грибы
Музыкантам, игравшим до конца
Часть первая. Контракт
Всё началось в военкомате.
Вернее, не в военкомате — туда нам с такими статьями было нельзя. В обычном офисном здании на окраине города, где на дверях не было вывесок, а в коридорах пахло свежим ремонтом и ещё чем-то неуловимо казённым.
Очередь была человек сорок. Разные лица — угрюмые, весёлые, испуганные, решительные. Кто-то в камуфляже, кто-то в спортивных костюмах, кто-то в деловых костюмах, будто на собеседование в банк пришёл.
Заполняли анкеты. Проходили медкомиссию — быстро, по-военному, без очередей и поликлинического хамства. Потом — беседа со службой безопасности. Вопросы были простые: судимости? долги? проблемы с законом? родственники за границей?
Я прошёл.
Подписание контракта было похоже на сделку с дьяволом.
Маленькая комната, стол, два стула. Кадровик — лысый мужик с уставшими глазами — подвинул мне бумаги.
— Читай. Если всё устраивает — подписывай.
Я читал. Срок — полгода. Условия — стандартные. Оплата — по результатам. В случае гибели — выплата семье. Всё чётко, без воды.
Подписал. Поставил дату. И почувствовал, как за спиной захлопнулась какая-то дверь. Обратного пути не было.
— Теперь позывной, — сказал кадровик. — Придумал?
Я замялся. Думал об этом, но в голову лезло что-то пафосное — Тигр, Сокол, Беркут.
— Все клёвые позывные уже разобрали, — усмехнулся кадровик. — У нас тут система: кто идёт на второй контракт — те выбирают сами. А новичкам — компьютер. Программа случайных чисел. Что выпадет — то и твоё.
Он щёлкнул мышкой, посмотрел на экран.
— Гвоздь, — сказал он. — Будешь Гвоздём.
— Гвоздь? — переспросил я.
— Гвоздь. Нормально. Коротко, звонко. Могло быть хуже.
— А что может быть хуже?
— Да всё что угодно. Вон у нас Септик есть. Латышка. Космос. Пельмень. Шпрот. Баклажан. В прошлом наборе одному мужику выпало Триппер. Ходил красный как рак, но ничего — повоевал, живой остался. На второй контракт уже сам выбрал — Волкодав.
Я рассмеялся. Кадровик тоже улыбнулся.
— Не парься, Гвоздь. Позывной — это не главное. Главное — что за ним стоит. Будь хорошим бойцом — и Гвоздь будет звучать гордо.
Потом выдали жетон.
Маленькая металлическая пластинка на цепочке. На одной стороне — буква и номер группы, через тире — мой номер в группе. На другой — просто цифры, какой-то личный код.
— Не потеряй, — сказал кадровик. — Это теперь твой паспорт. Если убьют — по нему опознают.
Я повесил жетон на шею. Он лёг под футболку, холодный и чужой.
Потом была экипировка. Склад, заваленный ящиками и коробками. Нас одевали с ног до головы — от носков и трусов до тактических очков и налобного фонаря. Всё новое, всё качественное, всё подогнали по размеру.
— Держи, — протянул снабженец бронежилет. — Примеряй.
Бронежилет был тяжёлым, неудобным, чужим. Я надел его и почувствовал, как плечи просели к земле.
— Привыкнешь, — сказал снабженец. — Через месяц будешь в нём спать.
Я не поверил. Но он оказался прав.
Вечером нас построили во дворе.
— Слушай сюда! — орал старший команды. — Сейчас едем в учебку. Там будете месяц пахать, как проклятые. Инструкторы у нас — звери, но справедливые. Слушаться беспрекословно. Вопросов не задавать. Делать, что скажут. Если кто думает, что он крутой и всё знает — сразу забудьте. Здесь все равны. Здесь все — мясо. Из мяса делают бойцов.
Он обвёл нас взглядом.
— Машины подадут через час. Кто хочет — может позвонить домой. Но коротко. Сказал, что всё нормально, что уезжаешь в командировку. Без соплей, без сантиментов. Всё.
Машины пришли через час.
«Уралы» — старые, видавшие виды, с брезентовым верхом и разбитыми амортизаторами. Мы загружались в темноте, молча, сосредоточенно.
Тридцать человек в кузов. Плюс ящики с боеприпасами — на первое время. Плюс наши рюкзаки, которые казались неподъёмными. Плюс оружие — пока учебное, но всё равно тяжёлое.
Загрузились так плотно, что пошевелиться было невозможно. Кто-то сидел на корточках, прижатый к борту. Кто-то стоял, вцепившись в тент. Кто-то лежал на ящиках, потому что больше некуда. Рюкзаки давили со всех сторон, автоматы упирались стволами в каски, ноги затекали, спины немели.
— Готовы? — крикнул водитель.
— Готовы! — заорали мы хором.
Машина дернулась и поехала.
Дорога была долгой.
Часа два или три — никто не считал. Мы тряслись в темноте, как сельди в бочке, только сельди были живые и матерились.
Первые же кочки перемешали всё. Мы, такие плотно упакованные, вдруг стали единой массой — люди, вещи, оружие, ящики. Кого-то бросило влево, кого-то вправо, всё покатилось, поехало, перемешалось. Чей-то ствол ткнул меня в каску. Чей-то рюкзак прижал к борту так, что я не мог вздохнуть. Кто-то сверху упал на меня, и мы оба заматерились.
— Твою мать! — орал парень справа, пытаясь вытащить ногу из-под ящика.
— Держись! — кричал кто-то в ответ, но держаться было не за что.
Машина тряслась, прыгала на ухабах, кренилась на поворотах. Мы катались по кузову, как горох в банке, только горох был живой и матерился.
Где-то на середине пути я перестал понимать, где мои руки, где ноги, где чужой локоть, впившийся мне в ребра. Мы стали одним организмом — тридцать человек, сжатых в стальной коробке, несущейся в ночь.
Когда машина остановилась, мы не сразу поняли, что приехали.
Тишина после гула мотора казалась оглушительной. Тент откинули, и внутрь хлынул холодный ночной воздух. Он пах лесом, сыростью и ещё чем-то неуловимым, что потом будет сниться всю жизнь.
Вылезали долго. Тела затекли так, что не слушались. Ноги отказывались идти, руки не поднимались. Мы выползали из кузова, как раненые черви, хватаясь за борта, падая в грязь, пытаясь разогнуть спины.
Вокруг была темнота. Только силуэты деревьев, только черное небо в крупных, наглых звездах, только чей-то голос впереди:
— Равняйсь! Смирно! Добро пожаловать в «Грибы».
Мы не поняли тогда, что это значит. Но запомнили слово.
Часть вторая. Грибы
Лагерь назывался «Мухомор».
Их было несколько — учебных центров, разбросанных по лесополосам. И все они носили грибные названия: «Поганец», «Сыроежка», «Опёнок», «Боровик». Наш был «Мухомор». Почему — никто не знал. Может, из-за цвета крыш. Может, из-за того, что внутри всё было ядовито-опасно. Может, просто для маскировки.
— Грибы, — объяснил инструктор на первом построении. — Так называют наши лагеря. Запомните. В разговорах, в рациях, в письмах домой — только «грибы». Никаких названий, никаких координат. Мы — грибники. Понятно?
— Понятно! — гаркнули мы.
— Не слышу!
— ПОНЯТНО!
Лагерь стоял в лесополосе, изрезанной глубокими оврагами.
В склоны оврагов были врыты деревянные сооружения, больше похожие на входы в шахты, чем на жильё. Дверей не было — только занавески из туристических ковриков или старых спальников.
Внутри — двухъярусные нары, сколоченные из горбыля. Никаких матрасов. Только спальные мешки, туристические коврики и рюкзаки — они же подушки, они же столы, они же единственное имущество.
В углах — буржуйки. В одной уже топили, и тепло, тяжёлое, сырое, смешивалось с холодом, тянущим от входа.
Никаких занавесок внутри не было. Вообще. Всё на виду. Тридцать человек в одном пространстве — спи, ешь, переодевайся, живи. Личное пространство заканчивалось там, где начинался спальник.
Застегнулся — и ты один. В своём коконе, в своём мире, в своей голове.
Вылез — ты часть общего организма.
Первое утро началось с подъёма.
В пять утра кто-то уже вставал, уходил на завтрак, собирался. Можно было поспать до шести — и тогда бегом на построение без еды.
Я выбрал золотую середину: половина шестого. И поспать чуть больше, и на завтрак успеть.
Выходил из землянки — и замирал. Лагерь просыпался. У костров грелись те, кто встал пораньше. Кто-то уже пил чай, кто-то просто курил, глядя в небо. Дым смешивался с туманом, поднимался к верхушкам деревьев, и казалось, что лагерь горит медленным, холодным огнём.
Плац был в полукилометре. Я шёл, проваливаясь в колеи, матерясь, выдирая ноги из чернозёма. Лёд хрустел под ногами, грязь чавкала, мат становился ритмичным.
Строй собирался долго.
Мы не были военными. Мы были сборной солянкой — бывшие зеки, бывшие менеджеры, бывшие таксисты, бывшие мужья, бывшие отцы. У каждого была своя жизнь, и все эти жизни кончились здесь.
Имён у нас не было. Только позывные, полученные при подписании. Гвоздь, Септик, Латышка, Космос, Пельмень, Шпрот, Баклажан, Циклоп — строй звучал как зоопарк, как овощная база, как аптека.
Мы запоминали друг друга. Кто есть кто. Септик — угрюмый мужик лет сорока, молчаливый и надёжный. Латышка — здоровенный детина из Рязани, которого компьютер наградил зачем-то женским позывным. Космос — вечно сонный пацан, парящий в облаках. Пельмень — круглый, добродушный, всегда с шуткой.
— Номера! — орал старший группы.
Мы называли свои жетоны. Цифры, буквы, комбинации. Память человеческая — штука капризная, особенно в шесть утра, особенно когда ты мокрый, грязный и хочешь спать.
— Гвоздь! Номер?
Я отчеканивал. Без запинки. Выучил.
Иногда кто-то не выходил на построение.
— Где Космос? — спрашивал командир.
— Спит, — отвечал кто-то из его землянки.
— Спит? — Командир улыбался. Это была страшная улыбка. — А ну, группа, за мной.
Мы шли к землянке. Вся толпа, всем строем, в грязи, в темноте. Откидывали занавеску, заходили внутрь. Космос спал на нижних нарах, завернувшись в спальник с головой.
— Космос, подъем!
Ноль реакции.
— Космос, вставай!
Он переворачивался на другой бок.
— Выносите, — командовал командир.
Мы брались за спальник и несли его, как бревно, как куль с картошкой. Ставили в грязь перед строем. Космос просыпался, стоя в спальнике босиком, с глазами размером с чайное блюдце.
— Доброе утро, Космос. Займите своё место в строю.
Он занимал. Дрожал не столько от холода, сколько от стыда.
Больше Космос не просыпал.
Часть третья. Зима
Учебка пришлась на зиму.
Декабрь, январь — морозы, снег, оттепели. Чернозём превращался в ледяное месиво, колеи замерзали, и каждое утро начиналось с хруста льда под ногами.
Мы мёрзли. Даже в спальниках, даже у буржуек. Спальники были мокрые от конденсата, одежда не просыхала, берцы никогда не были сухими.
— Тепло, — говорил инструктор, позывной Дед. — Вы сейчас думаете: главное — тепло. Поставлю печку, натоплю, заживу. А я вам скажу: тепло — не главное. Через месяц вы поймёте, что главное — не умереть. А согреться можно движением. Или просто привыкнуть.
Мы не верили. Но привыкли.
Полигон находился в поле.
Кусок непаханой земли среди бескрайних пашен. Почему его не пахали — неизвестно. Может, земля была плохая, может, хозяин умер, может, просто забыли. Он стал нашим учебным местом.
Вокруг — чернозём, колеи, грязь. А здесь — твёрдая земля, поросшая жёсткой травой.
Инструкторы не орали. Не унижали. Они учили. Спокойно, терпеливо, по-деловому.
— Ваша задача, — говорил Дед, — довести всё до автоматизма. Чтобы, когда прилетит, вы не думали: «Ой, мамочка, страшно!» А просто падали, стреляли, бежали, перезаряжали. На войне думать некогда. На войне жить некогда. Надо успевать.
Отработка действий с оружием.
Вставить магазин — передернуть затвор. Снять магазин — убрать в подсумок — достать новый — вставить — передернуть. Сотни раз. Тысячи раз. Пока пальцы не сотрутся в кровь, пока тактические перчатки не протрутся до дыр.
— Магазин! — командует инструктор, и ты меняешь магазин, не глядя, на ощупь.
— Смена позиции! — и ты падаешь, перекатываешься, ползешь, встаешь, бежишь, снова падаешь.
— Граната! — и ты падаешь плашмя, в грязь, в ледяную жижу, не думая, не разбирая.
— Контроль ствола! — напоминает инструктор. — Контроль курка! Всегда!
Мы контролировали. Даже когда падали, даже когда ползли, даже когда просто стояли в строю.
Между занятиями — минуты отдыха.
Мы разводили костры прямо на полигоне. Собирали сухие ветки, щепки, всё, что горит. Садились вокруг, грели руки, курили, молчали.
Лежали прямо на бронежилетах. Снимали разгрузку, подкладывали под спину, закрывали глаза. Пять минут — и солнце светит в лицо, и ветерок дует, и кажется, что ты не на войне, а на пикнике.
Пять минут — это бесконечность. За пять минут можно вспомнить всю жизнь. За пять минут можно забыть всё. За пять минут можно просто посидеть и ни о чём не думать.
Мы сидели и ни о чём не думали.
В туалет ходили с автоматом.
Это правило вбивали с первого дня. Никогда не выпускать оружие из рук. Всегда контроль ствола. Всегда контроль курка. Всегда быть готовым.
— Понимаете, — объяснял Дед, — вы сейчас в учебке. Здесь безопасно. Но привычка должна быть въедена в подкорку. Чтобы потом, там, вы даже срать садились с автоматом на коленях. Потому что тот, кто расслабляется, — умирает.
Мы садились. Автомат на коленях, палец на предохранителе, уши слушают, глаза смотрят.
Потом, через месяц, это спасло жизнь не одному.
Часть четвёртая. Быт
ПАЙКИ — это была отдельная тема.
Сухой паёк — картонная коробка, в которой лежало всё, что нужно бойцу для счастья: банка тушёнки, две банки каши, паштет в банке, галеты, шоколад, чай, кофе, сахар, джем.
В первый день это казалось пищей богов. Мы ели и нахваливали. На второй день — просто ели. На третий — начинали ворчать. На четвёртый — готовы были убить за что-нибудь свежее. На пятый — привыкли.
— Знаете, — сказал как-то Латышка, жуя галету, — я раньше в рестораны ходил. Устрицы, фуа-гра, трюфели. А теперь ем это и кайфую. Потому что это — жизнь.
Мы засмеялись. Но он был прав.
Разговоры у буржуйки.
Вечером, когда занятия заканчивались, мы собирались вокруг печки. Кто на нарах, кто на ящиках, кто просто на корточках. Курили, грели руки, говорили.
Говорили о разном. О доме, о семьях, о работе, о том, что будем делать после войны. Кто-то мечтал открыть бизнес. Кто-то — купить машину. Кто-то — просто вернуться и обнять жену.
Никто не говорил о смерти. Хотя все знали: вернётся каждый десятый.
— Слышь, — сказал однажды Космос. — А ведь мы сюда через полгода вернёмся. Только из нас тут никого не будет.
— Почему?
— Потому что те, кто выживет, сюда не вернутся. Зачем? А те, кто не выживет... ну, ты понял.
Мы помолчали.
— А лагерь будет стоять, — продолжил Космос. — И другие будут приезжать. И так же будут строить строй по утрам, и так же будут падать в грязь, и так же будут сидеть у костров. А нас не будет.
— Философ, — усмехнулся кто-то.
— Нет. Просто вижу.
Буржуйка гудела. Мы кашляли, тёрли глаза, но не уходили. У печки было тепло.
Ночные подъемы по тревоге.
Землянка погружалась в темноту — светомаскировка. Крики: «Тревога! Подъем!» — и ты вскакиваешь с нар, ничего не видя, на ощупь ищешь своё снаряжение.
Берцы. Где берцы? Под нарами. Разгрузка. Где разгрузка? Висела на гвозде. Автомат. Где автомат? Стоял в углу.
Ты собираешь себя по частям, как конструктор. Пальцы дрожат, путаются в ремнях, застёжках. Кто-то рядом матерится — надел штаны задом наперед.
Через минуту ты должен выбежать наружу, построиться. Через минуту — это много. В бою на сборы дают секунды.
Мы бежали в темноту, на плац, строились, дрожали от холода и ждали команды. Потом бежали обратно, ложились и снова — тревога. И так по пять раз за ночь.
К концу второй недели мы научились собираться за тридцать секунд. Потом за двадцать. Потом за десять.
Это ох как пригодилось потом.
Часть пятая. Марш-бросок
О нём говорили много.
Марш-бросок был легендой, мифом, страшилкой для новичков. Говорили, что его придумали специально, чтобы сломать тех, кто ещё держится. Говорили, что после него люди седеют.
Мы не верили. Но готовились.
Началось на рассвете.
Построили, пересчитали, выдали дополнительный боекомплект. Ящики с патронами, гранаты, сухпаи на трое суток. Рюкзаки раздулись, как шары. Лямки врезались в плечи.
— Загружаемся! — скомандовал Дед.
Мы полезли в «Урал». Теперь, наученные опытом, загрузились быстро и плотно. Пятьдесят человек, ящики, рюкзаки — всё встало как влитое. Я сидел на корточках, прижатый к борту, и в спину мне упирался чей-то ствол. Нормально. Привычно.
Машина тронулась. Час тряски по проселку — и мы на месте.
— Бегом! — скомандовал Дед.
Мы выпрыгнули и побежали.
Сначала по полю. Пашня, чернозём, колеи. Ноги увязали, дыхание сбивалось. Через километр я понял, что рюкзак весит тонну, а ботинки — два пуда грязи.
Потом начались овраги.
Овраги здесь были глубокие, с крутыми склонами. В оттепель они превратились в грязевые реки. Снег растаял, земля раскисла, и каждый шаг давался с трудом.
Подъём на склон — это было восхождение на Эльбрус. Только без ледорубов, без страховки, без кислородных масок. Ноги скользили, руки хватались за корни, рюкзак тянул назад.
Мы поднимались цепочкой, держась за автоматы друг друга. Один поскользнулся — двое держат. Двое поскользнулись — трое держат. Если падаешь, вставай. Если не можешь встать — ползи. Если не можешь ползти — тебя потащат.
Бросать никого нельзя.
Это правило вбили так же крепко, как контроль курка. Тот, кто отстал, — не отстал. Он просто идёт медленнее, и его надо подождать.
На марше мы несли двоих.
Первый — Цыган, высокий парень из Ростова. У него подвернулась нога, стопа распухла. Мы сделали носилки из автоматов — скрестили стволы, набросили куртки, посадили сверху.
Второй — Космос. Он просто выдохся. Упал лицом в грязь и лежал. Мы подняли, дали воды. Через километр упал снова. Тогда взяли под руки и потащили.
А потом был финиш.
«Уралы» стояли на опушке леса, урча двигателями. Мы подбегали, падали, ползли, хватались за борта. Я залез в кузов, упал на пол и лежал, глядя в небо. Ноги дрожали, мышцы сводило судорогой.
— Живые? — спросил Дед, заглядывая в кузов.
Мы молчали. Мы не могли говорить.
— Живые, — ответил он сам себе. — Ну, молодцы. Это вам пригодится. Там, на той самой тропе от брони до передка.
Он оказался прав.
Часть шестая. Прощание
Последний день в учебке пришёлся на канун Нового года.
Построили, пересчитали. Командир отряда — позывной Хан — стоял перед строем и смотрел на нас долгим взглядом.
— Вы теперь не гражданские, — сказал он. — Вы теперь бойцы. Музыканты. Те, на ком фронт держится. Через несколько часов вы будете там, за ленточкой. Кто-то из вас не вернётся. Кто-то вернётся инвалидом. Кто-то вернётся героем. Но запомните главное: вы уже мертвецы. Все. И когда вы это поймёте — вам станет легко. Потому что мёртвым не страшно.
Он прошёлся вдоль строя.
— Я сказал вам в первый день: вернётся каждый десятый. Это правда. Но есть другая правда. Там, за ленточкой, вы станете братьями. На всю жизнь. И тех, кто останется там, вы будете помнить всегда. Это дороже денег. Дороже наград. Дороже жизни.
Он остановился перед центром строя.
— А теперь — по машинам. И помните: вы — музыканты. А музыканты играют до конца.
Мы грузились в «Уралы».
Те же машины, что везли нас сюда месяц назад. Те же люди, но уже другие. Другие глаза. Другие лица. Другая походка.
Теперь мы загружались быстро, плотно, умело. Пятьдесят человек — как пять. Каждый знал своё место, каждый помогал соседу.
Инструкторы стояли в стороне и курили. Смотрели на нас и молчали.
— Дед! — крикнул кто-то из кузова. — А ты с нами?
— Нет, — ответил он. — Я тут остаюсь. Новых готовить. А вы давай. Там встретите.
— А как же баня? — крикнул Космос.
— Будет баня, — усмехнулся Дед. — Обязательно будет. После войны.
Машины завелись, взревели моторами, тронулись. Лагерь оставался позади. Землянки, костры, буржуйки, плац, полигон, овраги — всё уходило в прошлое.
Я смотрел назад, пока лесополоса не скрылась за горизонтом. А потом повернулся вперед. Там, за ленточкой, ждал ад.
Часть седьмая. Бахмут
Бахмут был адом.
Город, которого больше нет. Руины, воронки, перемолотые в труху стены. Мы штурмовали его месяцами — дом за домом, улицу за улицей, подвал за подвалом.
Из нашей группы, приехавшей сюда в январе, к весне осталось меньше половины. Септик погиб в феврале — пуля снайпера, глупая случайность. Латышка подорвался на мине в марте. Пельмень — осколок, несовместимый с жизнью. Цыган пропал без вести — ушли с группой и не вернулись.
Мы воевали. Хоронили. Снова воевали.
Я выжил.
Не знаю, как и почему. Может, потому что научился в учебке всему, чему могли научить. Может, потому что Космос прикрыл меня в одном бою, а я его — в другом. Может, просто повезло.
В мае, когда Бахмут взяли, нас вывели на ротацию. Из тридцати человек, приехавших сюда в декабре, в строю осталось четверо. Я, Космос, Латышка — который, оказывается, выжил, только без ноги теперь. И Юрист — бывший питерский юрист, потерявший руку, но оставшийся в живых.
Четверо из тридцати. Почти каждый десятый. Инструктор не соврал.
Часть восьмая. Возвращение
В «Грибы» мы вернулись летом.
Через полгода после того, как уехали отсюда в заиндевевших «Уралах», под вой ветра и мат товарищей. Сейчас было тепло, солнечно, зелено.
Дорога запомнилась плохо. Мы ехали молча, каждый думал о своём. О тех, кто не доехал. О тех, кто остался там, в бахмутских руинах. О том, как будем жить дальше.
Когда машина остановилась, я вышел и замер.
Лагерь был тот же.
Землянки, кострища, плац вдалеке. Но всё стало другим. Зелёным, живым, тёплым. Занавески из ковриков колыхались на ветру. Где-то лаяла собака. Кто-то смеялся у костра.
Мы стояли и смотрели.
— Грибы, — сказал Космос.
И только тогда я понял, почему лагерь так называется.
В лесополосе, вокруг землянок, прямо под ногами, росли грибы. Самые настоящие. Маслята, подберёзовики, лисички — они лезли из земли, как сумасшедшие, пользуясь тем, что их никто не собирает.
— Твою мать, — выдохнул кто-то. — Грибы. Буквально.
Нас встретили новые.
Другие лица, другие позывные, другие глаза. Они смотрели на нас с уважением и любопытством — ветераны, прошедшие Бахмут, вернувшиеся в учебку то ли за новым контрактом, то ли просто попрощаться.
Дед стоял у штабной палатки, курил и смотрел на нас. Так же, как полгода назад. Только в глазах было что-то другое. Может, гордость. Может, печаль.
— Вернулись, — сказал он. Это был не вопрос.
— Вернулись, — ответил я.
— Сколько вас?
— Четверо.
Дед кивнул, затянулся, выпустил дым в летнее небо.
— Каждый десятый, — сказал он. — Я же говорил.
— Говорили.
— А теперь идите. Посмотрите. Грибы нынче уродились.
Мы пошли в лесополосу.
Грибов действительно было много. Они росли прямо у входа в землянки, там, где зимой мы проваливались в ледяную жижу и матерились по утрам. Они лезли из земли, наглые, весёлые, живые.
Космос нагнулся, сорвал лисичку, повертел в руках.
— А мы тогда, зимой, даже не знали, — сказал он. — Что под снегом они есть. Ждут.
— Чего ждут?
— Весны. Тепла. Нас.
Я смотрел на грибы и думал о тех, кто остался в Бахмуте. Септик, Латышка, Пельмень, Цыган, Шпрот, Баклажан... Все они были здесь. В этой земле. В этих грибах. В этом воздухе.
Вечером мы сидели у костра.
Того самого, у которого грели руки полгода назад. Теперь было тепло, костёр жгли для настроения, для света, для памяти.
Вокруг сидели новые — те, кто только приехал, кому только предстояло пройти учебку, а потом — Бахмут, или Соледар, или ещё что-то, о чём мы даже не знаем.
Они смотрели на нас с уважением. Мы смотрели на них с тоской. Потому что знали, что их ждёт.
— Расскажите, — попросил кто-то из новеньких. — Как там?
Космос усмехнулся, посмотрел на меня. Я кивнул.
— Там, — сказал Космос, — грибы не растут. Там только железо и смерть. Но если выучитесь здесь, если станете братьями — может, и выживете.
Он помолчал, глядя в огонь.
— Каждый десятый. Запомните это. И сделайте так, чтобы этим десятым были вы.
Новенькие молчали. В темноте светились только огоньки сигарет.
Ночью я не спал.
Вышел из землянки, сел на пенёк, смотрел на звёзды. Они были те же — крупные, южные, наглые. Те, на которые мы смотрели зимой, когда бежали на плац по ледяной жиже.
Где-то в траве стрекотали кузнечики. Пахло грибами, лесом, летом.
Я достал флягу, плеснул на землю.
— За вас, пацаны. Септик, Латышка, Пельмень, Цыган... Спите спокойно. Мы вас помним.
Ветер шелестел листвой. Звёзды молчали.
А за спиной, у въезда в область, висела табличка. На одной стороне — «Луганская область». На другой кто-то написал когда-то:
«Добро пожаловать в ад».
Мы зашли в него тогда. И не все вышли. Но мы вернулись. Сюда, в «Грибы». Где под ногами — живые, настоящие, летние грибы. А под ними — те, кто остался там, за ленточкой, и теперь навсегда с нами.
Часть девятая. Подарок
Нас разместили в той же землянке, где мы жили зимой.
Только теперь здесь было тесно по-другому. Половину нар заняла молодёжь — новое пополнение, пацаны, только приехавшие в учебку. Они смотрели на нас с благоговейным ужасом, как на инопланетян. Ещё бы — мы пришли с Бахмута, мы были живой легендой, мы нюхали порох по-настоящему.
— Расскажите, — просили они вечерами, когда гасили свет и только буржуйка гудела в углу. — Как там?
— Страшно, — коротко отвечал Космос. — А ещё грязно, мокро и до жути скучно. Война — это не кино. Это долгое ожидание смерти вперемешку с короткими приступами ужаса.
Молодёжь притихала. Им хотелось героики, а получалась проза.
Жили мы на особом положении.
На утреннее построение выходили без оружия и без брони. Просто так, для порядка, для отметки. Стояли в строю рядом с молодёжью, но уже не как часть общей массы, а как нечто отдельное. Командиры к нам не цеплялись — понимали, что мы своё отстояли.
После завтрака — свободное время. Можно было спать, можно было гулять, можно было помогать инструкторам. По желанию можно было пойти «на фишку» — так назывался пост, где стоял молодой боец с автоматом. Мы ходили туда просто так, для компании, для разговора. Постоишь часок с пацаном, расскажешь что-нибудь про Бахмут, про то, как выживать, на что обращать внимание. Он слушает, глаза горят, автомат чуть в сторону не отводит.
— Ствол держи, — напоминал я. — Контроль оружия — это главное. Расслабишься — умрёшь.
Молодой кивал и сжимал автомат крепче.
Инструктором стать предлагали.
— Гвоздь, — сказал как-то Дед, отозвав меня в сторону. — Оставайся. Учи молодых. Ты умеешь, у тебя получается. Им нужен такой, как ты.
Я задумался. Это было почётно. Это было спокойно. Тыл, лагерь, никакой передовой. Учить, рассказывать, готовить новых.
— Подумай, — добавил Дед. — Не сейчас. До отъезда время есть.
Я кивнул, но в глубине души уже знал ответ. Не могу. Не хочу. Смотреть в глаза мальчишкам, которых через месяц повезут туда, откуда я еле выполз? Учить их тому, что спасёт им жизнь, но не спасёт от смерти? Нет. Не могу.
Командование держало слово.
Перед отправкой на Бахмут нам обещали: возьмёте город — сделаем подарок, который не забудете всю жизнь. Мы тогда гадали — что? Деньги? Награды? Отпуска домой? Медали?
— Может, квартиры дадут, — мечтал Пельмень, царствие ему небесное.
— Может, по ордену, — предполагал Цыган.
— Может, домой отправят сразу, — надеялся Космос.
Мы перебирали варианты, смеялись, шутили, но в глубине души каждый понимал: главный подарок — это остаться в живых. Всё остальное — бонусы.
Когда город взяли, когда нас вывели и сказали: «Едете в „Грибы“», — мы решили, что подарок откладывается. Ну, отдохнём недельку и дальше — или на передовую, или по домам, если повезёт.
Мы ошибались.
Подарок оказался лучше всяких денег.
Две недели. Четырнадцать дней. Просто отдых. Без построений, без нарядов, без стрельб. Без оружия, без брони, без вечного «контроль ствола».
Мы спали. Первые три дня почти не просыпались. Спали на нарах, спали на травке, спали у костра. Организм отключался, как будто кто-то выдернул вилку из розетки. Мы не видели снов. Мы просто проваливались в чёрную пустоту и лежали там мёртвым грузом.
На четвёртый день начали просыпаться с мыслью, что живы. На пятый — заметили, что вокруг лето. На шестой — впервые за полгода нормально поели без оглядки на возможный обстрел.
Мы ходили в лес за грибами.
Те самые грибы, из-за которых лагерь получил своё название, теперь кормили нас. Мы собирали лисички, маслята, подберёзовики, жарили их на костре, ели с пайковой тушёнкой. Это было невероятно вкусно. Не потому что грибы особенные, а потому что мы — живые. Потому что можем сидеть у костра, смотреть на закат и не ждать, что сейчас прилетит.
Космос, который зимой философствовал о смерти, теперь философствовал о жизни.
— Понимаешь, Гвоздь, — говорил он, помешивая грибы в котелке, — мы тут полгода назад мёрзли, матерились, учились воевать. А теперь сидим, грибы жуём и вспоминаем Бахмут как страшный сон. И ведь правда — как сон. Нереальный, чужой, не наш.
— Наш, — возражал я. — Наш. Просто мы его пережили. А многие — нет.
Космос кивал, и мы замолкали. Каждый думал о своём.
На девятый день отдыха я пошёл на плац.
Просто так, посмотреть. Там строилась молодёжь — те, кого мы видели в землянке. Они уже не смотрели на нас как на богов. Они привыкли. Они просто учились — падали в грязь, вставали, матерились, снова падали.
Я стоял в стороне и смотрел. Командир отделения — молодой, гонял их по плацу. Кричал, требовал, заставлял.
Вспомнил себя. Как я тут стоял полгода назад, мёрз, злился, мечтал о доме. И вдруг понял: а ведь я дома. Здесь, в этом лагере, среди этих оврагов, среди этих пацанов, которые ещё не знают, что их ждёт. Я дома.
А на двенадцатый день случилось то, что мы запомнили на всю жизнь.
Утро было обычное. Мы позавтракали, сидели у костра, пили чай. Космос рассказывал очередную байку про Бахмут.
Вдруг — крик:
— Построение! Всем! С оружием! Полная выкладка! Бегом!
Мы переглянулись. Что за хрень? Нам же отдыхать две недели.
— Может, учения? — предположил Латышка.
— Какие учения? Мы не в строю.
— А кто его знает.
Мы нехотя побрели к землянке. Надели броню, взяли автоматы, подсумки, каски. Всё чужое, непривычное — за две недели отвыкли от тяжести.
На плацу уже строились. Молодёжь — в полной боевой, мы — четвёрка ветеранов — отдельно, но тоже при оружии. Командир отряда стоял в центре и смотрел на нас с каменным лицом.
Мы замерли. В голове проносились мысли: куда? Зачем? Опять? Может, Киев штурмовать? Может, новый приказ? Может, война не кончилась?
Тишина стояла такая, что было слышно, как где-то в лесу кукует кукушка.
Командир обвёл нас взглядом. Долгим, тяжёлым. Потом усмехнулся.
— Ну и что припёрлись?
Мы опешили.
— А ну — марш сдавать оружие! Быстро!
Мы не сразу поняли.
Стояли, смотрели на командира, пытаясь осознать смысл его слов. Он смотрел на нас и улыбался. Впервые за всё время, что мы его знали.
— Война, — сказал он, — для вас закончилась. Вы своё отвоевали. Кто хочет — может остаться инструктором. Кто хочет — может ехать домой. Выбор за вами. А сейчас — сдать оружие и отдыхать дальше.
Мы молчали.
Потом Космос выдохнул так, будто всё это время держал воздух в лёгких. А я стоял и чувствовал, как с плеч падает груз, который я носил полгода. Не бронежилет — нет. Что-то другое. Невидимое, но тяжёлое. То, что называется войной.
В оружейке было тихо и пыльно. Клали автоматы на стеллажи, снимали с себя разгрузки, подсумки, броню. Всё это теперь было не нужно. Можно было вздохнуть.
Космос положил свой автомат и погладил ствол.
— Прощай, родной, — сказал он. — Спасибо, что не подводил.
Я смотрел на свой. И не мог подобрать слов. Ствол был потёрт, приклад исцарапан, но он работал. Он спасал мне жизнь. Он был частью меня.
— Сдавайте, сдавайте, — поторопил оружейник. — Не навечно. Если захотите остаться — получите новые.
Но мы знали: не захотим. Навоевались.
Последние два дня отдыха были самыми сладкими.
Мы знали, что скоро уедем. Что это лето, эти грибы, этот лагерь останутся в прошлом. И мы впитывали каждую минуту. Сидели у костра до глубокой ночи. Говорили, вспоминали, молчали. Смотрели на звёзды. Слушали, как шумит лес.
В последний вечер Космос собрал грибов — целую корзину. Мы жарили их, ели и не могли наесться. Как будто в этих грибах была вся жизнь. Вся правда. Всё, что мы пережили.
— Знаете, — сказал Латышка, — а ведь инструктор прав был. Вернётся каждый десятый. Мы — этот каждый.
— И что теперь? — спросил Юрист.
— Теперь жить, — ответил я. — По-настоящему жить. За себя и за тех, кто не вернулся.
Мы помолчали. Костер догорал, искры улетали в небо, смешивались со звёздами.
— За Септика, — поднял кружку Космос.
— За Пельменя, — сказал Юрист.
— За Цыгана, — закончил Латышка.
Мы выпили. Молча. Потом ещё долго сидели и смотрели на огонь.
Утром мы уезжали.
Те же «Уралы», тот же лагерь, те же лица. Но всё было по-другому. Мы уезжали не в бой, а домой. Навсегда.
Молодёжь строилась на плацу. Командиры покрикивали. Инструкторы курили в стороне. Дед стоял у штабной палатки и смотрел на нас.
— Гвоздь! — окликнул он, когда я забирался в кузов.
Я обернулся.
— Зайди, когда всё утрясётся. Расскажешь, как там, на гражданке. А то я тут уже лет пять не был.
— Зайду, — пообещал я.
Машина тронулась. Лагерь уплывал назад, таял в утреннем тумане. Землянки, костры, плац — всё уменьшалось, сжималось, превращалось в точку.
Я смотрел и не мог насмотреться.
— Грибы, — сказал Космос. — На всю жизнь.
Я кивнул.
На всю жизнь.
Эпилог
Прошло несколько лет.
Я редко вспоминаю войну. Работа, семья, обычная жизнь. Но иногда, летом, когда еду за город и вижу лесополосу, я останавливаю машину и захожу в лес.
Грибы здесь растут всегда. Маслята, подберёзовики, лисички. Я собираю их, кладу в корзину и думаю о тех, кто остался там.
Септик, , Пельмень, Цыган, Шпрот, Баклажан...
Они все здесь. В этой земле. В этих грибах. В этом воздухе.
Мы были музыкантами. Мы играли до конца.
А грибы растут. Каждое лето. Как обещали.
Конец
P.S. Космос жив. Работает в Екатеринбурге, открыл автосервис. Когда мы встречаемся — всегда молчим первые пять минут. Потом идём в лес, собираем грибы и вспоминаем. Всех. Каждого.
Юрист жив, хотя и без руки. Работает в Москве, консультирует. Говорит, что протез уже не мешает.
Латышка — без ноги, но на протезе ходит, даже танцует. Живёт в Рязани, воспитывает внуков.
Четверо из тридцати. Каждый десятый.
Инструктор не соврал.
Свидетельство о публикации №226022201542