Дар. Дом префекта
— Госпожа, пора вставать.
Голос незнакомый. Не Сервия, не Клодия. Чужая рабыня, которая не знает, что я не люблю, когда меня будят.
Девушка помогает мне снять тунику, обтирает тело губкой, смоченной в ароматной воде.
Ловкие руки укладывают складки паллы, закрепляют шпильками волосы.
Я беру со столика серебряное зеркало. Из него глядит незнакомка: тёмные круги под глазами, сухие губы. Мать сказала бы: "Выглядишь, как после лихорадки".
Прошло три дня — дар не вернулся.
"Я хотела этого", — шепчу я отражению, будто это может помочь.
Сама ведь мечтала — чтобы все, как у всех. Никаких видений, но теперь, когда дар мне нужен...
Девушка протягивает табличку.
На воске — оттиск геммы матери — ласточка, символ домашних ларов.
Сердце подскакивает.
Что-то с отцом?
Торопливо ломаю воск.
Строчки прыгают перед глазами, я читаю их дважды, прежде чем понимаю: «Посылаю тебе ту, кто знает тебя лучше меня. Береги её — она дороже серебра».
— Дия.
Этот голос. Мягкий, грудной. Голос той, которая вытирала мне слёзы после ночных видений и шептала: «Спи, моя пташка. Боги разговаривают с тобой, но не бойся — я рядом».
Моя няня стоит в дверной арке.
Тёмные волосы стянуты в тугой узел. От фигуры веет спокойствием и силой, которых мне сейчас так не хватает.
Горло перехватывает.
— Можешь идти, — бросаю я рабыне, не оборачиваясь.
Голос звучит ровно. Почти.
Когда дверь закрывается, я делаю три шага — и утыкаюсь лицом няне в плечо. Сервия пахнет лавандой, и этот запах родного дома ломает все стены, которые я пыталась выстроить за три дня.
— Тише, голубка, — она обнимает меня так крепко, будто хочет удержать, чтобы меня не унесло. — Тише.
Я отстраняюсь и вытираю глаза тыльной стороной ладони:
— Откуда ты здесь?
— Твоя мать договорилась с господином Люцием, — няня ласково заправляет выбившийся локон мне за ухо.
— Пойдём в перистиль, — говорю я. — Здесь и стены слышат.
Мы садимся на скамейку и она прижимает меня к себе, как в детстве. Гладит по волосам, как делала это сотни раз. Пальцы касаются моего лба — лёгкое, знакомое прикосновение. Такое же, как после ночных видений, когда проверяла, нет ли у меня лихорадки.
— Боги отняли у меня дар, — шепчу я.
Сервия отстраняется и смотрит мне в глаза. Смотрит долго, внимательно:
— Боги не отнимают то, что дали. Он вернётся, когда ему будет нужно.
Не совсем понятно, что это значит, но в её голосе — уверенность, и мне становится легче.
Над чашей фонтана хлопают крылья.
Ворон — крупный, лоснящийся, садится на мраморный край так уверенно, будто это — его законное место. Пьёт — два быстрых глотка, поворачивает голову и дважды щелкает клювом.
Он не отводит взгляд и мне начинает казаться, что это и не птица вовсе. Что кто-то смотрит на меня сквозь чёрные бусины глаз. Кто-то, кто меня знает.
Ворон переступает лапами по мраморному краю фонтана и издаёт хриплый, гортанный звук — не карканье, а что-то другое. Будто пытается выговорить слово, но птичье горло не пускает. Интонация — знакомая, властная. Но звук обрывается, и ворон просто глядит на меня одним круглым чёрным глазом.
— Наверняка чей-то ручной, — говорит Сервия. — У богатых это модно.
Она говорит спокойно, но я замечаю, что она тоже смотрит на птицу чуть дольше, чем нужно
Я встаю — ворон взмывает вверх и, каркнув, скрывается за крышами.
— Показывай свои владения, — произносит Сервия и поправляет фибулу у меня на плече. — Посмотрим, где тут мыши прячутся и откуда сквозняк дует.
Она идёт по дому префекта, как полководец по полю боя. Замечает всё: треснувшую плитку, паутину в углу, раба, который слишком быстро отводит взгляд, рабыню, которая смотрит слишком дерзко. Я бы не увидела и половины.
Сервия останавливается у колоннады и проводит рукой по мрамору — быстрое, привычное движение, как будто проверяет качество камня. Так делала моя мать, когда осматривала новую постройку.
— Кто здесь управляющая?
— Присцилла.
— Наверняка предана хозяину, как собака, — выносит Сервия вердикт. — Но у каждой собаки есть блохи. Найдём ту, что ей прислуживает. Узнаем, о чём она шепчется с господином.
Мимо проходит молодая незнакомая рабыня с корзиной. Я пытаюсь смотреть, как Сервия: на походку, на глаза.
— Эта точно с кухни, — шепчу я. — Видишь, как несёт корзину? Низко, у живота. Привыкла к тяжёлому.
Сервия чуть щурится.
— Девочка! — окликает она.
Та останавливается — быстро, но не испуганно.
— Как тебя зовут?
— Психея, госпожа.
— Сколько служишь здесь?
— Пять дней.
— А до того?
Девушка переминается с ноги на ногу.
— Была… в другом доме. На кухне.
С видом триумфатора поворачиваюсь к Сервии, но та качает головой, глядя вслед девушке:
— Лжёт. Руки слишком мягкие для кухонной.
Такие слушают и докладывают.
— Кому?
— Тому, кто платит больше.
Я внимательно смотрю на нее:
— Сервия, ты всегда была рабыней?
Она молчит. Потом улыбается — но глаза остаются серьёзными.
— Это истории для другого дня.
Я понимаю: не расскажет. Пока. Но однажды я узнаю, что скрывается за уверенным видом и взглядом, который видит всё.
— Вот, понюхай, — Сервия, показывает на светильник.
Я неуверенно наклоняюсь к фитилю.
— Чувствуешь горечь? Это старое масло. Присцилла хочет сэкономить.
Я киваю, запоминая, но когда мы обсуждаем меню с поваром и речь заходит о масле для светильников, я слышу удивленное:
— Госпожа, это масло свежее. Просто из Сицилии, не из Кампании. Оно горчит всегда.
Няня замолкает. Потом говорит тихо:
— Прости. Я привыкла к другому.
Когда мы остаёмся одни, она смотрит на меня немного виновато:
— Я ошиблась. Не доверяй даже мне.
Странно, но после её слов доверие к ней у меня только возрастает.
К вечеру голова перестает запоминать, а ноги гудят и когда возвращается Марк, я забываю про амфоры и восковые таблички и падаю с ним на кушетку, усыпанную подушками.
Марк рассказывает о тренировках. Как их гоняют до седьмого пота, как новобранец, пытаясь салютовать центуриону, уронил щит тому на ногу. Про новую лошадь, которую ему выделили, и она норовистая, но быстрая.
— Назову — Фурией, — он ведёт пальцем по моему плечу. — Подходит. Как думаешь, жена? — он говорит это слово с удовольствием, словно пробуя на язык сладость.
— Лучше в честь меня.
Он смеётся — тем смехом, который я люблю, открытым и тёплым.
— Нет.
— Почему?
— Я и так думаю о тебе, — Марк берёт мое лицо в ладони. — Постоянно.
Его глаза искрятся в мягком свете светильников и я забываю обо всём — есть только мы.
***
Утром мы завтракаем в малом триклинии.
Марк тянется через стол и убирает прядь с моего лица и шепчет:
— Не хочу ехать на плац. Хочу остаться с тобой.
— Я тоже, — шепчу я. — Но отец снесет тебе голову.
Раб кладёт нож на серебряное блюдо. Дзинь. Звук тянется чуть дольше, чем должен, — будто кто-то держит его за хвост и не отпускает.
Я замираю. Марк что-то говорит, но я не слушаю.
Перед видением звуки становились странными.
Беру нож, провожу по краю тарелки. Обычный скрежет. Ничего. Но воздух на секунду становится плотнее — как перед грозой. Я аккуратно кладу нож на стол. Показалось? Или дар пробует голос?
Марк отламывает кусочек своей груши:
— На, съешь. Чтобы хватило сил на войну с кладовой.
— А это тебе, чтобы сил хватило удержать щит. — Я протягиваю оливку.
Мы меняемся угощениями, и наши пальцы соприкасаются.
Тепло его руки, сладость груши на языке — на миг я забываю о кладовой, о том, что в этом доме я чужая, но — Марк убирает руку и волшебство исчезает:
— К зиме легионы Германика перейдут Рейн. Сегодня спрошу центуриона, когда...
— На плац ты не пойдешь.
Голос раздается из арки триклиния.
Мы вздрагиваем.
Люций стоит у входа.
На нём тога — значит, он собрался выходить из дома.
За его спиной, в атриуме, двое рабов начинают негромко переругиваться.
Префект не оборачивается. Просто слегка наклоняет голову — и шум обрывается мгновенно.
— Пойдёшь со мной, — продолжает Люций. — Есть человек, которого нужно допросить.
Где-то во дворе лязгает металл — смена стражи.
Префект подходит к столу и делает знак рабу наполнить его чашу.
— В Германии тебе, возможно, придётся допрашивать пленных. Языка варваров может не знать никто, кроме тебя. Ошибёшься — погибнут твои люди.
Он смотрит на сына сверху вниз не жёстко, не холодно. Почти терпеливо. Как учитель, объясняющий упрямому ученику.
— Ты должен знать, где человек начинает говорить правду, а где — выдумывать, лишь бы прекратить боль. Это знание не приходит из воздуха. Возьми плащ, я жду.
Его тяжёлая поступь затихает в атриуме.
Марк встаёт из-за стола.
Плечи расправлены, подбородок поднят — как солдат перед строем. Целует меня в висок — быстро, почти машинально, в глазах — пустота. Будто он уже не здесь и у меня холодеет в животе.
Я стою у колоннады, смотрю ему вслед.
Дом вокруг меня живёт своей жизнью — рабы несут воду из колодца, из кухни тянет дымом, где-то стучит молоток.
Может сесть за ткацкий станок, как подобает хорошей жене? Нет уж. Я терпеть не могу ткать, но дело не в этом, а в том, что если я сейчас сяду за станок, то буду сидеть за ним до вечера, думая о Марке и о допросе.
"Все в Риме шепчутся о жестокости твоего отца во время допросов и казней". Я выпалила это пять дней назад, и Марк ответил, что добрых допросов не существует. Сегодня он пошёл туда сам. Нет — не сам. Отец сказал "пойдёшь", и Марк встал из-за стола.
Ладно.
Сделаю то, что обещала себе ещё вчера, когда увидела, как рабыня уносила со стола амфору, которой не было в утреннем списке.
— Сервия, — я оборачиваюсь. Она стоит за моей спиной — как всегда, будто знала, что я обернусь. — Я иду в кладовую. Сейчас. Пока Люция нет в доме.
Последнее я добавляю тише, и Сервия чуть кивает — поняла: я не хочу, чтобы первая ревизия проходила под тенью префекта.
Кладовая — желудок дома, как говорила наша кухарка Марта.
Там пахнет маслом, глиной и сыростью камня, который видел больше зим, чем я — лет.
У стены стол. На нём таблички — сложенные стопкой, стянутые ремешком. Рядом — бронзовый стилус, печать и счётная доска. Худощавый скриба в простой тунике поднимает глаза,— и тут же встает, как будто табурет под ним загорелся.
— Госпожа, — бормочет он. — Я… я не ожидал…
— Открой таблички по кладовой. Все, что связано с маслом, вином и тканями для гостевых лож.
Фраза вылетает уверенной и властной. Как я и хотела.
Скриба протягивает табличку. Воск исцарапан кривыми строчками: масло, вино, ткани, зерно.
Я веду пальцем по записям: "Двадцать две амфоры масла. Восемь — вина..."
Пересчитаю и уйду.
— Какая честь, госпожа.
Присцилла, появляется из-за ряда амфор.
— Молодой хозяйке незачем утруждать себя цифрами. Всё в порядке. Я слежу за каждой каплей.
Решимость тает. Но тут я вспоминаю слова матери: "Управляющих не спрашивают — им приказывают".
— Я хочу, — и голос звучит тверже, чем ожидала. — Осмотреть... свою собственность.
— Разумеется, госпожа.
Присцилла подходит ближе. Я чувствую запах её благовоний — мускус и что-то сладкое.
— Масло — в наличии. Ткани — распределены. Амфора… одна разбилась утром, случайно, на разгрузке. Раб оступился на камне.
— Покажи это место. — вырывается у меня быстрее, чем успеваю подумать и я злюсь на себя.
Мы идем между рядами амфор.
У стены действительно лежат черепки: аккуратно, но главное — под ними нет жирного пятна.
Я присаживаюсь на корточки и провожу рукой по холодным камням.
Масло въедается в камень и ткань его невозможно отмыть.
— Это было здесь?
— Да. Раб уже убрал, — отвечает Присцилла. — Кладовая должна быть чистой. Молодая госпожа зря волнуется.
— Камень не отмывается от масла так быстро, — тихо говорит Сервия за моей спиной.
— Запиши: «Амфора якобы разбита. Следов масла нет».
Скриба быстро, — с явным облегчением, что ему дали ясную работу,— наклоняется над табличкой. Бронзовый стиль взрезает воск.
Я встаю и вдруг замечаю, что печать на ярлыке не такая... воск слишком мягкий. Как будто его недавно разогревали.
Присцилла напрягается — едва заметно, но я вижу.
— Эту, — говорю я, указывая на амфору с поцарапанной печатью. И добавляю. — Взвесить.
Раб поднимает её на весы. Гири звякают.
— Семьдесят пять либр, госпожа, — бормочет скриба.
— А должно быть?
— Восемьдесят... с учётом веса глины.
— Возможно, масло уже начали использовать на кухне, — спокойно отвечает Присцилла. — Или это другая партия.
Я беру табличку, но пальцы скользят — ладони вспотели. Провожу пальцем по записи. Рядом с этой амфорой стоит: «Полная. Запечатана».
— Взвесь ещё эту и вон ту, — голос звучит не моим тембром, более высоким.
Вторая амфора — легче. Третья — полная.
— Скриба новый, мог ошибиться, — говорит Присцилла и поправляет столу. Я вижу у неё на поясе связку бронзовых ключей. — Я разберусь сама. И накажу виновных.
"Сама". То есть: без тебя.
Я медленно ставлю табличку на стол. Руки дрожат — я сжимаю их за спиной в кулаки, чтобы никто не заметил:
— Хорошо. С этого дня каждый расход масла и вина — отмечать немедленно. Скриба будет приносить мне таблички утром и вечером.
Присцилла даже не моргает. На её лице появляется вежливая улыбка.
— Госпожа права. Точность важна.
Она делает плавный жест рукой, обводя кладовую.
— Разумеется, чтобы скриба успевал вносить каждую чашу вина в тот же день, мне придётся снять его с подготовки списков гостей для приёма.
А чтобы пересчитывать масло, я заберу раба с кухни. Ужин будет подан позже, и вина может не хватить, пока мы будем его взвешивать... но зато все будет безупречно.
— Начнём после приёма.
— Мудрое решение, госпожа.
— Господин Люций оценит усердие молодой хозяйки, — роняет Сервия, подходя ко мне.
Управляющая задерживает взгляд на ней чуть дольше, чем нужно:
— Несомненно.
Присцилла уходит.
Скриба кладёт на край стола табличку — не ту, на которой писал, а старую, с потёртыми краями.
Он смотрит в пол, но пальцы его нарочно задерживаются на воске, будто говорит: "Посмотри. Это важно".
— Завтра проверю ткани, — я закрываю таблички. — Как твое имя?
Скриба удивленно поднимает глаза.
— Тит, госпожа.
Я вижу, как он косится на выход, где только что скрылась спина управляющей. Его пальцы нервно перебирают стилус.
— Тит, — я делаю шаг ближе, понижая голос. — Посмотри на меня.
Он вздрагивает и замирает.
— В этих записях, — я кладу ладонь на стопку табличек, — цифры пляшут, как..., — я вспоминаю фразу отца. — Как пьяные танцовщицы.
— Госпожа, я… я пишу то, что велят! Присцилла… она…
— Что Присцилла? — нажимает Сервия из-за моей спины.
— Она убьет меня, если я открою рот, — шепотом выпаливает Тит. — Вы здесь недавно, вы не знаете… Она не просто управляет. Она знает всё о каждом рабе. Кто с кем спит, кто...
— А префект? — спрашиваю я, чувствуя, как холодок пробегает по спине. — Неужели не видит, что его обкрадывают в собственном доме?
Скриба издает странный звук — то ли всхлип, то ли нервный смешок. Он оглядывается, проверяя, не вернулась ли Присцилла
— Господин Люций видит сквозь стены.
Я хмурюсь:
— Тогда почему?
Сервия молчит. Потом говорит, осторожно подбирая слова:
— Возможно, он знает. Возможно, это цена, которую он готов платить за то, чтобы дом работал без его участия. А возможно — Присцилла хитрее, чем я думаю.
Она поджимает губы — это выражееие я знаю: оно означает, что она не уверена, и это её злит.
— Так больше не будет, — я стараюсь говорить уверенно.
Тит кланяется:
— Да, госпожа.
Я выхожу из кладовой, словно из пещеры. Свет бьет в глаза. Ноги кажутся ватными и я прислоняюсь к колонне.
— Ты выбрала правильный тон, — замечает Сервия. — Присцилла поняла, что ты не играешь, но теперь готовься к войне.
— Нет, — я начинаю говорить, не зная, чем закончу. — Война — это... На войну едет Марк. Здесь никто не умрёт из-за пяти либр масла. Здесь...
Я замолкаю, потому что не могу подобрать слово. Сервия ждёт.
— Здесь другое, — наконец говорю я.
Сервия поправляет паллу у меня на плече и мне кажется понимает то, что я хотела сказать.
Я иду в сад ждать Марка, но он уже сидит на краю фонтана, опустив руку в воду. Бронзовый дельфин выплёвывает тонкую струйку, и капли оседают на его волосах.
Я быстро подхожу к нему.
— Ты давно вернулся?
Он качает головой. Потом снова. Потом ещё раз — и я понимаю, что он не мне отвечает.
Сажусь рядом. От его туники пахнет дымом.
— Все... закончилось?
Глупый вопрос, но больше не знаю что сказать.
— Там был человек. Его обвиняли в... неважно, в чём. Отец спрашивал про счета... Поставки в легионы... Неважно...
Марк замолкает и я слышу плеск воды.
Холод мрамора проникает через ткань платья, и я по детской привычке сажусь на свои ладони.
Марк вынимает руку из воды и смотрит на мокрые пальцы и сжимает в кулак.
— Потом он кивнул. Просто кивнул. И раб принес жаровню.
Воздух вокруг словно накаляется.
Левое плечо внезапно обжигает боль. Словно на кожу полеснули раскаленное масло.
Я вскрикиваю, хватаясь за плечо.
— Клаудия?!
Марк вскакивает. Как только он касается меня — боль обрывается.
Я судорожно ощупываю плечо под тканью. Гладкая, прохладная кожа. Никакого ожога. Никакого следа. Затаив дыхание, я прислушиваюсь к себе, ожидая возвращения боли, но её нет.
Мысль, которая приходит первой — наказание. Юпитер карает за то, что я посмела прикоснуться к боли Люция в его храме.
Но следом — другая, хуже: а если это не кара? Если это и есть Дар — вернувшийся, но изменившийся? Если теперь я буду чувствовать каждую рану, нанесённую где-то в городе, каждый удар, каждое раскалённое железо?
На лбу выступает пот. Я вытираю его ладонью и замечаю, что ладонь тоже мокрая.
— Ты вскрикнула, — Марк смотрит на меня. — Почему ты схватилась за плечо?
— Фибула...расстегнулась, — отвечаю я, хотя знаю, что застежка закрыта.
— На допросе... — медленно говорит Марк. — Ему прижигали вначале плечо. Левое.
Мы смотрим друг на друга. Между нами повисает страшная догадка, но ни один не решается произнести её вслух.
Марк отворачивается. Теперь он глядит куда-то вглубь темнеющего сада.
— Знаешь, скриба записывал все так... аккуратно, не торопясь. Словно... словно ничего нет. Ни криков... ни запаха.
Марк резко встает, отходит к колонне.
Быстро темнеет. Под сводами колоннады зажигают факелы.
— Отец сказал — первый допрос как первая смерть в бою. Блюёшь потом или нет — неважно. Важно, чтобы рука не дрогнула. — Марк замолкает. Потом добавляет, тише. — Я не отвёл глаза. Ни разу.
Что-то в его голосе меня пугает — нет, не слова, а тон, как он выпрямился, произнося их. Будто в этом — победа.
Я смотрю на профиль Марка в свете факелов — на надменно вздернутый подбородок, сжатые челюсти, на прямую линию спины.
Хочу сказать: «Я почувствовала боль человека, которого пытали. На собственном плече».
Но если скажу, он испугается и вдруг не за меня, а меня?
Я заставляю себя встать и подойти. Обнимаю его сзади, прижимаюсь щекой к спине. Чувствую, как бешено колотится его сердце.
Он накрывает мои руки своими — и не отпускает.
За спиной раздаются шаги. Я узнаю походку Люция и отстраняюсь.
— Иди ужинать.
— Я не голоден.
— Не просьба. Приказ.
Марк уходит, даже не оглянувшись на меня. Его шаги гулко отдаются в колоннаде.
— Ты хочешь, чтобы он вернулся из Германии? — спрашивает Люций. Он смотрит вслед сыну.
— Хочу.
— Тогда он должен научиться не делать ошибок, которые могут стоить жизней.
Я хочу возразить, но не нахожу слов. Не потому что он прав — я не знаю, прав ли он. А потому что за его словами стоит что-то, чего я не могу оспорить: он уже терял людей. Он знает, какова цена ошибок.
Люций подходит к фонтану, зачерпывает воду и долго пьёт.
— А ты, значит, взвешивала амфоры.
Переход настолько резкий, что я не сразу нахожу слова.
— Она ворует, — выпаливаю я.
— Разумеется, — Люций вытирает губы. — Сытая собака дом охраняет лучше, чем голодная. Вопрос не в том, ворует ли она. Вопрос — сколько. И кто ещё об этом знает.
Где-то хлопает дверь. Слышны неразборчивые голоса.
Люций проводит рукой по лицу, и в этот миг что-то темное проносится над моей головой. Я вскрикиваю и пригибаюсь.
Ворон — тот самый, что смотрел на меня утром у фонтана. Значит, это — просто птица Люция.
Ворон взъерошивает перья и издает тревожный клёкот.
— Тише, тише, Корвус, — Люций протягивает руку.
Птица переступает лапами, — когти скользят и цокают по мрамору, — подвигаясь ближе к хозяину, прижимается головой к его ладони и произносит протяжное, низкое «кр-р-р-р».
Люций проводит большим пальцем по глянцевым перьям на голове ворона. Рука едва заметно дрожит.
— Он спас меня.
— Как?
— Варвары устроили засаду. Туман лёг так, что факелы не пробивали на пять шагов. Корвус закричал — я приказал поднять щиты.
Он замолкает и убирает руку. Ворон недовольно щёлкает клювом
— Всё, всё, — усмехается Люций и поднимается на ноги. — Лети.
Корвус срывается с мрамора и исчезает в темноте.
Как только Люций уходит, я опускаю руку в воду.
Бронзовый дельфин выплёвывает тонкую водяную струйку.
Снова, снова, снова...
Сервия подходит неслышно:
— Идём, голубка, пока не подхватила лихорадку. Сейчас я принесу тебе подогретого вина.
В атриуме Присцилла преграждает нам путь. Выражение лица скорбное, но в глазах торжество.
— Госпожа, Энния вывихнула руку, а накануне ид у господина Люция важные гости.
— Я помню, — холодно отвечаю я. — В доме мало рабов?
— Он приказал подготовить всё безупречно. Мне нужны лучшие руки для кухни и уборки. Я вынуждена забрать Сервию.
Мимо проходит рабыня с корзиной белья и я вижу, как она замедляет шаг, прислушиваясь
— Нет. Сервия принадлежит мне, — я специально произношу "мне", а не "нашей семье". — Она не входит в число домашних рабов.
— Разумеется, — Присцилла склоняет голову. — Но приказ господина Люция звучал: "Всех свободных рабов — на подготовку". Если госпожа хочет, я могу переспросить префекта лично. Сейчас, при всех.
Вот оно. Ловушка. Если скажу "переспроси" — она пойдёт к Люцию, и он увидит не хозяйку, а капризную девочку. Если скажу "не надо" — проиграла.
Пауза длится слишком долго. Присцилла ждёт. Я чувствую, как Сервия за моей спиной чуть подаётся вперёд — готова вмешаться, — и это движение злит меня больше, чем сама Присцилла. Я не ребёнок. Не надо меня вечно спасать.
— Один день, — говорю я. — И она работает на кухне. Только на кухне. И если Присцилла отправит её куда-то ещё, я буду разговаривать не с Присциллой, а с господином Люцием.
Я уже лежу в постели, когда дверь бесшумно открывается. Психея входит с кувшином воды.
— Госпожа не пожелает умыться перед сном?
Я не звала её. Сервия никогда не приходила без зова.
— Нет. Можешь идти.
Психея ставит кувшин, но задерживается, оглядывая комнату. Её взгляд скользит по столику с табличками о тканях, по шкатулке с украшениями.
— Госпожа, — мягко говорит она, — если что-то понадобится...
Дверь закрывается. Я смотрю на кувшин.
Сервия права. Это не служанка — глаза Присциллы в моих покоях.
Я встаю и прячу таблички в сундук с одеждой.
Марк приходит когда светильники почти догорели. Я лежу с закрытыми глазами и слышу каждый его шаг.
Шорох ткани — он снимает тунику.
Кровать прогибается. Он ложится рядом, но не касается меня.
Потом его рука находит мою — медленно, будто он боится, что я оттолкну.
Это ещё Марк, — говорю я себе. Его рука ищет мою в темноте — значит, ещё Марк. Тот Марк, который кормил меня грушей сегодня утром.
— Знаешь, когда раскалили железо... я хотел... — он замолкает.
Я чувствую, как его пальцы сжимаются, и мне хочется думать, что он хотел остановить это. Хотел сказать "хватит", но боюсь спросить.
Сжимаю его ладонь и не отпускаю.
Через несколько минут его дыхание замедляется, выравнивается. Он засыпает, держа меня за руку, и я думаю: вот так засыпают солдаты после первого боя. Проваливаются в сон, а утром встают — и идут снова.
Только сегодня был не бой.
Свидетельство о публикации №226022301827
Прекрасная глава. Сильная!
Знаете, доверие к пыткам, со стороны пытающих, на мой взгляд, просто прикрытие для их извращенных умов.
Под пыткой человек врёт гораздо активнее и правдоподобнее.
Был случай в Сталинском НКВД, пытали генерала - авиатора. И на вопрос:
- Кто и когда тебя завербовал?
Генерал выкрикнул:
- Ты!
Генерал выжил, был реабилитирован, дослужился до маршала авиации, а того НКВД-шника ни кто больше не видел.
С уважением и улыбкой
Анатолий Меринов 25.02.2026 03:35 Заявить о нарушении
Наталья Баляхина 25.02.2026 07:32 Заявить о нарушении