Пепел не плачет. Глава 6. Тайна в ночной базилике
Базилика Святого Климента не спала никогда. Днем сюда приходили паломники — касаться пола, где, по преданию, тело мученика пролежало триста лет, прежде чем его обрели. Ночью здесь оставались только свечи, восковой запах и тишина, которую сторожа берегли пуще реликвий.
Конрад вошел первым. Боковой неф тонул в синеве. Луна пробивалась сквозь узкие окна, чертила на полу длинные полосы, похожие на шрамы. Шаги гасли в мраморе, стены пили звук, оставляя взамен только эхо дыхания. Анна ступала следом, бесшумно, как кошка, привыкшая к темноте катакомб. Бартоломео замыкал шествие, и каждый его вздох отдавался свистом в провале на месте носа.
— Здесь, — шепнул он. Кивнул на придел святого Иоанна.
Рака стояла открытой.
Конрад подошел ближе. Крышка из позолоченной бронзы была сдвинута, съехала набок, обнажив нутро. Пусто. Ни бархата, ни костей, ни даже пыли, только отполированный камень, холодный и чистый, как операционный стол в полевом лазарете.
Конрад коснулся поверхности. Мрамор был ледяным.
— Стекло, — сказала Анна.
Она стояла у окна, прижимая пальцы к витражу. В центре — святой Климент с якорем на шее — зияла дыра. Острые края торчали наружу, как лепестки чугунной розы, распустившейся в ночи.
— Разбито изнутри, — тихо сказала Анна.
Конрад коснулся осколка. Внешняя сторона была покрыта пылью, многолетней, серой, плотной, въевшейся в пористое стекло. Внутренняя чистая, без налета, почти стерильная.
— Кто-то вышел, — сказал он.
— Следов нет.
Бартоломео ползал на коленях, водил пальцами по стыкам плит. Под ногтями собиралась только древняя известковая крошка, рыжая от времени. Он поднес руку к лицу, понюхал, сморщился.
— Ни сколов, ни царапин. Даже замок на решетке цел. — Он наклонился к дверце, прищурился в темноте. — Открыт ключом.
Конрад обвел взглядом придел.
Алтарь. Скамьи. Исповедальня в углу, черная, как гроб. Вс; на своих местах. Идеальный порядок. Идеальная пустота.
— Анна.
Она подошла медленно, будто против воли. Будто ноги не слушались, будто каждая мышца сопротивлялась приближению к пустой раке.
— Трогай.
— Я не…
— Трогай.
Анна опустилась на колени. Руки дрожали — не так, как у Бартоломео, по-другому, внутренне. Она касалась камня кончиками пальцев, осторожно, словно проверяла воду в ледяной реке, прежде чем шагнуть.
Потом закрыла глаза.
Конрад не видел того, что видела она. Но он видел ее лицо.
Сначала оно просто побелело, краска стекла к подбородку, оставив серую маску. Потом губы разошлись, обнажив зубы. Потом веки дернулись, и под ними, под тонкой, почти прозрачной кожей, заметались зрачки.
— Мальчик, — выдохнула она. — Лет двенадцать.
— Что он делает?
— Его держат.
— Кто?
— Трое. В белом. У него руки связаны за спиной, веревка въелась в запястья, старая, ссохшаяся. Он давно связан.
Голос Анны стал чужим. Без интонаций, без возраста, без тепла. Так говорят мертвые, если бы мертвые могли говорить.
— Его кладут на стол. Мраморный, холодный, с желобом. Он не плачет. Уже научился не плакать.
Бартоломео перекрестился. Привычка, от которой не избавиться, даже когда знаешь, что крест всего лишь перекрещенные линии.
— Они говорят что-нибудь?
— «Не сопротивляйся. Господь видит. Господь примет жертву твою».
— Чью жертву? — резко спросил Конрад.
Анна вздрогнула всем телом, будто он выдернул е; из глубокой воды.
— Не знаю. Не слышу. Только мальчика.
Пауза.
Длинная. Вязкая. Тягучая, как смола, как кровь, сворачивающаяся на холоде.
— Игла, — сказала Анна. — У него в руке игла. Длинная, толстая, как для сшивания кожи. Он подносит е; к глазу мальчика.
Конрад сжал челюсти так, что хрустнули зубы.
— Что дальше?
— Игла входит.
Анна дернулась всем телом — резко, судорожно, будто удар током прошел от затылка до пяток. Ее пальцы вцепились в мрамор раки, ногти заскребли по камню.
— Он кричит. Нет — не кричит. Он открывает рот, но воздуха нет. Воздух ушел. Осталась только боль.
— Анна.
— Это не кончается. Игла идет глубже — за глазницу, в голову, в ту точку, где кончается зрение и начинается смерть. Она там. Она ищет что-то. Прощупывает, как слепой ищет дверную ручку.
— Анна, остановись.
— Я не могу. Это не кончается никогда. Оно всегда здесь.
Она задышала часто, мелко, как загнанная лошадь.
— Он не умирает. Почему он не умирает? Его тело… оно усыхает. Прямо сейчас. Кожа прилипает к костям, обтягивает череп, трескается на скулах. Глаза вваливаются, закатываются, исчезают в глазницах. Волосы сыплются целыми прядями, на плечи, на камень, в желоб. Он становится меньше. Съеживается. Как тряпичная кукла, из которой вынули всю вату.
Бартоломео закрыл лицо руками.
— Осталась только рука. — Голос Анны упал до шепота. — Левая. Пальцы длинные, тонкие. Ногти обкусаны до мяса, детская привычка, от нервов. Кто-то берет ее. Обмывает в теплой воде, сушит льняным полотенцем, заворачивает в бархат.
Она помолчала.
— Синий. С золотым шитьем. Кладет в ларец.
Тишина.
Анна открыла глаза.
Она сидела на полу базилики, прижимая ладони к холодному мрамору пустой раки. Слезы текли по щекам, но она их не замечала. Не вытирала. Не всхлипывала. Они просто текли и все.
— Они курьеры, — сказала она.
Голос сел окончательно, хрипел, как несмазанная петля на двери, которую открывают раз в столетие.
— Они курьеры.
Конрад смотрел на пустой саркофаг. На дыру в стекле, пробитую изнутри. На стены, помнившие молитвы сотен тысяч паломников, приходивших поклониться святому, который когда-то был мальчиком с обкусанными ногтями.
— Их собрали, — сказала Анна. — Его убили здесь. В этом приделе. На этом камне.
Она погладила мрамор — нежно, как гладят лицо умершего перед тем, как закрыть крышку гроба.
— И завернули в бархат. Чтобы доставить.
Конрад молчал.
Где-то наверху, в городе, догорали свечи заутрени. Монахи готовились к хвале Господней.
Бартоломео поднял с пола обрывок ткани.
Совсем маленький, застрявший в стыке плит, как закладка в книге, которую никто никогда не дочитает. Он разглядывал его дрожащими пальцами, поднес к глазам, к огарку свечи.
Синий. Золотая нить блеснула в лунном свете. Тонкая, чистая, дорогая. Такое золото не купишь на рынке. Такое золото получают от поставщиков Канцелярии, под роспись, по счетам, которые потом списывают на «литургические нужды».
— Санктум Санкторум, — прошептал Бартоломео. — Только они используют этот оттенок. «Ultramarinus ecclesiae». Синий Богоматери. Пигмент из ляпис-лазури, перетертой с золотом. Один грамм стоит годовое жалованье приходского священника.
Конрад взял ткань.
Сжал в кулаке. Спрятал в карман, к монете с датой, к серебряному ауреусу, который десять лет ждал своего часа. Ткань легла рядом с металлом — синее на серебре, смерть на смерти.
— Теперь мы знаем, — сказал он. — Они не ждут, пока святые умрут естественной смертью.
Анна поднялась с колен.
Лицо осунулось, глаза провалились, под ними залегли тени, которых час назад не было. Но голос стал тверже. В нем появилось что-то новое. Понимание.
— Они делают святых, — сказала она. — На заказ. Под любой размер.
Конрад кивнул.
— Нам нужно идти.
— Куда?
— Туда, где забирают посылки.
Он двинулся к выходу. Шаги его снова звучали в мраморной тишине, и теперь стены не пили звук — они отдавали его обратно, умножали, превращали в гул.
За ним, не оглядываясь на пустую раку, пошли Бартоломео и Анна.
Базилика Святого Климента осталась ждать нового чуда.
Нового мальчика. Новую иглу. Новый синий бархат.
Она умела ждать.
Свидетельство о публикации №226022001999