Зачем тебе та, которая не видит синего буйвола
Всю ночь, не переставая, лил дождь. Я слушал его мерную дробь по крыше до самого рассвета, а когда рассвело, подошел к окну и подставил руки под тонкие струи холодной воды. Набрав ее в ладони, попробовал на вкус.
Вспомнил короткий ночной разговор с матерью.
— Ты промок до нитки. Заходи в дом. Не стоит она твоей печали, — сказала она, найдя меня на скамейке под белым абрикосом в саду. — Зезаг выбрала другую судьбу. Тебя теперь нет и не должно быть в ее жизни. И сам научись жить без нее.
— Ты о чем, нана? — спросил я. — Я просто люблю дождь. Ты же знаешь.
— Иногда говори матери правду, если не можешь сам успокоить свое сердце. Это не стыдно.
— А как это сделать самому, нана?
— Набери в ладонь капли дождя. Попробуй на вкус. И ты поймешь, что дождь, у которого ты ищешь сейчас спасения, — всего лишь пресная вода, которая капает с неба. Не думай, что мир печалится вместе с тобой.
— Но почему мне становится легко, когда он идет?
— Ты просто не хочешь смириться с тем, что случилось, но тебе придется это сделать.
— Нана.
— Что тебе?
— Я знаю, что у нашего мира и без меня хватает тех, по ком стоит печалиться. Но вот струны скрипки и гитары — они ведь тоже не живые, пока к ним не прикоснешься пальцами. Так и этот дождь — всего лишь капли пресной воды, пока к его шепоту не прислушаешься сердцем.
— Может, ты действительно не из этого мира, как говорят некоторые?
— Кто говорит?
— Кемиса приходила.
— Я из этого мира, нана. Просто я научился «…играть на флейте водосточных труб».
— Ладно, смирюсь и с этим, — сказала мать. — Идем в дом. И, пожалуйста, хоть теперь подстригись…
…Набрав в ладони дождевую воду, я протер глаза, а потом и волосы. Холодная свежесть небесной влаги вернула ощущение реальности.
Из кухни доносился голос Дали:
— …красивая. Нашего парня она видела. Я уговорила ее приехать сегодня.
— Он сам решит. Я не буду вмешиваться, — отозвался голос матери.
Разговор шел обо мне. Заходить к ним я постеснялся. Подобрав с пола недочитанную историю Стейнбека о великом и страшном английском пирате, лег обратно на кровать. Вспомнил, где вчера прервал чтение. Генри Морган собирался в поход на Панаму, но его манили не баснословные богатства этого испанского города, а таинственная Санта-Роха — Красная Святая, женщина необыкновенной красоты.
Прочитав полстраницы, отложил книгу в сторону. Разговор на кухне не давал сосредоточиться.
— Послушай меня, Элиса. Я желаю ему только хорошего. Не должен такой парень достаться какой-то дурочке. Айша ему понравится. Пусть сегодня придет на свадьбу. Она будет там с моей сестрой.
— На свадьбу девушки, которую любил? — В голосе матери послышалась дрожь.
Дали не ответила.
— И как ты себе это представляешь? — продолжила мать, но уже тверже. — Во двор заедет машина, из нее выйдет Зезаг в платье невесты. Потом ее заведут в дом. И все это должен видеть мой сын? Ты сама понимаешь, что говоришь? Пусть Зезаг теперь чья-то жена, но она все еще в его сердце и не скоро его освободит.
— Неужели он такой слабый? Мне он представлялся другим.
— Что бы тебе ни казалось, он человек с сердцем, а оно никогда не ладит с головой. Ты это знаешь лучше всех.
— Он увидит Айшу и обо всем забудет. Заверяю тебя: нет в наших краях девушки красивее неё.
— Дали, я благодарна тебе за заботу, но даже если бы он и хотел пойти туда, я бы его отговорила. Не одним днем мы живем. Я не против их знакомства, но это можно организовать у тебя дома.
— Но если Айша пойдет на свадьбу, с ней обязательно кто-то из нашего аула познакомится.
— Дали, прекратим этот разговор. Я знаю своего сына. Даже если я попрошу его, он не пойдет. А если Айша хочет познакомиться с моим сыном, пусть сегодня сидит дома.
— Смотри, Элиса. Не пройдет и двух недель, как Зезаг сбежит из этой семьи. Ты не боишься, что она снова вскружит голову твоему сыну?
— С чего ты взяла? Она сделала удачный выбор. Устроилась в хорошем месте. На колхозных полях ей не горбатиться, коров не доить.
— Именно поэтому. Когда молодая женщина живет без забот, что только ей в голову ни приходит! Как только Зезаг узнает, что твой сын встречается с кем-то в ауле, ревность заставит её выйти на улицу, по которой он ходит. А ревность, ты знаешь, такая болезнь, от которой женщина теряет рассудок.
— Не знаю, Дали, что это такое.
— Ты никогда не ревновала своего мужа?
— Нет. В голову не приходило.
— Ты что, ненормальная?
— Ревновать мужа — значит дать ему понять, что ты сама способна на измену.
— А когда в твой дом привели вторую жену — тоже? — с хохотом спросила Дали.
— Это был всего лишь розыгрыш.
— Ты точно ненормальная, если говоришь это от души.
— Значит, ненормальная. За своего сына я не боюсь, — с необычной для себя твердостью сказала мать.
Убедившись, что разговор обо мне закончен, я зашел на кухню.
— Доброе утро, Дали.
— И тебе доброго, — ответила с улыбкой Дали, слегка приподнявшись со стула.
Она была очень красива в свои сорок с небольшим, но красота эта была для нее непосильным бременем.
— Я не помешал вам? — спросил я мать.
— Нет-нет. Я просто шла мимо и заскочила на минутку к твоей матери, — ответила за нее Дали.
— В такой дождь? — заметил я с усмешкой.
— Ну, мне пора, Элиса, — перебила Дали, вставая из-за стола. Проходя мимо, она схватила прядь моих волос: — Подари мне их.
— Зачем они тебе?
— Я парик себе сделаю и буду как Алла Пугачева. А еще лучше, скажи: как ты их завиваешь?
— Я просто не расчесываюсь, пока они не высохнут.
— А моешь чем?
— Обыкновенным хозяйственным мылом.
— А почему они блестят?
— Прополаскиваю керосином, когда высохнут.
— Зачем ждать, пока они высохнут?
— Чтобы керосин лучше впитался.
Дали понюхала мои волосы.
— Врешь, собака, — прошептала она мне в самое ухо, не отпуская прядь. — Они совсем не пахнут, а от керосина шла бы вонь.
Дали уже подходила к двери, когда раздался громкий голос Вашали.
— Элиса! — окликнул он мать. — Ты дома?
Дали тут же вернулась на место. Мы с матерью вышли навстречу дяде. Успа скинул тяжелый брезентовый плащ и сел за стол напротив Дали. Мать присела с края, я — рядом с дядей.
— Налей мне чаю, Элиса, покрепче налей, — попросил Вашали.
— Что это ты так рано вышел из дому? — заметила Дали. — Видно, случилось что-то серьезное, если не сидится дома в такую погоду.
Вашали оставил ее слова без внимания.
Мать налила чай и поставила пиалу перед ним. Пододвинула сахарницу.
— Может, сперва поешь?
— Не пролезет в горло, — ответил Вашали с показной горечью.
— Езира неплохо его кормит, — вставила свою реплику Дали.
Вашали снова не обратил на нее внимания. Сделав глоток, отложил пиалу в сторону.
— Элиса, вот уже два дня, как у меня во рту не было ни крошки хлеба, ни капли влаги. Знаешь, чего я стал опасаться, Элиса? Что, сам того не понимая, просто упаду где-нибудь у дороги и сдохну. А для такого къонаха, как я, знаешь, какой это позор? Прожить долгую жизнь и закончить ее как обыкновенный босяк.
— Слышала, что умереть в дороге — это как погибнуть на джихаде, — вставила свою реплику Дали.
— Замолчи, размалеванная крыса! — огрызнулся в ответ Вашали. — Тебя тут никто не спрашивает.
— Успокойся, кант. Лучше скажи, что случилось? — спросила мать примирительным тоном.
— Как что случилось? Ты ей не рассказал? — обратился ко мне Вашали.
— Ты же меня не просил об этом. Как я могу такое разносить среди людей без твоего разрешения? — спросил я сухо, глядя в глаза дяде.
— О Великий Бог, что же такое случилось? — с удивлением и тревогой спросила мать.
— Элиса! Я стал сиротой!
— Твои родители умерли сто лет назад, а ты это только сейчас заметил? — язвительно спросила Дали.
— Дали, ты заткнешься или нет? — воскликнул Вашали.
— Заткнусь, Успа. Заткнусь.
— Элиса, Езира ушла от меня!
— Опять? — с ухмылкой заметила Дали.
— Может, ты все-таки успокоишься, — упрекнула ее мать. Потом попробовала утешить Вашали: — Что же такое она сделала, чтобы ты ее прогнал?
— Слова даже не сказал. Собрала все свои вещи в узелок и молча ушла. Я даже умолял ее остаться. Перед людьми же стыдно!
Я кашлянул. Вашали подозрительно посмотрел на меня.
— Это чистая правда, нана, — поддержал я дядю. — Готов поклясться: она не проронила ни слова, когда выходила со двора. И даже калитку закрыла издевательски молча.
— Это можно исправить. Пошлю за ней мужа.
— Я говорил с ним, — перевел на себя разговор Вашали. — Увидев его у реки собирающим валежник, спустился к нему. Он меня и слушать не стал. Мало того что отказался поехать за ней, так еще и обозвал меня из-за этой костлявой старухи дураком. Клянусь пророком Нухом: если бы такое мне сказал другой, это были бы его последние слова!
— Людям надоело вас мирить, Успа. Женись, пока не поздно, на другой. Через два-три года станешь совсем дряхлым, — предложила Дали.
— Ты сейчас не о том говоришь, — с упреком заметила мать.
— А почему бы и нет, если они не могут никак угомониться? Сто раз выгонял он ее. Всему бывает конец! — отмахнулась Дали.
— Богом клянусь, она говорит правду! — воскликнул Вашали. — Надо мне жениться на другой. Если мой брат отказывается возвращать Езиру домой, значит, так и должно быть. Женюсь. Немедленно. Решительно и бесповоротно.
— Вот это речь достойного мужчины! — сказала Дали. — Только вот кому выпадет такое счастье?
— Тебе, Дали, если в тебе еще остался ум.
— Мне это надо, если даже Езира не ужилась с тобой?
— Богом клянусь, не пожалеешь. Ни в чем не будешь нуждаться. Куплю тебе белое платье из шелка, туфли на высоких каблуках. Очки куплю черные. Одену и обую тебя как царевну. Машину куплю. Белую «Волгу». Посажу тебя за руль. Будем мотаться по курортам!
— Этого мало, Успа. Ты и себя должен приодеть. Зубы вставить. Как же я пройдусь по пляжу с такой ветошью, как ты?
— Сын мой, — повернулся ко мне Вашали. — Есть металл дороже золота?
— Есть, Вашали. Платина. А еще дороже — уран.
— Урановые зубы себе поставлю. Костюм кримпленовый куплю. Клянусь пророком Нухом!
Вашали пересел напротив Дали и стукнул по столу кулаком.
— Урановые зубы пока никто не носит. Даже Рейган, — заметил я дяде, стараясь исправить свою ошибку. Кто-то мог подшутить над этим нечаянно, а личные обиды Вашали никому не прощал.
— Слышишь, Дали? Даже американский падишах не носит, а я буду первым!
— Я пошла, Элиса, — сказала Дали. Открыв дверь, она обернулась и бросила на Вашали свой огненный взгляд: — Успа, я подумаю над твоим предложением.
Дядя неожиданно принял равнодушный вид.
— Смотри, Дали, не тяни. Такие парни, как я, на дороге не валяются.
Мать пошла провожать Дали.
— Ты точно никому не рассказал, как Езира ушла? — спросил Вашали, когда мы остались одни.
— Ни слова. Даже про наш поход в гости к Мутушу.
— Вот это ты должен был рассказать! Для чего я позвал тебя с собой? Люди должны знать о подвигах настоящих мужчин.
— Теперь расскажу.
Вернувшись в дом, мать не стала церемониться с Вашали.
— Тебе не стыдно под конец жизни вести себя так? Людей хотя бы постыдись, если не боишься Бога.
— Что мне люди?
— Люди есть люди. Что Езира такого сделала, чтобы ты выставил ее из дома?
— Ни слова ей не сказал!
— Не ври. Говори правду, пока мы одни.
— Элиса, ты же всё видишь и знаешь. Целых сорок лет сидела она у меня на шее и командовала мной, как Чапаев. Но этого ей показалось мало. Убедившись, что я с этим смирился, она захотела залезть мне на голову. Вместо того чтобы постыдиться и слезть отсюда, — Вашали снял киргизскую тюбетейку и постучал по своей худой шее, — она задумала забраться вот сюда! — Вашали постучал той же рукой по макушке.
— Ладно. Я уговорю мужа, чтобы поехал за ней.
— Не надо.
— Ты же за этим пришел к нам.
— Приходил с такой мыслью. Теперь — не надо.
— Подумай о детях.
— Не пропадут. У них свои семьи и свои заботы.
— Тебе пора думать об эхарте. Тот, кто рвет без причины семейные узы, не попадет в рай.
— Не нужен мне рай ценой в одну «мечик»!
Я засмеялся, вспомнив недавнюю проповедь муллы в доме Илес-хажи. Если верить ему, христианка, принявшая ислам, может взять с собой в рай шестьдесят грешников. На вопрос старой Келимат, почему правоверная чеченка лишена такой привилегии, мулла не нашел ничего лучше, как заметить, что у Бога тайны большие и их не постичь смертному.
«Конечно, — заметила тогда Келимат. — Всё, что касается нас, женщин, всегда покрыто тайной. Только вот непонятно: зачем Он это скрыл от нас?»
— Что ты задумал? — спросила мать у Вашали.
— Клянусь пророком Нухом, я женюсь! Пусть Езиру разорвет от ревности.
— Если ты подумал о Дали, то совершаешь большую ошибку.
— Именно на ней и женюсь.
— Лишишься дома и денег.
— Все равно не заберу их с собой в могилу. Зато оставшийся срок проживу как человек.
Успа ушел. Мы остались с матерью одни.
— Нана, отец действительно приводил вторую жену?
— С чего это ты взял?
— Я слышал ваш разговор с Дали.
Мать улыбнулась.
— Было такое. Зачем тебе это?
— Расскажи, если мать может рассказать такое сыну.
— Однажды поздней ночью, когда твоего отца не было дома, кто-то постучал в окно.
— Кто там? — спросила я с тревогой.
— Это я, Эдал-Гири, — отозвался друг твоего отца.
— Мужа нет дома.
— Я знаю. Он скоро придет.
— Что-то случилось?
— Да, Элиса, я пришел с доброй вестью. Что ты мне подаришь за нее?
— Всё, что попросишь.
— Обещай мне, что не подведешь мужа и всех нас.
— Что же должно случиться, чтобы я потеряла лицо? Говори скорее!
— Твой муж женился, Элиса. Они сейчас ждут на улице, боятся зайти. Невеста поставила условие: войдет в дом, только если ты выйдешь ее встречать. Представляешь, в какое безвыходное положение мы попали? Если она не зайдет, случится такой позор... Ее родственники точно всех нас порешат. Глазом не моргнут.
— Если она тайно сбежала с вами, то почему не вернется тихо домой, пока никто не заметил?
— Так в том-то и дело, Элиса! Мы долго выпрашивали ее у отца, а он кричал в ответ, что готов пристрелить любого, кто перейдет тебе дорогу. И только когда Адарс поклялся, что ты дала согласие принять вторую жену, если она будет красивее тебя, он уступил.
— Конечно, на таких словах согласится, — заметила я. — Какой отец не считает свою дочь красивее всех?
Я вышла во двор и услышала за оградой голоса друзей твоего отца.
— Заходите в дом! — крикнула я им. — Не стойте на улице.
— Мы не одни, — послышался голос пьяного Адарса.
— Знаю. Заведите и ее с собой.
— Может быть, ты сначала посмотришь на нее, прежде чем она переступит порог?
— И так знаю, что она красива. Иначе не решились бы на такой подвиг.
— Поклянись, что не полезешь с ней драться! — настаивал Адарс.
— Что случилось, то случилось. Заходите.
— Ты говоришь это не от сердца, — отозвался Эдал-Гири.
— Оставьте мое сердце в покое. Заходите быстрее, не то соседей разбудите. Или вы хотите, чтобы я сама ее за руку завела?
— Нет-нет! — раздался в ответ нестройный мужской хор, и громче всех был слышен голос твоего отца.
— Тогда заводите сами, — сказала я и зашла в дом. Вслед за мной ввалилась вся эта орава.
— Куда нам завести невесту? — спросил Адарс, держа за руку нарядно одетую девушку.
Я указала на дверь в гостевую комнату.
— Устраивайся тут! — крикнул ей Адарс, закрывая за ней дверь.
— Накрой нам на стол, и поживее! — приказал мне твой отец, стукнув кулаком по столу.
Никогда — ни до этого, ни после — он не позволял себе такой грубости.
До самого утра я ухаживала за ними. А веселиться они умели как никто другой.
Расходясь на рассвете, каждый заверял меня, что восхищается моим терпением и силой духа, что завидует твоему отцу. Мол, и бровью не повела, в то время как их жены общипали бы невесте голову, брови и ресницы до последнего волоска, а их самих засыпали бы проклятиями. Один только Адарс, который под конец выглядел почему-то трезвым, хотя пил больше всех, попросил меня обойтись с гостьей по-доброму:
— Ради Бога и всех пророков, Элиса, не выгоняй ее сегодня. Эта бедняжка так долго отпиралась, нам стоило больших трудов уговорить ее выйти за твоего мужа. Пусть хоть до обеда пробудет у вас. Если ты ее сейчас выставишь, куда она пойдет?
— Не беспокойся, мы как-нибудь найдем общий язык, — ответила я.
Твой отец вышел их провожать. Они не умели расходиться сразу, и его долго не было. Прибрав в комнате, где гуляли друзья, я зашла в гостевую с веником. Услышав скрип двери, невеста вскочила с кровати и бросилась в угол.
— Не утруждай себя, — сказала я ей. — Ты у себя дома.
Невеста промолчала в ответ, продолжая стоять ко мне спиной.
— Ты лучше приляг. Не молодая же, чтобы в углу стоять, — предложила я и принялась подметать пол, украдкой поглядывая на нее.
Сначала заметила ноги: кривые, худые. Потом кисти рук: черные, мозолистые, со вздувшимися венами. Потом посмотрела на голову, покрытую шалью.
«Бог ты мой, — подумала я. — Она еще и лысая уродина!»
После этого я успокоилась. Домела комнату и уже собиралась выйти, как вдруг взгляд замер на наряде невесты. На ней были юбка и кофта, которые твой отец привез мне из Баку. Я точно знала: такой одежды нет ни у кого в округе.
— Что, своей не нашлось для такого случая? — спросила я.
В ответ раздался короткий смешок. Он показался мне знакомым.
— А ну-ка, повернись ко мне лицом. Скинь шаль, — потребовала я спокойным голосом.
Невеста обернулась и сорвала платок. Стерпеть эту наглую улыбку у меня не было сил.
— Будь прокляты все твои семь предков! — крикнула я и со всей силы заехала веником по его лицу.
«Невеста» с воплями выскочила из дома:
— Вай, Воккха-хажа! Она меня убивает!
Прежде чем он успел выбежать, я успела огреть его по спине шваброй. За калиткой раздался громовой хохот твоего отца и его друзей.
— Элиса! Ты же поклялась! — донесся голос Адарса, скрывшегося за плетнем.
Я закрыла дверь, рухнула на кровать и разрыдалась.
— А что стало с той невестой, нана?
— А что с ней сталось? Только что эта «невеста» сидела с нами за столом.
— Дали? — удивился я.
— Нет, конечно. Это был твой любимый Вашали, — ответила мать.
Я удивился:
— Как такое может быть, нана? Чтобы Вашали оделся в женское платье? Прикинулся невестой? Да ну, не может быть! Разве он не боялся насмешек?
— А кто посмел бы?
— Но ты же его ругаешь, хоть и доводишься ему снохой. И отец его обозвал некрасиво...
— Запомни, сын. Мы пережили вместе, как одна большая семья, ужасные времена ссылки. И твой Вашали, и мы с твоим отцом, и все, кто приходит в наш дом, — мы не чужие друг другу. Мы выжили тогда именно потому, что держались вместе.
— Нана, мне дождаться отца?
— Лучше вам не видеться в эти дни.
— Тогда я поднимусь к Абати.
— Ты слышал наш разговор с Дали?
— Да, нана, слышал.
— Может, познакомишься с этой девушкой?
— Ты ее знаешь?
— Знаю ее родителей. Они из нашего аула, переехали в Хасавюрт, как только мы вернулись из ссылки. Бабушка у нее немка, Мария. Вышла в Киргизии замуж за Асхаба. Хорошая женщина, красивая, с мягким характером.
— Познакомлюсь, раз она приезжает ради этого. Но только не сегодня.
— А если она успеет познакомиться с кем-то из твоих друзей?
— Значит, ей всё равно, с кем знакомиться.
— Может, подождешь, пока дождь утихнет?
— Он вот-вот перестанет. Но в полдень прольется еще на полчаса. А вечер будет свеж и ясен.
— Ты что, шейх, повелевающий ветром и дождем?
— Нет, нана, я всего лишь твой сын.
— Есть будешь?
— Что-нибудь легкое.
Мать поставила на стол сметану, творог и зелень. Налила в большую пиалу калмыцкий чай. Пока я завтракал, дождь прекратился. Мать посмотрела в окно, потом на меня.
— Она мечтала, что в день нашей свадьбы прольется добрый, ласковый дождь, а вечером небо зальет алый закат, — сказал я с улыбкой.
— Иди к Абати, — вздохнула мать. — Оттуда он будет виден лучше.
Я посмотрел в ее глаза. В них не было ничего, кроме грусти. Она не вышла меня провожать…
…Абати стоял у калитки, когда я выбрался на гребень горы и зашагал по некошеной траве к его дому.
— Люди в здравом уме ходят по дороге! — крикнул он мне с упреком. — Брюки намочишь. Перейди на тропинку.
— Лень чистить обувь от этой липкой глины, — отмахнулся я.
— В такую погоду надо ходить в галошах.
— А еще лучше — босиком, — сказал я, снимая кроссовки.
— Босиком, конечно, лучше, — согласился Абати.
— Может, ты меня впустишь во двор?
— Ты не станешь мне помогать?
— Нет.
Абати открыл калитку.
— Хоть бы поздоровался! — крикнул он мне вдогонку.
— Доброго тебе дня.
— И тебе тоже. Ты пока отдышись на скамейке, а свои пестрые ботинки поставь сушиться в тени. Они у тебя не из кожи — на солнце скукожатся, — предложил он. — Я тут довяжу быстро проволоку и подойду.
— Не обманываешь?
— Не понял тебя.
— Только завязать проволоку?
— Только.
— Тогда я тебе помогу.
— Не надо. Ты уже показал свое черствое сердце.
— Абати, я пошутил. Дай я завяжу.
— Уйди с глаз моих!
— Хорошо. Я только хотел помочь.
Скамейка в тени густого ясеня — мое любимое место на этой горе. В знойный день она укрывает от жгучих лучей солнца, а в дождь здесь можно наслаждаться прохладой и свежестью.
— Твои друзья там? — спросил Абати, подсаживаясь ко мне.
— А где им еще быть сегодня?
— А почему ты не пошел?
— Ты же знаешь, я не люблю шумные места.
Со двора Манты, скрытого за кронами столетнего орехового сада, доносилась дробь бубна, режущие ухо высокие ноты гармони, вопли и хлопки в ладони.
— Знаю. Но по твоим глазам вижу, что творится у тебя в душе.
— Как ты можешь видеть то, чего нет? Лучше посмотри, как Баклан-корт расправляет свои плечи, освобождаясь от плена облаков. Смотри, как ползут вслед за ними тени.
— Не уходи от разговора. Ты не для этого поднялся ко мне. Всё это ты мог видеть и со своего двора.
— Я пришел любоваться закатом.
— Закат виден и с веранды вашего дома.
— Но там, внизу, он другого цвета.
— И там, и здесь твой закат одного цвета!
— Нет, Абати. Не может картина заката быть везде одинаковой. Всё зависит от места, с которого ты смотришь.
— Да... Скажи еще: от зрения, от цвета глаз. Не морочь мне голову!
— Погоди, Абати. Это не я говорю, это наука — физика. Послушай: свет солнца, проходя через атмосферу, сталкивается в нижних слоях с более плотной средой и, преломляясь, создает цветовую гамму. Она разная, зависит от влажности воздуха и от того, под каким углом ты наблюдаешь. По-научному это называется «ракурс». Теперь смотри: если провести проекцию от нашего дома к вершине Баклан-корт, образуется угол в тридцать градусов, а от этого места он почти нулевой. Поэтому с веранды моего дома виден закат одного цвета, а с твоей горы — другого.
— Сказал тебе: не морочь мне голову! Закат всегда остается закатом, откуда бы ты ни смотрел. А весь его смысл в том, чтобы предупредить людей о завершении дня и о том, какой будет погода завтра. Я теперь понимаю тех, кто недолюбливает тебя. Иногда ты просто невыносим.
— Знаю. Для тебя — больше, чем для других.
— Не дразни!
— Хорошо, Абати. Отсюда он виден дольше, чем там, внизу. Так тебя устраивает?
— Ты прав. У вас темнеет быстрее, чем здесь, — соглашается старик. — Но это известно и без твоей болтовни, которую ты выдаешь за науку.
Я замолкаю. Мне стыдно перед ним. Он прекрасно понимает, почему в этот день я поднялся к нему. Молчит и Абати: он знает, что я не стану говорить о своих чувствах. Какими бы мы ни были друзьями, но сто лет разницы в возрасте я не перешагну.
— Ты не прав, Абати. Если бы закат был всего лишь напоминанием, что кончился день, он был бы всегда одним и тем же. Когда ты видел два одинаковых заката после дождя?
— И в кого же ты такой?
— Нана говорит, что весь в тебя, — солгал я.
— Несчастный, — заметил Абати, покачивая головой. — Если это так, то тебе надо немедленно меняться. Будешь, как я, жить на горе, как никчемная, иссохшая от времени дикая груша посреди кустов боярышника. И плодов не дает, и на дрова не пустишь.
— Неправда, Абати. Нана говорит, что ты самый лучший человек на земле и потому Бог держит тебя среди нас — чтобы мы не забывали о главном.
— Это она могла сказать тебе, а про то, что ты якобы похож на меня, — ты солгал. Такого она никогда не скажет.
— Ты прав, Абати. Не скажет. Если послушать её, я самый несносный эгоист на этой планете.
— Мать не должна хвалить сына. А солгал ты мне, чтобы я не лез к тебе сейчас в душу. Но ты не прав, отказываясь говорить со мной о себе. Я знаю, что это такое. Однажды просыпаешься утром и начинаешь видеть вчерашний яркий мир тусклым. Даже небо, всегда отливавшее после грозы глубокой синевой, перекрашивается в блеклый цвет сорванного вчера василька.
— С чего ты это взял?
— В юности со мной случилось то же самое, что и с тобой. На второй день на сенокосе я заметил, что стало со скошенными вместе с травой васильками, еще вчера ярко сиявшими в густой зелени. Я бросил вилы, поднял с земли один стебелек и долго рассматривал его. Потом оглянулся вокруг. Листья ясеня и клена, что росли по краям нашей поляны, тоже стали другими. И небо не отливало синевой. Наверное, я выглядел со стороны сумасшедшим.
Отец окликнул меня: «С тобой все в порядке?» Сколько живу, не могу забыть этот стыд.
— А почему тебе было стыдно?
— Я понял, что отец догадался о моих чувствах.
— Тогда почему ты пытаешься заговорить о моих? Неужели ты думаешь, что мне не стыдно говорить с тобой о таком?
— Ты мне не сын. Мы с тобой два друга. И можем обсуждать всё что угодно. Главное — говорить без пошлости и грязи. Вот тут тебе нужно помнить о моем возрасте.
— А почему с тобой это случилось, Абати?
— Нет человека, которого жизнь не обожгла бы в юности, — с улыбкой ответил старик. — Не думай, что ты единственный. И перестань любоваться закатами. Пришло и твое время менять кожу.
— Что значит — менять кожу?
— Сбрасывать её, как змея.
— Я видел, как это происходит, Абати. И много змеиных шкур видел. И змей видел после линьки. Но я как-то не заметил, что змеи перестают после этого быть гадами. Шипят и норовят укусить сильнее прежнего. Во всяком случае те, что обитают у большого обрыва около Очи-Юрта. В прошлом году я забрел к самому краю, а там их оказалось очень много. Я случайно наступил на одну, так там такое шипение поднялось — бежал от страха до самого аула. Теперь меня туда ничем не заманить.
— Змея меняет кожу, когда старая становится тесной. Но ты не бойся: главное в тебе останется. То, что ты впитал с молоком матери. Но раз ты у нас такой наблюдательный, то должен был заметить: перед линькой у змей глаза становятся ясными. Спадает не только кожа, но еще и пелена с глаз. Они начинают видеть мир зорче. Так и с человеком.
Абати встал и молча ушел в сад. Я смотрел на Баклан-Корт. Последние клочья тумана, отцепившись от его верхушки, сгущались в кучевое облако, чтобы, поднявшись в небо, уплыть дальше на восток. Скоро время заката. Старик вернулся с парой початков кукурузы.
— Может, покормишь Дунгу, пока я заварю нам чай?
Наш бычок лежал под старой грушей спиной ко мне и смотрел куда-то вдаль. После возвращения домой он сильно изменился. От былой наглости и эгоизма не осталось и следа.
— Дунга! — окликнул я его.
Дунга лениво обернулся, наклонив голову набок.
— Иди ко мне.
Бычок махнул большими ушами, отгоняя мух.
— Что ты так смотришь на меня? Иди ко мне!
Дунга отвернулся.
— Послушай меня, неблагодарная скотина! Если бы не я — висеть бы твоей туше на толстых крючьях. Даже тот, кого я спас от мясника, не желает знать меня.
— Если бы не Дунга, сидеть бы тебе в тюрьме, — отозвался Абати. — Не смей так обзывать его.
— Дунга, — окликнул я бычка с притворной нежностью.
Дунга, удивившись моему голосу, резко обернулся.
— Кому говорю? Иди ко мне!
Бычок не собирался трогаться с места. Я помахал початком кукурузы. Дунга отвернулся.
— Твой бычок, видимо, наелся свежей травы, Абати, — заметил я.
— Так подойди сам к нему, — предложил старик.
— Не подумаю даже. Если голоден — сам подойдет.
— Тогда кликни его как надо.
— А как еще? По имени-отчеству? Дунга Абатиевич? А может, Дунга ибн Абати?
— Дунга! — ласково окликнул Абати своего питомца.
Бычок нехотя встал и лениво поплелся к нам.
Разломав початок пополам, я протянул половинку бычку. Обнюхав её, Дунга сначала лизнул меня шершавым языком, а потом потянулся к целому початку, лежавшему рядом на скамейке. Я схватил его за рог и потянул на себя.
— Нет, мой друг, если дам тебе целый, Абати прибьет меня, — сказал я и спрятал кукурузу за спину.
— Правильно, мал он еще, — заметил Абати и ушел за чаем.
Подождав, пока он отойдет, я поднес к глазам бычка половинку початка.
— Или съешь это, или не получишь даже кочерыжки.
Потеряв Абати из виду, Дунга не стал настаивать на своем. Слегка боднув меня в ответ, он взял предложенную половинку и стал смачно жевать, выпучив на меня свои огромные, наивные и бесхитростные глаза.
— Ну что, мой друг, многое мы с тобой пережили за эти дни. Ты чуть было не лишился жизни, а я — свободы. Ну, что молчишь? Счастливое ты существо, Дунга. Тебе для счастья достаточно кусочка кукурузы, а мне для этого нужно «менять кожу», если верить нашему Абати. Что молчишь? Уж лучше бы Абати завел вместо тебя собаку. Та хоть вильнула бы хвостом в ответ, протянула бы лапу в знак сочувствия. А тебе всё равно. Одним словом — бездушное и бесчувственное животное. Про тебя ни песен не сложишь, ни стихов не напишешь. Представляешь: про козу есть, про поросят даже... Про корову, правда, Макаревич написал, как кормил её шоколадкой, а про вас, бычков, — нет. Несправедливо как-то. Хочешь, исправлю эту несправедливость? Для меня это раз плюнуть. Послушай:
Дай, Дунга, копыто на счастье мне,
Такого, честно, не видал я сроду.
Давай мычать с тобою при луне
На тихую, бесшумную погоду.
Дай, Дунга, копыто на счастье мне.
Пожалуйста, голубчик, не лижись.
Пойми со мной хоть самое простое:
Ведь ты не знаешь, что такое жизнь,
Не знаешь ты, что жить на свете стоит.
Хозяин твой, Абати, знаменит,
И у него гостей бывает в доме много,
И каждый, улыбаясь, норовит
Тебя за рог крутой потрогать.
Хоть и скотина ты, но дьявольски красив...
С такою милою, доверчивой приятцей.
И, никого ни капли не спросив,
Как пьяный друг, ты лезешь целоваться.
Мой милый Дунга, средь твоих гостей
Так много всяких и не всяких было.
Но та, что обожгла нас до костей,
Сюда случайно вдруг не заходила?
Она и не придет, даю тебе поруку.
На ней сегодня был такой наряд…
Ни ты, ни я — мы не лизнем ей нежно руку,
И в этом я один лишь виноват.
Дунга был далек от поэзии и продолжал монотонно жевать кукурузу.
— Ты что, читаешь ему стихи? — раздался голос старика за спиной.
Я привстал.
— Сиди, не нужно каждый раз вскакивать, — сказал Абати и присел рядом на скамейку.
— Прости меня.
— Ты о чем, Абати?
— Из-за меня всё это. Если бы не эта злополучная история с мостом, всё было бы по-другому.
— Абати, о чем ты? — переспросил я, пытаясь придать голосу удивленный тон. — Я дома. Дело закрыто. С Холой и Мутушем разбирается ОБХСС. Они хотели посадить меня, но прокурор выявил новые обстоятельства. И теперь их будут судить за умышленную порчу общественной собственности.
— Откуда ты это знаешь?
— Приезжал следователь. Расспрашивал, как всё было на самом деле. Я рассказал. Он уехал довольным.
— И что будет дальше?
— Следователь сказал, что действия Холы и Мутуша тянут на статью 98 Уголовного кодекса РСФСР.
— И чем это может закончиться для них?
— Если Хола даст взятку, то просто загладит ущерб и построит осенью новый мост. Если откажется — за умышленное уничтожение или повреждение общественного имущества сядет в тюрьму на один год.
— Но она же неумышленно...
— Я тоже это сказал следователю, но он спросил: предупреждали ли мы её перед тем, как она взошла на мост? Я врать не стал. Добавил еще, что Хола, дойдя до середины, стала раскачивать его.
— Но тебя же не было там!
— Ты мне сам говорил.
— Да, но тебя же там не было. Получается, что ты лжесвидетельствовал.
— Я верю каждому твоему слову.
— Нехорошо это. Лучше бы направил его ко мне.
— У тебя нет паспорта.
— При чем тут паспорт?
— Сколько раз надо говорить, Абати: без паспорта ты — никто. У тебя даже своей фамилии нет.
— Я Абати, сын Панты!
— Почти как прокуратор Иудеи Понтий Пилат.
— Это кто?
— Был начальник с таким именем во времена пророка Исы. Он приговорил его к казни.
— Пророка Ису не казнили!
— Скажи это двум миллиардам христиан, у которых есть не только Библия, но и атомная бомба.
— Аллах забрал Ису в небо, вместо него убили другого. Иса спросил своих сподвижников: «Кто готов вместо меня взойти на крест?» Нашелся один, кто согласился.
— И как его звали?
— Кого — его?
— Того, кого прибили к кресту вместо него.
— Не знаю.
— А мулла наш знает?
— Не думаю. Сколько живу на свете, тысячу раз слушал эту историю, но что-то не помню, чтобы кто-то называл его по имени.
— Такие вот мы, правоверные. Не знаем имени самого главного праведника. А хочешь, я назову? Того беднягу звали Иуда.
— Откуда ты знаешь?
— Догадываюсь. Его и Кассия Лонгина, который поднес распятому губку, пропитанную уксусом, христиане проклинают вот уже почти две тысячи лет. Представляешь, Абати: в знойный день человек висит на кресте, его мучает жажда, но никто и не думает ему помочь. И только один нашелся. И вот его — того, кто сжалился над несчастным, и того, кто взошел вместо пророка на крест (если верить тебе), — проклинает половина человечества.
— Может быть, именно поэтому им и нужна атомная бомба — чтобы другая половина человечества не сомневалась в их правде, — сказал Абати задумчиво. — Не обсуждай это при людях. Подумают, что ты сумасшедший. Лучше скажи: почему я не могу поговорить со следователем?
— Пойми, Абати. Следователь не сможет запротоколировать твои показания, если не может удостоверить твою личность.
— Но я же не хочу, чтобы её посадили! Получается, под конец жизни я стану причиной суда над женщиной. Не желаю себе такой славы. Сегодня же пойду к ним и посоветую дать прокурору сто двадцать пять рублей.
— Почему сто двадцать пять?
— Ну, мы же за два твоих года двести пятьдесят рублей дали, а Холе грозит всего один год.
— И ты, конечно, решил, что один год в тюрьме равен ста двадцати пяти рублям? — Я рассмеялся. — Не будет у них и этих денег, Абати.
— Почему? — обиженно спросил старик.
— Вашали!
— При чем тут твой Вашали?
— При том, что он забрал у них пятьсот рублей. Всё, что было, до копейки, если верить Мутушу.
— За что?
— Ну, он посчитал, что Хола и Мутуш заслуживают кровной мести за саму мысль упрятать меня в тюрьму. Но в ту ночь он был необычайно милосерден и ограничился штрафом за свои муки и страдания, которые будет испытывать до конца жизни.
— А при чем тут его страдания и муки?
— Как «при чем»? Я же его любимый племянник!
— Теперь я понял, что это за выстрелы были недавно ночью.
— Ты слышал?
— Целых два.
— Абати, в ауле никто не слышал, даже соседи, а ты слышал?
— Почему соседи не слышали, я понимаю. Ружье Успы гремит как пушка. Может задеть и чересчур любопытных. Надо ему сказать, чтобы он вернул людям деньги и оставил их впредь в покое.
— Сам скажи ему, если не боишься.
— Может быть, он и прав по-своему? — По лицу старика было ясно: он не горит желанием связываться с моим дядей по такому делу. — Я его понимаю. Один Бог знает, что было у меня на сердце, когда тебя заперли. Готов был продать дом, чтобы не дать тебе провести в тюрьме даже часа.
— А представь, каково было Вашали, когда его любимого племянника закрыли за решеткой?
— Если честно, о тебе у него мало заботы. Успа не был бы самим собой, если бы упустил такой случай.
— С чего ты взял?
— Он не первый раз так поступает. Я помню, как однажды у него украли барана. Так он объявил, что даст триста рублей тому, кто донесет. При этом поклялся Кораном, что сохранит имя в тайне. Никто не откликнулся. Через неделю он поднял вознаграждение до пятисот рублей, но в ответ опять было молчание. Тогда Успа поднял планку до тысячи! Все недоумевали: зачем тратиться на никчемную месть, если на эти деньги можно купить целых десять баранов? Успа заявил, что его баран — особой породы, поэтому он готов заплатить за него ровно тысячу рублей. Вот тогда и объявился человек, указавший на вора и место, где были зарыты шкура и внутренности. Твой Вашали, убедившись, что доноситель не врет, ночью пришел во двор вора. Наставив на хозяина пистолет, Успа коротко приказал: «Пошли».
— Куда? — спросил хозяин дома.
— Я буду подсказывать. Иди впереди меня.
Когда они пришли к тому месту, где были зарыты остатки барана, вор не стал отпираться.
— Не убивай меня! — взмолился он. — Я возмещу ущерб. Куплю тебе точно такого же.
— Не нужен мне твой баран, — сухо ответил твой дядя.
— А что тебе нужно?
— Мне? Мне нужна справедливость.
— Договорились. Мы сейчас вернемся ко мне домой, и я отдам тебе сто рублей.
— Две тысячи.
— Шутишь?! Баран не стоит столько!
— Верно.
— Даже самый жирный не стоит больше ста двадцати рублей, а этот был худой. Одни кости и ни грамма жира!
— Верно, — опять поддакнул твой дядя. — Но это не удержало тебя от кражи.
— Я дам тебе сто двадцать рублей, и забудем, что случилось?
Успа покачал головой.
— Я знаю, сколько стоил мой баран, поэтому не трать время попусту. Две тысячи рублей. Сейчас же.
— И это — цена твоей справедливости?
— Да, это и есть цена моей справедливости. Тысяча рублей за барана и столько же для доносчика. Не стану же я платить ему из своего кармана!
— У меня нет таких денег. Иначе стал бы я воровать у тебя?
— Хорошо. Я не стану требовать эти деньги, если выполнишь одно условие. У меня ведь не каменное сердце.
Вор после этих слов приободрился.
— Я знал, что ты милосерден, Успа. Да будет доволен тобой Бог!
— Как Ему не быть довольным мной, если я готов простить тебе кражу и прошу для этого самую малость: верни мне моего барана. Живым.
— Я же сразу предложил тебе это! Завтра же поеду на базар и куплю самого откормленного.
— Интересно, что делает на базаре мой баран без шкуры и внутренностей, которые ты зарыл в кустах? — спросил Успа.
— Я не понимаю тебя, — насторожился вор.
— Что тут понимать? Мне нужен мой баран. Именно тот, который еще вчера бегал в моей отаре, пока тебе не пришла в голову бредовая мысль обокрасть меня и остаться безнаказанным.
— Я не пророк, чтобы оживлять мертвых, — произнес обреченно вор.
— Я тоже. Но могу одним нажатием на курок вмиг превратить тебя в мертвеца, если сегодня же не положишь предо мной две тысячи рублей. Так что — либо деньги, либо мой баран. Иначе, клянусь пророком Нухом, уложу тебя прямо здесь, рядом с останками моего барана.
Вор в ту же ночь нашел деньги. Передавая их твоему дяде, он попросил назвать имя доносчика. Успа отказался:
— Если я выдам доносчика, кто в следующий раз мне поверит? Ведь вас, голодранцев, так много развелось, а воровать, кроме как у меня, не у кого.
Но на этом история не кончилась. Твой Вашали не был бы самим собой, если бы остановился на достигнутом. На вторую ночь он пришел к доносчику. Тот, думая, что Успа втайне даже от домочадцев принес вознаграждение, выбежал за крыльцо. Но вместо пачки денег увидел перед собой то же самое дуло пистолета.
— Если не вынесешь сейчас же мне две тысячи рублей, я назову твое имя твоему же двоюродному брату.
— Ты не прав! — попробовал возмутиться доносчик. — Ты же прилюдно обещал тысячу рублей и клялся сохранить тайну!
— Я не отказываюсь от клятвы. Твой двоюродный брат предложил мне две тысячи, если я назову имя. Представляю, что будет, если я соглашусь. Он заберет эти деньги у тебя, а потом пристрелит, чтобы спасти честь рода. Но я не хочу, чтобы тебя завалили из-за одного барана, от которого тебе не достались даже рога и копыта. Так что давай, быстро выноси мне две тысячи, или я всё расскажу твоему брату.
— Как ты можешь переступить через свою клятву? — спросил он Успу, протягивая ему деньги.
— Где ты слышал, чтобы Успа не сдержал слова? — ответил твой Вашали, возвращая доносчику ровно тысячу рублей. — Возьми тысячу, как я и обещал.
— Абати, почему все боятся Вашали?
— Слава предков бежит впереди него. Опасные были люди. С крутым нравом. Одним словом — не дружили с головой.
— Я слышал о них кое-какие истории. Отец рассказал мне одну: купили они как-то английскую винтовку на базаре и построили людей в ряд. Решили проверить, скольких прошьет пуля.
— Это была для них самая легкая забава!
— Потомки тоже недалеко ушли от предков. Я вспомнил, как Анди, вернувшись из армии, устроил экзамен для всех нас. Засунул себе в рот оголенные концы провода и предложил каждому из нас по старшинству воткнуть другие концы в розетку. Мы все отказались. Тогда он стал обзывать нас трусливыми зайцами. Мы не спорили: во-первых, он был старше и сильнее, во-вторых, мы его очень любили. Но случилось так, что в дом зашел Данда.
— Еще один трус, — с иронией сказал Анди.
— Почему я трус? — спросил Данда старшего брата.
Мы объяснили ему, что тут происходило.
— В чем загвоздка? — с усмешкой спросил нас всех Данда и для начала предложил прибить к стене матрасы, чтобы Анди не ушибся. Мы не торопились исполнять приказ в надежде, что Анди одумается или Данда сжалится над братом, которого так долго ждал из армии. Но Анди не собирался отступать и продолжал нас подначивать.
Матрасов не хватило и на полстены.
— Ничего, — заявил Анди. — Не нужно никаких матрасов.
Данда предложил брату стиснуть зубы покрепче, иначе удар тока станет смертельным.
— Будь мужчиной, не болтай попусту, — сказал Анди. — Сунь провод в розетку.
— Раз плюнуть, — спокойно ответил Данда и воткнул провод в разетку.
Что было через мгновение, я видел только в кино про драконов: изо рта Анди вырвалась молния, а самого его швырнуло в стену. Именно туда, где не было матраса.
Первым в себя пришел Хамзат. Приложив ухо к груди Анди, он сухо проговорил:
— Кажется, умер.
— Сам виноват, — заметил Данда. — Нечего было кичиться перед детьми.
— Что будет с нами? — спросил кто-то.
— Этого завтра до обеда точно зароют, а что будет с нами — знает один Бог, — отрезал Данда.
После упоминания о могиле Хамзат взбодрился:
— Я слышал, что человека, которого ударило током, надо на полчаса зарыть в землю — тогда он оживет.
Мы вынесли тело Анди в сад, присыпали землей и стали ждать. Данда предложил сыграть в карты, и вскоре в пылу азарта мы совсем забыли об Анди. Прошло больше часа, когда Али вдруг вскочил и с диким воплем: «Анди!» — выбежал из комнаты.
Мы кинулись в сад, но не смогли сразу отыскать место, где зарыли Анди в парадном мундире, со всеми орденами, медалями и значками, но без фуражки. Она осталась на полу в комнате — Данда пнул её ногой, когда выносили тело. Наконец кто-то вспомнил, что земля там была мягкая и пахла навозом. И знаешь, случилось чудо: мы его нашли. Только вот сам Анди, придя в себя, никак не мог понять, как оказался под землей.
— Ты выпивший был, но не пьяный, и пошел блевать, — соврал Данда.
— Да-да, — согласился Анди. — С дружками сидел. На спор выпил пол-литра спирта без закуски после четырех бутылок водки и трехлитровой банки лакского вина. Перебрал немного, но пришел-то на своих ногах!
— Мы гордимся тобой, — поддержал его Хамзат, счастливый, что брат жив.
— Сразу видно, чья кровь, — без тени удивления сказал Абати. — А ты еще спрашиваешь, почему все боятся твоего Вашали.
— Абати! — неожиданно раздался из-за дома знакомый голос.
— Да, — отозвался старик.
— Он здесь?
Это был Чумба.
— А где ему еще быть в такой день? Вы же все его бросили, — отозвался старик и пошел встречать моего друга.
— Это ты, Рамзан? Заходи свободным!
— Да, это я, Абати. Как ты? Как здоровье?
— Бог пока хранит. Как вы поживаете, Рамзан? Как отец? Мать?
— Хорошо. Просили передать тебе привет. Мама приглашает тебя в гости, обещает приготовить чепалгаш.
— Что у тебя там за спиной? Пулемет? Никак на войну собрался?
— Нет, Абати. Не собрался.
— Может, всё-таки скажешь, что это?
— Гитара, — стыдливо признался Чумба.
— А зачем прячешь? Да еще и в мешке.
Чумба замялся.
— Это хорошо, что ты с пондуром пришел, — успокоил его Абати.
— Где он?
— Там, на скамейке под ясенем. Любуется своим закатом.
— Я пойду к нему.
— Иди. А я приготовлю нам чай с медом. Будешь?
— Если с медом — да, — заверил старика мой друг.
— Всё сидишь? — заметил Чумба, присаживаясь рядом.
— Почему ты не там? — спросил я, глядя на друга. Его невинные глаза, нарочито искривленный рот и голос с безобидной иронией источали совершенно разные чувства.
— Ты когда-нибудь видел меня на свадьбах? — ответил Чумба.
— Даже не задумывался, если честно.
— Я был у тебя дома. Элиса сказала, что ты поднялся сюда.
— В другой раз ты поленился бы идти в гору. Что же такое случилось, что заставило тебя перебороть лень?
— Я подобрал аккорды для одной мелодии, — сказал Чумба, вытаскивая гитару из чехла.
— Слышишь, Дунга? Наш друг сочинил мелодию. Послушаем его?
Бычок, судя по тому, как смачно он продолжал жевать, был далек не только от поэзии, но и от музыки.
Настроив гитару, Чумба сыграл перебором простую мелодию. Я давно признал в нем музыканта: в отличие от всех гитаристов в округе, он единственный знал нотную грамоту и не бренчал «блатными» аккордами.
— Ну как? — спросил он.
— Здорово! Ты ведь это хочешь услышать?
— Плохо получилось?
— Мелодия гениальная. Видишь: даже Дунга перестал жевать с первой же ноты.
— И почему эта скотина отвлеклась от приятного дела?
— Мелодия начинается с мажорного аккорда и незаметно переходит в минор. Я даже не заметил перехода.
— А эта скотина, по-твоему, заметила, да?
— Не обзывай его. Он достоин кисти самого Вермеера.
— Это еще кто?
— Художник из Голландии. Написал «Девушку с жемчужной сережкой».
— А может, Леонардо да Винчи?
— Ну ты посмотри на эти глаза! Да Винчи напустил бы в них тумана, чтобы придать загадочности, когда тут всё просто и очевидно. Он смотрит на нас как на существ низшего порядка. И я его понимаю. Еще вчера он чуть не стал жертвой подлости одних, алчности других и глупости третьих. И, заметь, сам не имел к этому никакого отношения. Что ты на меня так смотришь? Я сидел в тюрьме по доносу Холы, прокурор попросил за мое освобождение деньги, Абати продал Дунгу, чтобы меня отпустили. Представляешь, какая несправедливость? Жил себе бычок, и однажды его продали, чтобы вытащить из тюряги человека. А его даже не спросили, согласен ли он пойти под нож ради того, кто ему не то что не друг и не брат, но даже не относится к его биологическому виду! Нет, портрет нашего Дунги нельзя доверять Да Винчи. Тут нужна предельная ясность. Только Вермееру. А тебя сейчас лучше написал бы Эдвард Мунк. Уж больно напоминаешь его «Крик».
— Слушай, не морочь мне голову. Если твоя девушка вышла замуж, это не значит, что ты должен отрываться на мне. Я к тебе с делом пришел.
— Ну да, сочинил мелодию. Я послушал, понравилось. Что тебе еще нужно?
— Этого мало. Мне слова нужны.
— Так подбери! Что за проблема, если есть мелодия? Это же так просто. Я вот экспромтом для Дунги сочинил стихи: «Дай, Дунга, скорее копыто мне, такого не видал я сроду. Давай мычать с тобою при луне, на тихую…»
— «…бесшумную погоду», — с раздражением перебил меня Чумба.
— Конечно, Есенин тут ни при чем!
— У Есенина была собака, а тут целый бык. Не видишь разницы?
— Может быть, мои новые стихи лягут на твою мелодию?
— Нет, — серьезно ответил Чумба. — Эти стихи не подойдут. Вот послушай, я тут набросал начало.
Чумба взял гитару. Проиграв мелодию куплета и припева, он пропел: «Я растворюсь в толпе в день такой непогожий…» — и замолчал, продолжая перебирать струны.
— И ты забрался к нам на гору только с этим? — спросил я друга.
— Да!
— По этой длинной и скользкой тропинке? С одной строкой?
— Не порть мне нервы. Остальное дописать должен ты. Всё равно сохнешь тут от безделья.
— Я напишу, а автором прослывешь ты?
— Разумеется!
— Ладно, вижу, что не отвяжешься. О чем песня должна быть?
— О грустном.
— Я это почувствовал. Как там у тебя? «Я растворюсь в толпе...» Кажется, речь идет о разведчике?
— Не убивай мою мелодию!
— Хорошо. Тогда дай мне мотивы.
— Грусть, одиночество, любовь.
— Давай оставим любовь в стороне?
— Разлука еще.
— Может, о ней — не сегодня?
— Именно сегодня и прямо сейчас! Твоя девушка вышла за другого. Ты должен купаться в океане вдохновения, испытывать необычайно сильный всплеск эмоций.
— Давай в следующий раз.
— Не хочу ждать. Может, следующего раза не будет вовсе. Вдруг ты женишься — и одним поэтом станет меньше?
— У меня нет сейчас ни ручки, ни бумаги.
— Я принес с собой.
Чумба вытащил из-за пояса зеленую тетрадь в клетку и ручку.
— Хорошо. Наигрывай мелодию и молчи.
Чумба взял гитару. Не прошло и получаса, как стихи были готовы. Осталось только подогнать их под мелодию.
Я растворюсь в толпе
В день такой непогожий,
В сером плаще, налегке,
Словно обычный прохожий.
Ты меня за руки, друг, не возьмешь,
Встретить забудешь с работы под сенью гардин.
Где же себя ты, родная, найдешь
В этом огромном пространстве по имени Жизнь?
Город уснет,
Словно немой.
В парк завернет
Последний трамвай.
Я же, родная, так болен тобой,
Чтобы сказать тебе гордое слово «Прощай».
Ты меня больше не встретишь под сенью гардин
И не попросишь включить в комнате свет.
Больше не будет споров один на один,
Вечных обид за столом из-за старых газет.
— Это то, что мне нужно! Не зря я тебя называю гением, — одобрительно заявил Чумба.
— Не ври. За глаза называешь «гениальной посредственностью», — огрызнулся я.
— Какая же скотина тебе на меня донесла?
— Не одна. Все наши друзья: Мохмад, Каташ, Чедия, Ризван. Представляешь: каждый поодиночке и по большому секрету!
— Сволочи они, согласись со мной. А ты и впрямь гениальная посредственность. Ты всё знаешь обо всём, но — посредственно.
— И стихи тоже посредственные?
— Нет. Стихи гениальные. По-другому и не могло быть в такой вечер.
Чумба снова стал наигрывать мелодию, заглядывая в тетрадь.
— Оставь! Дома порепетируешь. Сыграй что-нибудь посерьезнее, пока старик не подошел.
— Я разучил «Арабское каприччио».
— Не рано браться за Таррегу?
— Ты знаешь об этом гитаристе?
— А что тут такого?
— Да ничего. Просто спросил. Сыграть можешь?
— Я? Со своими «блатными» аккордами? С ума сошел?
— А ты еще обижаешься, что называю тебя гениальной посредственностью! Знаешь имя композитора, о котором никто не слышал, и не можешь сыграть даже пары нот. Откуда ты его знаешь? По телевизору видел?
— Если и мог кто-нибудь видеть Таррегу живьем в Барселоне, так только наш Абати. Телевизоров тогда еще не было — Таррега умер до революции.
— Удивительная штука — жизнь. Мы обойдем сейчас всю Чечню и не найдем ни одного человека, кто знает, что «Арабское каприччио» сочинил Таррега. И у такого единственного в своем роде гения девушка вышла замуж за другого, который не знает даже, кто написал «Муму». Знаешь, такое могло случиться только с тобой.
— Заткнись, а! Если хочешь сделать мне приятное, сыграй нам полонез Огиньского. А «Арабское каприччио» оставь на потом.
Небо над долиной Ясси покинуло последнее облако. Под аккуратный перебор Чумбы рождался необыкновенной красоты закат — в миллион оттенков красного с фиолетовыми переливами.
Подошел Абати с большим чайником. Чумба стыдливо отложил гитару.
— Рамзан, мелодию какого народа ты сейчас играл? — спросил старик.
Чумба посмотрел на меня.
— Полонез. Значит — польский. Есть такой народ, Абати, рядом с Германией живут, — ответил я за друга.
— Знаю такой народ, — заметил Абати. — Рядом с нами жили во время ссылки. Грустная мелодия. Чувствую, что сочинил ее человек в минуту отчаяния.
— «Прощание с Родиной». Так она называется. А сочинил её князь Огиньский, когда покидал отчизну.
— Теперь понятно, почему она тронула меня за сердце, — отозвался Абати. — Пока слушал вас, вспоминал день, когда нас тоже лишали родины. Люди разные, и народы разные. У каждого свой язык, адаты, танцы и песни. Но у каждого есть мелодии, понятные всем остальным. Значит, есть в каждом народе и человеке то, что его роднит с другими.
— Абати, можно спросить? Ты не упрекаешь нас за то, что мы занимаемся музыкой? — спросил Чумба.
— Как я могу вас упрекать? Вы же никому не мешаете и делаете то, что вам нравится, — успокоил его старик.
— Наш мулла говорит, что музыка запретна для мусульманина.
— Рамзан, он слишком быстро забыл свою молодость.
— Я недавно шел с ним по улице, и он признался, что сожалеет о своей грешной жизни. Меня тоже призывал покаяться, — заметил я.
— Запретно то, из-за чего человек теряет рассудок. А музыка и песни — как они могут быть запретными, если напоминают о родине, родителях, братьях и сестрах? О добре и любви друг к другу? — возразил Абати и ушел в дом.
Чумба тоже встал. Аккуратно зачехлив гитару, он закинул её за спину. Я пошел провожать его до калитки.
— Ты не идешь домой?
— Переночую тут.
— Доброй тебе ночи!
— И тебе доброй. Смотри внимательно под ноги: спускаться с горы опаснее, чем подниматься.
— Что-то ты добрым стал. Не думал, что разлука с любимой может так облагородить человека.
— Я не о тебе забочусь. Гитара у тебя классная. Где еще такую найдешь? — Чумба усмехнулся. — Знаешь, что я вспомнил? Мы однажды сидели на вечеринке, и гостья из Аргуна попросила тебя спеть «Виноградную косточку». Мы тогда все удивились.
— Помню. Она была не просто городская, а дочь художника.
— А Зезаг тогда засмеялась из-за буйвола...
— Помню. Она никогда не видела синего буйвола.
— Ты не понял тогда главного: она не видела тебя.
Я умолк, прислушиваясь к ночной тишине.
Там, внизу, стихли звуки гармони и дробь бубна. Скоро в доме Манты погаснут огни. Я начал осознавать, что мир, который я хотел построить для себя, бесшумно растворяется в сумерках. Он не был из стекла, чтобы его можно было заново склеить. Он был всего лишь из мечтаний и грез.
Я не хотел оставаться один в эту ночь. Зайти в дом не было сил, и тогда я вернулся к скамейке.
Абати вышел на крыльцо.
— Где Рамзан?
— Ушел.
— Позови его обратно.
— Зачем?
— Позови.
Я побежал к краю горы.
— Чумба!
— Слушаю тебя! — отозвался из темноты голос друга.
— Возвращайся!
— Зачем?
— Не знаю, Абати зовет. Может, хочет послушать «Богемскую рапсодию» в твоем исполнении?
Я вернулся к скамейке и присел рядом со стариком.
— Хочу тебе сказать одно, пока мы одни, — произнес Абати. — Ты всё продолжаешь думать о ней. Надеешься на что-то. Но она теперь принадлежит другому. Я знаю, что сейчас творится у тебя внутри, какая картина встает перед твоими глазами, когда гаснет свет в их доме. Это дракон ищет место в твоем опустевшем сердце, выжигая в нем всё то, что рождает мечту и надежду. А что такое человек без мечты? Бойся дракона. Не впускай его в свое сердце. Не дай ему обжиться в нем, иначе будет он всю жизнь наущать тебя не верить никому. Ибо нет любви и счастья там, где нет веры. Бойся дракона, иначе приучит он тебя разрушать замки, которые ты будешь строить в своих мечтаниях каждый раз, когда почувствуешь, как оживает твое сердце.
— С тобой это случится не раз. Я знаю тебя: ты слишком прост и открыт, в тебе нет тайны. Но ты не горюй. Мало кому дано отдать свое сердце другому без остатка. А ты можешь — и в этом твоя сила. Зезаг не разглядела этого, она легко поддалась увещеваниям матери, разбудившим в ней внутренний голос. Тот самый, который Бог не простил даже той, которую сотворил Сам. Сегодня она вкусит запретный плод, но пройдет совсем немного времени, и она потеряет его вкус. Нет ничего бессмысленнее женского любопытства. Сладок его плен, но скоротечен. Скоро, очень скоро её мысли вернутся к тебе. Не могут не вернуться. Люди понимают цену настоящего, только потеряв его. И всегда хотят всё вернуть, когда, погнавшись за призраком, остаются ни с чем.
Я учил тебя быть настоящим и не жалею об этом. У тебя другой путь. Не знаю, каким долгим он будет, но знаю — будет трудным. Тебя оставила та, которую ты любил, но жизнь не кончается этой ночью. Ты должен оставаться самим собой. Всегда и везде. Иначе её выбор окажется оправданным и перед Богом, и перед тобой. Отвратись от дракона! Не корми его своими терзаниями. Береги сердце для той, на чей голос оно отзовется. Она не виновата в том, что тебя предала другая. Она придет к тебе за своим счастьем и поделится им с тобой. Поэтому — живи надеждой. Не оставляй её без веры. Пока вера и надежда живут в твоем сердце, дракону в нем места нет. Не забывай об этом никогда. Слышишь меня?
— Я слышал тебя всегда, Абати, даже когда ты шепотом разговаривал с муравьем. Слышу и сейчас.
Старик молчит. Молчу и я. Слышен скрип калитки — это Чумба возвращается к нам.
— Абати, — прерываю я тишину, — я знаю, почему ты пришел жить на эту гору после возвращения из ссылки, хотя все просили тебя вернуться в аул. Сколько себя помню, ты всегда смотришь на дорогу, по которой уходила твоя Румани. И ты ждешь её. Никак не можешь привыкнуть к мысли, что она не вернется.
— Я понял это через год после того, как мы вернулись, — глухо отозвался старик.
— Но тогда зачем ты…
— Мне это было нужно, — перебил меня Абати. — Я не мог жить без надежды.
— А мне иногда казалось, что с головой у тебя не всё в порядке. Жить без электричества, паспорта, пенсии, телевизора и радио...
— Зачем они мне, когда у меня есть ты? — то ли спросил, то ли признался самому себе Абати.
Я не знал, что ответить старому другу.
— А кто тебе открыл мою тайну? — спросил он после недолгого молчания.
— Нана. Она сказала, что ты останешься на горе, пока не вернется та, которую ты любил и от которой отрекся сорок лет назад, чтобы спасти ей жизнь. Прошло столько лет... Она не вернется, Абати.
— Знаю, сын мой. Но в тот день, когда я смирюсь с этим, мы зарежем нашего Дунгу и устроим поминки.
— По той, которая бросила тебя?
— Нет. По той, которую я помню.
Я представил нашего бычка, которого валят на землю под ноги Вашали, читающему молитву с огромным ножом в руке. Увидел женщин с большими алюминиевыми тазами, готовых к разделке туши. Услышал последний крик Дунги о помощи.
— Абати! — крикнул я неожиданно для самого себя.
— Что? — спросил старик.
— Мы вместе теперь будем ждать её.
— Кого?
— Нашу Румани!
Абати улыбнулся:
— Это ты о Дунге подумал!
— Конечно. Я же Румани и в глаза не видел, — признался я. — Просто понял, что нельзя терять надежду, если от этого зависит чья-то жизнь.
Вернулся Чумба. Присел рядом, отложив чехол с гитарой.
— Ты куда заторопился? — с легким упреком спросил Абати. — Я хотел рассказать вам одну историю.
Чумба уныло посмотрел на меня. Я развел руками, но он этого не заметил.
— Слушаем тебя, Абати, — заявил Чумба, стараясь придать голосу уверенный тон.
— Вы когда-нибудь бывали в Бена-Ведана? — спросил старик.
— Нет, Абати. Но по карте знаю, где этот аул, — ответил за двоих Чумба.
— Это у подножия больших гор, где берет начало Ясси, — уточнил Абати.
— Сколько себя помню, всегда тянуло к этим горам, — сказал я. — В раннем детстве они казались мне краем земли. Мы с ребятами каждую зиму мечтали взобраться на них весной и, дождавшись ночи, потрогать звезды руками. Жалади рассказывал нам, как его отец однажды поднялся на самую высокую вершину и дотянулся до своей звезды. Мы, конечно, не поверили. Побежали к его отцу, Яте. Он внимательно выслушал наш спор. Конечно, он сказал, что Жалади врет: оказалось, Яту с земли не смог дотянуться до неба, потому что мал ростом. Пришлось ему забираться на крышу трактора.
— И так он дотянулся до неба? — с улыбкой спросил Абати.
— Да. Яту сказал еще, что небо стеклянное, а звезды — всего лишь обычные лампочки, которым не нужно электричество. Он даже показал нам одну. Она была синего цвета и совсем не походила на обычные.
— И ты ему поверил? — с усмешкой спросил Чумба.
— Эту лампочку ему привез мой отец из Баку, но я постыдился уличать его во лжи перед ребятами.
Абати снова улыбнулся:
— Тебе было стыдно за другого?
— Да, Абати. Но я не особо и думал об этом. Меня увлекло другое: что же там дальше, за его стеклянным небом? Извини, Абати, мы прервали тебя.
— Ничего-ничего. Так вот, это было давно. Очень давно. Задолго до войны с Гарман-падишахом. По нашим аулам разнеслась весть, что из Хункар-мохка в Бена-Ведана вернулся юноша. Множество людей, узнав об этом, потянулись туда. Ведь это был единственный случай, когда кто-то из наших мухаджиров вернулся обратно. Но следом пришла и другая весть: возвратившемуся было бы легче принять гостей в один день, чтобы не вышло так, что люди придут издалека, а его не окажется дома. При этом беноевские старейшины настоятельно приглашали в гости всех желающих.
— Кто такие мухаджиры, Абати? — спросил Чумба.
— Почему ты спрашиваешь меня об этом? Разве ты не знаешь? — удивился старик.
— В школе об этом не говорят, в институтах не учат. Вы, старики, не рассказываете. Откуда нам знать? — ответил Чумба.
— Разве в школе не учат любить родину? — удивился Абати.
— Учат, Абати, — заметил я. — Но почему-то только социалистическую. Та, что была до этого, она у нас как бы не в почёте.
— Получается, признают только безбожную?
— Да, Абати.
— Которую — без Бога?
— Да, Абати. Нас учат любить безбожную Родину, — подтвердил Чумба.
— И ты тоже? — обратился он ко мне с упреком.
— Нет, Абати. Я учу детей литературе и русскому языку. А там без Бога нельзя. Даже в книгах соцреализма.
— Теперь понятно, почему эта страна распадётся не из-за войны, а тихо, в один день, за столом.
— Еще один провидец объявился! Только не вздумай меня причислить к своим мюридам. Я на тебя батрачу не из-за признания твоей святости.
— Чтобы знать, что случится с властью, отвергшей Бога, не нужно быть шейхом. Бог отворачивается от тех, кто в Нём не нуждается.
— Не смеши меня, Абати. Как может решиться за столом судьба страны, которая может уничтожить за два часа всю землю одним нажатием кнопки?
— Без воли Бога не выстрелит даже ружье. Пиръун вот погнался за пророком Мусой, а чем всё закончилось?
— Когда это было?
— Всё, что мы помним, было вчера.
— Абати, ты вроде бы собирался рассказать про мухаджиров, а вместо этого устроил экзамен по истмату.
— Это еще что за «девять матерей»?
— Не «ис мать», Абати, если ты так подумал, а истмат. Есть такая наука — исторический материализм. Утверждает, что материя первична, а сознание вторично.
— Можешь мне объяснить это на человеческом языке?
— Запросто. Сначала появилась материя, потом микробы. Они превратились в рыб, рыбы выползли на сушу и стали обезьянами. А потом из обезьяны, которая спрыгнула с дерева и поленилась лезть обратно, получился человек.
— Всё понятно. Те, кто не захотел становиться людьми, остались обезьянами и довольны этим!
— Да ну тебя, Абати...
— Что «да ну»? Ты когда-нибудь видел несчастных обезьян? Так что не толкуй мне тут всякую ерунду. По-твоему, ваш Гагарин полетел в космос благодаря тому, что много лет назад обезьяна спрыгнула с дерева? Думай, о чем говоришь.
— Это не я так думаю! Это Дарвин сказал, а Энгельс целую научную книгу написал о происхождении человека. Скажи ему, Чумба! Что ты молчишь?
Чумба хотел поскорее домой и совсем не горел желанием ввязываться в наш спор.
— Два дурака мутят вам голову. Не думаю, что ваша обезьяна выжила бы на земле. Мигом стала бы добычей волка, — продолжал старик подвергать критике теорию эволюции.
— Обезьяны живут в Африке, Абати, там волков нет, — поправил я его.
— А львы там есть?
— Львы точно есть.
— Ну вот львы и сожрали бы, — отрезал старик.
— Абати, Энгельс написал, что именно труд превратил обезьяну в человека, — включился, наконец, в разговор Чумба.
— Рамзан, между прочим, этот Энгельс мне понравился. Он точно сказал, что обезьяна стала человеком, когда начала работать?
Хотя вопрос был задан Чумбе, Абати посмотрел на меня. В его голосе прозвучали тревожные нотки. Я сразу догадался, куда клонит старик.
— Да, — подтвердил Чумба. — Мне как раз на экзамене попался билет по этой книге.
— И ты согласился с этим?
— Да. Иначе у меня спросили бы, есть ли Бог.
— Теперь я понимаю, почему одна обезьяна до сих пор не превратилась в человека, — заметил Абати, глядя на меня. — Оказывается, она мало трудится. Но ничего страшного. Мы исправим эту ситуацию.
У меня не было сомнений, кого старик имеет в виду.
— Оставим бессмысленные разговоры, Абати, — предложил я. — Ты лучше объясни: кто такие мухаджиры?
— Не уводи разговор в сторону. Смысл тут есть, только надо проверить. Обещаю, что не дам этой обезьяне залезть обратно на дерево, — подмигнул Абати. — А мухаджиры — это люди, которые покинули родную землю в поисках лучшей жизни.
— Ты хотел рассказать историю про них.
— На чем же я остановился?
— Можно подумать, ты сам не помнишь! Нарочно так делаешь — проверяешь, слушаем мы тебя или нет. Ты сказал, что один юноша вернулся из Хункара.
— Да, — подтвердил Абати. — Молодой человек вашего возраста. Звали его Бёрза.
За несколько лет до того он ушел вместе с братьями в страну Хункар. Их можно было понять. Прошло много лет, как закончилась война, а жизнь так и не стала лучше. Царь не выполнил обещаний: мало того что не вернул земли на равнине, так еще и стал заселять наши опустевшие аулы беднотой из соседних народов. Особенно тяжело пришлось жителям гор. Расставив вокруг селений войска, русские постоянно обстреливали их из пушек, делая жизнь невыносимой. Люди уходили всё дальше и дальше в горы, селились в глухих и тесных ущельях. Потом по селениям стали ходить проповедники, пугая скорым концом света и убеждая, что надо быть поближе к Мекке. Распускали слухи, будто намаз, совершаемый на земле под властью неверных, недействителен и не ведет к спасению. Говорили, что всех чеченцев заставят отказаться от ислама и принять христианство.
Бёрза не хотел покидать свой аул. И на то была причина: он был влюблен в девушку из своего села, а её семья не собиралась уходить в чужие края. Но братья Бёрзы настояли на своем, и ему пришлось уехать. Он обещал любимой, что вернется, как только семья устроится на новом месте.
Прошло четыре года. Бёрза пропал для родных мест, как и все, кто покинул родину в поисках счастливой жизни. Он помогал братьям строить дома, обзаводиться хозяйством на новом месте. Но когда пришла его очередь строить дом, он заявил:
— Я не приживусь на этой земле. У меня тут ничего не растет: ни саженец, ни дыня, ни тыква. Даже кукуруза, сколько я её ни сажаю, не желает всходить. Неблагодатна эта земля для меня.
— Ты не повернешься к нам спиной! — решительно заявили братья.
Разве мог Бёрза ослушаться? Взяв в руки узелок с едой и не отводя от братьев взгляда, он зашагал спиной вперед к горе, что возвышалась перед их поселением.
— Не делай этого, брат! — крикнул один из них. — Даже если тебя пропустят через границу, впереди лишь опасности. Поймают власти — отправят в Сибирь на каторгу!
— Оставьте его, — с горечью отозвался другой. — Его сердце осталось там, в Бена -Ведана. Я понял это, когда узнал, что он сеял на своем поле прожаренные семена.
Поднявшись на самую вершину, Бёрза на прощание помахал рукой. В ответ старший брат, Хажа, попросил его подождать.
— Я не вернусь! — крикнул Бёрза.
— Я не стану больше тебя уговаривать. У меня только одна просьба.
Поднявшись на гору, Хажа протянул Бёрзе сверток из мешковины, в котором лежало несколько кусочков древесного угля.
— Ты не сможешь донести живой огонь до дома. Возвращаться в Чечню гораздо труднее и опаснее, чем было добираться сюда. Здесь — угли из нашего очага. Если Бог даст тебе силы дойти до родного порога, подбрось их в печь в доме нашего отца.
Бёрза бережно спрятал угольки в узелок.
— А теперь иди. Пусть Всевышний хранит тебя в пути, — сказал Хажа и повернул к дому.
— Брат, почему ты повернулся ко мне спиной? Неужели ты не простишь меня? — с затаенной болью спросил Бёрза.
— Я горжусь тобой, — отозвался Хажа, — хотя и знаю, что позвало тебя обратно. Я просто проверял силу твоего чувства, поэтому нет причины просить моего прощения. Ты у меня самый младший, оттого и тяжело от мысли, что никогда больше не увижу тебя.
— Брат, но ты же повернулся ко мне спиной! Значит, мы становимся чужими друг другу?
— Нет, Бёрза. Ты не прав. Не давай сейчас волю своему сердцу. Нашего отца нет, я теперь вам за него. А отец свободен перед сыновьями от этих условностей. Повернулся я к тебе спиной лишь для того, чтобы ты спокойно продолжил путь лицом вперед. Теперь ты возвращаешься домой, чтобы исполнить мое поручение. Что может быть важнее, чем хранить очаг в доме отца? Иди через земли грузин. Хотя они и другой веры, но не оставят тебя без еды и крыши над головой.
Долгих четыре месяца добирался Бёрза домой. И чем ближе он подходил к родным местам, тем сильнее напоминало о себе сердце. Последнюю ночь он провел под открытым небом в тех самых горах, что нависают над Беноем. Тех самых, на которые ты хотел взобраться вместе с друзьями, чтобы дотянуться до неба.
Я понимаю, почему он остановился там, хотя мог добраться до родного дома всего за несколько часов. Он хотел успокоить сердце, привести в порядок мысли перед тем, как встретит ту, ради которой вернулся, оставив братьев на чужбине. Это была самая долгая ночь в его молодой жизни — такая долгая, что он успел до рассвета пересчитать все звезды. А в небе над Беноем их много, как нигде.
Солнце приближалось к полудню, когда Берза переступил порог полуоткрытой калитки отцовского дома. Он на удивление оказался ухоженным, как и двор с садом. Из печной трубы поднимался легкий дым. Бёрза понял, что в доме кто-то есть. Он замер перед порогом, не решаясь зайти. Раздался скрип двери. Бёрзе на мгновение представилось, что сейчас выйдет его возлюбленная, но вышла сестра — Буцала.
Она не сразу узнала брата. Заслонив ладонью глаза от солнца, она стала пристально вглядываться в незнакомца.
— Заходи свободным, гость-иноземец. Что привело тебя сюда?
— Здравствуй, сестра. Неужели нас время так истрепало, что ты не узнаешь своего брата?
Услышав голос Бёрзы, Буцала вздрогнула.
— О Великий Дела! Что с остальными?
— Успокойся, сестра. Они все живы и здоровы.
— Не обманывай меня! Лучше узнать правду сразу.
— Богом тебе клянусь, они хорошо устроились. Построили дома, обзавелись землей. Просили передать, что ни в чем не нуждаются. Единственное — жалеют, что не забрали тебя с собой. А тебе Хажа просил передать вот это.
Бёрза достал из сумки узелок.
— Правда, это не жемчуг, но Хажа сказал, что тебе это понравится больше.
Буцала бережно развязала узелок и, увидев кусочки древесного угля, разрыдалась.
— Теперь у меня нет сомнений, что ты говоришь правду. Пусть Бог хранит тебя, Хажа! Ты знал, что твоя единственная сестра не даст погаснуть очагу в доме брата. Заходи, Бёрза, в дом.
В глиняной печи, обмазанной известью, тлело сырое полено бука, обложенное сухими ветками кизила и боярышника. Буцала присела на корточки, прошептала: «Бисмиллахир-рохманир-рохим» — и бросила угольки в огонь. Она взяла трубку и несколько раз подула. Языки пламени осветили её красивое лицо. Минуту она смотрела, как разгорается огонь, а потом, убедившись, что угольки Хажи занялись, вытерла глаза краешком платка и присела на глиняный топчан.
— Я рада, что ты вернулся. Скажи мне всю правду: все наши братья живы?
— Да, сестра. Клянусь тебе.
— А мать?
— Нана тоже.
— Тогда нет сомнений: это наш отец Чопал. То, что его не стало, я почувствовала, когда боль, словно принесенная ветром, влетела в открытое окно и ударила в сердце. Это было через месяц после вашего ухода.
— Именно так и было, сестра. Отца не стало под городом Бирот. Есть такой большой город у моря в землях Либана. Там его и похоронили на мусульманском кладбище. Он тяжело перенес путь на пароходе, но ушел тихо. Прощался с нами в ясном уме. Просил беречь узы братства и никогда не забывать, какого мы рода. Последними его словами были: «Приходите ко мне на встречу с чистыми лицами».
— Все мы в руках Бога! Да простит Он нам наши грехи, — тихо сказала Буцала. — А теперь пойдем к твоему старшему дяде. Чопа дома, прихворнул немного. Чомак тоже там.
Дядя Бёрзы, Чопа, лежал на деревянном топчане, покрытом войлоком. Рядом, у изголовья, сидел Чомак. Бёрза робко поздоровался с братьями отца.
— Как ты добрался домой? Судя по твоей изношенной одежде и истертым сапогам, ты провел в дороге не одну неделю, — спросил Чомак, когда Берза поведал о пути в Хункар-мохк и жизни на новом месте.
— Я тайком пробрался на пароход, который плыл из Трабзона в Анапу, но не знал, как сойду с него в порту. Случилось так, что у грузин, плывших вместе со мной, умер старик. Они спрятали тело, а билет умершего отдали мне, чтобы я показал его жандармам. Когда стали собирать билеты для проверки, я оторвал у своего краешек и отдал кондуктору. Перед выходом на берег он снова появился, чтобы раздать билеты пассажирам. Я молча вытащил свой по метке. Потом грузины предложили поехать с ними до Тифлиса, а оттуда до нас — всего два дня пути через горы. Я вспомнил напутствие Хажи и принял их предложение.
— Они знали, что ты нохчи?
— Да, знали. Если бы не они, дорога моя лежала бы в Сибирь. Они и это знали.
— Что они попросили у тебя взамен?
— Ничего. Просили только, чтобы я притворился грузином, а для правдоподобности научили нужным в дороге словам.
— Пусть будет доволен ими Бог! — сказал Чопа.
— Аминь! — поддержал больного брата Чомак.
Не прошло и получаса, как во двор Чопы начали стекаться аульцы. Всех интересовало, что случилось с теми, кто покинул родину. После вечерней молитвы пришел имам мечети.
— Разошлите по аулам весть, что Бёрза вернулся из Хункар-мохка. И пусть люди соберутся в Беное в один день. Так будет легче Берзе. Гости придут не к нему одному, а ко всем нам. Послушайте меня внимательно, — продолжил имам. — Не для всех Бёрза принес добрые вести. Многие узнают о гибели своих родных. Как бы ни была тяжела такая весть, ты должен, Бёрза, сказать людям правду, какой бы горькой она ни была. Наш долг перед Богом велит проститься с умершими, как подобает мусульманам. Устроим поминки, чтобы мы могли сразу же выразить соболезнования и раздать саг; по усопшим. Может быть, шариат и не дает нам такого права, но так велят наши сердца. Наша поддержка облегчит ношу тем, кто услышит печальную весть. Ни один человек в этот день не должен уйти голодным. Тому, кто придет издалека, приготовим место для ночлега. О богатстве стола не думайте: тот, кто из наших, — поймет нас. Тот же, кто ищет повод для злословия, всегда найдет нашу гурму недосоленной. Не обращайте внимания. Люди бывают разные.
Только вернувшись в свой дом, Берза решился задать вопрос Буцале:
— Что с ней?
— Та, ради которой ты оставил братьев, теперь в чужом доме. Но нет на ней вины перед тобой. Биту два года ждала тебя. Не выходила в ярком платье даже за водой к роднику. Разве что вечером выйдет за телятами и долго, до самого заката, глядит на дорогу, по которой вы ушли. Когда её окликали домашние, она отвечала, что дает телятам попастись подольше. Я знала истинную причину, и каждый раз, когда видела её, взрослую девушку, возвращающуюся домой с хворостинкой в руке, мое сердце разрывалось на части. Как я упрекала себя, что не заступилась за тебя перед отцом и братьями! Могла же сказать Хаже, чтобы оставил тебя со мной... Бог лишил меня разума в тот день! О Аллах, за какой же грех Ты меня наказал? Теперь я поняла твой умоляющий взгляд в то проклятое утро, когда ты прощался со мной. Я ведь знала, виделa, как ты не хотел расставаться с ней. Но не мог же ты сказать об этом братьям... О адаты отцов! Вы, как обоюдоострый кинжал, рубите преступивших лезвием клинка, но пронзаете острием чистые сердца.
Буцала не стала сдерживать слез.
— Не вини её ни в чем. Она ждала тебя две весны и две зимы. Верила, что ты вернешься. Не было её видно ни на свадьбах, ни на вечеринках. Многие сватались к ней, но она и слушать не хотела. Но что-то потом случилось в их семье...
— Она не виновата, сестра. Два года для девушки — что для мужчины двадцать лет. Я забуду о своей любви к ней. Останется только уважение.
— Пусть я умру за тебя! — вскрикнула Буцала. — Ты провел столько дней в пути, и что же тебя ждало в конце?!
— Меня ждала моя любимая сестра, ради которой я обошел бы землю от края до края.
— Ты теперь вернешься к братьям?
— Не спрашивай меня сейчас об этом.
— Даже если решишься уйти, я пойму тебя.
— Буцала, ты не знаешь, что такое чужбина. Да, там нет войны. Все вокруг мусульмане. Власть турецкого падишаха сносная, не мешает жить. Главное — не нарушай шариат. Но все эти четыре года меня не покидало ощущение, что я в чужом доме. Если бы время убило это чувство во мне, может быть, я и остался бы там. Но не прирос я сердцем к той земле.
— Я понимаю. Ты ушел, оставив здесь сердце. Ты не мог не вернуться за ним. Но теперь, когда ты не нашел его там, где оставил?..
— Не бойся. Я останусь здесь. Не печалься за меня. Бог знал, что меня здесь не ждут, но всё равно привел сюда. Значит, я нужен Ему для другого…
Люди поступили так, как пожелали старейшины Беноя. Из нашего аула отрядили меня и Йошурка. В назначенный день на рассвете мы вышли и пошли по Сесана-дукъ. У родника Воккха-хажи нас поджидали трое из Мескеты, на хребте Булан-хита — люди из Акки-мохка и Зами-юрта. Мы всё время шли по гребню хребта, не сворачивая в аулы. Люди из Айти-мохка, Совраги, Энгена, Сесана тоже молча влились в нашу колонну. Был полдень, когда мы добрались до большой поляны Шу-те около Бена-Ведана, на которой в тревожном ожидании застыли тысячи людей. Ни до этого, ни после я не видел подобного.
Когда подошло время намаза, к собравшимся обратился имам Беноя:
— Заходите все с миром! Подошло время обеденной молитвы.
Представляете: никто никого не понукал, как у вас бывает на митингах. Никто не указывал, куда становиться и что делать. Каждый молча занимал полагающееся ему по возрасту место. Единственное исключение сделали для маленьких детей, пришедших на поляну с дедушками или дядьями. Там, где собираются люди и чувствуется запах чеченской шурпы, без них не обходится. Они вставали рядом со старшими, вызывая добрые улыбки у соседей. Тысячи людей без суеты и спешки совершили намаз.
Затем вывели Бёрзу.
— Добро пожаловать, дорогие гости! — сказал он, поднявшись на арбу.
Это был юноша лет двадцати-двадцати двух. Чуть выше среднего роста, худой, с впавшими щеками. Было видно, что дорога домой далась ему нелегко. Но больше всего я запомнил его глаза: в них жила едва скрываемая тоска. Она не исчезала, даже когда он улыбался. Этот юноша, несмотря на возраст, умел таить свою печаль.
Его рассказ был кратким, как и подобает молодому человеку в присутствии старших. В Анапе они сели на пароход и приплыли в Бирот — главный город страны Либан. Там же похоронили тех, кто умер во время плавания. Берза назвал их имена. Из толпы раздались сдавленные рыдания и тут же умолкли.
— Мы похоронили там и своего отца, — сказал Бёрза, перебивая их. — Вместе со всеми. На мусульманском кладбище.
Голоса в толпе затихли. Замолчал и Бёрза.
— Слушайте, люди! — обратился имам к народу. — Я велел Бёрзе рассказать всё как было. Ничего не утаивать.
Бёрза вопросительно посмотрел на имама.
— Продолжай, Бёрза, — отозвался тот.
— Люди хункар-падишаха предложили нам поселиться в святом городе Иерусалиме, где нас якобы ждет райская жизнь. Мы отправились туда в сопровождении нескольких человек в турецких одеждах. Хотя они и пытались казаться простыми проводниками, их выправка и бесстрастные глаза подсказывали: это переодетые жандармы. Когда до святого города остался день пути, мы остановились на ночлег в поле у одного селения. Посоветовавшись, старшие решили отправить в Иерусалим разведчиков. Я оказался в их числе. Мы подошли к стенам поздним вечером, поэтому не стали заходить в город и остались ночевать в поле. А утром самый старший из нас, Сулейман из Зандака, рассказал, что во сне к нему явились старцы в белых одеждах и предостерегли нас.
— Вы покинули свою землю в поисках мирной жизни, — сказал один из них, — но пришли туда, где её не будет до Судного дня.
Совет наш был недолгим. Мы вернулись в лагерь, так и не переступив порога этого города. Сулейман поведал людям о пути и сне, что привиделся ему под стенами Иерусалима. Решение старейшин было единогласным.
— Я слышал от наших отцов, — сказал Аюб, самый уважаемый среди нас, — что нас позовут в Иерусалим, только когда явится Махди. Такова наша доля. Конечно, чем скорее настанет Судный день, тем, быть может, лучше для нашего народа — это стало бы концом наших мучений. Но есть люди, которые радуются жизни, которым неведомы наши печали. Не станем же мы предвестниками конца этого мира. Найдем себе другое место.
Так мы оказались у города Аммана. Власти предлагали нам поселиться в самом городе, но мы выбрали пустующие земли в полудне пути от него и основали там свое селение — Сувейлах. Рядом река и горы; хоть они и пониже наших, но всё равно напоминают о родине. Вскоре к нам подселились и черкесы.
Когда Бёрза закончил рассказ, посыпались вопросы.
— Подождите, люди! — обратился имам к собравшимся. — Бёрза не может отвечать всем сразу. Давайте установим порядок: сначала дадим слово тем, кто пришел издалека.
— Бёрза, мы пришли из Теркйиста! — крикнул кто-то из толпы. — От нас ушло не так уж много семей. Что стало с ними?
— Вы о них спрашиваете? — задал он встречный вопрос, называя имена.
— Да-да! — раздались в ответ радостные голоса.
— Добрались все и устроились хорошо.
— Мы — орстхой! — донеслось с другого края.
— Те, кто был с нами, все живы, — ответил Берза с улыбкой. Было приятно видеть, с какой радостью он делится доброй вестью.
— А кто из наших ушел раньше? — откликнулся всё тот же голос.
— О орстхой! Разве мы не все свои? Разве мы не один народ? — то ли с упреком, то ли с горечью отозвался Бёрза. — Не встречал я никого из тех, кто ушел до нас. Слышал только, что они разбрелись по разным краям: кто в Сирию, кто в Ирак, некоторые осели в скудных землях турок. Многие умерли от болезней, не прижившись к местным условиям.
Много было желающих узнать о судьбе близких. Бёрза выслушал всех. Последним задал вопрос гость из Энгеноя:
— Бёрза, мы рады, что ты вернулся. Судя по твоему рассказу, там жить можно, и неплохо. Ты прошел по многим странам, видел разные народы. Скажи нам: где ты нашел самую благодатную землю?
— Зачем ты спрашиваешь? — спросил его Бёрза.
— Мы думали: если и уходить, то лучше заранее знать куда. Чтобы не блуждать по чужим землям.
— Я видел одну землю, где и летом и зимой ел плоды с деревьев. Видел многие края, но лучше неё не нашел.
— Что это за земля? — раздалось сразу несколько голосов.
Бёрза выдержал паузу, дожидаясь полной тишины.
— Это та земля, которая досталась нам от предков и на которой мы сейчас живем. Нет на свете края благодатнее нашего.
Народ затих. Тишина стала настолько звонкой, что, казалось, был слышен лай собаки в самом Дарго. Это молчание длилось бы бесконечно долго, если бы имам снова не обратился к собравшимся:
— Слушайте, люди! Я слышал от отцов о последней проповеди нашего Устаза. Перед тем как уйти в лучший мир, Воккха-Хажи обратился к народу. «Когда Бог распределял пророков и праведников, — сказал он, — многие отказывались идти к нам, зная, на какие муки обречен наш народ. Нет на земле другого народа, который вынес бы их, сохранив силу веры в Единого». Не надо отчаиваться и впадать в уныние. Надо принимать как долг то, что определил нам Всевышний. Великий Учитель сказал также, что в награду за стойкость вся земля наша, её люди и всё сущее на ней перейдут в рай. Люди, вдумайтесь в слова этого юноши! Оставьте грезы о счастливых странах и берегите ту, что дана нам Свыше. Бог дал Берзе силы вернуться, чтобы напомнить об этом. От лица всех собравшихся здесь и тех, кто в аулах ждет вестей, благодарю тебя, Берза. И пусть будет доволен тобой Всевышний! Если нет больше вопросов, совершим доа по умершим на чужбине и отведаем саг;. Никому не дозволено уйти, не разделив с нами трапезу. Те, кому далеко добираться, останутся на ночлег…
Так завершился тот день, когда истерзанный наш народ благодаря этому юноше освободился от плена миражей. Никто после этого не покидал родину по своей воле в поисках счастья на чужбине.
— А что случилось с Бёрзой? — спросил Чумба.
— На следующий год я оказался в их ауле, пришлось заночевать, — продолжил Абати. — Вечером, после ужина, я спросил хозяина дома, Ахмада: что стало с Бёрзой?
— Ты о нашем зяте спрашиваешь? — неожиданно переспросил он.
— О том, кто вернулся из Хункар-мохка.
— Здесь он, в ауле. После той встречи с народом Берза заперся в доме и редко выходил со двора. Каждый вечер, забравшись на крышу, он играл на дечиг-пондуре. Сначала мне это нравилось: инструмент в его руках разговаривал на человеческом языке. Но потом стало надоедать. Говорят ведь: если долго есть мед, он становится горьким. Однажды я не выдержал и спросил жену, Дахдовгу: неужели ему нечем заняться? Она не сразу, но объяснила причину.
Оказалось, Бёрза ухаживал за моей старшей дочерью. Уходя с братьями в Хункар-мохк, он дал ей слово, что вернется, как только те устроятся на новом месте. Я замечал грусть на лице Биту, но не придавал этому значения. Приходили свататься люди, но дочь и слышать ни о ком не хотела. Я не неволил её. Но когда она отказала в десятый раз, в голову закралось страшное подозрение. Я вызвал на откровенный разговор мать:
— Почему Биту отказывается? В чем причина? Неужели нам грозит позор?
— Наша дочь чиста перед Богом и нами, — ответила жена.
— Если так, пусть немедленно выходит замуж. Мне уже стыдно показываться людям.
После этого дочь согласилась.
Чувство вины перед Биту за то, что подумал о ней плохо, и перед Бёрзой, чье сердце я разбил, не покидало меня. Я не просто сожалел — сердце обливалось кровью. Наверное, я так и ушел бы с этим грехом к Богу, если бы не решился преступить наш адат. У меня созрело решение. Но прежде чем предложить Берзе задуманное, я позвал его на белхи — помочь натесать жернова для мельницы. Ты знаешь, какая это тяжелая работа — набивать их молотком и зубилом, возвращая зернистость камню?
Бёрза пришел. Несколько часов, не разгибая спины, он монотонно отбивал гранитный круг. За всё время он ни разу не поднял на меня взгляда. И тогда, удовлетворенный его скромностью, я спросил:
— Бёрза, то красное платье было не таким уж красивым. Может, тебе подошло бы синее?
Бёрза от стыда сгорбился так, что едва не касался носом жерновов.
– Не бойся. Говори, как есть. Разговор останется между нами.
Бёрза молчал.
– Я разрешаю тебе поговорить со мной об этом. Кроме нас с тобой здесь нет никого.
И тогда Бёрза, не разгибаясь, еле слышно выдавил.
– Мне подошло бы и синее платье.
– Иди сейчас домой и жди вечером гостей, – сказал я ему.
Бёрза ушел, так и не подняв на меня свой взгляд. А я, придя домой, приказал жене собрать свою младшую дочь Букхеш и отправил ее вместе с братьями в дом Бёрзы. Вот уже год, как они вместе. И я не слышу больше печали и тоски его дечиг-пондура. Разве что иногда соберутся у него старики и попросят его сыграть.
– А ты не подумал, что у «синего платья» была своя дорога, – спросил я Ахмада. – Разве можно устроить счастье одного на несчастье другого?
– Я подумал об этом, – ответил он. – Не мог же я разбить сердце и второй дочери. Когда я направил к ней ее мать с таким вопросом, ответ пришел сразу. Эта чертовка согласилась так быстро, словно боялась, что не спросят второй раз. Да и какая девушка не захотела бы войти в дом юноши, который верен клятве?
Выждав длинную паузу, Ахмад спросил меня.
– Скажи мне честно, ты осуждаешь меня?
– Нет, – ответил я. – Разве можно осуждать того, кто следует «адамалла», а не людским предрассудкам.
Абати замолчал.
Чумба равнодушно смотрел на звезды и тоже молчал.
– Абати, как же может отец сам предложить в жены свою дочь? – спросил я старика. – Когда такое себе позволяет мать, это еще можно понять. Но чтобы отец! Это же не принято у нас!
— Не принято у обыкновенных людей, а на такое способны только конахи. Ты давно спрашиваешь меня: кого можно признать конахом? Так вот, запомни: конах — это тот, кто способен проявить адамалла и не боится преступить ради этого пределы установленного.
— В этой истории я увидел двоих таких, Абати. Первый, конечно же, Бёрза, который не побоялся людской молвы и осуждения за то, что оставил братьев ради любимой. Он ведь дал ей слово. Разве чеченская девушка не достойна того, чтобы перед ней держали клятву? И разве долг перед ней не выше братских уз?
— Конечно, выше. Разве не женщина — хранитель чести и достоинства народа?
— Да, Абати. И долг перед ней превыше всего. Разве наши сестры и матери — не женщины?
— Вы меня правильно поняли. Запомните оба: в те времена, когда нохчи забудут об этом, их женщины перестанут рожать новых конахов. А народ без них обречен блуждать во тьме рабства души и тела, пока не растворится среди других народов.
— А кто второй конах в этой истории? — спросил Чумба.
— Второй — это отец девушки, переступивший через адат. Он не побоялся молвы, чтобы исправить свою ошибку, — ответил я за старика.
— Получилось как в сказке, Абати! Царь женил сына вдовы на своей дочери и отдал полцарства, — вставил Чумба с иронией.
— Да, конечно, Рамзан. Всё, что мы, старики, говорим, молодым кажется обычными сказками, — с едва скрываемой обидой произнес Абати. — Но в этой большой истории я меньше всего думаю о Берзе или о тех, кто упокоился на чужбине.
В день, когда переселенцы покидали родину, случилась другая история, у которой было начало, но никогда не будет конца. Ранним утром, перед самым отъездом из аула, одну молодую женщину позвали домой. Она прибежала второпях, думая, что братья хотят попрощаться.
— Выбирай, — сказали они ей. — Или мы, или они.
Что она могла ответить? Она ушла вместе с ними. Покидая аул, крикнула женщинам, вышедшим их провожать:
— Я оставила кастрюлю на печи! А дома никого нет и не будет скоро!
Конечно, никакой кастрюли на печи не было. Ребенок у неё остался в колыбели. Просто при братьях она постеснялась сказать об этом открыто.
Вот так разлучила судьба молодую мать с ребенком. Прошло много лет, когда пришла весть, что эта женщина умерла. Сын, оставленный ею тогда в колыбели, был уже мужчиной в годах. Он был прикован к постели тяжелой болезнью, когда ему сказали о смерти матери. Сын, ухаживавший за ним, желая поддержать отца, спросил с упреком:
— Зачем ты плачешь по той, которая бросила тебя? Ведь она ушла, оставив тебя, беспомощного, в колыбели.
— Она была моей матерью, — ответил отец сыну и много дней не разговаривал с ним от обиды…
Ты помнишь, как зимой к нам приехал на большой машине молодой человек твоего возраста со своим племянником? Они были из Бена-Ведана.
— Если ты об Адлане и маленьком Мохмаде, то помню. Они хотели купить у нас сена, но ты отдал его бесплатно.
— А ты хотел, чтобы я взял деньги?
— А почему я не должен был хотеть? Это же я еще летом затемно добирался до Акки-махкаш и косил эту траву! Потом собирал её в копны, а копны складывал в стог. Это я грузил осенью стог на трактор, привез домой, выгрузил и снова сложил. А ты палец о палец не ударил, чтобы помочь. Даже пучка сена не поднял с земли, но распорядился моим трудом по своему усмотрению.
— Ты очень некрасиво тогда повел себя. Сказал им, что надо было думать о зиме летом. И что тебе ответил Адлан?
— Что никто не думал, что выпадет столько снега.
— А что он сказал мне?
— Что тех, кто пришел в аул, они накормят, но в лесу остались те, кто страшится людей. И что сено нужно им.
— Мне тогда стало стыдно за тебя перед гостями.
— Но ты же отдал ему целый стог бесплатно!
— Не преувеличивай: половину стога. И отдал не Адлану. Вы с ним одного возраста, ваше время — это время, когда больше думаешь о вечеринках и свадьбах. Он тоже мог, как и ты, прогулять лето. Я отдал сено маленькому Мохмаду. Когда вы грузили машину, он вышел из кабины и присел рядом со мной.
По его лицу было видно, что он хочет сказать что-то важное, но стесняется.
— Ну, молодой конах, ничего не расскажешь старику? — спросил я.
— Ваши, — ответил он, — у нас дома живет Дурсиг!
Так он назвал олененка, который поселился у них.
— Зачем ты вспомнил о них?
— Так вот: Адлан — внук Бёрзы, — ответил Абати.
— Вечер так хорошо начинался, — вздохнул Чумба, открывая калитку.
— Чем ты недоволен? — спросил я искренне. — Написал песню, послушал красивую историю. Духовно обогатился!
— Проводишь меня? Я не смогу спуститься сам — слишком темно.
— Лучше бы ты остался до утра.
— Зачем? Вдруг старику взбредет в голову рассказать еще что-то «душевное»? Ты же знаешь: у меня сердце поэта. Боюсь, не выдержит.
— Отшлифуем текст, заменим образы.
— Зачем?
— Мы же там про трамвай написали, а они у нас в ауле не ходят. Разве что вахтовый грузовик Мусы, арба старого Иби да Каса в придачу со своими «Жигулями».
— Не-е-ет, — протянул Чумба с усмешкой. — Я не собираюсь петь там, где смеются над синим буйволом. Хватит с нас и твоей истории. Лучше пойдем вместе домой.
— Я останусь.
— Что тебе тут делать?
— Нужно дожить до рассвета. Хочу почувствовать, как умирает мечта.
— Зачем?
— Чтобы проснуться завтра без неё в башке.
— Делай со своей башкой всё что хочешь. Не губи только душу. Кто знает — может быть, я сочиню новую мелодию, а в наших краях нет других таких поэтов, как ты.
— Тут каждый второй — поэт.
— Каждый не каждый, но кто еще додумался сказать стихами про обиду за столом из-за старых газет? Знаешь, сколько себя помню, отец обязательно читает газету, когда садится есть. А маму это нервирует. Вроде бы банальная картинка, но как ты это красиво завернул!
Я проводил Чумбу до самого спуска. Подождав, пока он скроется в темноте, присел на камень. Тишина ночи начала давить на сердце.
— Чумба! — неожиданно для самого себя окликнул я друга.
— Что, Абати опять зовет? — отозвался голос из темноты.
— Нет.
— Что тогда?
— Душа умирает вместе с мечтой. А жить дальше нужно без неё.
Чумба промолчал. Может, не расслышал, а может, я сказал это про себя. Не дождавшись ответа, я сполз с камня на землю и уставился в звездное небо, подложив руки под голову. Долина Ясси застыла в предрассветной тишине. Скоро в небе одна за другой стали гаснуть звезды.
Возвращаться в дом не хотелось. Я даже не заметил, как заснул. Впервые за те одиннадцать дней, что прошли с моего возвращения из трехдневного заключения в КПЗ.
Во сне пришла Зезаг. В свадебном платье, с распущенными волосами, спадавшими до самых колен:
— Я теперь вижу синего буйвола... Обещай, что не разлюбишь меня.
Потом приснились трое старцев в лохмотьях, бредущие по каменистой пустыне вслед за другим стариком — с пустыми глазницами, в длинной до пят сальме. Навстречу им шла молодая босоногая женщина со стеклянными глазами, молчаливо плетущаяся за большим обозом, уходящим в закат.
Затем я увидел юношу, лежавшего в некошеной траве под звездами Беноя в ожидании рассвета — точь-в-точь как я сейчас, на горе моего старого Абати.
Свидетельство о публикации №226022002095