

Ренье поймал её взгляд и улыбнулся.
— Нравится? — спросил он тихо.
— Да, — ответила она. — Очень.

А снег всё падал и падал, заметая следы, покрывая город белым саваном, под которым прятались провода, серверы, счета и законы. Но там, в маленьком грузинском кафе, горел свет. И пока он горел — всё было не зря.

— Знаете, — сказал Ржевский, когда они уже собрались уходить, — я сейчас подумал. В этом мире, где всё можно отключить, заблокировать, удалить, единственное, что нельзя отключить — это вот это. — Он обвёл рукой стол, друзей, камин, кота. — Это не зависит от серверов. Это не требует тарифа. Это просто есть. И пока это есть — мы живы.
— Красиво сказал, — кивнул Пенкин. — Прямо захотелось ещё одно хачапури заказать. На посошок.
— Пеня, — вздохнула Катюша. — Ты лопнешь.
— Не лопну, — уверенно сказал Пенкин. — Я же как тот кот. Во мне много места. Для всего хорошего.

Кот у камина приоткрыл один глаз, словно подтверждая, и снова закрыл. В его кошачьем мире тоже было всё хорошо. Было тепло. Была еда. Были люди, которые не мешали спать. И больше ничего не требовалось.

За окном продолжал падать снег. Но внутри, за толстыми каменными стенами, было тепло. И это тепло они унесут с собой, когда выйдут на улицу. В карманах, в памяти, в сердце. Чтобы хватило до следующей встречи. До следующего хачапури. До следующей маленькой победы над большим, холодным, равнодушным миром.

Примечания:
(1)

В великой книге цифрового века
Учтён любой байт, клик учтён любой.
Там страхи, гнев, желания человека
Тебе ж впарят, приправив похвалой.
Ты мнишь себя свободным, выбирая
Тариф, провайдер, скорость, имя, суть.
Но эта вольность — фальшь, недорогая,
Коль все пути в одну ловушку чуть.
Ты помнишь Каупервуда, финансиста,
Чья вера в доллар веры не знал иной?
Он выстроил империю, но чисто
Исчез в системе, полной немотой.
Ты тоже наклонное поле занял,
Где весом каждый слог, где шаг — подвох.
Но в том щите, что человеком занят,
Уже есть то, что всуе не превозмог:
Ты клетку видел. Ты гремел решёткой.
Ты не сомкнул век, не склонил главы.
Пусть обведут, обворуют, с наскоком
Сотрут — твой протест из их лживой тщеты
Всё ж выбивается. Так пей свой чай,
Смейся, люби, дерись — не в этом суть.
Система мелет, но ты — не случайность,
И в эту холода, в товарную муть
Твой тёплый бунт — то облако, что не стереть,
Не купить, не продать. Оно висит
Над серверами, над золотом, как смерть
Или как глас, что в перебое сигнала
Вдруг различим: глюк, призрак, быль, завязка
Сюжета, что уцелеет в их вязи.


Рецензии