Май сорок пятого

     Май в павлодарской степи выдался на редкость холодным и дождливым. Небо, низкое и свинцовое, неделями не просыхало, превращая дороги в нескончаемые потоки черной, вязкой жижи. Земля, только оттаявшая после зимы, словно не хотела принимать семена будущего урожая. Но посевную надо было заканчивать во что быто ни стало, с нечеловеческим напряжением. Победа была где-то далеко, в Берлине, а здесь, в Казахстане, был свой фронт — хлебный. И на нём тоже были свои солдаты, только без орденов и званий. Но с клеймом «врагов народа».
     Колонна из пятнадцати потрёпанных «полуторок» прибыла в село Рождественка Павлодарского района к низкому, длинному зернохранилищу. Им нужно было забрать семенную пшеницу и гнать за шестьдесят вёрст, в райцентр Щербакты, на элеватор.
     Дороги разбиты до основания. За баранками полуторок сидели спецпереселенцы: немцы с Волги, ингуши с Кавказа, крымские татары, поволжские греки. Старшим среди них был Абдул-Мажит Галаев, ингуш лет сорока. Лицо его, жёсткое, словно высеченное из камня, ничего не выражало. Выражение бывает у тех, кто имеет право на чувства. У него такого права не было.
     В зернохранилище Рождественки царил хаос и аврал. «Быстрее, быстрее! Сроки горят!» — кричал кладовщик, сам обезумевший от нагоняев сверху.
— Норма загружена, — тихо сказал Галаев, когда к его машине потащили лишний мешок.
— Какая ещё норма?! — кладовщик, красный от натуги, тыкал пальцем в бумажку. — У нас посевная горит! На каждую машину тонну сверху! Это приказ райкома!
— Машина не вывезет. Рессоры не держат, дорога убитая. Застрянем.
— Не твоё собачье дело! Выполняй, что велено! Или ты, враг народа, саботируешь посевную?!
      Слово «враг» повисло в сыром воздухе. Водители – молчаливые, с потухшими глазами немцы, гордые, но несломленные ингуши, растерянные татары быстро перегнулись и замерли, потупив глаза. Они слышали это слово так часто, что оно въелось в кожу.
     Мешки полетели в кузова один за другим. Грузили их выше бортов, под самую брезентовую крышу. Когда первая «полуторка» тронулась с места, её задние рессоры с противным, тоскливым скрипом прогнулись почти до осей. Точно такой же предсмертный стон издали машины старого немца Генриха Гофмана и молодого татарина Сафы.
      Колонна выдвинулась на рассвете, когда степь была затянута молочным, холодным туманом. Пятнадцать перегруженных машин, как пятнадцать скрипящих, стонущих на каждой кочке коробок. Они медленно, утробно урча, поползли по раскисшей дороге, колеса вязли, разбрасывая комья грязи. Первые пятнадцать километров они ещё как-то прошли. А потом дорога пошла под уклон к пересохшему летом руслу, а теперь — к разлитому ручью. Первая машина, та, что была загружена больше всех, въехала в чёрную кашу и встала. Колёса буксовали, рычали, закапывались. Вытащили брезент, подложили под колёса хворост, натаскали камней — машина только глубже осела, рессоры ее бессильно легли на грязь. Вторая, пытаясь объехать, застряла рядом. Потом третья. Скоро вся колонна — все пятнадцать машин — замерла, беспомощная и тяжелая, как дохлые железные кони в грязевой трясине.
      Тишина после заглохших моторов была оглушительной. Водители вылезли из кабин и молча смотрели на эту катастрофу. Это была не просто поломка. Для них это мог быть конец. Саботаж и диверсия. Со всеми вытекающими…
— Генрих, Сафа, — тихо позвал Галаев. — Давай со мной. Здесь недалеко есть полевой стан, попросим трактор или лошадей. Остальные… ждите. Груз не трогайте пока.
      Трое мужчин, промокшие и грязные, поплелись назад по непролазной колее. На стане они нашли лишь бригадира, сухого и неприступного. Выслушав их сбивчивые просьбы, он лишь покачал головой, глядя куда-то поверх их голов. «Без указаний начальства трактор я вам не дам. Могу только гонца отправить, сообщить…».
     Когда они вернулись ни с чем, картина была прежней, но в воздухе уже витало ощущение паники. Шофера, не дожидаясь подмоги, начали сами разгружать машины, стаскивая мокрые, неподъёмные мешки прямо в грязь. Работали молча, исступлённо, с отчаянием зверей в западне.
     Ближе к вечеру со стороны степи послышался глухой стук копыт. Из моросящей пелены появился всадник — человек в военной форме на усталой гнедой лошади. Он подъехал неспешно, почти бесшумно, и эта тишина была пострашнее рёва мотора. Страх ударил, как обухом по голове. Все замерли. Генрих инстинктивно прикрыл глаза, Сафа схватился за грудь, где под телогрейкой лежала фотокарточка семьи.
     Чекист в длинном, мокром от дождя плаще спрыгнул с лошади и медленно обошел всю колонну. Его взгляд, тяжёлый и безразличный, скользил по увязшим по оси машинам, по скривившимся рессорам, по мешкам, валявшимся в грязи, по бледным, застывшим в ожидании приговора лицам.
     Чекист подошел к Галаеву. Дождь стекал с козырька его синей фуражки.
— Как фамилия?
— Галаев, — ответил Абдул-Мажит, глядя куда-то в сторону, поверх плеча офицера. 
– Ты старший здесь?
– Вроде того.
— Вроде того… Почему колонна стоит? Что еще? Какой перегруз? Кто разрешил превышать нормы загрузки, твою мать? – посыпались матерные ругательства.
— Кладовщик в Рождественке. Сказал, что приказ свыше.
–  Да мы тут не при чем, гражданин начальник! – выкрикнул Сафа, стоявший поблизости.
– Нам бы трактор… – произнес Галаев, продолжая глядеть в сторону.
     НКВД-шник медленно, словно через силу, кивнул. Его красные глаза обвели кругом всех этих людей разных кровей и веры, объединённых одним клеймом и одной бедой.
— Вот что, Галаев, примите все меры, — сказал он уже спокойнее, закуривая папиросу, — чтобы колонна двинулась вперёд. Любой ценой. А насчет трактора я распоряжусь.
     Он сделал паузу, посмотрел на Абдул-Мажита, и в его взгляде на миг мелькнуло что-то неказённое, почти человеческое — отблеск того, что и он, наверное, уже понимал, но не мог сказать.
— Повезло вам… — он выпустил струйку табачного дыма в холодный воздух. — Что война кончилась. — Он ещё раз окинул взглядом застывшую колонну, грязь, испуганные лица. — Иначе бы вас всех… — Он не договорил. Просто махнул рукой, взгромоздился на лошадь и резко развернувшись, ускакал прочь, растворившись в серой стене дождя.
Наступила тишина, которую сначала никто не решался нарушить. Потом старый Генрих Гофман медленно выпрямил спину. По его щетинистой щеке скатилась капля, и никто не мог разобрать — дождь это или слеза.
— Он… не арестует? — шёпотом спросил молодой татарин Сафа.
— Да вроде нет, — хрипло выдохнул Галаев. И впервые за этот бесконечный день камень внутри его груди не просто дрогнул — он отодвинулся, давая глотнуть воздуха. — Работаем.
И работа закипела с новой силой. Разгрузили кузова, вытащили подошедшим вскоре трактором первую, вторую, третью машину. Перераспределили груз так, чтобы рессоры хоть немного отпустило. К вечеру, когда дождь наконец стих и в прорехе туч показалось багровое майское солнце, колонна, скрипящая, снова двинулась в путь к далёкому элеватору в Щербактах.
Они ехали молча. Немец Генрих, татарин Сафа, грек Дмитрий, ингуш Абдул-Мажит. В этой тишине больше не было страха. Была нечеловеческая усталость и какое-то новое, хрупкое, почти невероятное чувство. Их «помиловали…» В этот дождливый майский день сорок пятого, в этой бескрайней и безжалостной степи — этого оказалось достаточно. Достаточно, чтобы завтра снова взяться за баранку.
Абдул-Мажит Галаев смотрел на убегающую назад колею и в его окаменевшем сердце, рядом с вечной болью по заснеженным горам, теплилась одна простая, сияющая мысль: «Война кончилась. Сегодня нас не арестовали. Значит завтра будет новый день». И в этой мысли была целая вселенная. Вселенная надежды.


Рецензии