Грибной архитектор

В коридоре реанимации пахло так, как пахнет везде, где жизнь цепляется за жизнь зубами: спиртом, йодом, чужим потом и тем особенным, сладковатым запахом, который оставляют после себя тяжелые антибиотики. Воздух здесь был густым, настоянным на чужой боли, и даже мощная вентиляция не могла с ним справиться — он въедался в стены, в одежду, в легкие.
Аэлита сидела на пластиковом стуле у двери в палату. Стул был холодным, неудобным, с подлокотниками, на которые невозможно опереться, — специальная модель, чтобы родственники не засиживались. Она сидела здесь уже два часа, с тех пор как сторожа увезли на обследование. Профессор уехал сорок минут назад — сказал, что срочно нужно в судебку, сверить кое-какие данные по старому делу, но она знала: он просто оставляет ее одну, чтобы переварила.
Она не переваривала. Она прокручивала.
Лицо человека в черном пальто. Его хватка на локте. Золотые часы. Спокойные глаза, в которых не было ни злости, ни страха — только холодный, расчетливый интерес. Такие глаза бывают у людей, которые привыкли, что все вокруг — пешки.
Она потерла локоть. Синяк уже наливался лиловым, но боли почти не было — только тупое, ноющее напоминание.
Дверь палаты открылась. Вышла медсестра — молодая, уставшая, с лицом, на котором профессиональное спокойствие боролось с человеческой усталостью. Она посмотрела на Аэлиту, помедлила секунду и подошла.
— Вы от него?
— От кого?
— От того странного, в сером пальто. Который привез сторожа.
Аэлита кивнула.
— Он просил передать. Сказал: «Она поймет». — Медсестра протянула сложенный вчетверо листок. Обычная бумага для принтера, вырванная из блока у поста.
Аэлита развернула.
Почерк был мелким, четким, без единой помарки. Она узнала его сразу — так пишут люди, которые привыкли, что каждая буква должна быть на месте, потому что от этого зависит жизнь.
«Сторож в порядке. Интоксикация средней тяжести, но успели. Будет жить. Четвертый — нет. Умер два часа назад, не приходя в сознание. В его вещах нашли записную книжку. Там адрес. Записная книжка сейчас у следователя, но адрес я запомнил. Дом 14 по улице Вокзальной, квартира 8. Ключи под ковриком. Жду вас там через час. Если не придете — пойму. М.»
Она перечитала дважды. Потом подняла глаза на медсестру.
— Когда он ушел?
— Минут сорок назад. Сказал, что ему нужно в город. И еще сказал… — медсестра замялась.
— Что?
— Сказал: «Если она спросит, зачем я это делаю — ответьте: потому что добродетель иногда должна стать действием». Странный он у вас.
Аэлита усмехнулась. Странный. Если бы она могла объяснить этой уставшей девушке в запачканном халате, кто такой Профессор на самом деле — она бы не поверила. Никто не верил. Только те, кто сидел напротив него в кожаном кресле и слушал, как тикают часы.
Она встала. Ноги затекли, в спине стрельнуло, но она не обратила внимания.
— Спасибо.
— Вы к нему? К сторожу?
— Нет. Я по адресу.
Медсестра посмотрела на нее с тем особенным выражением, с каким смотрят на людей, принявших своё решение. Кивнула коротко и ушла обратно в палату, унося с собой запах лекарств и тихое попискивание аппаратов.

Дом 14 по улице Вокзальной оказался не домом, а памятником самому себе. Трехэтажное здание из красного кирпича, «совкового» времени еще постройки, с облупившейся штукатуркой и окнами, забитыми фанерой. Вход со двора — через арку, пахнущую кошками и мочой. Квартира 8 была на первом этаже, дверь обита дерматином, из-под которого местами торчала вата, пропитанная годами сырости.
Ключ под ковриком действительно лежал. Ржавый, старый, с бородкой, сточенной почти на нет. Аэлита вставила его в скважину, повернула. Замок щелкнул тихо, будто извиняясь за то, что так легко сдался.
Она вошла.
Внутри пахло сыростью, плесенью и еще чем-то — сладковатым, приторным, до боли знакомым. Тем самым запахом со склада. Только здесь он был слабее, разбавленный годами, но все равно узнаваемый.
Комнат было две. В первой — продавленный диван, старый телевизор с кинескопом, накрытый выцветшей салфеткой, на стене — календарь трехлетней давности. Во второй — мастерская.
Аэлита замерла на пороге.
Это была не просто комната. Это было сердце. Темное, больное, пульсирующее сердце того, что она расследовала.
Столы вдоль стен, заставленные стеклянными банками, колбами, чашками Петри. Над столами — стеллажи с книгами. Не художественными — научными. «Микология», «Патогенные грибы рода Aspergillus», «Биологическое оружие: история и современность». На подоконнике — микроскоп, старый, но дорогой, левенгуковский, с набором линз в бархатном футляре.
А в углу, на отдельном столе, стояли они.
Шары.
Десятки стеклянных шаров, расставленных ровными рядами. Одни — пустые, без ничего. Другие — с уже знакомым наполнением: мох, земля, тонкие белые усики, проросшие сквозь субстрат. Но были и другие. Аэлита подошла ближе, вгляделась.
В некоторых шарах росли не просто грибы. Там были композиции. Маленькие, идеально выверенные сцены: фигурка человека среди деревьев, домик у озера, крошечная церковь на пригорке. Все это — из мха, коры, застывшей смолы. И все это — живое. Дышащее. Прорастающее белыми нитями, которые тянулись к стеклу, будто пытались вырваться наружу.
— Он не просто продавал, — раздался голос за спиной. — Он творил.
Аэлита обернулась. В дверях стоял Профессор. В руках он держал стопку старых, пожелтевших тетрадей, перевязанных бечевкой.
— Вы нашли?
— В шкафу, под бельем. — Он положил тетради на стол, рядом с микроскопом. — Дневники. Тридцать лет. Он начал писать их еще в студенчестве.
Аэлита подошла, взяла верхнюю тетрадь. Раскрыла наугад. Почерк был мелким, бисерным, с наклоном вправо — почерк человека, который привык экономить бумагу и время.
«15 ноября. Сегодня понял: мицелий можно программировать. Не просто выращивать — заставлять расти по заданной траектории. Если создать матрицу, каркас из питательной среды, он заполнит именно ее. Как вода заполняет форму. Как судьба заполняет жизнь. Это не биология. Это архитектура».
Она перелистнула.
«3 марта. Первый шар с композицией. Домик у пруда. Через месяц мицелий оплел его полностью, но не разрушил — обнял. Как будто защищает. Кто сказал, что грибы — это смерть? Они — жизнь. Просто другая. Мы для них — только почва».
Аэлита подняла глаза на Профессора. Он стоял у стола с шарами, рассматривая одну из композиций — ту самую, с домиком и прудом.
— Он сумасшедший? — спросила она тихо.
— Нет, — ответил Профессор, не оборачиваясь. — Он гений. Больной, одинокий, но гений. Он создавал миры. Маленькие, совершенные, замкнутые. А потом продавал их. Потому что нужно было на что-то жить. Он не хотел убивать. Он просто не знал, что споры могут быть опасны. Для него это была эстетика. Красота. А для тех, кто дышал этим месяц на складе — смерть.
— Откуда вы знаете?
— Я прочитал три тетради, пока ждал вас. Здесь все. Его идеи, его страхи, его раскаяние. Он понял, что наделал, когда умер первый. Хотел все сжечь. Но хозяин — тот, в черном пальто — пригрозил убить его сестру. Она живет в другом городе, одна, с ребенком. Он выбрал молчание.
Аэлита смотрела на шары. На маленькие, совершенные миры, запечатанные в стекле. На белые нити, тянущиеся к свету.
— Где он сейчас?
— Возможно в бегах. Вместе с хозяином. Скорее всего, уже за границей. Но это не важно.
— Почему?
Профессор повернулся к ней. В его глазах была то самое спокойствие, которую она так хорошо знала. Но сейчас в нём появилось что-то новое. Почти незаметное. Почти нежное.
— Потому что вы нашли главное. Не убийцу — причину. Не преступление — боль. Это и есть ваша правда. Не та, которую можно отдать в эфир и забыть. А та, которую нужно носить в себе. Чтобы помнить.
Аэлита молчала. В комнате было тихо, только где-то за стеной капала вода из крана и тонко, по-мышиному, скреблась мысль под черепом.
— Что мне с этим делать? — спросила она наконец.
— Ничего, — ответил Профессор просто. — Написать. Так, как умеете только вы. Без пафоса, без обвинений, без красивых слов. Просто историю человека, который хотел создать рай в стеклянном шаре, а создал ад. И тех, кто в этом аду задохнулся. И того, кто молчал. И того, кто приказывал молчать. И тех двоих, что сидят сейчас в машине у подъезда.
Аэлита вздрогнула.
— Что?
— Черный внедорожник. Припаркован у арки. Ждет, пока мы выйдем.
Она рванулась к окну, но Профессор остановил ее легким, почти невесомым касанием руки.
— Не надо. Они не войдут. Здесь слишком людно, слишком много свидетелей. Они ждут, чтобы проследить, куда мы поедем. Чтобы знать, где искать.
— И что нам делать?
— Выйти. Сесть в мою машину. Поехать в одно место. Там нас не найдут.
— Куда?
Профессор посмотрел на нее долгим, внимательным взглядом. Потом перевел глаза на шары, на дневники, на маленький домик с озерцом, оплетенную белыми нитями.
— К человеку, который умеет слушать тишину между словами. К Айвену Роману.

Они вышли через черный ход. Двор был завален снегом, сугробами, припаркованными машинами занесёнными по бампер снегом. Профессор шел первым, прокладывая дорогу, Аэлита — за ним, сжимая в руках одну из тетрадей — ту, верхнюю, с записями пятнадцатилетней давности. Она не спросила, зачем берет ее. Просто взяла. Как берут улику. Как берут талисман. Как берут за руку того, кто идет рядом.
Машина стояла в соседнем дворе, скрытая от глаз. Они сели, захлопнули двери. Профессор завел мотор, но не тронулся с места. Смотрел в зеркало заднего вида.
— Черный внедорожник выезжает с Вокзальной. Нас не видят. Минута — и мы уйдем.
Аэлита сидела, пристегнутая, глядя прямо перед собой. В голове было пусто и чисто, как в операционной перед началом сложной операции.
— Мэтр, — сказала она тихо.
— Да?
— Спасибо, что пришли. На склад. И сейчас.
Он не ответил. Только тронул машину с места, выруливая со двора. Снег под колесами хрустел, и они влились в поток, растворились в нем, стали частью города, который ничего не знал ни о шарах, ни о мертвых, ни о двоих людях, уходящих от погони в начинающихся зимних сумерках.
Черный внедорожник остался где-то позади, в лабиринте заснеженных дворов, безнадежно ища след, которого уже не было.

В кабинете Айвена Романа горел камин. Настоящий, живой, с дровами, пахнущими смолой и дорогим табаком. Профессор сидел в глубоком кожаном кресле, Аэлита — на диване рядом, положив тетрадь на колени. Айвен, в неизменной бабочке и жилете цвета мокрого асфальта, разливал по чашкам обжигающе черный кофе.
— Значит, говорите, творил? — переспросил он, подавая чашку Аэлите. — Создавал миры в стекле?
— Да, — ответила она.
— И грибы слушались?
— Слушались.
Айвен хмыкнул, отхлебнул кофе, посмотрел на огонь.
— Знаете, в чем разница между гением и сумасшедшим? — спросил он ни к кому не обращаясь. — Гений знает, когда остановиться. А сумасшедший — нет. Ваш знакомый не остановился. И мир, который он создавал, вышел из-под контроля. Стал убивать. Это не зло, мадемуазель Кусто. Это трагедия.
Аэлита молчала. Смотрела на огонь, на тени, пляшущие на стенах, на Профессора, неподвижного, как скала.
— Что теперь? — спросила она тихо.
— Теперь, — ответил Айвен, ставя чашку на столик, — вы напишете текст. А мы подумаем, как сделать так, чтобы черный внедорожник больше никогда не появлялся в вашей жизни.
Он переглянулся с Профессором. Коротко. Почти незаметно. Но Аэлита увидела. И поняла: эти двое — тишина и эфир, диагноз и безумие — сейчас на одной стороне.
Ради нее.
За окном падал снег. Крупный, медленный, торжественный. Город засыпало, заметало следы, стирало память о шарах, спорах и мертвых. Но в комнате, пахнущей кофе, табаком и смолой, правда оставалась. Жила. Дышала.
Ждала, когда ее запишут.


Рецензии