Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.

Лекция 12

          Лекция №12. Институция говорит: Изнанка спортивного нарратива


          Цитата:

          – Меня просили добавить, что Хэл был посеян под третьим номером в разряде одиночек не старше 18 лет на престижных Юго-Западных пригласительных играх «Вотабургер» в Рэндольфском теннисном центре, – говорит, предположительно, Спортивная часть. Он склонил голову, я вижу его конопатый скальп.
          – В Рэндольф-Парке, рядом со знаменитым комплексом «Эль Кон Мариотт», – вставляет Ч. Т., – весь контингент академии в один голос говорит, что это площадка высшего уровня, и...
          – Именно так, Чак. И что, по словам Чака, Хэл уже оправдал посев, он достиг полуфинала, одержав, по-видимому, впечатляющую победу сегодня утром, а завтра он снова играет в Центре с победителем сегодняшнего четвертьфинала, матч, если не ошибаюсь, назначен на 08:30.
          – Они пытаются начать до того, как начнётся здешняя адская жара. Ну хоть сухо будет.


          Вступление

         
          Мы приступаем к двенадцатой лекции, посвящённой методу пристального чтения, и сегодня в центре нашего внимания окажется, казалось бы, проходной фрагмент первой главы. Объектом анализа станет диалог нескольких лиц, собравшихся вокруг стола в Аризонском университете, чтобы обсудить судьбу юного теннисиста. В этом отрывке голоса университетских чиновников и родственника Хэла, его дяди Чарльза Тэвиса, создают причудливый хор, где каждый пытается вплести свою ноту в общую мелодию. На поверхностный, самый первый взгляд, здесь идёт непринуждённая беседа о спортивных успехах абитуриента, о его победах и предстоящих матчах. Однако плотность информации, стилистические неровности и недомолвки выдают скрытое напряжение, которое лишь нарастает с каждым произнесённым словом. Мы увидим, как институциональная речь, призванная хвалить и превозносить, на самом деле пытается подменить собою живого человека, заменить его личность набором формальных достижений. Нашей задачей станет вскрытие этих подтекстов и тщательный анализ каждого слова этой, на первый взгляд, протокольной и скучной беседы. В финале, пройдя через микроскопическое исследование, мы вернемся к целостному восприятию сцены, но уже обогащённому детальным знанием всех её скрытых механизмов.

          Роман Дэвида Фостера Уоллеса «Бесконечная шутка» известен своей сложнейшей структурой и тем обилием, казалось бы, второстепенных деталей, которые при ближайшем рассмотрении оказываются ключами к пониманию целого. Сцена собеседования в Аризонском университете, где Хэл Инкаденца пытается поступить, является одной из центральных для понимания его личной трагедии, трагедии полного несовпадения внутреннего мира с внешним. Мы уже знаем из предшествующего текста, что этот разрыв у Хэла колоссален: его блестящий ум и глубочайшая эрудиция не могут найти адекватного внешнего выражения. В этой лекции мы сознательно сосредоточимся не на самом Хэле, а на том, как другие персонажи говорят о нём, как они конструируют его образ в своей речи. Их слова, произносимые с благими намерениями или по обязанности, создают вокруг юноши непроницаемую стену из клише, формальностей и спортивных ярлыков. Особый интерес представляет сложное взаимодействие трёх основных голосов: обезличенного голоса Спортивной части, суетливого и рекламного голоса дяди Чарльза и, предположительно, представителя учебной части, чьи реплики кратки, но значимы. Их диалог удивительно напоминает игру в настольный теннис, где роль маленького целлулоидного мячика выполняет сам образ Хэла, его достижения и его будущее. Мы проследим, как в ходе этой словесной игры живая, страдающая и мыслящая личность Хэла постепенно стирается, заменяясь плоской картинкой «перспективного абитуриента».

          Чрезвычайно важно помнить о широком контексте, в котором существует эта сцена: всё действие романа разворачивается в недалёком будущем, где годы носят названия спонсоров, и сейчас на дворе ноябрь «Года Радости». Сама эта система летоисчисления, придуманная Уоллесом, является гротескным, но точным указанием на тотальную победу коммерции и маркетинга над реальным течением времени и человеческой жизнью. Университетская бюрократия, представленная деканами, действует в рамках этой же парадигмы всеобщего потребления, где главным товаром становятся уже не только вещи, но и достижения, рейтинги, сама человеческая перспектива. Дядя Чарльз, Ч. Т., выступает в этой сцене как типичный агент влияния Энфилдской теннисной академии, которая тоже является своеобразной корпорацией по производству чемпионов. Он пытается «продать» своего племянника дороже, используя при этом весь доступный арсенал рекламных и маркетинговых приёмов: апелляцию к коллективному мнению, упоминание престижных брендов и географических локаций. Спортивная часть и его коллеги, в свою очередь, выступают в роли скептических, но заинтересованных «покупателей», которые проверяют товар на соответствие заявленным характеристикам. Теннисный тренер, чьё присутствие лишь обозначено в начале сцены, хранит молчание у окна, но его немая фигура служит постоянным напоминанием о той самой реальности корта, которая здесь, в кабинете, подменяется словами. Эта сцена, таким образом, является микромоделью всего огромного романа, где каждый персонаж, каждая институция пытаются говорить за Хэла, интерпретировать его, но никто не слышит его подлинного, внутреннего голоса.

          Анализируемый сегодня отрывок, при всей его кажущейся незначительности, мал по объёму, но невероятно насыщен семиотически, то есть наполнен знаками и символами, требующими расшифровки. Здесь плотным слоем идут упоминания спортивных рейтингов и номеров посева, названия престижных турниров и фешенебельных отелей, точные географические координаты и временные указатели. Каждое такое упоминание в контексте романа работает не просто как фон, а как мощный маркер принадлежности к определённому, тщательно выстроенному миру. Мир этот — мир юношеского спорта высших достижений, со своей строжайшей иерархией, своими ритуалами посвящения и своей специфической системой ценностей, где главными мерилами становятся цифры и места в турнирной сетке. Но сквозь глянцевую поверхность этого мира, создаваемую речами чиновников, неизбежно проступают трещины: неуверенность говорящих, их досадные оговорки, многозначительные многоточия и паузы. Сама фраза «предположительно, Спортивная часть», вставленная в повествование от лица Хэла, указывает на глубокую обезличенность, на то, что для юноши эти люди — лишь функции, а не живые личности с именами и историями. Даже сам Хэл, от чьего лица ведётся рассказ, не в состоянии различить лица чиновников, они сливаются для него в безликую массу «голов и тел». И это является зловещим прологом к той катастрофе, которая разразится через несколько минут, когда слова окончательно перестанут быть мостом между людьми и превратятся в непреодолимую пропасть, полную ужаса и непонимания.


          Часть 1. Парадный фасад: Турнирная сводка как замена личности

         
          При первом, самом поверхностном знакомстве с этим отрывком читатель, не знакомый с дальнейшим развитием событий, видит лишь довольно скучный и формальный поток спортивной информации, лишённый какой-либо драмы. Нам сообщают, что некий юный теннисист по имени Хэл Инкаденца, чью кандидатуру рассматривает приёмная комиссия, имеет высокий, третий номер посева на некоем престижном юниорском турнире. Упоминание конкретного названия — «Вотабургер» — будучи вставленным в речь чиновника, призвано создать у слушателей ощущение солидности, узнаваемости и коммерческой успешности этих спортивных соревнований, что автоматически повышает статус самого спортсмена. Географические названия, которые тут же вбрасываются в разговор, такие как Рэндольф, Рэндольф-Парк, и особенно апелляция к «знаменитому комплексу «Эль Кон Мариотт», работают на ту же цель: подтвердить статусность места, его элитарность и принадлежность к миру больших денег и высокого комфорта. Вставка дяди Чарльза, который спешит добавить, что «весь контингент академии в один голос говорит» о высоком уровне площадок, звучит для неподготовленного уха как стандартная, вполне уместная рекламная похвала, которой и положено звучать от заинтересованного родственника. Реплика чиновника «Именно так, Чак», с готовностью подхватывающая слова дяди, цементирует атмосферу видимого согласия и взаимопонимания между членами комиссии и представителем академии. Даже, казалось бы, совершенно бытовое и незначительное упоминание времени матча — половина девятого утра — воспринимается на этом этапе как простая рабочая деталь, необходимая для полноты картины. Финальная шутка, брошенная кем-то из присутствующих, про «адскую жару» и то, что «хоть сухо будет», добавляет этой официальной сцене толику бытового, почти дружеского колорита, разряжая обстановку и делая её более человечной и непринуждённой. Весь этот обмен репликами кажется не более чем любезной прелюдией, разминкой перед тем главным разговором, ради которого все и собрались.

          Наивный читатель, следуя за потоком слов, воспринимает этот диалог исключительно как предварительные любезности, обязательный ритуал перед тем, как перейти к серьёзным вопросам об оценках и поступлении. Кажется, что взрослые, сидящие за столом, заняты важным и полезным делом: они обсуждают реальные достижения юноши, его спортивные перспективы, его блестящее настоящее и будущее в большом спорте. Теннис в их устах предстаёт как благородная сфера человеческой деятельности, где существуют объективные рейтинги, справедливые посевы и место для честной конкурентной борьбы. Упоминание того факта, что Хэл одержал победу «сегодня утром», создаёт у слушателя эффект непосредственного присутствия при разворачивающихся событиях, позволяет ощутить сиюминутность и динамику турнирной жизни. Сообщение о том, что завтра ему предстоит играть в Центре с победителем сегодняшнего четвертьфинала, обещает захватывающее продолжение спортивной драмы, интригу, за которой можно было бы следить. Слово «впечатляющий», которым характеризуют его утреннюю победу, призвано передать восхищение игрой Хэла, пусть даже это восхищение и выражено чужими устами. Фраза о том, что он «оправдал посев», звучит как справедливая и заслуженная оценка его труда, таланта и упорства, как подтверждение того, что рейтинговая система работает правильно. Всё это вместе, если не вслушиваться слишком внимательно, складывается в стройную и вполне благополучную картину здоровой, соревновательной, полной спортивного энтузиазма и здоровых амбиций атмосферы. Читатель, обманутый этой внешней гладкостью, готовится услышать, как сам Хэл скромно поблагодарит за тёплые слова, и лишь затем последуют неизбежные вопросы об оценках.

          Поверхностный взгляд фиксирует здесь также и наличие чёткой, хотя и негласной, иерархии: Спортивная часть даёт информацию, выступая как бы от имени турнира и тренера, а дядя Чарльз её тут же подтверждает и дополняет, демонстрируя свою осведомлённость и лояльность. Читатель, который ещё не погружён в трагическую историю Хэла и не знает о роковом разрыве в его сознании, о его неспособности к нормальной вербальной коммуникации, воспринимает происходящее как вполне рядовую, даже скучноватую сцену. Для него это просто необходимое, но малоинтересное вступление, которое нужно перетерпеть, прежде чем начнётся основное действие, связанное с конфликтом вокруг подозрительно низких тестов. Бодрый, почти мажорный тон реплик, которыми обмениваются собеседники, разительно контрастирует с той сценой животного ужаса и полного непонимания, которая последует буквально через несколько страниц, но пока этот контраст остаётся скрытым от читателя. Географические детали, такие как Рэндольф-Парк, используются автором для создания мощного эффекта подлинности, для того, чтобы вплести вымышленное повествование в ткань узнаваемой, почти документальной реальности, где у каждого места есть своё имя и своя репутация. Фирменный знак отеля «Эль Кон Мариотт» с его броским испанским предлогом вписывает происходящее в глобальный контекст туристических и бизнес-поездок, делая мир романа ещё более объёмным и достоверным. В этом мире, который Уоллес строит с такой тщательностью, всё, включая место проведения юношеского турнира, имеет свою цену, свой рейтинг и свою маркетинговую ценность. Читатель, хоть немного знакомый со спортивными новостями или с жизнью американских университетов, без труда и с готовностью верит в эту тщательно сконструированную картину.

          Однако даже при самом наивном, самом поверхностном прочтении этого отрывка внимательный глаз может заметить некоторую механистичность, даже безжизненность звучащей здесь речи, которая настораживает, пусть и на подсознательном уровне. Спортивная часть, чей голос открывает анализируемую цитату, начинает свою фразу со слов «Меня просили добавить», что сразу же указывает на вторичность его высказывания, на то, что он лишь транслятор чужой воли. Дядя Чарльз, в свою очередь, вставляет свою реплику с характерным многоточием в конце — «и...» — которое создаёт ощущение незавершённости, паузы, ожидания, словно он и сам не уверен до конца в том, что говорит. Фраза того же чиновника «по словам Чака», которую он произносит чуть позже, отсылает к той же самой речевой круговой поруке, когда все говорят со слов друг друга, и никто не ручается за истинность сказанного личным опытом. Получается, что никто из присутствующих в этой комнате, включая тренера, стоящего у окна, не видел игры Хэла на этом турнире своими собственными глазами, не был свидетелем его «впечатляющей победы». Они все оперируют исключительно слухами, отчётами, чьими-то непроверенными мнениями и восторженными отзывами «всего контингента», что создаёт крайне зыбкую, ненадёжную почву для всего последующего разговора. Даже сама похвала, исходящая от «всего контингента», обезличивается до такой степени, что теряет всякую ценность: кто именно, какие люди, с какой квалификацией входят в этот «контингент» — остаётся неизвестным. Все эти мелкие, едва уловимые шероховатости и противоречат той благостной картине единодушия, которую пытаются изобразить участники беседы, и являются первыми, пока ещё слабыми сигналами надвигающегося коммуникативного коллапса.

          Упоминание времени начала завтрашнего матча — половина девятого утра — при ближайшем и более внимательном рассмотрении тоже оказывается не просто случайной информационной вставкой. Для неподготовленного уха это звучит просто как очень раннее начало, продиктованное желанием организаторов избегнуть дневной жары, что вполне разумно и практично. Однако эта, на первый взгляд, бытовая деталь на самом деле ярко подчёркивает ту высочайшую дисциплину и строжайший самоконтроль, которым подчинён мир большого спорта, где личные желания и удобства спортсмена никогда не ставятся во главу угла. Игроки, даже будучи юниорами, обязаны беспрекословно подчиняться неудобному, изматывающему расписанию, которое составляется исключительно в интересах турнира и телевидения, ради сохранения их спортивной формы и здоровья, как это ни парадоксально. Фраза «Ну хоть сухо будет», которой кто-то из присутствующих комментирует предстоящую жару, переводит весь этот серьёзный разговор о спортивных достижениях в плоскость почти бытовых, приземлённых удобств и неудобств. Она звучит в этом контексте как слабое, почти жалкое утешение: мол, да, будет адски жарко, но по крайней мере не влажно, и это уже облегчает переносимость. Это маленькая, чисто человеческая нота, которая вдруг прорывается сквозь строй официальных реляций и громких слов о престиже и победах. Наивный читатель, увлечённый развитием сюжета, может мельком улыбнуться этой бытовой подробности, этому проявлению заботы о комфорте спортсмена, совершенно не подозревая о том глубоком, экзистенциальном подтексте, который скрывается за этим простым замечанием о погоде.

          В целом, первое, самое общее впечатление, которое производит этот отрывок на неподготовленного читателя — это впечатление полного благополучия и рутинного течения дел, лишённого какого-либо драматизма. Перед нами, судя по тону и содержанию разговора, не назревающий конфликт, а лишь необходимая подготовка к более важному разговору, который последует чуть позже и будет касаться подозрительных результатов стандартизированных тестов. Все участники этой небольшой сцены неукоснительно соблюдают неписаный, но обязательный ритуал: сначала необходимо воздать хвалу спортивным успехам кандидата, показать, что университет ценит их и принимает во внимание. Дядя Чарльз старательно вторит чиновникам, подчёркивая тем самым полное единство и взаимопонимание между Энфилдской теннисной академией и Аризонским университетом, которое было достигнуто в ходе предварительных переговоров. Теннисный тренер, который стоит у окна и не произносит ни слова, своим молчаливым присутствием как бы подтверждает правоту и обоснованность всех произносимых слов, выступая живым символом той самой спортивной реальности, о которой идёт речь. Читатель, следуя за логикой повествования, внутренне готовится к тому, что сейчас Хэл, как и положено воспитанному юноше, скромно поблагодарит старших за тёплые слова в свой адрес и, возможно, добавит что-то от себя. Но мы-то, благодаря знанию всего текста романа, уже отдаём себе отчёт в том, что вместо ожидаемой благодарности последуют страшные, нечленораздельные звуки, которые повергнут всех в ужас. Однако на данной, начальной стадии анализа, когда мы лишь фиксируем первое впечатление, ничто, кроме смутных подозрений, не предвещает этой катастрофы.

          Этот небольшой отрывок, если его вырвать из контекста романа и рассматривать изолированно, вполне мог бы сойти за страницу из спортивного отчёта или за часть сценария фильма о спорте. Здесь налицо все характерные приметы этого жанра: точное указание номера посева, строгая возрастная категория («не старше 18 лет»), официальное название турнира с именем спонсора. Упоминание коммерческого спонсора — сети ресторанов «Вотабургер» — придаёт повествованию остро современное, злободневное звучание, вплетая спорт в ткань потребительской культуры. Всё это выглядит настолько профессионально, компетентно и достоверно, что у читателя не возникает и тени сомнения в реальности происходящего. Читатель, который сам когда-то следил за теннисными турнирами или хотя бы читал спортивные новости, без труда представит себе подобное соревнование, с его атрибутикой, спонсорами и рейтингами. Именно эта обманчивая, почти фотографическая узнаваемость и является той ловушкой, которую Уоллес искусно расставляет перед своим читателем, заманивая его в мир кажущейся прозрачности и простоты. За этими привычными, обыденными словами, за этой рутинной бюрократической перекличкой скрывается глубочайшая пропасть непонимания, отчуждения и трагического одиночества главного героя. Наивный читатель с готовностью попадается в эту ловушку, принимая гладкую, привычную форму за подлинное, живое содержание, и тем сильнее оказывается шок от последующей сцены.

          Итак, первая часть нашей лекции, посвящённая так называемому «наивному» прочтению, фиксирует главную иллюзию, создаваемую этим текстом — иллюзию полной прозрачности и благополучия. Кажется, что перед нами простой и не требующий какого-либо глубокого анализа отрывок, цель которого — дать читателю необходимую информацию о герое и создать фон для основной сцены. Мы можем совершенно спокойно следить за непринуждённой нитью разговора о теннисе, турнирах, отелях и погоде в Аризоне, не ожидая никакого подвоха. Но метод пристального чтения, которым мы овладеваем, требует от нас прямо противоположного: остановиться, задержаться на каждом слове и внимательно вслушаться в то, что стоит за этими, казалось бы, пустыми фразами. Даже в этой, на первый взгляд, лишённой глубокого смысла болтовне, в этих обрывках спортивной статистики и бытовых замечаний, уже скрыты ключи ко всей последующей трагической сцене. Мы уже успели заметить и зафиксировать тревожные сигналы: обезличенность речи («меня просили»), досадные оговорки и многозначительные многоточия («и...»), проскальзывающую в интонациях неуверенность. Это первые, едва заметные трещины в том безупречном, парадном фасаде, который участники разговора так старательно возводят. Теперь наша задача — перейти от этого общего, поверхностного взгляда к последовательному, шаг за шагом, углублению в каждое слово, в каждый оборот речи, чтобы понять, как именно Уоллес строит эту сцену и какие бездны скрываются за её внешней простотой.


          Часть 2. Голос без лица: Эхо чужой воли в официальной речи

         
          Анализируемый отрывок открывается фразой, которая произносится человеком, обозначенным рассказчиком как «предположительно, Спортивная часть», и это первое же слово задаёт тон всей дальнейшей сцене. Само это определение — «Спортивная часть» — является не просто указанием на должность, а актом глубокой деперсонализации, сведения живого человека к его сугубо функциональной роли внутри университетской машины. У этого человека нет имени, нет лица, нет возраста, есть только обобщённая функция, некая «часть» огромного административного механизма, призванная решать вопросы, связанные со спортом. Его речь начинается со слов «Меня просили добавить», что является грамматической конструкцией, которая немедленно и недвусмысленно указывает на вторичность, производность его высказывания. Он не является автором той информации, которую озвучивает, он лишь послушный, дисциплинированный транслятор чьей-то просьбы, чьего-то мнения, которое, возможно, принадлежит тренеру или другому, ещё более высокому должностному лицу. Это создаёт в тексте эффект многослойной, запутанной, непрямой коммуникации, где информация передаётся по длинной цепочке, и каждый последующий звено лишь повторяет то, что услышал от предыдущего. За его краткими, сухими словами, которые он произносит сейчас в этой комнате, стоит целая вереница людей: тренер Уайт, его помощники, возможно, кто-то из администрации турнира, чьи голоса так и остаются за кадром, за пределами этого кабинета. Истинный, первоначальный источник всей этой информации о победах и посевах остаётся для слушающих, и для самого Хэла, совершенно неизвестным, неопознанным, как и лицо самого говорящего.

          Грамматическая конструкция «меня просили добавить», избранная Уоллесом для первого высказывания в цитате, виртуозно стирает субъекта действия, делая его максимально размытым и неопределённым. Мы, читатели, как и слушающие эту речь Хэл и другие деканы, не имеем ни малейшего представления о том, кто именно скрывается за этим безличным «просили». Это мог быть тренер Уайт, с которым, очевидно, велась предварительная переписка, а мог быть кто-то из его коллег или даже секретарь, выполняющий поручение. Это безличное, аморфное «просили» является характернейшей, почти хрестоматийной чертой бюрократического, канцелярского языка, который насквозь пронизывает всю эту сцену. Оно придаёт высказыванию, каким бы хвалебным оно ни было, вес и авторитет некоего коллективного, безличного решения, против которого бессмысленно и невозможно возражать. За этой простой фразой ощущается незримая, но вполне реальная власть всей институции в целом, а не личное мнение конкретного человека, с которым можно было бы вступить в дискуссию. Такой язык самым эффективным образом исключает саму возможность спора или возражения: как можно оспаривать то, что исходит от безличного, анонимного «просили», от имени всей системы? Это мягкая, ненавязчивая, но от этого не менее действенная форма психологического давления на собеседника, которая готовит почву для дальнейших, уже более прямых обвинений. Хэл, который сидит напротив и вынужден всё это выслушивать, должен безропотно принять эту информацию как объективную данность, как неоспоримый факт его собственной биографии.

          Далее в этой же фразе следует конкретная, фактическая информация, которая и является предметом разговора: «что Хэл был посеян под третьим номером». Посев — это специальный термин из спортивного лексикона, который означает процедуру распределения сильнейших игроков по турнирной сетке с таким расчётом, чтобы они не встретились друг с другом на ранних стадиях соревнования. Третий номер посева в любом уважающем себя турнире — это, безусловно, очень высокий, почётный результат, который автоматически ставит спортсмена в число главных фаворитов, хотя и не гарантирует ему первого места, оставляя пространство для интриги и борьбы. Эта конкретная деталь, этот номер, призвана с предельной наглядностью показать членам приёмной комиссии, что Хэл — не просто рядовой игрок, а сильный, перспективный спортсмен, который имеет все шансы на победу, но не является при этом бесспорным лидером. Дэвид Фостер Уоллес, который сам в юности подавал большие надежды как теннисист и играл на достаточно высоком юниорском уровне, великолепно знал и чувствовал эту специфическую спортивную терминологию изнутри. Он использует это своё знание не случайно, а для создания максимально достоверного, аутентичного фона, на котором будет разворачиваться трагедия. Но за этой внешней достоверностью, за точностью и правильностью спортивных терминов скрывается глубочайшая, разрывающая сердце ирония: сам Хэл, чьи достижения здесь перечисляются, уже давно утратил способность говорить и быть услышанным. Его собственные спортивные успехи, его победы и рейтинги, которые он добыл кровью и потом, теперь говорят за него, полностью подменяя его самого, его живую, страдающую личность.

          Само слово «посеян», использованное Уоллесом в этом контексте, помимо своего прямого, спортивного значения, содержит в себе глубокую, почти архетипическую сельскохозяйственную метафору, которая работает на подсознательном уровне. Спортсменов-юниоров, подобно зёрнам, «сеют» в турнирную сетку, размещая их в строго определённых ячейках согласно их рейтингу и потенциалу. От этих «посеянных» зёрен в дальнейшем ожидают, что они непременно «прорастут» победами, что они в точности «оправдают» надежды сеятелей и дойдут до тех стадий, которые им предписаны их номером. Эта развёрнутая метафора, даже если она и не осознаётся читателем до конца, существенно снижает, принижает элемент личного выбора, свободной воли и спонтанности в поведении спортсмена. Игрок в этой системе координат оказывается не активным творцом своей собственной спортивной судьбы, а пассивным объектом чужой селекции, статистической единицей в турнирной таблице. Хэла, как мы узнаём из этой фразы, кто-то «посеял» под третьим номером, то есть поместил его в определённую, заранее вычисленную ячейку турнирной сетки, исходя из его прошлых заслуг и прогнозов на будущее. Его главная задача теперь, с точки зрения этой системы, заключается в том, чтобы в точности «оправдать» этот посев, то есть строго соответствовать тем ожиданиям, которые возложили на него «сеятели», организаторы и спонсоры турнира. Таким образом, сам акт спортивной победы, который должен быть торжеством личной воли и таланта, парадоксальным образом превращается в простое и безрадостное исполнение чужого, заранее составленного плана, в реализацию предсказания, сделанного на бумаге.

          Крайне важно отдавать себе отчёт в том, что всю эту информацию о своём собственном посеве и победах Хэл, сидящий сейчас на жёстком стуле, слышит далеко не в первый раз. Он сам был непосредственным участником этого турнира, сам выходил на корт и выиграл утренний матч, о котором здесь говорят с чужих слов. Но для членов приёмной комиссии, для этих людей в летних пиджаках, его собственный, личный, живой опыт не имеет ровным счётом никакого значения и не представляет никакого интереса. Им нужны не его ощущения, не его рассказ о трудном матче, а исключительно сухие, выверенные цифры, подтверждённые рейтинги и заверенные официальными лицами факты, которые можно положить в личное дело. Бюрократический протокол, неумолимый и безжалостный, требует, чтобы все достижения кандидата были непременно озвучены вслух, в официальной обстановке, перед лицом комиссии, и занесены в протокол заседания. Этот странный ритуал публичного, многократного проговаривания того, что и так всем известно, превращает личный, интимный триумф спортсмена в некое общественное достояние, в строчку в отчёте, в предмет торга. Хэл, чьё тело ещё помнит усталость утреннего матча, чьи мысли, возможно, ещё там, на корте, становится всего лишь частью сухой статистики, которую присутствующие перебрасывают друг другу, как теннисный мячик во время разминки. Его внутреннее состояние — законное волнение перед важным собеседованием, радость от только что одержанной победы, накопившаяся за день усталость — не интересует решительно никого из этих людей, занятых своим важным делом.

          Вся эта тирада о спортивных успехах произносится в кабинете, где, как мы помним из предшествующего описания, «висят три лица» деканов, безжизненные и неразличимые для Хэла. Эта подчёркнутая обезличенность человека, названного «Спортивной частью», самым непосредственным образом перекликается с этим жутковатым визуальным рядом, создавая целостный образ бездушной институции. Перед нами предстают не живые люди, с их характерами, слабостями и привычками, а некие говорящие функции, которые изъясняются исключительно на безжизненном, формальном языке этих самых функций. Этот язык, которым они владеют в совершенстве, сух, точен, лапидарен, но при этом абсолютно, пугающе бесчеловечен, он не оставляет ни малейшего места для сомнений, эмоций или живого, заинтересованного диалога. Даже та похвала, которую они адресуют Хэлу, звучит в их устах не как выражение искреннего восхищения, а как очередной, строго регламентированный пункт в протоколе собеседования, который необходимо отметить. Мы являемся свидетелями того, как мощная и безликая институция, Организация Независимых Американских Наций в лице своего университетского подразделения, говорит сама с собой, устами своих же многочисленных представителей, создавая замкнутую, самодостаточную реальность. Хэл же в этой системе координат неизбежно превращается в пассивный объект этой громкой, самоуверенной речи, в безмолвного слушателя, которому отведена лишь одна роль — роль подтверждения или опровержения выдвинутых тезисов.

          Здесь можно провести смелую, хотя и неожиданную, параллель с функциями античного хора в древнегреческой трагедии, который комментировал действия главных героев со стороны. Но в данном случае, в этой модернистской, абсурдистской сцене, комментарий не просто сопровождает действие, а самым наглым образом предшествует ему, подменяет собой всякое возможное действие со стороны главного лица. «Спортивная часть» не столько комментирует реальные достижения Хэла, сколько собственными речами создаёт новую, альтернативную реальность, состоящую исключительно из рейтингов, побед и спонсорских названий. Эта словесная, бюрократическая реальность оказывается настолько самодостаточной и непротиворечивой, что уже не нуждается в каком-либо подтверждении или опровержении со стороны живого Хэла. Он может молчать, как статуя, может внутренне протестовать, может даже издавать те ужасные, нечленораздельные звуки, которые мы слышим в прологе — для этой самодостаточной реальности, созданной словами чиновников, это не имеет ровно никакого значения. Важно лишь одно: то, что написано в официальных бумагах, лежащих на столе, и то, что сказано официальным, беспристрастным голосом представителя университета. Мы стоим на самом пороге той страшной трагедии, которая рождается именно из этого рокового, непреодолимого разрыва между живым, страдающим человеком и той словесной конструкцией, которую возводят вокруг него другие люди.

          Итак, первые же слова нашей пространной цитаты, проанализированные столь пристально, задают всей сцене определённый, мрачный и тревожный тон — тон бюрократической отчётности, где живая человеческая личность неизбежно подменяется безликой функцией. «Меня просили добавить» — эта безличная, канцелярская формула с лёгкостью и незаметно стирает всякую индивидуальность говорящего, превращая его в рупор системы. «Спортивная часть» — это чудовищное, обесчеловечивающее именование окончательно сводит человека к его узкой, строго очерченной социальной роли, за пределами которой для него ничего не существует. «Был посеян под третьим номером» — это метафорическое выражение, наконец, превращает живого, талантливого юношу в пассивный объект сельскохозяйственных работ, в зёрнышко, брошенное в почву турнирной сетки. Все эти языковые приёмы, все эти речевые обороты работают синхронно и слаженно на создание в этом душном кабинете тяжёлой, гнетущей атмосферы официального, институционального бессердечия, перед которым отдельный человек абсолютно бессилен. Хэл Инкаденца, со всей его невероятной эрудицией, со всем его богатейшим внутренним миром, оказывается намертво заперт в этой прочной, как сталь, языковой клетке, из которой, как выяснится очень скоро, нет и не может быть никакого выхода. В следующей части нашего исследования мы перейдём к рассмотрению того, как эта метафорическая клетка расширяется и укрепляется за счёт введения новых, не менее показательных деталей, касающихся возрастных ограничений и разрядов.


          Часть 3. Возрастная клетка: Юниорский разряд как пожизненный приговор

         
          Следующий информационный блок, который озвучивает Спортивная часть, существенно уточняет и конкретизирует условия, в которых были достигнуты эти высокие спортивные результаты. Речь теперь идёт не просто об успехах вообще, а об успехах, достигнутых в строго определённой категории — «в разряде одиночек не старше 18 лет». Эта, казалось бы, чисто техническая, формальная фраза на самом деле мгновенно, с хирургической точностью, помещает Хэла в строжайшую возрастную и иерархическую категорию, из которой он не властен выйти по своему желанию. Весь юношеский спорт высших достижений, и теннис в особенности, построен на таких вот жёстких, непереступаемых классификациях: каждый спортсмен находится в своей строго очерченной ячейке, согласно возрасту и полу. Здесь, в этом мире, важно не только умение виртуозно играть в теннис, но и неукоснительное, педантичное соответствие заданным возрастным рамкам, нарушение которых карается дисквалификацией. Хэлу, как мы помним, на момент действия восемнадцать лет, он находится на самой верхней, последней границе юниорского разряда, за которой его ждёт неизвестность взрослого, профессионального тура. Это обстоятельство придаёт его нынешнему положению дополнительное, весьма драматичное измерение — это предчувствие скорого, неминуемого перехода во взрослую, ещё более жестокую и конкурентную категорию. Но пока, в данный момент, в этом разговоре, его успех, его третий номер посева и выход в полуфинал измеряются и оцениваются исключительно внутри этой узкой, замкнутой на себе возрастной группы.

          Само слово «одиночки», обозначающее теннисный разряд, в котором играют один на один, также несёт в себе огромную смысловую нагрузку, выходящую далеко за пределы спортивной терминологии. Теннис, особенно в одиночном разряде, — это, пожалуй, один из самых психологически тяжёлых видов спорта, где спортсмен во время матча остаётся абсолютно один на огромном, пустом пространстве корта. Нет рядом команды, которая могла бы подбодрить, подсказать, взять на себя часть ответственности за поражение, как это бывает в футболе или баскетболе. Это глубочайшая, исчерпывающая метафора того экзистенциального, вселенского одиночества, которым пронизан весь роман Уоллеса от первой до последней страницы. Хэл играет в одиночку, и в этом смысле он является идеальным, совершенным продуктом той самой системы, которая его воспитала и выпестовала. Система Энфилдской теннисной академии, основанная его гениальным отцом, растит из своих воспитанников предельных индивидуалистов, способных выживать и побеждать в жесточайших условиях полной изоляции и колоссального психологического давления. Но эта драгоценная способность, этот навык, доведённый до совершенства, куплен слишком дорогой ценой — ценой почти полной утраты навыка подлинного, человеческого, не опосредованного игрой общения. Замкнутость на теннисном корте, ставшая второй натурой, с неизбежностью оборачивается той трагической замкнутостью в себе, тем коммуникативным параличом, который мы с ужасом наблюдаем в сцене собеседования.

          Уточнение, введённое чиновником, «не старше 18 лет», помимо всего прочего, служит суровым, неумолимым напоминанием о быстротечности, о конечности любой спортивной карьеры, особенно юношеской. Возраст в профессиональном спорте — это невозобновляемый, быстро истощающийся ресурс, который спортсмен должен использовать с максимальной, пугающей эффективностью. Каждый турнир, в котором участвует Хэл в юниорском разряде, является не просто очередным соревнованием, а необратимым шагом к туманному, неопределённому профессиональному будущему, которое для большинства юных дарований так и не наступает. Давление результата, которое испытывает на себе любой спортсмен, в юниорском возрасте усугубляется этим неумолимым тиканьем возрастных часов, отсчитывающих последние месяцы и дни пребывания в относительно безопасной, привычной категории. Хэл сейчас находится в том самом критическом возрасте, когда буквально каждый сыгранный матч может теоретически оказаться последним юниорским матчем в его жизни, после чего начнётся совсем другая, взрослая, пугающе непредсказуемая история. Это экзистенциальное обстоятельство придаёт его «впечатляющей победе», одержанной сегодня утром, горьковатый оттенок прощального бенефиса, последнего танца на привычной сцене перед выходом на новые, ещё более пугающие подмостки. Но членов приёмной комиссии, занятых своими бумагами и протоколами, волнует, конечно же, не это — их интересует лишь голая, сухая фиксация факта для отчёта, для личного дела. Человеческое, живое измерение возраста — страхи юноши перед будущим, его надежды, его усталость от бесконечной гонки — всё это остаётся за пределами их восприятия, за пределами их формального языка.

          Далее в этой же фразе следуют не менее значимые слова: «на престижных Юго-Западных пригласительных играх «Вотабургер»». Название турнира, как это часто бывает в современном мире, включает в себя имя главного спонсора — крупной сети ресторанов быстрого питания, что является прямым и недвусмысленным указанием на тотальную коммерциализацию даже юношеского спорта. Турнир, судя по всему, существует и проводится вовсе не ради самого спорта, не ради выявления сильнейших юных теннисистов, а в первую очередь ради рекламы, ради раскрутки бренда «Вотабургер». Юные спортсмены, которые выкладываются на корте до седьмого пота, превращаются в этой системе координат в живых, движущихся носителей рекламных щитов, в бесплатную рабочую силу для повышения узнаваемости торговой марки. Их пот, их кровь, их слёзы поражений и радость побед — всё это самым непосредственным образом работает на обогащение владельцев сети ресторанов, на увеличение продаж их сомнительной продукции. Слово «пригласительные» в названии турнира означает, что участвуют в нём не все желающие, а лишь избранные, получившие специальное персональное приглашение от организаторов на основе своего рейтинга и прошлых заслуг. Это создаёт вокруг соревнования ауру избранности, элитарности, но одновременно с этим подчёркивает полную зависимость юных спортсменов от тех, кто эти приглашения рассылает, от тех, кто вертит этим сложным и не всегда чистым механизмом.

          Эпитет «престижные», которым чиновник характеризует эти игры, работает в данном контексте как классическое самосбывающееся пророчество, создаваемое исключительно с помощью языка. Турнир называется престижным только потому, что все вокруг так о нём говорят, потому что так принято говорить в определённых кругах. Никто из присутствующих, включая самого оратора, скорее всего, не проверял реальную, объективную престижность этого соревнования, не составлял никаких рейтингов, достаточно самого этого громкого, весомого ярлыка. В этом странном, бюрократическом мире, который Уоллес изображает с такой тщательностью, слова давно уже оторвались от обозначаемых ими вещей и обрели самостоятельное, самодовлеющее существование, не требующее проверки реальностью. «Престижные игры» звучит в устах чиновника настолько солидно и неопровержимо, что никто и не подумает усомниться в истинности этого утверждения, настолько оно привычно и вписано в контекст. Для членов приёмной комиссии это громкое словосочетание служит надёжным сигналом: перед ними сидит не рядовой, заурядный спортсмен, каких тысячи, а участник элитного, отборного мероприятия, что автоматически повышает его цену в глазах университета. Весь этот тщательно выстроенный речевой ряд — «посеян», «престижные», «пригласительные», «Вотабургер» — призван сработать как безотказный код, который без труда прочтут посвящённые, к числу которых Хэл, по идее, теперь принадлежит.

          Географическое уточнение «Юго-Западные» локализует турнир в определённом регионе Соединённых Штатов, отличном от того, где находится Энфилдская академия. Юго-Запад США с его пустынями, кактусами и совершенно иным, более расслабленным укладом жизни — это, по сути, иной мир по сравнению с чопорным, интеллектуальным Бостоном и суровой Новой Англией, где расположена академия. Хэл, как мы понимаем, проделал путь через полстраны, через несколько часовых поясов, чтобы участвовать в этом турнире и заодно, по договорённости, пройти собеседование в местном университете. Эта огромная географическая дистанция, которую он преодолел, ярко подчёркивает кочевой, беспокойный масштаб его спортивной жизни, лишённой дома и постоянного пристанища. Он — вечный странник, перелётная птица, которая постоянно перемещается между турнирами, кортами, гостиничными номерами и самолётами. Нет у него настоящего дома, есть только временные пристанища — такие, как знаменитый комплекс «Эль Кон Мариотт», о котором с таким пафосом говорит дядя. Такая кочевая жизнь неизбежно формирует у человека особый, отчуждённый склад личности, привыкшей к временным, неглубоким связям и не пускающей нигде прочных корней. Глубокие, настоящие связи с людьми и местом при таком образе жизни просто не успевают образоваться, остаётся только сама игра, только бесконечное движение по замкнутому кругу турниров.

          Чрезвычайно интересно и показательно, что Хэл, слушая всю эту развёрнутую тираду о себе самом, о своих успехах, остаётся внешне абсолютно неподвижным и бесстрастным, превратившись в статую. Его внутренний монолог, который мы читаем чуть позже и который является одним из самых сильных мест в прологе, показывает, какая буря мыслей, какая эрудиция и какая боль бушуют у него внутри. Но внешне, для этих людей, сидящих за столом, он — лишь застывшая, неподвижная фигура с ничего не выражающим лицом. Он представляет собой идеальный, совершенный продукт той самой системы, которая его и породила: системы, требующей от человека лишь чёткого, безотказного функционирования, полного подавления своих эмоций и подчинения внешним обстоятельствам. Этой бездушной системе нет никакого дела до его глубоких мыслей о Кьеркегоре или Денеше Габоре, ей нужен исключительно его третий номер посева, его способность приносить победы и очки в университетскую копилку. Возрастной и турнирный цензы, которые здесь с такой тщательностью перечисляются, — это те жёсткие, незыблемые рамки, в которые чиновники изо всех сил пытаются втиснуть живую, сложную, противоречивую человеческую жизнь. Но жизнь эта, как бы её ни сжимали, неизбежно вырывается наружу — то ли в виде той страшной плесени, которую маленький Хэл съел в детстве и которая так поразила его мать, то ли в виде того нечленораздельного, животного рёва, который издаст он сам через несколько минут. Пока же, в рамках анализируемого нами отрывка, мы наблюдаем, казалось бы, полный, безоговорочный триумф этих мёртвых рамок над живым, пульсирующим содержанием. Содержание же — сам Хэл — терпеливо и безнадёжно ждёт, когда же наконец закончится эта бессмысленная, унизительная игра в слова и ярлыки.

          Итак, вторая часть нашей пространной цитаты, посвящённая разряду и возрасту, существенно углубила и развила тему институциональной клетки, в которую пытаются заключить главного героя. Возраст, разряд, категория, название турнира — всё это не более чем ярлыки, которые система навешивает на человека, чтобы классифицировать и учитывать его. Эти ярлыки абсолютно необходимы для бюрократической отчётности, для определения престижа учебного заведения, для обоснования стипендий и грантов. Но при этом они решительно ничего не говорят о самом Хэле, о его сложнейшем внутреннем мире, о его глубокой, затаённой боли, о его подлинной, никем не замеченной гениальности. Напротив, эти ярлыки самым активным образом заслоняют его от окружающих, создавая взамен сложной, противоречивой личности удобный, плоский, легко читаемый образ «весьма перспективного абитуриента». Коммерческое, рекламное название «Вотабургер», встроенное в название турнира, довершает эту безрадостную картину, окончательно и бесповоротно превращая спорт, эту благородную сферу человеческой деятельности, в простой и циничный придаток гигантской рекламной индустрии. Хэл в этой новой системе координат становится ходячим, одушевлённым рекламным щитом, который рекламирует не только свои собственные спортивные достижения, но и продукцию спонсоров. Далее в нашем анализе мы переместимся вместе с Хэлом непосредственно в центр его спортивных триумфов — на теннисный корт, но увидим мы его не глазами болельщика, а глазами безжалостной бюрократической машины.


          Часть 4. Пространство профанации: Теннисный центр как строка в анкете

         
          Завершая свою первую, довольно длинную фразу, Спортивная часть наконец указывает конкретное место, где разворачивались все эти славные события: «в Рэндольфском теннисном центре». Теннисный центр для любого игрока, и для Хэла в особенности, — это, без сомнения, не просто спортивное сооружение, а настоящий храм, святилище, где вершатся главные таинства его жизни. Здесь, на этих утрамбованных кортах, под этим палящим или, наоборот, пасмурным небом, его тело обретает наконец подлинный, полноценный голос, говорящий на языке мощных подач, точных ударов и стремительных перемещений. Здесь, в моменты наивысшего сосредоточения, которые его брат Марио позже назовёт верой в Бога, Хэл, вероятно, чувствует себя по-настоящему собой, целостным и гармоничным. Но в устах университетского чиновника, в этой душной, пропитанной канцелярщиной комнате, «Рэндольфский теннисный центр» мгновенно и безвозвратно превращается в простую, ничего не значащую географическую привязку. Это всего лишь одна из многих строк в стандартной анкете абитуриента, это пункт назначения в его очередной спортивной командировке, не более того. Сакральное, исполненное глубокого личного смысла пространство безжалостно профанируется, опошляется сухой, бездушной бюрократической речью, для которой не существует ничего, кроме фактов и цифр. Мы вновь и вновь сталкиваемся с тем самым роковым, трагическим разрывом между живым, насыщенным опытом Хэла и тем плоским, схематичным его описанием, которое дают другие.

          Сразу же после слов чиновника следует важная авторская ремарка, вставленная в повествование от лица Хэла: «– говорит, предположительно, Спортивная часть». Это крошечное, почти незаметное слово «предположительно» играет в данной сцене колоссальную, смыслообразующую роль, на которую нельзя не обратить внимания. Хэл, от лица которого ведётся весь рассказ, не просто не знает имени этого человека, но и не уверен до конца, какую именно функцию тот выполняет в этой университетской иерархии. Для него, погружённого в свой внутренний мир, все эти люди, сидящие за столом, сливаются в единую, неразличимую массу, в безликую совокупность «частей», «кафедр» и «комиссий». Этот факт с пугающей очевидностью свидетельствует о глубине его социального и психологического отчуждения: он, от чьей судьбы напрямую зависят решения этих людей, даже не удосужился или не смог запомнить, кто из них кто и какую должность занимает. Он смотрит на них в упор, но при этом не видит их лиц, не различает их индивидуальностей, видит лишь безликие, interchangeable функции, которые ведут между собой непонятный для него разговор. Такая необычная, отстранённая оптика превращает всю эту серьёзную, официальную сцену в абсурдный, почти сюрреалистический театр, где на сцене действуют не люди, а говорящие маски, лишённые всякой индивидуальности. «Предположительно» — это крошечный, но необычайно ёмкий знак той зыбкости, той неуверенности и той глубинной тревоги, которые испытывает Хэл, находясь в этой враждебной, чуждой ему среде.

          Далее взгляд рассказчика, Хэла, фиксирует странную, почти унизительную деталь, касающуюся внешности одного из его собеседников: «Он склонил голову, я вижу его конопатый скальп». Это, по сути, первое и единственное во всей сцене физическое, телесное описание кого-либо из членов приёмной комиссии, которое мы получаем. Но и оно дано не через лицо, не через глаза, которые, как известно, зеркало души, а через макушку — ту часть человеческого тела, которая абсолютно лишена какого бы то ни было выражения. Конопатый скальп, который видит Хэл — деталь почти гротескная, даже оскорбительная, низводящая важного чиновника до простой физиологической подробности, до затылка с веснушками. Хэл смотрит на склонившегося над бумагами человека сверху вниз, буквально и метафорически, и видит лишь эту безликую, покрытую веснушками кожу, лишённую всякой индивидуальности. Это взгляд, в котором нет ни капли уважения, но нет и злобы, есть лишь равнодушная, почти зоологическая констатация факта: передо мной — затылок, скальп, часть тела. Чиновник склонился над своими драгоценными документами, и для Хэла он перестал существовать как человек, превратившись в объект наблюдения, в деталь интерьера. Так одна-единственная, хлёстко и точно подобранная деталь способна в одно мгновение уничтожить всю напускную торжественность и официальность происходящего, обнажив её смехотворную, жалкую изнанку.

          Поза человека, склонившего голову над столом, в зависимости от контекста, может означать либо глубокую задумчивость, либо смирение, либо, что чаще всего, напряжённое усердие. Этот чиновник, представитель Спортивной части, предельно усерден: он склонился над бумагами, над распечатками, над стандартизированными оценками, словно над священными текстами, требующими благоговейного изучения. Весь его мир — это мир бумаг, документов, отчётов и статистических выкладок, за которыми он не видит и не желает видеть живых людей. Живой Хэл, сидящий напротив него в двух шагах, со всей своей сложной историей и внутренней болью, интересует этого чиновника гораздо меньше, чем бездушные листы бумаги, на которых напечатаны его предполагаемые достижения. Именно поэтому он и склонил свою голову так низко — чтобы лучше рассмотреть документы, а вовсе не для того, чтобы получше разглядеть юношу, с которым разговаривает. Конопатый скальп, который видит Хэл — это знак его человеческой, телесной уязвимости, его принадлежности к миру живых (веснушки — примета живого тела). Но эта уязвимость, эта телесность тщательно спрятана, вынесена за скобки официального разговора. Мы, читатели, видим эту деталь, но сам чиновник, поглощённый своими бумагами, вероятнее всего, даже не подозревает, как он выглядит со стороны в этот момент. Этот образ служит суровым напоминанием о том, что за безликими социальными функциями всегда скрываются живые, несовершенные люди, но они сами, по доброй воле, предпочитают эту свою человеческую природу скрывать, прятаться за маской должностного лица.

          Упоминание Рэндольфского теннисного центра невольно отсылает нас к теме того тяжелейшего физического труда, который ежедневно выполняет Хэл ради поддержания своей спортивной формы. Пока чиновники в прохладном, кондиционированном кабинете ведут свои неторопливые, ничего не стоящие речи, Хэл на корте играет, потеет, тратит колоссальные физические и нервные силы. Его собственное тело, его мышцы, его суставы — это его главный, практически единственный рабочий инструмент, которым он зарабатывает себе право на поступление в этот самый университет. Но в этой душной комнате, во время этого унизительного собеседования, тело должно вести себя смирно, должно молчать и быть абсолютно неподвижным, не выдавая той бури, что творится внутри. Конфликт между телом, которое требует движения, действия, разрядки, и необходимостью сидеть смирно, как истукан, составляет неотъемлемую часть той изощрённой пытки, которой подвергают Хэла эти, в общем-то, ничего не подозревающие люди. Мы помним, что Хэл специально сцепил пальцы в замок, чтобы хоть как-то контролировать себя, чтобы не выдать своего состояния. Теннисный центр, место его недавнего триумфа, остался где-то там, далеко, за стенами этого кабинета, за окнами, за которыми видно лишь слепящее солнце и потрескавшуюся землю. Здесь же, в этой комнате, безраздельно царит иная власть — власть бумаги, власть бюрократии, перед которой смиренно склоняют головы даже те, кто, по идее, должен вершить спортивные судьбы.

          Здесь, в контексте разговора о теннисном центре и восприятии, уместно вспомнить, что покойный отец Хэла, гениальный Джеймс Инкаденца, был выдающимся оптическим физиком и режиссёром-авангардистом, который всю жизнь исследовал природу человеческого восприятия и создавал сложнейшие голографические фильмы. Он посвятил свою жизнь изучению того, как мы видим мир и как мир видит нас. Его сын, Хэл, наследник этого уникального дара, теперь сам оказался в положении объекта наблюдения, причём наблюдения, которое искажено до полной неузнаваемости самой природой наблюдателей. Чиновники из приёмной комиссии, эти люди с конопатыми скальпами, «видят» его спортивные достижения, напечатанные на бумаге, но совершенно не видят, не замечают его самого, его подлинной, сложной личности. Их взгляд, замыленный бумагами и отчётами, скользит по строчкам и останавливается на затылке коллеги, но не встречается с глазами Хэла. Это глубоко искажённая, ущербная, бюрократическая оптика, против которой оказываются бессильны все оптические гении мира, все голографические ухищрения покойного профессора. Хэл, законный наследник великого физика и режиссёра, оказывается намертво заперт в комнате, где царят слепые, которые не видят дальше собственных бумаг. И его собственный, уникальный внутренний голос, как мы уже знаем, они тоже не слышат — для них он лишь источник нечленораздельного, «полуживотного рёва», приводящего их в священный ужас.

          После слов Спортивной части, которыми открывается наш отрывок, в комнате, вероятно, повисает некоторая пауза, вызванная молчанием Хэла. Хэл, как мы знаем из текста романа, не отвечает на обращённые к нему слова, и это его гробовое молчание становится с каждой секундой всё более невыносимым для всех присутствующих. Именно эту неловкую, тяжёлую паузу и вынужден заполнить своим вмешательством дядя Чарльз Тэвис, который начинает говорить, чтобы разрядить обстановку. Молчание Хэла в данной ситуации — это его единственная доступная, но от этого не менее действенная форма защиты от враждебного мира. Но эта же защита, это молчание, парадоксальным образом работает против него самого, усиливая подозрения и без того настроенных скептически чиновников. В том мире, где всё должно быть непременно озвучено, запротоколировано и подтверждено документально, упорное, непонятное молчание является тягчайшим преступлением, почти прямым признанием своей вины или неполноценности. Именно это гробовое молчание Хэла и вызывает те самые подозрения, которые вскоре выльются в открытые и оскорбительные обвинения в академическом мошенничестве. Пока же это молчание только ещё сильнее сковывает и без того напряжённую атмосферу в комнате, заставляя Чарльза Тэвиса суетиться и произносить свои неуклюжие, рекламные речи. Теннисный центр, блестящая победа, высокий номер посева — все эти красивые, громкие слова повисают в спёртом воздухе кабинета, не находя никакого живого отклика в душе того, ради кого они, собственно, и были произнесены.

          Итак, четвёртая часть нашего пристального разбора обнажила и подробно проанализировала важнейшую для всего романа тему зрения, восприятия и их фатальных, трагических искажений. Рэндольфский теннисный центр, место недавнего триумфа Хэла, остаётся, по сути, за кадром, но при этом незримо определяет всё то, что происходит в душном кабинете. Чиновники, эти вершители судеб, смиренно склоняют свои головы перед мёртвой буквой бумажных отчётов, полностью утрачивая при этом свой человеческий облик, превращаясь в безликие функции. Хэл, напротив, вынужден сохранять полную неподвижность и безмолвие, жесточайшим образом подавляя в себе свою живую, телесную природу. Конопатый скальп чиновника становится в этой сцене жутковатым, почти символическим знаком этой всеобщей, тотальной дегуманизации. Словечко «предположительно», оброненное Хэлом, с предельной точностью указывает на зыбкость, неопределённость идентичности всех этих говорящих голов, на их взаимозаменяемость и безликость. Мы с каждым шагом, с каждой фазой нашего анализа погружаемся всё глубже и глубже в тягучую, гнетущую атмосферу абсурда, где привычные, знакомые слова давно уже утратили всякую связь с обозначаемой ими реальностью. Теперь настал черёд проанализировать реплику дяди Чарльза Тэвиса, который вступает в разговор, пытаясь исправить или дополнить сказанное чиновником.


          Часть 5. География успеха: Рэндольф-Парк и отель как символы статуса

         
          Чарльз Тэвис, именуемый в романе Ч. Т., сводный брат матери Хэла и ректор Энфилдской теннисной академии, вмешивается в разговор, чтобы уточнить или, скорее, дополнить информацию о месте проведения турнира. Он произносит: «В Рэндольф-Парке, рядом со знаменитым комплексом «Эль Кон Мариотт»». На самый первый, поверхностный взгляд, это замечание может показаться простым, ни к чему не обязывающим уточнением адреса, естественным для человека, который хочет быть максимально точным в деталях. Но при более внимательном, пристальном рассмотрении становится очевидным, что цель Ч. Т. совершенно иная: он пытается существенно повысить ставки в этой игре, добавив к и без того престижному названию теннисного центра ещё больше солидности и блеска. «Рэндольф-Парк» звучит в его устах гораздо более респектабельно, более по-европейски, чем просто какой-то там «центр», отсылая к классическим американским пригородам с их зелёными лужайками и просторными особняками. А упоминание знаменитого отеля «Эль Кон Мариотт», расположенного по соседству, вводит в разговор элемент не просто комфорта, а настоящей, почти голливудской роскоши, к которой, по мысли Ч. Т., должен непременно стремиться каждый уважающий себя спортсмен. Это типичный, почти хрестоматийный приём опытного «продавца», каковым Ч. Т., по сути, и является: назвать не просто место, а его престижное, дорогое окружение, которое автоматически повышает статус и самого продаваемого товара. Он страстно желает, чтобы члены приёмной комиссии, слушая его, представили себе не просто абстрактный теннисный корт, а целый мир высокого уровня, мир, где всё дышит деньгами, успехом и признанием.

          Отель с броским названием «Эль Кон Мариотт» — это прежде всего мощный, легко узнаваемый сетевой бренд, один из многих символов глобализации и тотальной стандартизации современной жизни, которую Уоллес так виртуозно изображает. Такие отели, принадлежащие гигантским международным корпорациям, выглядят совершенно одинаково во всех уголках земного шара: одинаковые номера, одинаковый сервис, одинаковые завтраки «шведский стол». Помещая Рэндольфский теннисный центр «рядом» с таким отелем, Ч. Т. невольно, а может быть, и вполне сознательно, включает его в эту всемирную, стандартизированную сеть, в этот безликий глобальный конвейер. Это тонкий, но очень действенный намёк на то, что Хэл — игрок не местного, а именно международного уровня, который уже сейчас вращается в тех же кругах, что и звёзды мирового тенниса, останавливающиеся в подобных отелях. Но одновременно с этим такое соседство лишает само место какой бы то ни было уникальности, неповторимости: Рэндольф-Парк в этой системе координат превращается в очередную, ничем не примечательную точку на бесконечной карте отелей «Мариотт». Как и в случае с безликой «Спортивной частью», мы вновь сталкиваемся с печальным феноменом подмены уникального, неповторимого массовым, тиражируемым, бездушным. Индивидуальность Хэла, его особый дар, его уникальная траектория рискуют бесследно раствориться, потонуть в бесконечном море таких же отелей, таких же теннисных центров и таких же перспективных юниоров. Ч. Т., сам того, конечно, не желая и не осознавая, своей же собственной, рекламной по сути, речью только подтверждает и усиливает эту пугающую безликость, эту стандартизацию всего и вся.

          Фраза «знаменитый комплекс», которую Ч. Т. использует для характеристики отеля, представляет собой не что иное, как избитый, затёртый до дыр рекламный штамп, который давно уже потерял всякое конкретное содержание. Кем, когда и при каких обстоятельствах этот конкретный отель был признан «знаменитым» — остаётся за пределами высказывания, да это никого и не интересует. В мире, где правит бал реклама, достаточно самого голословного утверждения, чтобы все присутствующие приняли его на веру, не требуя никаких доказательств. В этой душной комнате, где решается судьба Хэла, вообще всё зиждется на голословных, никем не проверенных утверждениях и ссылках на авторитеты. «По словам Чака», «меня просили добавить», «весь контингент академии в один голос говорит» — вся эта словесная конструкция держится исключительно на взаимных ссылках, на круговой поруке, на негласном договоре принимать на веру слова друг друга. Подлинная, объективная истина здесь не важна, важен лишь консенсус, искусственно создаваемый путём многократного повторения одних и тех же, никем не проверяемых утверждений. Ч. Т. своей репликой вносит посильный, но важный вклад в создание и поддержание этого зыбкого, искусственного консенсуса. Он, как искусный ремесленник, старательно лепит образ успеха из готовых, стандартных блоков: престижный турнир, знаменитый отель, высокий посев, впечатляющая победа.

          Вставка Ч. Т., с точки зрения грамматики и синтаксиса, оформлена как явно незаконченное предложение, которое обрывается на самом интересном месте многоточием: «и...». Это многозначительное многоточие в конце фразы может означать целый ряд вещей: возможно, что Ч. Т. просто не знает, что ещё можно добавить к уже сказанному; возможно, что его бесцеремонно перебил кто-то из чиновников, желая продолжить разговор; возможно, что он и сам запнулся, потеряв нить своей собственной, довольно путаной мысли. В любом случае, это многоточие создаёт в тексте отчётливый эффект незавершённости, открытости для возможных дополнений и уточнений со стороны собеседников. Ч. Т. своим обрывающимся «и...» слов бы приглашает, провоцирует кого-то из членов комиссии подхватить и продолжить его мысль, развить её в нужном, благоприятном для Хэла направлении. Это тонкий, почти неуловимый приём, рассчитанный на то, чтобы вовлечь слушателей в совместное, коллективное конструирование той самой желаемой реальности, где Хэл предстаёт безусловным фаворитом. И расчёт этот, судя по всему, оправдывается: следующая реплика, которую мы слышим, принадлежит, предположительно, тому же самому чиновнику из Спортивной части и начинается со слов «Именно так, Чак». Весь этот короткий диалог всё больше и больше начинает походить на хорошо отрепетированный, слаженный дуэт двух опытных актёров, которые прекрасно понимают друг друга без лишних слов. Но мы-то, читатели, посвящённые во внутренний мир Хэла, отлично знаем, что за этим бойким, профессиональным дуэтом стоит угрюмое, тяжёлое молчание самого Хэла, для которого вся эта словесная эквилибристика — пустой, ничего не значащий звук.

          Ч. Т., обращаясь к чиновникам, называет своего племянника запросто, по имени — «Хэл», что в данной официальной обстановке должно создавать у слушателей иллюзию тёплых, почти семейных отношений между ректором академии и её воспитанником. Однако эта показная, демонстративная близость на поверку оказывается глубоко обманчивой: Ч. Т. самым циничным образом использует своего родственника как разменную монету в сложной бюрократической игре, которую он ведёт с университетом. Главная, если не единственная, задача Ч. Т. в этой сцене — любой ценой, любыми доступными средствами обеспечить поступление Хэла в Аризонский университет, чего бы это ни стоило. Для достижения этой благородной, в общем-то, цели он готов без зазрения совести раздувать значение и престижность каждого, даже самого незначительного факта из спортивной биографии племянника, включая местонахождение какого-то там отеля. Он искусно и умело играет перед комиссией роль заботливого, любящего дядюшки, но на самом деле, по сути своей, является ничем иным, как циничным, расчётливым лоббистом Энфилдской академии, для которой поступление каждого выпускника в престижный вуз — вопрос репутации и финансового благополучия. Его, без сомнения, искренняя любовь к племяннику принимает в этой ситуации весьма специфические, прагматические формы и выражается в умении выгодно, с товаром, преподнести его спортивные и академические достижения. Это любовь сугубо деловая, прагматичная, можно сказать, корпоративная, весьма типичная для того бездушного мира, где всё, включая человеческие отношения, измеряется исключительно успехом и выгодой. Хэл для него в этот момент — не столько любимый племянник, сколько ценнейший актив, который нужно правильно, с максимальной выгодой «продать».

          Само по себе упоминание Рэндольф-Парка, помимо всего прочего, может служить отсылкой к вполне конкретному, реально существующему месту на карте Америки, хотя для Уоллеса важнее не столько топографическая точность, сколько создаваемое этим названием настроение. В Соединённых Штатах существует множество городов и местечек с названием Рэндольф, но здесь, в контексте романа, важен сам звуковой образ этого слова. Оно призвано создать у читателя ощущение некой солидной, устоявшейся, может быть, слегка провинциальной, но очень уютной, почти пасторальной респектабельности. Добавление слова «Парк» к названию города или района неизбежно вызывает в воображении зелёные насаждения, тенистые аллеи, чистый воздух — всё то, чего так не хватает в душном, прокуренном кабинете, где сейчас находится Хэл. Хэл, слушая все эти разговоры о парках и отелях, мысленно, возможно, переносится туда, на открытое, залитое солнцем пространство, где он чувствует себя по-настоящему свободно и легко. Но жестокая реальность такова, что он по-прежнему прикован к неудобному стулу и вынужден смиренно внимать этому бессвязному, никому не нужному лепету взрослых людей. Свобода, подлинная жизнь остались там, за многие мили отсюда, на теннисном корте, вместе с его ракеткой и мячом. И чем дольше и пространнее Ч. Т. распинается о высоком уровне комфорта и знаменитости отеля, тем острее и мучительнее Хэл ощущает всю тяжесть своего нынешнего заточения.

          Любопытно также обратить внимание на само название отеля — «Эль Кон Мариотт», представляющее собой причудливую языковую гибридизацию. Испанский предлог и артикль «Эль» и испанское же «Кон» (что означает «с») соединяются здесь с исконно американским, всемирно известным брендом «Мариотт». Эта необычная языковая конструкция, этот гибрид отражает ту пёструю, эклектичную культурную реальность современной Америки, которую Уоллес исследует на протяжении всего своего огромного романа. В мире «Бесконечной шутки» вообще очень много внимания уделяется языкам, диалектам, жаргонам и их причудливому смешению, чего стоят одни квебекские сепаратисты с их специфическим французским. Название отеля в данном случае является микромоделью этого всеобщего языкового и культурного смешения, этой глобализированной какофонии. Для Хэла, чей внутренний мир, как мы знаем из его монолога, буквально переполнен сложнейшими культурными, философскими и лингвистическими референциями, эта языковая аномалия, вероятно, не проходит незамеченной. Но он, как всегда, молчит, и это его гробовое молчание является единственно возможным, хотя и абсолютно неэффективным ответом на всю эту бессмысленную языческую кашу, творящуюся вокруг. Ч. Т. же, напротив, бездумно и охотно использует это гибридное название в своей речи, даже не задумываясь о его лингвистической странности, о его возможных культурных коннотациях. Он просто, как попугай, транслирует то, что, по его глубокому убеждению, должно произвести на членов комиссии неотразимое впечатление, независимо от того, что это значит на самом деле.

          Итак, пятая часть нашего анализа продемонстрировала нам со всей наглядностью сложнейший механизм создания и поддержания социального мифа об успехе, который так важен для понимания всего романа. Ч. Т., этот опытный манипулятор и лоббист, использует географические названия и громкие бренды в качестве своеобразных якорей, призванных «утяжелить», сделать более весомым образ Хэла в глазах членов приёмной комиссии. «Рэндольф-Парк» и знаменитый отель «Эль Кон Мариотт» должны, по его замыслу, создать вокруг абитуриента необходимую ауру элитарности, избранности, принадлежности к высшим слоям спортивного истеблишмента. Многоточие в его речи, это многозначительное «и...», оставляет в разговоре открытое пространство для манёвра, для возможных дополнений и уточнений со стороны собеседников. Дуэт с чиновником, который почти сразу же откликается словами «Именно так, Чак», показывает их слаженность, почти сценическую отрепетированность, их готовность совместно конструировать нужную реальность. Но за этой показной, демонстративной слаженностью, за этим дуэтом двух заинтересованных сторон зияет огромная, ничем не заполнимая пустота, которую не в силах заполнить молчащий, отчуждённый Хэл. Мы воочию наблюдаем, как агрессивный язык чистого потребления, язык рекламы и брендов, бесцеремонно вторгается в сферу образования и спорта, подчиняя их своей безжалостной логике. В следующей части мы, наконец, услышим, как этот слаженный дуэт подводит предварительный, но очень важный итог всему сказанному ранее.


          Часть 6. Коллективный голос: «Весь контингент» как инструмент давления

         
          Чарльз Тэвис, завершая свою довольно сумбурную и сбивчивую реплику, произносит фразу, которая звучит как неопровержимый, окончательный приговор: «весь контингент академии в один голос говорит, что это площадка высшего уровня». Перед нами предстаёт классический, почти хрестоматийный приём манипуляции общественным мнением, приём, который заключается в циничной апелляции к некоему абстрактному, коллективному авторитету. «Весь контингент» — это словосочетание призвано внушить слушателям мысль, что нет ни одного-единственного человека в академии, кто бы думал иначе, что царит полное, абсолютное, не знающее исключений единодушие. «В один голос» — это выражение ещё более усиливает и без того мощный эффект, подчёркивая не просто количественное, но и качественное единство, полную гармонию суждений, исключающую любые сомнения и разногласия. Речь в данном случае идёт, напомним, о теннисных кортах в Рэндольф-Парке, которые якобы вызывают всеобщий, ничем не омрачённый восторг у всех без исключения обитателей Энфилдской академии. Однако мы, читатели, не имеем ни малейшего представления о том, кто именно входит в этот загадочный «контингент» — сами ли учащиеся-теннисисты, или тренерский состав, или, может быть, обслуживающий персонал, повара и уборщицы. Эта сознательная размытость, эта намеренная неопределённость и делает всю фразу абсолютно неуязвимой для какой бы то ни было критики или проверки. Попробуй-ка, возрази, усомнись в правоте, если тебе заявляют, что так «все говорят» — и возразить-то, по сути, нечего, потому что «все» — понятие безбрежное и аморфное.

          На самом же деле, при ближайшем и непредвзятом рассмотрении становится совершенно очевидно, что пресловутый «весь контингент» — это не более чем фикция, удобная риторическая фигура, не имеющая под собой никакой реальной почвы. В реальной жизни, в любом мало-мальски крупном коллективе, просто не может существовать такого стопроцентного, абсолютного единодушия по какому бы то ни было, даже самому незначительному поводу. Всегда найдутся скептики, всегда найдутся недовольные, всегда найдётся кто-то, кто думает иначе, чем большинство. Но в специфическом, искусственном языке бюрократии и корпоративной отчётности такие вот риторические фигуры, подобные «всеобщему мнению», используются сплошь и рядом, постоянно и повсеместно. Они призваны, с одной стороны, создать у слушателей видимость некой объективной, не зависящей от частных мнений истины, а с другой стороны — придать высказыванию вес и неопровержимость коллективного решения. Если «все говорят» — значит, так оно и есть на самом деле, и не требуется никакой дополнительной проверки, никаких доказательств, потому что «народ не обманет». Это мощнейший языковой приём, цель которого — не открыть дискуссию, а, наоборот, немедленно и навсегда её закрыть, пресечь любые возражения в зародыше. Ч. Т. самым активным образом использует этот испытанный риторический ход, чтобы усилить свою аргументацию, сделать её более убедительной и весомой в глазах сомневающихся деканов. Он, словно опытный рыбак, набрасывает на своих собеседников прочную, практически неразрывную сеть из иллюзорного «общего мнения», выбраться из которой, не порвав её, практически невозможно.

          «Площадка высшего уровня» — это ещё один, не менее показательный оценочный ярлык, который Ч. Т. с лёгкостью использует в своей речи. Что, спрашивается, на самом деле означает это красивое, но совершенно пустое словосочетание — «высший уровень»? Это сугубо субъективная, оценочная категория, которая в устах говорящего выдаётся за объективную, незыблемую характеристику, не требующую доказательств. Для теннисиста-профессионала, для которого качество покрытия, отскок мяча, освещение имеют решающее значение, «высший уровень» — это одно, конкретное и измеримое. Для университетского администратора, который сам, скорее всего, никогда в жизни не держал ракетку в руках, это понятие наполняется совершенно иным, сугубо статусным, престижным содержанием. Ч. Т. в своей речи ловко и незаметно смешивает эти два совершенно разных значения, создавая у слушателей ложную, но очень удобную для него иллюзию собственной глубокой компетентности во всех вопросах, касающихся тенниса. Он говорит о качестве теннисной площадки с таким видом, словно сам является признанным экспертом в этой области, словно он лично опробовал каждый корт в Рэндольфе. На самом же деле он, скорее всего, просто повторяет, как заученный урок, то, что слышал от других, возможно, от того же самого тренера Уайта или от кого-то из воспитанников академии. Его собственная речь, как мы уже не раз имели возможность убедиться, практически полностью соткана из чужих мнений, из готовых клише и рекламных штампов, за которыми не стоит никакого личного, выстраданного опыта. Это идеальный, совершенный язык для того бездушного, корпоративного мира, в котором подлинная оригинальность не просто не нужна, а является опасной и подлежит немедленному искоренению.

          Крайне показательно и глубоко символично, что Хэл, для которого этот самый корт в Рэндольфе был местом тяжелейшего, изнурительного труда, местом, где он проливал пот и, возможно, кровь, — Хэл в ответ на всю эту риторику хранит гробовое, непроницаемое молчание. Он, единственный из всех присутствующих в этой комнате, кто имеет право и возможность дать подлинную, экспертную оценку этому самому корту, молчит, словно воды в рот набрал. Он мог бы, если бы захотел и мог говорить, сказать, что покрытие на этих кортах слишком медленное, или, наоборот, слишком быстрое, что отскок мяча неровный из-за качества укладки, или что-нибудь ещё в этом роде. Но его никто из этих важных людей, занятых своими бумагами, об этом, разумеется, не спрашивает, да и не собирается спрашивать. Мнение безликого и безгласного «всего контингента» самым бесцеремонным образом подменяет собой его собственное, личное, живое, выстраданное впечатление от игры на этом корте. Происходит окончательное, почти бесповоротное отчуждение Хэла от его собственного, уникального, ни на чей не похожего спортивного опыта. Даже его личная, сугубо профессиональная оценка игрового покрытия теперь больше ему не принадлежит, она самым бессовестным образом украдена, присвоена этим анонимным, но от этого не менее властным «коллективным голосом». Этот коллективный, безликий голос, голос без имени и лица, необычайно могущественен в своей анонимности, он подменяет собой любое индивидуальное, живое, неповторимое высказывание, делая его ненужным и невозможным.

          Фраза Ч. Т., как мы уже отмечали ранее, остаётся грамматически и интонационно незаконченной, обрываясь на полуслове характерным многоточием: «и...». Это многозначительное многоточие в данном контексте, скорее всего, означает, что его, Ч. Т., бесцеремонно перебил кто-то из членов комиссии, желая как можно скорее подтвердить его правоту и продолжить разговор в нужном, благоприятном для всех русле. В этом случае многоточие фиксирует момент перебивания, момент, когда один голос насильственно прерывается другим, более властным и авторитетным. Но возможен и иной вариант: Ч. Т. и сам, возможно, не знает толком, что ещё можно было бы добавить к уже сказанному, и ждёт от своих собеседников какой-то подсказки, одобрения или продолжения. В любом случае, эта короткая, но очень ёмкая пауза, это многоточие немедленно и без задержки заполняется следующей, очень важной репликой, принадлежащей чиновнику из Спортивной части. Весь этот короткий диалог всё больше и больше начинает походить на хорошо отлаженную игру в настольный теннис, где роль маленького, быстрого мячика выполняет образ самого Хэла и его спортивных достижений. Ч. Т. делает свою подачу, чиновник тут же посылает мяч обратно, на другую сторону стола, и игра продолжается с нарастающей скоростью. Сам же Хэл, ради которого, собственно, и затеяна вся эта сложная бюрократическая игра, остаётся лишь пассивным зрителем, наблюдателем со стороны, которому не позволено даже прикоснуться к мячу. Его невероятная пассивность, его полная отстранённость от этого разговора поражает, но она же, как это ни парадоксально, является и единственно доступной для него формой молчаливого, отчаянного протеста против всего происходящего.

          Здесь, в контексте этого обмена репликами, снова уместно вспомнить о функции античного хора в классической греческой трагедии, которую мы уже затрагивали ранее. Хор в античном театре, как известно, выражал коллективное, обобщённое мнение полиса, комментировал и оценивал действия главных героев со стороны. В этой сцене пресловутый «весь контингент», о котором с таким пафосом вещает Ч. Т., как раз и выполняет функцию такого трагического хора, который выносит свой вердикт, не подлежащий обжалованию. Но в классической трагедии герой, чьи действия комментирует хор, по крайней мере, имел право голоса, он мог вступать с хором в диалог, спорить, оправдываться или обвинять. Здесь же, в этой абсурдистской, постмодернистской сцене, главный герой начисто лишён голоса, он нем, как рыба, и не может сказать ни слова в свою защиту. Хор же, этот безликий «контингент», вместо того чтобы сострадать герою, как это часто бывало в античности, занимается самовосхвалением и саморекламой, рассуждая о «площадках высшего уровня» и прочих малозначительных вещах. Абсурдность, гротескность сложившейся ситуации достигает в этот момент своего максимального, почти невыносимого напряжения, предвещая неминуемую катастрофу.

          Само слово «контингент», выбранное Уоллесом для характеристики обитателей Энфилдской академии, не случайно и имеет довольно мрачные, почти пугающие коннотации. В современном русском, как и в английском языке, это слово чаще всего используется для обозначения какой-либо ограниченной группы людей, собранных вместе по принуждению или в силу суровой необходимости — например, «тюремный контингент» или «воинский контингент». Ученики Энфилдской теннисной академии, при всей внешней элитарности их учебного заведения, по сути, тоже представляют собой некий особый «контингент» — людей, подчинённых жесточайшей дисциплине, чья жизнь расписана по минутам и лишена какой бы то ни было свободы. Их пресловутый «единый голос», которым они якобы в один голос хвалят корты в Рэндольфе — это не более чем опасная иллюзия, миф, навязанный им сверху, системой, в которой они существуют. Весьма сомнительно, чтобы все без исключения юные теннисисты, измотанные тренировками и соревнованиями, были на самом деле в таком уж неописуемом восторге от качества покрытия в далёкой Аризоне. Но жестокая система, в которой они вращаются, требует от них внешнего, публичного единодушия, требует, чтобы они, если потребуется, «в один голос» подтвердили всё, что скажет начальство. Ч. Т. в своей речи самым непосредственным образом транслирует это негласное требование системы вовне, пытаясь подчинить его авторитету и членов приёмной комиссии, которые, будучи частью той же самой системы, прекрасно понимают, о чём идёт речь.

          Итак, шестая часть нашего подробного анализа с предельной ясностью раскрыла перед нами сложнейший механизм создания и поддержания ложного, искусственного консенсуса, столь характерного для бюрократического мира. «Весь контингент академии в один голос говорит» — это не просто фраза, а мощнейшая речевая формула, призванная подавить любое инакомыслие, любое индивидуальное, отличное от большинства мнение. Эта грозная формула должна заменить собой живое, многообразное, противоречивое разнообразие реальных человеческих мнений мёртвым, искусственным единообразием, удобным для отчётности. Она работает исключительно на поддержание того самого мифа о всеобщем благополучии и тотальном успехе, который так необходим институциям вроде Энфилдской академии и Аризонского университета. Ч. Т. в этой сцене выступает как бездумный, безвольный рупор этого самого мифа, у него нет и не может быть своего собственного, независимого голоса, отличного от голоса системы. Хэл, напротив, таким собственным, уникальным, ни на чей не похожим голосом, безусловно, обладает, но он, по трагическому стечению обстоятельств, начисто лишён возможности этот голос использовать, донести его до окружающих. Конфликт между фиктивным, искусственно сконструированным коллективным мнением и подлинной, никому не ведомой личной правда достигает здесь своего наивысшего накала. В следующей части это мучительное противоречие получит своё временное, кажущееся разрешение в виде ритуального, ничего не значащего согласия чиновников со словами дяди.


          Часть 7. Круговая порука: «Именно так, Чак» как ритуал подтверждения

         
          На несколько сбивчивую, оборванную реплику дяди Чарльза практически мгновенно, без малейшей задержки, откликается голос Спортивной части: «Именно так, Чак». Это короткое, энергичное восклицание представляет собой не просто банальное выражение согласия с предыдущим оратором, а нечто гораздо более значимое — ритуальное, почти магическое подтверждение всего только что сказанного. Слово «именно», с которого начинается эта реплика, играет роль мощнейшего усилителя, оно придаёт высказыванию Ч. Т. оттенок не просто правильности, а окончательной, не подлежащей никакому сомнению истинности. Обращение к дяде по имени, по-дружески, по-свойски — «Чак» — моментально, в одно мгновение создаёт в этой душной, официальной комнате атмосферу неформального, почти приятельского общения, взаимного расположения и доверия. Чиновник, который секунду назад был безликой «Спортивной частью», вдруг обнаруживает, что у него есть имя, и он знает имя собеседника, и они, оказывается, на короткой ноге. Он всем своим видом и тоном демонстрирует, что он целиком и полностью на стороне дяди и представляемой им академии, что у них нет и не может быть никаких разногласий. Он как бы негласно даёт понять: «Мы с тобой одной крови, ты и я, мы говорим на одном языке и прекрасно понимаем друг друга без лишних слов». Эта короткая, но очень насыщенная фраза играет роль цементирующего раствора, который намертво скрепляет негласный союз между семьёй Инкаденца в лице дяди и Аризонским университетом в лице его чиновника. Хэл же, для которого дядя Чарльз является близким родственником, оказывается в этой новой конфигурации совершенно лишним, он исключён из этого тёплого, приятельского круга, он остаётся за его пределами, один на один со своим молчанием.

          Повторное, подчёркнутое употребление имени «Чак» в устах университетского чиновника является не просто деталью, а очень важным смысловым сигналом, который нельзя оставлять без внимания. Мы прекрасно помним из предшествующего повествования, что имена трёх деканов, сидящих за столом, остаются для Хэла неизвестными, он различает их исключительно по выполняемым ими функциям: «литературная кафедра», «учебная часть», «спортивная часть». Для него они — безликие функции, а не живые люди с именами и биографиями. Но здесь, в этом коротком диалоге, вдруг, совершенно неожиданно, громко и отчётливо звучит имя «Чак», и звучит оно из уст представителя университета, как знак совершенно иных, личных, неформальных отношений. Чиновник тем самым демонстрирует, что он знает дядю Хэла лично, что они, возможно, уже не раз встречались и общались, и что у них есть общий, понятный только им двоим язык. Это обстоятельство немедленно и самым кардинальным образом меняет весь расклад сил в этой комнате: Ч. Т. перестаёт быть просто одним из многих просителей, рядовым родственником абитуриента, он становится «своим человеком», с которым можно и нужно иметь дело напрямую. Такая подчёркнутая, демонстративная фамильярность в сугубо официальной, протокольной обстановке является вернейшим признаком глубокой уверенности Ч. Т. в успехе, признаком того, что основные договорённости уже достигнуты. Вся эта сцена, весь этот долгий разговор, по сути, является лишь пустой формальностью, призванной задним числом узаконить уже принятое, предварительно согласованное решение о зачислении Хэла.

          Далее тот же самый чиновник из Спортивной части, продолжая свою мысль, повторяет уже известную нам информацию о турнирных успехах Хэла, но делает это теперь со специальной ссылкой на авторитет дяди: «по словам Чака». Это тоже очень важный, далеко не случайный риторический приём. Источником достоверной информации о победах Хэла теперь становится не анонимный, безликий «контингент», о котором только что вещал сам Ч. Т., а конкретный, известный всем присутствующим человек, сидящий здесь же, за этим столом. Фраза «по словам Чака» звучит в устах чиновника гораздо весомее, гораздо убедительнее, чем все предыдущие ссылки на абстрактное «коллективное мнение». Ч. Т. теперь выступает в этой сцене не просто как взволнованный родственник, а как надёжный свидетель, как личный поручитель за успехи и достижения своего племянника. Он собственной персоной ручается перед комиссией за то, что Хэл действительно «оправдал посев» и достоин самого серьёзного к себе отношения. Это обстоятельство, помимо всего прочего, перекладывает и на него, на Ч. Т., часть ответственности за возможные негативные последствия. Если вдруг, не дай бог, выяснится, что Хэл на самом деле не оправдал никакого посева, или что победа его была не такой уж впечатляющей, то вина за введение комиссии в заблуждение ляжет не только на самого Хэла, но и на его дядю-поручителя. Таким образом, в этой сцене самым естественным образом завязывается та самая круговая порука, которая столь характерна для любых закрытых, корпоративных структур, где все друг друга знают и все друг за друга отвечают.

          Чиновник ещё раз, для закрепления эффекта, повторяет ключевое словосочетание «оправдал посев», тем самым ещё прочнее закрепляя в сознании слушателей мысль о несомненном, бесспорном успехе Хэла на прошедшем турнире. Посев, напомним, был у Хэла под третьим номером, и фраза «оправдал посев» означает, что он как минимум дошёл до той стадии турнира, которая соответствует его высокому рейтингу, то есть до четвертьфинала. Но чиновник не останавливается на этом достигнутом минимуме, он тут же сообщает дополнительные, ещё более обнадёживающие сведения: «он достиг полуфинала». Это уже существенно лучше, чем просто «оправдать посев» — это значит, что Хэл не только подтвердил свой высокий класс, но и превзошёл ожидания, переиграл кого-то из более слабых, по рейтингу, соперников. Вся информация в этой короткой фразе подаётся слушателям по нарастающей, по принципу классической риторической градации: посев — оправдал — полуфинал. Каждое последующее слово усиливает, углубляет значение предыдущего, создавая у слушателей ощущение непрерывного, неуклонного восхождения Хэла к спортивному Олимпу. Главная, очевидная цель этого риторического построения — произвести на членов приёмной комиссии максимально благоприятное, неотразимое впечатление, убедить их в том, что перед ними не просто способный, а исключительно одарённый, перспективный спортсмен. И эта цель, судя по всему, с успехом достигается: в комнате, кажется, наконец-то воцаряется та самая долгожданная атмосфера успеха и всеобщего благодушия, которая была так необходима для благополучного завершения собеседования.

          Однако в эту, казалось бы, безоблачную картину торжества спортивной статистики вкрадывается одно маленькое, но очень показательное словечко, которое вносит в неё лёгкий, едва уловимый диссонанс. Чиновник, сообщая о победе Хэла, характеризует её как «по-видимому, впечатляющую». Это короткое вводное слово «по-видимому» — настоящая бомба замедленного действия, заложенная в текст. Оно с предельной ясностью и откровенностью свидетельствует о том, что сам говорящий, этот важный университетский чиновник, этой самой «впечатляющей победы» своими глазами не видел. Он, как и все остальные в этой комнате, вынужден полагаться на чужие, непроверенные рассказы, на этот раз — на слова всё того же Чака. Даже в тот самый момент, когда вершится, казалось бы, триумф Хэла, когда его имя произносится с уважением и похвалой, его подлинные, реальные достижения остаются где-то там, далеко, за стенами этого кабинета, недоступные для присутствующих. Ни один из этих важных людей, сидящих за столом, не может с чистой совестью сказать: «Я сам видел этот матч, коллеги, это было нечто невероятное!» Все они, от начала и до конца, оперируют исключительно слухами, сплетнями, отчётами и чьими-то непроверенными рассказами. «Впечатляющая» — это тоже сугубо оценочное слово, не подкреплённое никакими конкретными, объективными деталями игры. Чем именно, какими качествами эта победа Хэла так впечатлила зрителей? Счётом на табло? Красотой и изяществом его тенниса? Силой и неудержимостью его соперника? Мы этого не знаем и, скорее всего, никогда не узнаем.

          Важное уточнение, что эта «впечатляющая победа» была одержана Хэлом «сегодня утром», придаёт всем описываемым событиям особую, почти физически ощутимую сиюминутность, свежесть, актуальность. Победа, о которой идёт речь, настолько свежа, что Хэл, сидящий сейчас перед комиссией, возможно, ещё не успел как следует отдохнуть после неё, не успел прийти в себя после тяжелейшего матча. Это обстоятельство, по замыслу говорящего, должно вызвать у членов комиссии ещё большее уважение к его недюжинной спортивной форме, к его способности быстро восстанавливаться после колоссальных нагрузок. Но одновременно с этим данное уточнение служит суровым напоминанием о том, как ничтожно мало времени прошло с момента его триумфа на корте до этого унизительного сидения в душном кабинете. Сегодня ранним утром он был бесспорным героем, кумиром публики, властителем теннисных мячей, а сейчас, всего несколько часов спустя, он сидит на неудобном стуле и вынужден смиренно внимать тому, как некие посторонние люди обсуждают его самого в третьем лице. Этот разительный, почти невыносимый контраст между утренней свободой, полётом на корте и теперешней скованностью, унизительной неподвижностью, является для Хэла, без сомнения, источником глубочайших, мучительных переживаний. Мы помним, что он специально сцепил пальцы в замок и старается не делать лишних движений, чтобы не выдать своего состояния. Его молодое, тренированное тело всем своим существом помнит утренний матч, каждую клеточку свою помнит, но сейчас оно вынуждено безропотно подчиняться дурацким правилам этикета и оставаться неподвижным.

          Чиновник, продолжая свою информационную сводку, сообщает, что завтра Хэлу предстоит «снова играть в Центре с победителем сегодняшнего четвертьфинала». Это сообщение является совершенно логичным, естественным продолжением турнирной сетки, простой констатацией факта, который не требует особых комментариев. Но для самого Хэла, для его измученного организма и нервной системы, эта, казалось бы, нейтральная информация звучит как суровый, неумолимый приговор. Это означает, что завтра, несмотря ни на что, он обязан будет снова выйти на тот же самый корт и играть, выкладываться до предела, бороться за победу. Несмотря на это дурацкое собеседование, несмотря на чудовищное психологическое давление, которому он здесь подвергается, несмотря на возможные последствия в виде седативных препаратов, которые ему, возможно, вколют в больнице. Жестокий, безжалостный мир профессионального спорта не терпит никаких пауз, никаких остановок: сегодня выиграл — завтра играй дальше, и точка. Это бездушный, безостановочный конвейер, который работает круглосуточно и не останавливается ни при каких обстоятельствах. Даже если с Хэлом прямо сейчас, в этом кабинете, случится тяжелейший нервный срыв, и его увезут на «скорой», завтра ровно в половине девятого утра его место, по идее, должно быть на корте, иначе его дисквалифицируют. Эта пугающая, почти средневековая безжалостность спортивной системы тщательно скрыта, замаскирована под внешне вежливыми, безобидными фразами о расписании и турнирной сетке.

          Итак, седьмая часть нашего пристального анализа продемонстрировала нам во всей красе сложнейший механизм ритуального подтверждения и круговой поруки, который приводит в движение вся эта бюрократическая машина. Короткая, но очень ёмкая фраза «Именно так, Чак» служит той магической формулой, которая намертво скрепляет негласный союз между семьёй абитуриента и принимающим университетом. Выражение «по словам Чака» окончательно и бесповоротно передаёт часть ответственности за достоверность информации на плечи дяди, создавая тем самым необходимую корпоративную солидарность. Искусная риторическая градация, выстроенная чиновником (посев — оправдал — полуфинал), работает исключительно на создание и закрепление в сознании слушателей нужного, положительного образа Хэла как перспективного, талантливого спортсмена. Но маленькое, но очень показательное словечко «по-видимому», невзначай оброненное тем же чиновником, с головой выдает его полную неосведомлённость, его глубокую оторванность от той самой реальности, о которой он так бойко вещает. А упоминание точного времени предстоящих матчей со всей беспощадностью подчёркивает безжалостность, нечеловечность спортивного конвейера, которому вынужден подчиняться Хэл. Он по-прежнему остаётся лишь пассивным объектом, а не полноправным субъектом этого важного разговора, который вершит его судьбу. В следующей, восьмой части мы перейдём к анализу финальной, на первый взгляд чисто бытовой, реплики, которая и замыкает собой этот абсурдный, полный скрытых смыслов диалог.


          Часть 8. Тирания расписания: 08:30 и адская жара как приговор

         
          Чиновник из Спортивной части завершает свою пространную информационную речь важным уточнением, касающимся времени начала завтрашнего матча: «матч, если не ошибаюсь, назначен на 08:30». Фраза «если не ошибаюсь», вставленная в это, казалось бы, сугубо информационное сообщение, представляет собой классический пример риторической фигуры, которую можно назвать ложной, или показной, скромностью. Чиновник, без всякого сомнения, прекрасно знает точное время начала матча, поскольку это записано в его бумагах, но он делает вид, что может ошибиться, что он не настолько педантичен, чтобы запоминать такие мелочи. Этот маленький риторический жест призван, по замыслу говорящего, смягчить излишнюю категоричность и официальность его высказывания, придать ему более человечный, непринуждённый, почти дружеский оттенок. Но на деле, при ближайшем рассмотрении, этот приём лишь с новой силой подчёркивает его узкую, строго ограниченную роль простого транслятора информации, а не живого участника тех событий, о которых он рассказывает. Он сообщает расписание предстоящих матчей с таким же безразличным, механическим выражением лица, с каким диктор на железнодорожном вокзале объявляет время отправления очередного поезда. Для него, для этого чиновника, половина девятого утра — это просто ничего не значащая, абстрактная цифра в строгом турнирном графике, не вызывающая никаких эмоций. Для Хэла же это то самое время, когда он, несмотря ни на что, обязан быть в своей лучшей, идеальной спортивной форме, собрать всю свою волю в кулак и выйти на корт, чтобы сражаться за победу.

          Время начала теннисного матча, назначенное на половину девятого утра, для профессионального спорта является действительно очень ранним, почти экстремальным временем. Обычно организаторы стараются назначать матчи с участием звёзд на более позднее, вечернее время, чтобы привлечь как можно больше зрителей на трибуны и к телеэкранам. Но на юниорских турнирах, которые не пользуются таким бешеным спросом у публики, очень часто практикуют самые ранние начала, чтобы успеть провести все запланированные игры в течение одного светового дня. Истинная причина такого раннего старта, которая будет названа в следующей, финальной реплике этого отрывка — это, конечно же, пресловутая аризонская жара, которая делает игру в дневные часы просто невозможной, опасной для здоровья спортсменов. Играть в теннис в Аризоне, даже в ноябре, под палящим, безжалостным солнцем, когда температура на корте может достигать невероятных величин, — это чистое безумие, которое может закончиться тепловым ударом и тяжёлыми последствиями для организма. Это абсолютно прагматичное, разумное, чисто спортивное решение организаторов, продиктованное заботой о здоровье участников и желанием провести соревнования на должном уровне. Но в мрачном, гнетущем контексте всей этой сцены собеседования, в контексте нарастающего давления и непонимания, это сообщение о раннем начале матча звучит почти зловеще, как неумолимый, безжалостный приговор. Хэлу, который, возможно, уже через час будет находиться под действием сильнейших седативных препаратов в какой-нибудь больнице, предстоит завтра встать ни свет ни заря и выйти на раскалённый, пышущий жаром корт.

          Это скрупулёзное, педантичное упоминание точного времени также служит важным напоминанием о той тотальной власти расписания, которой подчинена вся жизнь Хэла Инкаденцы, как и жизнь любого спортсмена высокого уровня. Каждый его день, каждый час, каждая минута заранее расписаны и утверждены: тренировки, теоретические занятия, восстановительные процедуры, соревнования, переезды, собеседования. У него, по сути, нет и не может быть никакой свободы выбора, есть только одно — безропотное, нерассуждающее подчинение этому самому расписанию, которое составляют для него другие люди, исходя из своих собственных, часто далёких от его интересов, соображений. Даже то, когда ему есть, когда спать, когда отдыхать — всё это строго регламентировано, всё подчинено единственной цели — достижению максимально высоких спортивных результатов. Он превратился в идеальный, безотказный винтик, в маленькую, но очень важную деталь огромной, хорошо отлаженной машины большого спорта. Машина эта работает чётко, без сбоёв, с пугающей, почти механической эффективностью, но при этом она абсолютно, бездушно безжалостна к тем, из кого она состоит. И половина девятого утра — это именно то время, когда этот самый винтик по имени Хэл Инкаденца должен начать своё вращение, независимо от того, что с ним случилось накануне.

          Весьма примечательно и показательно, что Хэл никак, ни единым словом или жестом, не реагирует на эту, прямо скажем, не самую приятную для него информацию о раннем подъёме. Он, без сомнения, и сам уже прекрасно знает это расписание, он привык жить по нему и не ропщет, это часть его спортивной жизни. Но его каменное, непроницаемое молчание в ответ на эту информацию можно истолковать по-разному: то ли как знак его полного, безоговорочного согласия с правилами игры, то ли как свидетельство его глубокого бессилия что-либо изменить в сложившейся ситуации. Скорее всего, справедливо именно второе предположение: он давно уже принял эти жёсткие правила и не видит смысла их оспаривать, понимая всю тщетность подобных попыток. Внутри же его, за этой внешней невозмутимостью, несомненно, нарастает колоссальное, почти невыносимое нервное и физическое напряжение. Собеседование, которое должно было быть короткой формальностью, затягивается уже на неопределённое время, а завтра в половине девятого ему, как ни в чём не бывало, нужно выходить на корт и играть. Ему катастрофически необходимо отдохнуть, морально и физически подготовиться к завтрашнему испытанию, а его всё ещё держат здесь, в этой душной комнате, и о чём-то расспрашивают. Бюрократическая машина, в отличие от спортивной, не желает считаться с элементарными потребностями живого человеческого организма, для неё существуют только её собственные, внутренние правила и процедуры.

          Реплика о точном времени начала матча, как уже было сказано, служит естественным, логичным мостиком, переходом к следующему, финальному высказыванию в этом отрывке. Другой голос, который, судя по всему, принадлежит либо самому Хэлу (внутренний монолог), либо, что вероятнее, кому-то из тренеров или даже самому дяде, комментирует: «Они пытаются начать до того, как начнётся здешняя адская жара». Это уже, без всякого сомнения, не протокольная, не официальная фраза, а живое, непосредственное, почти бытовое замечание человека, который знаком с местными климатическими условиями не понаслышке. Это короткое замечание заметно разряжает ту напряжённую, официальную атмосферу, которая царила в комнате до этого, возвращая всех участников разговора, включая читателя, к суровой, неумолимой реальности. «Адская жара» — это очень сильное, почти библейское, мифологическое выражение, которое вызывает в воображении образы пекла, огненной геенны, страшного суда. Оно с необыкновенной силой и наглядностью рисует перед нами образ Аризоны, этого юго-западного штата, как настоящего пекла, как места сурового испытания огнём, через которое должен пройти каждый, кто сюда попадает. Теннисный корт, место спортивных баталий, в этом контексте неожиданно превращается в адскую сковородку, в раскалённую сцену, на которой Хэлу предстоит разыграть очередной акт своей трагедии. Это сильнейшая, но очень точная метафора тех нечеловеческих испытаний, через которые ежедневно проходит главный герой.

          Тот же самый голос, который только что посетовал на «адскую жару», добавляет, как бы утешая себя и окружающих: «Ну хоть сухо будет». Это короткое, ироничное, почти солдатское замечание представляет собой своеобразное утешение, попытку найти хоть какой-то позитив в этой, в общем-то, малоприятной ситуации. Смысл его прост и понятен каждому, кто хоть раз сталкивался с сильной жарой: сухая жара, какой бы изнурительной она ни была, переносится всё-таки легче, чем жара влажная, тропическая, которая выматывает организм гораздо быстрее. Это маленькая, почти незаметная радость посреди, в общем-то, настоящего, физического ада. Эта короткая фраза звучит почти по-военному: «Зато не душно», «Зато нет комаров» — тот самый солдатский юмор, который помогает выживать в самых нечеловеческих условиях. Она с блеском показывает глубокую, въевшуюся в плоть и кровь привычку Хэла (или любого другого спортсмена) к постоянным, изнурительным трудностям, его умение находить маленькие, почти незаметные плюсы даже в самых, казалось бы, безнадёжных минусах. Для Хэла, без сомнения, такое отношение к происходящему является неотъемлемой частью его спортивного, аскетического этоса: терпеть, приспосабливаться, никогда не жаловаться на судьбу. Он, вероятно, и сам точно так же думает, когда выходит на корт под палящее, безжалостное аризонское солнце. Но сейчас эта фраза, произнесённая кем-то другим в его присутствии, звучит как злая, глумливая насмешка над его унизительным, беспомощным положением.

          Вся эта бытовая, почти просторечная концовка анализируемого отрывка разительно, бросающимся в глаза образом контрастирует с тем высоким, почти пафосным тоном, которым было выдержано его начало. В самом начале мы слышали: «престижные игры», «знаменитый комплекс», «впечатляющая победа» — сплошной парадный, рекламный глянец. В конце же, как гром среди ясного неба, звучат совсем иные слова: «адская жара», «хоть сухо будет» — сплошная житейская, неприкрашенная проза. Этот резкий, почти грубый спуск с заоблачных высот официального красноречия на грешную, изнывающую от зноя землю, как прожектором, освещает изнанку большого спорта, ту самую изнанку, о которой предпочитают не говорить в красивых речах. За всеми этими громкими, ничего не значащими словами о престиже и победах скрывается изнурительный, каторжный труд, солёный пот, физическое и нервное изнеможение, а подчас и настоящие, мучительные страдания. Но никто из участников этого разговора, кроме, может быть, самого Хэла, судя по всему, даже не осознаёт этого чудовищного, разрывающего душу контраста. Они с поразительной лёгкостью, даже не замечая этого, переходят от торжественного, высокого стиля к обыденному, бытовому, не фиксируя никакого разрыва, никакого противоречия в своих собственных словах. Именно этот трагический разрыв в восприятии, это неумение и нежелание видеть за словом реальность, и составляет самую суть их отношения к Хэлу: он для них — то спортивный герой, то просто функция, то статистическая единица, но никогда — живой, страдающий, сложный человек.

          Итак, восьмая, заключительная часть нашего последовательного, построчного анализа данной цитаты подошла к концу. «Матч, если не ошибаюсь, назначен на 08:30» — эта фраза со всей непреложностью демонстрирует ту тотальную, абсолютную тиранию жёсткого расписания, которой подчинена вся жизнь Хэла Инкаденцы. «Если не ошибаюсь» — это маленькое, ничего не значащее добавление, призванное смягчить официальный тон, на самом деле маскирует глубокое равнодушие говорящего к тому, о чём он вещает. «Адская жара» — это неожиданный, почти пугающий прорыв суровой, неприкрашенной реальности сквозь ветхие, изношенные ткани официального протокола, возвращающий нас к телесности, к физическому страданию. «Ну хоть сухо будет» — это последнее, ироническое замечание звучит как вынужденное, почти циничное принятие неизбежного, как слабая попытка утешить себя в безвыходной ситуации. Эти финальные слова вновь возвращают нас к мучительному, телесному опыту Хэла, к его физическому, почти невыносимому страданию на корте под палящим солнцем. Но это возвращение совершено в такой будничной, обыденной, почти равнодушной манере, что само это страдание, сама эта боль мгновенно обесцениваются, становятся чем-то малозначительным, о чём можно говорить между делом. Мы завершили наше тщательное, пристальное исследование. Теперь, в заключительной, двенадцатой части, мы подведём окончательные итоги и попытаемся взглянуть на весь этот отрывок заново, но уже с высоты обретённого нами глубокого понимания.


          Часть 9. Победа чужими глазами: «По-видимому, впечатляющая победа» как симптом отчуждения


          В седьмой части нашего анализа мы уже вскользь коснулись той фразы, где чиновник, описывая успехи Хэла, употребляет настораживающее слово «по-видимому» применительно к его утренней победе. Теперь настало время рассмотреть этот фрагмент отдельно и со всей возможной тщательностью, поскольку он является ключевым для понимания глубинного конфликта сцены. Чиновник сообщает: «одержав, по-видимому, впечатляющую победу сегодня утром». Это маленькое вводное слово, этот эпистемический маркер неуверенности, разрушает всю, казалось бы, незыблемую конструкцию объективного знания о достижениях Хэла. Оно с кристальной ясностью показывает, что говорящий, при всём его официальном статусе и доступе к документам, не был свидетелем триумфа юного теннисиста. Он не видел, как Хэл бегал по корту, как он бил по мячу, как он радовался или, наоборот, сдерживал эмоции после победы. Вся его информация почерпнута из вторых, если не из третьих, рук — из отчётов, из чьих-то устных рассказов, из сухих строчек турнирных таблиц. Победа Хэла, его личный, выстраданный триумф, существует для этого человека исключительно в виде слов на бумаге, в виде абстрактной информации, лишённой живого, эмоционального наполнения. Это симптом глубочайшего отчуждения, разрыва между событием и его восприятием, между реальностью и её бюрократическим отражением. Более того, это отчуждение носит двойной характер: с одной стороны, сам чиновник отчужден от реальности матча, а с другой — он же отчуждает победу от самого Хэла, превращая её в элемент безличной статистики, которую можно цитировать, но невозможно прочувствовать. В этом смысле «по-видимому» работает как лингвистический скальпель, который аккуратно отделяет событие от его свидетеля, а затем и от его творца, оставляя Хэла в вакууме, где его триумф существует лишь как слух, достоверность которого никто не может подтвердить.

          Слово «впечатляющий», которое чиновник использует для характеристики победы, при таких обстоятельствах также теряет значительную долю своей убедительности. Кого именно, спрашивается, впечатлила эта победа? Самих зрителей, присутствовавших на трибунах? Тренера противника? Судейскую коллегию? Или же она впечатлила только лишь того безвестного информатора, который потом рассказал о ней дяде Чарльзу? Мы этого не знаем и, скорее всего, никогда не узнаем. Эпитет «впечатляющий» в устах чиновника, который сам ничего не видел, превращается в пустую, ничего не значащую формальность, в ритуальное восхваление, положенное по протоколу. Он не основан на личном, живом впечатлении, а заимствован из чужой речи, из чужого, непроверенного опыта. Это делает всю похвалу, весь этот панегирик спортивным достижениям Хэла глубоко фальшивым, неискренним, лишённым подлинного чувства. За красивыми, громкими словами не стоит ничего, кроме бездушного, механического исполнения должностных обязанностей. Хэл, который, вероятно, действительно провёл на корте блестящий матч и заслуживает искреннего восхищения, получает вместо него лишь суррогат, лишь бледную, искажённую копию настоящей похвалы. Интересно, что сам Хэл, будучи глубоким и чувствительным человеком, наверняка ощущает эту фальшь, этот разрыв между тем, что он пережил утром, и тем, как это переживание теперь ретранслируется в официальной речи. Его молчание в ответ на эту похвалу может быть истолковано не только как скромность, но и как защитная реакция на оскорбительную неадекватность восприятия его подлинного опыта.

          Обратим внимание на временной маркер — «сегодня утром». Победа, о которой идёт речь, состоялась всего несколько часов назад. Это значит, что Хэл, сидящий сейчас перед комиссией, физически и эмоционально ещё находится под влиянием этого события. Его мышцы ещё помнят напряжение игры, его нервная система ещё не успела полностью восстановиться после выброса адреналина. Для него эта победа — живое, яркое, эмоционально окрашенное воспоминание, часть его собственной, неповторимой биографии. Для чиновника же, который говорит о ней «по-видимому», это всего лишь строчка в отчёте, которую нужно озвучить и забыть. Этот временной разрыв, это несовпадение живого, сиюминутного опыта и его запоздалой, формальной регистрации, создаёт дополнительное, почти физически ощутимое напряжение. Хэл мог бы рассказать этим людям, как всё было на самом деле, поделиться с ними своими переживаниями, но он молчит, а они и не спрашивают. Их устраивает их собственное, пусть и приблизительное, знание, почерпнутое из бумаг. Живая, пульсирующая реальность утреннего матча для них не существует, есть только мёртвая, застывшая информация о нём. Более того, само употребление слова «сегодня» в сочетании с «по-видимому» создаёт комический, почти гротескный эффект: как можно сомневаться в событии, которое произошло сегодня же, несколько часов назад, в том же городе, где заседает комиссия? Это не просто бюрократическая небрежность, это симптом более глубокого недуга — потери связи с реальностью, замещения её симулякрами.

          Слово «одержав», использованное в этой фразе, также заслуживает отдельного, пусть и краткого, комментария. Оно принадлежит к высокому, почти эпическому стилю, к языку спортивных репортажей и победных реляций. «Одержать победу» — это не просто выиграть, это совершить некий доблестный подвиг, достойный войти в историю. Но в контексте всей фразы, с её убийственным «по-видимому», это высокое слово звучит особенно фальшиво, особенно неуместно. Оно словно взято напрокат из какого-то другого, более героического повествования, и здесь, в этом душном кабинете, выглядит чужеродным элементом. Контраст между торжественностью глагола и неуверенностью вводного слова создаёт почти комический, гротескный эффект, который, однако, не вызывает смеха, а лишь усиливает ощущение абсурдности и фальши происходящего. Хэл, возможно, и вправду «одержал» победу, но для чиновника это всего лишь информация, достоверность которой он сам же и ставит под сомнение. Этот контраст обнажает фундаментальную проблему языка, которая пронизывает весь роман: язык, призванный выражать реальность, на деле часто служит её маскировке, искажению или даже полной подмене. Высокие слова, лишённые живого содержания, превращаются в пустые оболочки, которые можно наполнять чем угодно, но которые не способны передать подлинный опыт.

          Важно также отметить, что вся эта фраза о победе произносится сразу после того, как чиновник дважды повторил, что информация исходит «по словам Чака». Тем самым он как бы дистанцируется от неё, снимает с себя ответственность за её абсолютную достоверность. Он — лишь передаточное звено, лишь рупор, а не источник. Это типичная бюрократическая уловка: сказать, но так, чтобы в случае чего можно было бы сослаться на того, кто сказал первым. «По словам Чака, Хэл одержал, по-видимому, впечатляющую победу» — эта фраза построена по принципу матрёшки, где одна ссылка на авторитет вложена в другую, и истинный источник информации окончательно теряется в этой бесконечной рекурсии. В результате у слушателя, и у читателя, остаётся лишь смутное ощущение, что кто-то, где-то, когда-то был впечатлён игрой Хэла, но кто именно, где и когда — совершенно неясно. Эта многоступенчатая система перепоручительства, эта цепочка слухов и домыслов, облечённых в форму официального отчёта, великолепно иллюстрирует то, как функционирует современная бюрократия. Она не просто регистрирует факты, она создаёт их заново, перерабатывая живую реальность в мёртвые данные, которые затем циркулируют в замкнутой системе, не имея никакого отношения к тому, что происходит за её пределами.

          Такая неопределённость, такая размытость источника информации играет на руку всем участникам этой сцены, кроме, разумеется, самого Хэла. Чиновник может похвалить абитуриента, не рискуя своей репутацией, ведь он всего лишь повторяет чужие слова. Дядя Чарльз получает подтверждение своим рекламным заявлениям из уст официального лица. А деканы могут составить себе благоприятное мнение о кандидате, не утруждая себя просмотром записей его матчей или чтением развёрнутых отчётов. Всем удобно, все при деле, все соблюдают ритуал. И только Хэл, чья подлинная, никем не виданная победа остаётся за кадром, за стенами этого кабинета, оказывается в проигрыше. Его личный триумф присвоен, обобществлён, превращён в элемент безличной турнирной статистики. Он больше не принадлежит ему, он стал достоянием бюрократической машины, которая использует его в своих собственных целях. Эта ситуация удивительным образом перекликается с более поздними эпизодами романа, где личный опыт и внутренняя жизнь героев точно так же присваиваются и перерабатываются различными системами — рекламой, психотерапией, реабилитационными программами. Хэл здесь выступает в роли прототипического «клиента» или «пользователя», чья субъективность никому не нужна, нужен лишь её измеримый, отчуждаемый результат.

          В этом маленьком «по-видимому» скрыта также ирония судьбы, известная читателям романа. Ведь совсем скоро, через несколько минут, Хэл окажется в центре скандала, который разразится именно из-за несоответствия между его реальными, блестящими академическими способностями и тем, как они воспринимаются окружающими. Его будут подозревать в мошенничестве, его внутренние, глубокие монологи будут восприниматься как нечленораздельный, животный рёв. И это маленькое «по-видимому», этот намёк на сомнение в достоверности даже спортивных успехов, является первым, ещё очень слабым предвестником той катастрофы непонимания, которая вот-вот разразится. Мир, в котором живут эти люди, — это мир, где ничему нельзя верить на слово, где всё нужно проверять и перепроверять, и даже очевидная победа на корте становится объектом сомнения и недоверия. Хэл обречён в этом мире, потому что его подлинность, его гениальность невозможно подтвердить никакими бумагами и отчётами. Единственный язык, на котором он мог бы говорить, — язык внутреннего опыта, язык эмоций и мыслей — здесь не просто не востребован, он воспринимается как угроза, как нечто пугающее и неописуемое, как тот самый «полуживотный рёв», которым, по мнению деканов, он изъясняется.

          Итак, девятая часть нашего анализа высветила ещё одну грань трагического отчуждения Хэла от мира, в котором он вынужден существовать. Фраза «по-видимому, впечатляющая победа» является не просто стилистической небрежностью, а глубоко симптоматичным выражением, вскрывающим самую суть бюрократического восприятия реальности. Победа, которую не видели своими глазами, которая существует лишь в виде слухов и отчётов, перестаёт быть событием и превращается в информацию, которой можно манипулировать. Личный триумф спортсмена становится разменной монетой в бюрократической игре, объектом торга и средством достижения корпоративных целей. А сам Хэл, подлинный автор этой победы, оказывается от неё полностью отчуждён, лишён права на собственный рассказ о ней. В следующей, десятой части мы перейдём к анализу завершающей части реплики чиновника, касающейся завтрашнего соперника Хэла, и увидим, как эта тема безликости и функциональности получает своё дальнейшее развитие.


          Часть 10. Неизвестный противник: Структура турнира как символ бесконечной гонки


          Чиновник, продолжая информировать присутствующих о спортивных планах Хэла, сообщает: «а завтра он снова играет в Центре с победителем сегодняшнего четвертьфинала». Эта фраза, на первый взгляд, является простым и логичным продолжением турнирной сводки. Она всего лишь констатирует факт, вытекающий из структуры любого соревнования, проводимого по олимпийской системе: победитель четвертьфинала встречается в полуфинале с другим победителем. Однако в контексте всей сцены и всего романа это сообщение обретает дополнительные, куда более глубокие и мрачные смыслы. Оно подчёркивает безостановочность, непрерывность спортивного конвейера, который не знает ни остановок, ни передышек. Сегодня Хэл выиграл трудный матч, завтра — ещё более трудный, и так до бесконечности, пока не наступит поражение или пока турнир не закончится. Это бег по замкнутому кругу, где за одной победой немедленно следует необходимость одерживать следующую, и нет этому конца. Сама структура турнира, с её жёсткой сеткой и неумолимым расписанием, становится метафорой той ловушки, в которую попадает человек, посвятивший себя достижению успеха в современном мире. Успех здесь — не точка, не состояние, а бесконечный процесс, требующий постоянного подтверждения, вечного движения вперёд без права на остановку.

          Примечательно, что соперник Хэла в этой фразе остаётся совершенно безымянным, безликим. Это не какой-то конкретный теннисист с именем, рейтингом и манерой игры, а всего лишь функция — «победитель сегодняшнего четвертьфинала». Для чиновника, озвучивающего эту информацию, личность противника не имеет ровно никакого значения, важно лишь его турнирное положение, его место в сетке. Хэлу предстоит играть не с живым человеком, а с абстрактной функцией, с очередным препятствием на пути к финалу. Это обезличивание соперника является ещё одним проявлением той же самой тенденции к тотальной функционализации всего и вся, которую мы наблюдаем на протяжении всей сцены. Люди заменяются их социальными ролями, спортсмены — их турнирными позициями, победы — строчками в отчётах. Живая, полная драматизма и непредсказуемости спортивная борьба сводится к сухой, бездушной схеме, где важно только одно — итоговое место в таблице. Интересно, что в этой функциональной логике Хэл и его будущий соперник оказываются полностью взаимозаменяемы. Для системы, для турнирной сетки, не имеет значения, кто именно выиграет и кто проиграет, важно лишь, чтобы кто-то выиграл, а кто-то проиграл, чтобы движение по сетке продолжалось.

          Слово «снова», использованное в этой фразе, также несёт в себе важную смысловую нагрузку. «Снова играет» — значит, это повторяющееся, циклическое действие, которому, по-видимому, нет конца. Хэл не просто играет в теннис, он обречён играть в него снова и снова, день за днём, турнир за турниром, год за годом. Это его работа, его жизнь, его проклятие. За этим простым «снова» скрывается вся утомительность, вся монотонность, вся безжалостность профессионального спорта, который требует от человека полной самоотдачи и при этом никогда не даёт ему остановиться и перевести дух. Сегодня утром была победа, завтра утром — новый матч, послезавтра — возможно, финал, а потом — новый турнир, и всё по новой. Это бесконечная, изматывающая гонка, из которой нет выхода, кроме травмы или поражения, которое тоже воспринимается как трагедия. В этом смысле «снова» — одно из самых страшных слов в лексиконе профессионального спортсмена, слово, которое лишает его право на покой, на рефлексию, на простое человеческое существование вне соревнований. Оно превращает жизнь в бесконечную череду одинаковых дней, каждый из которых требует максимальной отдачи.

          Упоминание о том, что матч состоится «в Центре», отсылает нас обратно к Рэндольфскому теннисному центру, о котором уже шла речь ранее. Это место, которое для чиновников является лишь географической точкой, а для спонсоров — рекламной площадкой, для Хэла — место тяжелейших испытаний, арена, где он ежедневно доказывает своё право называться спортсменом. «Центр» — это слово звучит почти сакрально, как некий храм, куда допускаются лишь избранные. Но в устах чиновника оно лишено всякой сакральности, это просто очередное название, очередной пункт в расписании. Контраст между тем, чем является это место для Хэла, и тем, чем оно является для людей, говорящих о нём, достигает здесь своего апогея. Для них это строчка в отчёте, для него — поле битвы, где решается его судьба. Это несовпадение восприятия, эта невозможность передать другому то, что переживаешь сам, — одна из центральных тем романа, и здесь она проявляется в самой концентрированной форме. «Центр» существует в двух параллельных реальностях: в реальности бюрократического дискурса и в реальности личного опыта Хэла, и эти реальности никак не соприкасаются.

          Фраза о завтрашнем сопернике также подчёркивает ту колоссальную психологическую нагрузку, которую испытывает Хэл. Ему нужно не только выигрывать матчи, но и делать это в условиях жёсткого цейтнота, когда победы и поражения следуют одна за другой без малейшей паузы. Сегодняшняя победа, какой бы впечатляющей она ни была, уже ничего не значит, потому что завтра — новый бой, новый противник, новая угроза поражения. Прошлое не имеет значения, будущее неопределённо, есть только бесконечная череда «сегодня» и «завтра», матчей и переездов. Это существование в вечном настоящем, где нет места ни спокойному анализу прошлого, ни безмятежным мечтам о будущем. Только бесконечная, изнурительная гонка за очередной победой, которая тут же обесценивается необходимостью гнаться за следующей. Такая жизнь, лишённая временной перспективы, наркотически-затягивающая и одновременно опустошающая, напоминает состояние зависимости, которое будет подробно исследовано в других частях романа. Хэл зависим от победы, от этого бесконечного цикла, который даёт ему иллюзию цели и смысла, но на деле лишает его возможности просто быть.

          Интересно, что чиновник, сообщая эту информацию, даже не упоминает о том, что сам Хэл, вероятно, уже знает своего возможного соперника, возможно, даже видел его игру. Для чиновника это неважно. Важна только структура, только схема, только расписание. Личный опыт Хэла, его знание игры противника, его тактические соображения — всё это остаётся за пределами официального дискурса. Есть только голый факт: завтра в 8:30 он играет с победителем такого-то четвертьфинала. Вся сложность, вся многогранность предстоящего поединка редуцируется к этому простому, примитивному факту. Это ещё один шаг на пути отчуждения Хэла от его собственной спортивной карьеры, которая перестаёт быть его личным делом и превращается в объект внешнего администрирования. Он — лишь исполнитель, лишь функция в этой огромной машине, которая перемалывает человеческие судьбы, производя на выходе победителей и побеждённых. Его знания, его подготовка, его стратегия — всё это никого не интересует, пока оно укладывается в рамки и даёт результат.

          В этой безликости, в этом отсутствии имени у завтрашнего противника можно усмотреть и более глубокий, символический смысл. Противник Хэла — это не конкретный человек, а сама система, сам этот безжалостный механизм, который штампует победителей и побеждённых. Каждый новый соперник — лишь очередная маска, которую надевает на себя эта система, чтобы испытать Хэла на прочность. Сегодня это один, завтра — другой, но суть от этого не меняется: это всегда будет безжалостный, хорошо обученный функционер, задача которого — не дать Хэлу пройти дальше. И Хэл, в свою очередь, для своих противников тоже всего лишь функция, всего лишь очередное препятствие на их пути к вершине. В этом мире человеческие отношения заменяются чисто функциональными связями, а борьба на корте — это борьба не личностей, а социальных автоматов. Эта дегуманизация спорта, сведение его к чистой технологии достижения результата, является одной из главных мишеней уоллесовской критики. Теннис, который мог бы быть искусством, игрой, диалогом, превращается здесь в бездушное производство, где каждый игрок — лишь винтик.

          Итак, десятая часть нашего анализа показала, как, казалось бы, нейтральная информация о будущем сопернике Хэла оборачивается мрачной метафорой бесконечной, безжалостной гонки, в которую вовлечён главный герой. Безликий «победитель сегодняшнего четвертьфинала» символизирует собой саму систему, которая не знает пощады и не делает исключений. «Снова играть» — значит быть обречённым на вечное повторение одного и того же цикла побед и поражений, без надежды на остановку или передышку. А «Центр», место действия, из сакрального пространства личного подвига превращается в очередную строчку в бездушном турнирном расписании. Теперь, в предпоследней, одиннадцатой части, мы перейдём к анализу финального, бытового обмена репликами, который завершает этот отрывок и задаёт ему совершенно иное, почти ироническое звучание, которое, однако, не снимает, а лишь усиливает трагизм общего впечатления.


          Часть 11. Бытовая концовка: «Адская жара» и сухость как последнее утешение


          Финальная часть анализируемого отрывка, как уже отмечалось, принадлежит иному, неофициальному голосу, который комментирует причину столь раннего начала матчей: «Они пытаются начать до того, как начнётся здешняя адская жара». Это высказывание разительно отличается по тону и лексике от всего, что звучало ранее. Здесь нет ни канцелярских оборотов, ни ссылок на авторитеты, ни спортивной терминологии. Это живая, разговорная речь человека, который либо сам знаком с местным климатом, либо наслышан о нём от других. Словосочетание «адская жара» — это не просто метеорологическое наблюдение, это эмоциональная, почти экспрессионистская характеристика, рисующая образ Аризоны как места сурового, почти невыносимого для жизни испытания. Этот образ резко контрастирует с тем благополучным, глянцевым фасадом, который до этого пытались создать чиновники и дядя Хэла. За словами о «престижных играх» и «знаменитых отелях» вдруг проступает суровая, неприкрашенная реальность пустыни, реальность, в которой Хэлу предстоит играть и побеждать. Эта реплика действует как отрезвляющий душ, смывающий слой бюрократической косметики и обнажающий подлинное лицо мира, в котором живёт Хэл.

          Фраза «Они пытаются начать» содержит в себе намёк на некое противостояние, на борьбу человека с природой. Организаторы турнира, эти безликие «они», пытаются перехитрить природу, начав игры до наступления самых жарких часов. Но слово «пытаются» оставляет место для сомнения: удастся ли им это? Не окажется ли жара сильнее всех их организационных ухищрений? В этом маленьком словечке скрыто предчувствие возможного поражения, сознание того, что силы природы могут оказаться сильнее любых человеческих планов и расписаний. Это добавляет в повествование элемент драматизма, предвещая те нечеловеческие условия, в которых Хэлу предстоит сражаться завтра утром. Это не просто игра, это поединок не только с соперником, но и с самим пеклом, с самой природой, которая здесь, в Аризоне, предстаёт в самом своём враждебном, испепеляющем обличье. Эта борьба с жарой становится метафорой всей жизни Хэла: он постоянно вынужден преодолевать внешние обстоятельства, которые сильнее его, и делать это с максимальной отдачей, не имея права на слабость.

          И тут же следует вторая, не менее показательная реплика: «Ну хоть сухо будет». Это короткое, ироничное замечание выполняет сразу несколько важных функций. Во-первых, оно снижает пафос предыдущего высказывания об «адской жаре», переводя разговор из трагической плоскости в плоскость бытовую, почти комическую. Во-вторых, оно служит своеобразным утешением, попыткой найти хоть какой-то позитив в, казалось бы, безнадёжной ситуации. Мол, да, жарко, адски жарко, но по крайней мере не влажно, а сухую жару переносить легче. Это утешение, достойное стоика, который в любых обстоятельствах умеет находить маленькие радости. В-третьих, эта фраза демонстрирует ту самую привычку к трудностям, ту самую закалку, которая отличает профессиональных спортсменов и, в частности, Хэла. Это язык людей, для которых жара, боль, усталость — привычные спутники жизни, с которыми нужно просто уметь сосуществовать. Здесь нет места жалобам или нытью, есть только трезвая оценка ситуации и поиск хоть какого-то облегчения. Эта внутренняя дисциплина, эта способность не раскисать перед лицом неизбежного — одна из главных черт характера Хэла, и она проявляется даже в такой, казалось бы, незначительной реплике.

          Важно отметить, что эти две финальные реплики, скорее всего, принадлежат разным людям. Первая, про «адскую жару», может принадлежать тренеру или даже самому Хэлу (внутренний голос). Вторая, про сухость, — вероятно, ответ кого-то из присутствующих, возможно, даже самого Хэла, который таким образом пытается успокоить себя или окружающих. Но даже если эти реплики произносятся не Хэлом, они создают вокруг него некий фон, некий контекст, в котором его молчание становится ещё более выразительным. Он слышит эти разговоры о погоде, о трудностях предстоящего матча, но не может (или не хочет) в них участвовать. Он остаётся один на один со своей усталостью, со своим предстоящим испытанием, с той самой «адской жарой», которая для него — не предмет для праздных разговоров, а суровая реальность, с которой ему завтра предстоит столкнуться лицом к лицу. Его молчание здесь — это не просто отсутствие речи, это знак глубочайшей сосредоточенности, погружённости в себя, в свои ощущения и мысли.

          В этих бытовых, казалось бы, репликах скрыт также глубокий символический подтекст. «Адская жара» — это метафора тех испытаний, которые выпадают на долю человека, стремящегося к успеху в этом мире. Это и физические перегрузки, и психологическое давление, и бюрократическая машина, и равнодушие окружающих. Пройти через всё это, не сгореть, не сломаться — вот задача, стоящая перед Хэлом. А «сухость» в данном контексте может символизировать ту самую эмоциональную отстранённость, ту самую внутреннюю сухость, которая позволяет ему выживать в этих нечеловеческих условиях. Он не позволяет себе раскисать, не позволяет эмоциям захлестнуть его, он сохраняет внешнее спокойствие и сухость, даже когда внутри у него всё кипит и бурлит. Эта сухость — и его защита, и его проклятие, то, что позволяет ему побеждать на корте, но мешает быть понятым людьми. Ведь именно отсутствие внешних эмоций, эта самая «сухость», и вводит в заблуждение деканов, которые принимают его за бесчувственного «качка».

          Контраст между этими финальными, бытовыми фразами и всем предшествующим официальным дискурсом подчёркивает ещё одну важную тему романа — тему несовпадения языка и реальности. Официальный язык, язык чиновников и бюрократов, создаёт иллюзию порядка, ясности и благополучия. Он оперирует высокими понятиями: престиж, успех, уровень. Но реальность, проглядывающая сквозь этот язык, оказывается совсем иной: это «адская жара», изнурительный труд, постоянное напряжение. Хэл, который живёт в этой реальности, не может и не хочет говорить на языке чиновников. Его молчание — это отказ от участия в этой грандиозной фальсификации, в этой подмене живого опыта мёртвыми схемами. А финальные реплики о погоде — это последний, самый слабый мостик между этими двумя мирами, попытка заговорить на общечеловеческом, понятном всем языке. Но даже этот мостик не соединяет, а лишь подчёркивает пропасть: пока чиновники говорят о рейтингах и посевах, те, кто имеет дело с реальностью, вынуждены думать о жаре и сухости.

          Эти реплики также выполняют важную композиционную функцию в рамках всей сцены. Они служат своеобразным «возвращением на землю» после долгого и утомительного полёта в облаках бюрократической риторики. Они напоминают читателю и, вероятно, самим участникам разговора о том, что за стенами этого кондиционированного кабинета существует другой мир — мир зноя, пыли, пота и изнурительного труда. Этот мир, мир Хэла, вторгается в святая святых университетской бюрократии и напоминает о себе. Это вторжение грубой реальности в мир чистых форм и является, возможно, самым сильным моментом во всём этом отрывке. Оно обнажает хрупкость и иллюзорность того благополучия, которое так старательно выстраивали участники разговора. Достаточно выглянуть в окно, и вся эта тщательно сконструированная реальность рассыпается в прах под лучами того самого солнца, которое через несколько часов будет испепелять Хэла на корте.

          Интересно, что сама структура этого финала напоминает знаменитые уоллесовские сноски: сначала длинное, запутанное, многословное основное повествование, а затем короткая, ёмкая, почти афористичная фраза, которая всё переворачивает и заставляет взглянуть на предыдущее под совершенно иным углом. Здесь эту роль выполняют две короткие реплики о погоде. Они не просто завершают сцену, они переосмысливают её, придают ей новое, более глубокое измерение. Они показывают, что вся эта бюрократическая возня, все эти разговоры о поступлении и стипендиях — лишь внешняя оболочка, за которой скрывается главное: человек, его тело, его страдание, его борьба за выживание в этом мире. Этот контраст между формой и содержанием, между словом и делом, между языком и реальностью — один из главных двигателей всего романа.

          Итак, одиннадцатая часть нашего анализа показала, как, казалось бы, незначительные, бытовые реплики о погоде играют в этой сцене ключевую, смыслообразующую роль. Они не просто разряжают обстановку, но и обнажают глубинный конфликт между официальным дискурсом и суровой реальностью. «Адская жара» становится метафорой тех испытаний, через которые проходит Хэл, а «сухость» — символом его внутренней стойкости и эмоциональной отстранённости. Эти фразы возвращают нас к телесному опыту главного героя, к его физическому страданию, и одновременно подчёркивают его полное одиночество в этом мире слов, за которыми ничего не стоит. Теперь, пройдя через все этапы микроскопического анализа, мы можем перейти к итоговому, обобщающему взгляду на весь отрывок, чтобы собрать воедино все наши наблюдения и сформулировать окончательное понимание этой сцены.


          Часть 12. Итоговое зрение: От наивной веры к трагическому прозрению


          Мы завершили наше долгое и, надеемся, небесполезное путешествие по этому небольшому, но невероятно насыщенному отрывку. Теперь, оглядываясь назад и сопоставляя наше первое, наивное впечатление с тем глубоким пониманием, которое мы обрели в ходе анализа, мы можем сформулировать итоговый взгляд на эту сцену. Первое, поверхностное прочтение рисовало нам картину благополучной, рутинной бюрократической процедуры, где взрослые люди обсуждают спортивные успехи юноши. Теперь же мы отчётливо видим, что за этой внешней благопристойностью скрывается трагедия глубочайшего непонимания и отчуждения. Каждое слово, каждая интонация, каждая пауза в этом диалоге работают на создание непроницаемой стены между Хэлом и окружающим его миром. Мир этот говорит на языке клише, рейтингов и отчётов, и этот язык не оставляет места для живого, страдающего, мыслящего человека. Хэл, со своим богатейшим внутренним миром, со своей способностью к глубокой рефлексии, оказывается в этом мире чужим, непонятым, а вскоре — и отвергнутым.

          Теперь мы понимаем, что знаменитое начало романа, где Хэл не может вымолвить ни слова, а окружающие слышат лишь «полуживотный рёв», готовится исподволь, на протяжении всей этой сцены. Мы видим, как чиновники и дядя, даже не подозревая об этом, шаг за шагом отнимают у Хэла право на собственный голос. Они говорят за него, о нём, но никогда — с ним. Его победы, его посев, его будущие матчи — всё это становится предметом их дискурса, их игры, в которой самому Хэлу отведена пассивная, страдательная роль. Его молчание, которое поначалу могло показаться проявлением скромности или застенчивости, на поверку оказывается единственно возможной формой протеста против этого насилия над его личностью. Он не хочет и не может участвовать в этой фальшивой игре, в этом обмене пустыми, ничего не значащими словами. И когда в конце концов он пытается заговорить на своём языке, языке мысли и чувства, результат оказывается катастрофическим: его речь воспринимается как нечленораздельный рёв, а сам он — как буйный псих, требующий немедленной госпитализации.

          Метод пристального чтения позволил нам разглядеть те мельчайшие детали, те, казалось бы, незначительные языковые особенности, которые в совокупности и создают эту гнетущую атмосферу абсурда и отчуждения. Безличные обороты («меня просили добавить»), обезличенные именования («Спортивная часть»), ритуальные подтверждения («именно так, Чак»), ссылки на сомнительные авторитеты («весь контингент говорит», «по-видимому»), бытовые ремарки, снижающие пафос — всё это работает как единый, слаженный механизм, цель которого — подменить живую реальность её бюрократической копией. И в центре этого механизма, неподвижный и безмолвный, сидит Хэл — единственный подлинный, живой человек в этой комнате, чья подлинность, однако, оказывается никому не нужна и даже пугает окружающих, когда прорывается наружу. Каждая из этих деталей по отдельности могла бы показаться незначительной, но вместе они создают эффект постепенного удушения, сжатия пространства вокруг главного героя.

          Теперь мы также гораздо яснее видим, как этот маленький эпизод связан с главными, магистральными темами всего романа. Тема зависимости — не только от наркотиков, но и от социальных ролей, от ритуалов, от чужих мнений — здесь представлена в своей ранней, ещё не столь очевидной форме. Хэл зависим от своей спортивной карьеры, от ожиданий окружающих, от необходимости соответствовать. Тема абсолютного одиночества человека в толпе, где все говорят, но никто не слышит друг друга, находит здесь своё почти идеальное воплощение. Тема трагического разрыва между богатейшим внутренним миром и его внешним, часто искажённым до неузнаваемости, восприятием — это, пожалуй, центральная тема и этой сцены, и всего романа в целом. Тема всеобщей коммерциализации, проникающей во все сферы жизни, включая спорт и образование, также звучит здесь в полный голос: Хэла ценят не как личность, а как «актив», как потенциальный источник дохода для университета. Тема семьи Инкаденца с её трагическим наследием гениальности, безумия и неспособности к простому человеческому общению также получает здесь своё развитие: дядя Чарльз, заменяющий Хэлу отца, ведёт себя не как защитник, а как менеджер, как пиар-агент, озабоченный не столько благополучием племянника, сколько успехом переговоров.

          Возвращаясь к началу нашего анализа, к «наивному» прочтению, мы теперь с полной ответственностью можем констатировать всю его обманчивость и недостаточность. То, что поначалу казалось скучной, ничего не значащей формальностью, предисловием к основному действию, оказалось ключом к пониманию трагедии главного героя. «Вотабургер», «Эль Кон Мариотт», «конопатый скальп», «адская жара» — все эти разрозненные, на первый взгляд, детали сложились в нашем сознании в единую, стройную, хотя и пугающую, мозаику. Мозаику мира, в котором человек, с его сложной душой и уникальным внутренним миром, перестаёт быть самим собой, превращаясь в простой и удобный для использования набор статистических показателей, рейтингов и анкетных данных. Хэл Инкаденца, гениальный теннисист и глубочайший эрудит, для членов приёмной комиссии — всего лишь «посев под третьим номером» в разряде юниоров. Всё остальное, всё, что делает его Хэлом, — его мысли, его чувства, его страхи, его надежды — остаётся за скобками, в лучшем случае вызывая недоумение, в худшем — ужас.

          Его блестящая, изматывающая победа, одержанная сегодня утром, для них — лишь «по-видимому, впечатляющая», то есть информация, достоверность которой они сами же и ставят под сомнение. Его будущее, его карьера, его жизнь — всё это становится предметом бюрократического согласования, торга между заинтересованными сторонами, в котором сам он не участвует. Ирония судьбы заключается в том, что Хэл, который внутри себя носит целые библиотеки, который способен рассуждать о Кьеркегоре и Фурье с необычайной глубиной, здесь, в этом разговоре, лишён даже права голоса. Его молчание красноречивее любых слов, и это молчание — приговор не только ему, но и всему миру, который его окружает. Миру, который не слышит и не хочет слышать ничего, кроме эха собственных, пустых речей. Этот мир сам себя обрекает на пустоту и бессмысленность, отказываясь от живого диалога с живым человеком.

          Анализ этого небольшого отрывка блестяще демонстрирует нам ту высочайшую требовательность, которую Дэвид Фостер Уоллес предъявляет к своему читателю. Он не даёт готовых ответов и не расставляет указателей, он просто погружает нас в гущу языка, в самую толщу слов, и предлагает нам самим разбираться, что к чему. Пристальное чтение в данном случае — это не просто академическое упражнение, а единственно возможный способ приблизиться к пониманию этого сложнейшего, многослойного текста. Это способ услышать тишину, которая стоит за словами, увидеть пустоту, которая скрывается за бойкими речами, почувствовать боль, которая таится за внешней невозмутимостью. Только пройдя через этот микроскопический анализ, через это вслушивание в каждое слово, мы можем по-настоящему понять, что происходит в этой, казалось бы, ничем не примечательной университетской аудитории. Уоллес не пишет для ленивого читателя, он требует работы, требует соучастия, требует, чтобы мы разделили с его героями тяжесть их существования.

          Итак, наше исследование подошло к концу. Мы убедились, что даже самый незначительный, на первый взгляд, отрывок из романа «Бесконечная шутка» может служить безупречной моделью всего огромного и сложного мира, созданного Уоллесом. Мы научились видеть за внешней простотой глубокую сложность, за формальным благополучием — трагедию, за бойкой речью — гробовое молчание. Этот отрывок, как в капле воды, отразил в себе все главные темы и мотивы романа: отчуждение, одиночество, непонимание, дегуманизацию, тиранию социальных ролей и языковых клише. Мы увидели, как Уоллес, используя самые простые, повседневные языковые средства, создаёт портрет общества, в котором подлинное человеческое общение становится невозможным. В следующей, тринадцатой лекции мы продолжим наше погружение в текст, сосредоточившись на реакции самого Хэла на эту тираду и на тех трагических событиях, которые за ней последуют, и, возможно, нам откроются новые грани этого бесконечного, как сама шутка, романа. А пока, завершая двенадцатую лекцию, запомним главное: пристальное чтение требует от нас не просто фиксации того, что сказано, но и умения слышать то, что не сказано, — тишину, паузы, умолчания. Именно в них, в этих зазорах между словами, и скрывается подлинная правда о человеке и о мире, которую Уоллес так настойчиво и так мучительно пытался до нас донести.


          Заключение

         
          Мы проделали долгий и, без сомнения, утомительный путь от самого первого, поверхностного восприятия этого, казалось бы, незначительного отрывка к его глубинным, скрытым от невооружённого глаза смыслам. Казавшийся на первый взгляд простым и малосодержательным, этот протокольный диалог раскрылся перед нами как сложнейший семиотический код, как зашифрованное послание о природе власти, языка и человеческого одиночества. Мы воочию увидели, как язык спортивной бюрократии и корпоративной лояльности создаёт мощнейшую иллюзию реальности, подменяя собою живую, противоречивую и подлинную жизнь. Каждое произнесённое в этой комнате слово, каждая интонация, каждая пауза работали на создание того самого образа «успешного абитуриента», который был так необходим и университету, и академии, и дяде Чарльзу. Но одновременно с этим, как тень, как неизбежная изнанка, каждое слово обнажало трещины в этом искусственном, наспех сколоченном образе. Безличные конструкции, досадные оговорки, многозначительные многоточия, неуверенные интонации — всё это выдавало колоссальное напряжение, скрытое за фасадом благопристойности. И главное — за всей этой словесной шелухой, за этим водопадом пустых, ничего не значащих фраз, незримо, но ощутимо присутствовал молчаливый Хэл. Его гробовое молчание было единственным подлинным, не фальшивым высказыванием в этой комнате, полной говорящих голов.

          Теперь, по завершении нашего многоступенчатого анализа, мы можем в полной мере оценить то колоссальное, филигранное мастерство, с которым Дэвид Фостер Уоллес строит эту, на первый взгляд, простую сцену. Он выстраивает её как изощрённый контрапункт двух абсолютно несовместимых партий: партии официальной, громкой, самоуверенной, но глубоко фальшивой, и партии человеческой, безмолвной, но единственно подлинной. Официальная партия, партия чиновников и дяди, звучит в этом отрывке громко и уверенно, заглушая всё вокруг. Но чем громче она звучит, тем отчётливее проступает её внутренняя пустота, её абсолютная неспособность выразить хоть что-то, имеющее отношение к реальности. Человеческая же партия — это партия Хэла, и выражена она не словами, а его неподвижностью, его сцепленными пальцами, его внутренним, известным нам монологом, который так и останется невысказанным. В нашем отрывке звучит только первая партия, но вторая, безмолвная, угадывается за каждым словом, за каждой интонацией первых. Мы отчётливо слышим, как звонкие, бойкие фразы чиновников с глухим стуком разбиваются о невидимую, но непроницаемую стену хэловского молчания, стена его отчаяния и непонимания. Эта стена — сам Хэл, его трагическая, вынесенная из детства неспособность быть услышанным, и она становится главным действующим лицом этой сцены, предвосхищая ту финальную катастрофу, которая описана в прологе романа и которую мы уже знаем.

          В ходе анализа мы также смогли наглядно убедиться в том, как в этом небольшом, почти микроскопическом отрывке отражаются, словно в капле воды, все главные, магистральные темы огромного и сложного романа «Бесконечная шутка». Тема зависимости предстаёт здесь не в своей химической, а в социальной ипостаси — как зависимость от предписанных социальных ролей, от пустых ритуалов, от власти общепринятых мнений и клише. Тема абсолютного, вселенского одиночества раскрывается через образ Хэла, сидящего в центре говорящей толпы и не имеющего возможности сказать ни слова, чтобы быть понятым. Тема рокового разрыва между необъятным, сложнейшим внутренним миром личности и её примитивным, искажённым внешним восприятием находит здесь своё почти идеальное выражение. Тема тотальной коммерциализации всех без исключения сторон человеческой жизни, включая спорт, образование и даже погоду, пронизывает каждую реплику, каждое упоминание спонсоров и брендов. И наконец, тема семьи Инкаденца с её трагическим наследием гениальности, безумия и глубочайшей неспособности к простому, человеческому общению, незримо, но ощутимо витает в воздухе этой душной комнаты. Всё это, спрессованное до предела, уместилось в нескольких десятках слов, произнесённых, по сути, второстепенными, эпизодическими персонажами. Уоллес, словно строгий экзаменатор, требует от своего читателя предельной, абсолютной концентрации на таких, на первый взгляд, проходных и необязательных эпизодах, ибо именно в них, в этих мелочах и деталях, и таится подлинный смысл его великой книги.

          Итак, возвращаясь к самому началу нашего пути, к той точке, с которой мы стартовали, мы теперь с полной ясностью и отчётливостью понимаем всю глубину обманчивости «наивного», поверхностного прочтения этого текста. То, что поначалу не вызывало ничего, кроме скуки и желания поскорее перевернуть страницу, оказалось, по сути, ключом, открывающим дверь к пониманию одной из центральных трагедий романа. «Вотабургер», «Эль Кон Мариотт», «конопатый скальп», «адская жара» — все эти разрозненные, ничем не связанные, казалось бы, детали и подробности сложились в нашем сознании в единую, цельную, хотя и глубоко трагическую, мозаику. Мозаику того самого бездушного, потребительского мира, где живой, уникальный человек с его неповторимой душой и сложнейшим внутренним миром неизбежно перестаёт быть самим собой, превращаясь в простой и удобный для использования набор статистических показателей, рейтингов и формальных анкетных данных. Хэл Инкаденца, гениальный теннисист и эрудит, чей внутренний мир способен поразить самое смелое воображение, для членов приёмной комиссии — не более чем «посев под третьим номером» в возрастной категории «не старше 18 лет». Его блестящая, выстраданная победа на корте — для них лишь «по-видимому, впечатляющая», то есть информация, достоверность которой они даже не считают нужным проверять. Его будущее, его карьера, его, в конечном счёте, жизнь — всё это становится предметом циничного бюрократического торга, в котором сам он не участвует и не имеет права голоса. В следующей лекции, тринадцатой по счёту, мы продолжим наше погружение в этот удивительный текст и сосредоточимся на реакции самого Хэла на всю эту ситуацию. А пока, завершая сегодняшнюю встречу, мы должны твёрдо усвоить главный урок пристального чтения: оно требует от нас умения слышать не только произнесённые вслух слова, но и ту глубокую, многозначительную тишину, которая стоит за ними.


Рецензии