Церковь

Церковь

Квартира Виктора Марьяновича на Крестовском острове в этот раз была наполнена совсем иными запахами. Вместо строгого аромата дорогого кофе здесь царило масленичное раздолье — пахло растопленным сливочным маслом, дрожжевым тестом, мёдом и ещё чем-то неуловимо домашним, что бывает только на этой неделе, когда зима уже чувствует свою погибель и уступает дорогу весне. За окнами всё так же лежала Средняя Невка, скованная льдом, но в воздухе уже чувствовалось то особенное предвкушение, которое приходит только в последние дни февраля, когда солнце начинает задерживаться на небе чуть дольше.

Стол, накрытый в гостиной, был произведением искусства. На нём высились стопки блинов — золотистых, румяных, с пузырьками, которые лопались, выпуская пар. Рядом стояли плошки с вареньем — малиновым, вишнёвым, смородиновым, и каждая из них переливалась на свету, как драгоценный камень. В хрустальной розетке янтарно светился мёд — густой, тягучий, с восковыми прожилками, которые таяли на языке быстрее, чем февральский снег. Отдельно, на фарфоровом блюде, покоилась красная икра — крупная, лоснящаяся, с тугими янтарными зёрнами, которые, казалось, вот-вот лопнут от собственной тяжести. Рядом пристроилась миска с творогом, смешанным со сметаной и изюмом, — такая белоснежная и воздушная, что напоминала первые весенние облака.

В центре стола дымился медный самовар, пузатый и важный, как купец первой гильдии. Из его крана тонкой струйкой лился кипяток, и над чашками поднимался пар, смешанный с ароматом морошкового чая — того самого, северного, терпковато-сладкого, от которого внутри разливалось тепло, не зависящее ни от какой отопительной системы.

За столом уже сидели четверо. Инженер Пенкин — в свитере ручной вязки, с лицом, предвкушающим долгий и сытный разговор. Рядом, как всегда, пристроилась Катюша, рыжая, в белом платье с кружевами, похожая на масленичное солнышко. Напротив них расположился Виктор Марьянович — в безупречной рубашке, шёлковом халате и лакированных ботинках, которые сегодня особенно ярко отражали огонь камина. Рядом с хозяином, чуть поодаль, сидел незнакомый господин — сухощавый, в строгом костюме, с лицом человека, привыкшего к тому, что его слова имеют вес. Это был господин Ковалёв, троюродный брат Катюши, работавший в каком-то важном ведомстве, связанном с охраной культурного наследия.

*****

Блины, которые подала кухарка Виктора Марьяновича — грузная молчаливая женщина с лицом, выражавшим полное презрение ко всякой суете, — были такими, что сам Александр Сергеевич, окажись он за этим столом, немедленно отложил бы перо и принялся за еду, сочиняя оду в уме. Они лежали стопкой, и каждый блин был величиной с добрую тарелку, тонкий, почти прозрачный на просвет, но при этом эластичный — его можно было свернуть в трубочку, и он не ломался, а лишь покорно принимал форму, как хорошо воспитанный ребёнок. Цветом они напоминали топлёное молоко с золотистой корочкой по краям, где тесто соприкасалось со сковородой и покрывалось лёгким загаром, как у южан, проведших месяц на солнце.

Когда Пенкин, не выдержав, схватил один и свернул его трубочкой, макнув в сметану, блин повёл себя именно так, как и должен вести себя идеальный блин: он не порвался, не потерял форму, а лишь вздохнул и принял свою участь с достоинством античного философа. Сметана облепила его снаружи, и когда Пенкин отправил это сооружение в рот, на его лице отразилось такое блаженство, что Катюша даже засмеялась.

— Пеня, ты сейчас растаешь, — сказала она.
— Я уже растаял, — ответил он с набитым ртом. — Это не блины, это жидкое счастье. Если бы я был художником, я бы писал только блины. И продавал бы их в миллион раз дороже, чем «Чёрный квадрат». Потому что в «Чёрном квадрате» смысла не разглядишь, а в блине — весь мир.

Икра красная лежала в хрустальной икорнице, и её зёрна были такие крупные и упругие, что, казалось, каждое из них можно пересчитать по отдельности, как жемчужины в ожерелье восточной принцессы. Цветом они напоминали тёмный янтарь с солнечным отливом, и когда Виктор Марьянович положил ложку икры на блин и свернул его конвертиком, это зрелище было достойно кисти лучших голландских мастеров, обожавших изображать роскошества земные. Икра хрустела на зубах тонко и деликатно, как первый снег под лыжами, и таяла, оставляя послевкусие солёного моря, тёплого ветра и тех далёких берегов, где эту икру добывали.

Мёд в розетке был совсем особенный. Густой, почти твёрдый, он накручивался на ложку толстой янтарной спиралью и не хотел с неё стекать, словно прощался с каждым миллиметром своего пути. В нём чувствовались запахи лета, гречишных полей, липового цвета и ещё чего-то неуловимого, что бывает только в настоящем, непастеризованном мёде — чуть горьковатая нотка диких трав, которые пчёлы собирают на лесных опушках. Когда мёд попадал в рот, он сначала сопротивлялся, не желая таять, но потом вдруг сдавался и растекался горячей, сладкой волной, согревающей горло.

Морошковый чай, заваренный в большом фарфоровом чайнике, имел цвет расплавленного золота с лёгкой рыжинкой. Его аромат был сложным, как симфония: сначала чувствовалась кислинка северной ягоды, потом — терпкость трав, и только потом — мягкая, успокаивающая теплота, которая оставалась в чашке даже после того, как чай выпит. Господин Ковалёв, сделав глоток, одобрительно кивнул.
— Хороший чай, — сказал он. — Настоящий. Не то что эта химия в пакетиках.

*****

Разговор за столом сначала крутился вокруг обычных масленичных тем — о том, кто сколько блинов может съесть, о погоде, о том, что весна в этом году будет ранняя или поздняя. Но потом Пенкин, отодвинув пустую тарелку и промокнув губы салфеткой, сказал:
— А знаете, я тут вспомнил одну историю. Из нашего родового прошлого. Про церковь.

Катюша удивлённо подняла брови.
— Пеня, у тебя есть родовое прошлое? А я думала, ты только стройкой занимаешься.
— У всех есть, — важно ответил Пенкин. — Просто не все копают. А я покопал. И знаешь, что нашёл?

Виктор Марьянович откинулся на спинку стула, заинтересованный. Лаковые ботинки блеснули в свете камина.
— Рассказывай, Пеня. Люблю истории про старину.

— Так вот, — начал Пенкин, наливая себе ещё чаю. — Село Корцово в Костромской области. Наш родовой надел. Один из предков получил его в качестве приданого — когда женился, видимо, удачно. И решил он, значит, оставить след в истории. Построить церковь.

— Когда это было? — спросил господин Ковалёв, с интересом слушавший.
— В 1895 году заложили. А проект делал сам барин. Он, понимаете, любил жить за границей — Франция, Италия, Германия. Всё впитывал, как губка. А потом, когда промотался немного (бывает с ними, с барами), вернулся в имение и решил: а почему бы не построить что-нибудь этакое? В стиле того, что видел в Европе.

*****

Церковь, по словам Пенкина, вышла необычная. Она не походила на привычные русские храмы с их луковичными главами и шатровыми колокольнями. В ней чувствовалось что-то чужеземное, привозное, как дорогой сувенир из далёкого путешествия. Барин, наглядевшись на готические соборы Франции и романские базилики Италии, решил соединить несоединимое, и результат получился удивительным. Основной объём храма был выстроен в строгих классических формах, с колоннами и портиками, напоминающими о палладианских виллах, которые он видел в окрестностях Виченцы. Но над этим строгим, почти античным основанием возносилась колокольня, явно вдохновлённая готикой — стрельчатые арки, тонкие пинакли, устремлённые в небо, как молитва. Стены были сложены из местного кирпича, тёплого, розоватого оттенка, и на закате солнца храм казался не построенным, а выросшим из земли, как диковинный цветок. Окна — большие, арочные, с цветными стёклами, которые барин выписал из самой Германии, — пропускали внутрь свет, окрашенный в синие, красные и золотые тона, и в этом свете даже пыль казалась священной. Внутри храм был расписан местными мастерами, но по эскизам, привезённым из Италии, так что ангелы на фресках походили скорее на купидонов с картин эпохи Возрождения, чем на строгих библейских вестников. Это было сооружение, в котором чувствовалась не столько вера, сколько тщеславие, но тщеславие, возведённое в степень искусства. Барин построил не просто храм — он построил памятник своей мечте о прекрасном, о той жизни, которую он вёл за границей и которую так хотел перенести в костромские снега.

— Он вообще много строил, — продолжил Пенкин. — Во всех ближних имениях воздвиг церкви, соборы, колокольни. Но время, знаете, беспощадно. Из всего того великолепия сохранилось только три постройки. Одна из них — та самая церковь в Корцове.

— Повезло, что хоть что-то уцелело, — заметил Виктор Марьянович.
— Повезло? — усмехнулся Пенкин. — Это сложное слово. Она уцелела чудом. Или, если хотите, промыслом. Потому что история у неё была тяжёлая.

Катюша пододвинулась ближе, заинтересованная. Даже господин Ковалёв отложил вилку и приготовился слушать.

— В церкви на праздники выставлялась икона, — сказал Пенкин тише. — «Благословение детей». Старинная, очень ценная. Семейная реликвия. Ещё прапрабабка моя её заказывала. И когда началась революция, она её спрятала. Понимала, что если найдут — не пощадят ни икону, ни её саму.

— А священник? — спросил господин Ковалёв. — Что с ним стало?

Пенкин помолчал, глядя на огонь в камине.
— Батюшку того звали отец Николай. Человек был праведный, но твёрдый. Когда в село пришли активисты с требованием отдать церковные ценности, он вышел к ним на паперть и сказал: «Всё, что здесь есть — Божье. А Бога вы не ограбите». Активисты сначала угрожали, потом начали ломиться в двери. Отец Николай стоял на пороге, скрестив руки на груди. Его били, топтали, а он не уходил. Потом, говорят, один из активистов, местный, из бедняков, которого подговорили, ударил его чем-то тяжёлым по голове. Батюшка упал, но не закричал, не застонал. Только прошептал: «Прости им, Господи, не ведают, что творят».

— Убили? — спросила Катюша шёпотом.
— Не сразу. Он ещё несколько дней лежал дома, соседи тайком носили еду. Но ночью кто-то донёс, что он жив. Пришли снова. Увели в лес. И больше его не видели.

В комнате повисла тишина. Слышно было только потрескивание дров в камине и далёкий шум машин на набережной.
— А икона? — спросил Виктор Марьянович.
— Икону прапрабабка спрятала в подполе, под картошкой. Так она и лежала там все годы. Потом, когда началась война, церковь закрыли окончательно. Сделали в ней склад для картофеля. Представляете? В храме Божьем, где люди крестились и венчались, где отец Николай служил, — картошка лежала мешками.

Катюша зажмурилась, будто от боли.
— Как можно? Это же кощунство...
— Можно, — жёстко сказал господин Ковалёв. — Я по работе много таких историй знаю. В Царском Селе, например, была церковь, которую при немцах использовали как конюшню. А после войны там вообще... — Он махнул рукой. — Расскажу потом.

— А в Корцово в войну немцев не было, — продолжил Пенкин. — Но храм всё равно стоял запертый. Иконы, если не успели вынести, сгнили от сырости. Фрески осыпались. А наша икона в подполе лежала, дожидалась своего часа. Потом, в пятидесятых, церковь зачем-то подожгли. То ли дети баловались, то ли нарочно кто-то. Она горела долго, страшно. Местные старухи говорили, что видели над куполом свет — не огонь, а какой-то другой, белый. Будто души поднимаются.

— И что, совсем сгорела? — спросил Виктор Марьянович.
— Не совсем. Стены уцелели. Они крепкие были, барин на совесть строил. Так и стояла она, обгоревшая, с пустыми глазницами окон, до самых девяностых.

— А потом? — Катюша подалась вперёд.

Пенкин улыбнулся.
— А потом пришли святые девяностые. Либерализм, свобода совести, всё такое. И нашлась одна женщина. Праправнучка того самого барина, который церковь строил. Она уже в Москве жила, бизнесом занималась, но про Корцово помнила. Приехала однажды на родину предков, увидела эту руину — и заплакала. И решила: восстановлю.

— Сама? — удивился господин Ковалёв. — Это ж какие деньги нужны!
— Сама. Продала квартиру в Москве, взяла кредиты, подключила всех, кого могла. Три года реставрация шла. Иконописцев из Палеха привозила, архитекторов из Костромы. И восстановила. Точь-в-точь как при барине. Даже колокола новые заказала.

— А икона? — спросила Катюша.
— А икона, — Пенкин достал из кармана телефон и показал фотографию, — вот она. Прабабка отдала её мне перед смертью. Сказала: «Береги, внучек. Это наша память». Я её потом сыну Ольги передал.  Так что икона теперь у неё дома, в хорошем месте. Я проверял.

Виктор Марьянович налил себе ещё чаю, задумчиво глядя на пламя.
— Хорошая история, Пеня. Про то, как зло не вечно. И как память возвращается.

— А я вам про Царское Село расскажу, — оживился господин Ковалёв. — Там вообще фантасмагория. В одном из дворцов была домовая церковь. После революции её закрыли, устроили там склад. Потом, при немцах, они там коней держали. А после войны, в шестидесятых, местные власти решили... открыть в ней баню. Для рабочих.

Катюша поперхнулась чаем.
— Баню? В церкви?
— Да. Представляете? В алтаре поставили печку-каменку, в купели — шайки. Люди парились, мылись, а сверху на них смотрели фрески с ликами святых. Я сам видел фотографии — мурашки по коже.

— И что, до сих пор баня? — спросил Пенкин.
— Нет, в девяностых тоже отреставрировали. Сейчас там снова службы идут. Но история страшная. Как будто глумление над святыней ничему не учит. А потом удивляемся, почему нравственность падает, почему люди злые.

Виктор Марьянович посмотрел на свои лаковые ботинки, в которых отражался огонь, и медленно произнёс:
— Я, знаете, в бизнесе жесткий человек. Говорят, жестоко наказываю тех, кто нарушает правила. Не потому, что злой, а потому что порядок должен быть. Если порядок разрушен — всё рушится. И в стране, и в душе. А эти... которые церкви жгли, иконы уничтожали, бани в алтарях устраивали, — они порядок мироздания нарушили. Таких наказывать надо. Жестоко наказывать.

— Время уже наказало, — тихо сказала Катюша. — Многие из тех, кто этим занимался, плохо кончили. Кто спился, кто с ума сошёл, кто детей потерял. Я в это верю. Не в магию, а в справедливость.

— Справедливость, — повторил господин Ковалёв. — Сложное слово. Я на госслужбе много лет, видел разное. Иногда кажется, что справедливости нет совсем. А потом такая история, как у Пени, — и вера возвращается.

Они помолчали. Потом Пенкин, чтобы разрядить обстановку, хлопнул себя по коленям.
— Ладно, давайте о хорошем. Вон сколько блинов ещё! Катюша, налетай!
— Я и так уже наелась, — засмеялась она. — Но от мёда не откажусь.

В этот момент в прихожей раздался звонок. Виктор Марьянович поднялся и через минуту вернулся с двумя женщинами. Первой была Лиза — в длинном тёплом пальто, с румяными от мороза щеками. А второй — незнакомая дама, лет тридцати пяти, с открытым, приятным лицом и умными серыми глазами.
— Знакомьтесь, — сказала Лиза, снимая пальто. — Это Ирина, моя подруга. Мы вместе в магистратуре учились. А теперь она в Питер переехала, и я решила, что знакомить её с хорошими людьми нужно сразу.

Виктор Марьянович галантно поклонился, поправил шёлковый халат.
— Очень рад. Присаживайтесь к столу. У нас тут масленица во всей красе. Блины, мёд, икра — всё, как положено.

Ирина смущённо улыбнулась, но от предложения не отказалась. Лиза налила ей морошкового чаю.
— Пей, это тебя согреет. А то на улице мороз — зверь.

Ирина взяла чашку, сделала глоток и зажмурилась.
— Божественно. Я такой чай только в детстве пила, у бабушки в деревне.
— Значит, будете как дома, — улыбнулся Виктор Марьянович. — У нас тут всё по-домашнему.

Пенкин, уже успевший познакомиться с Ириной, пододвинул ей тарелку с блинами.
— Берите, не стесняйтесь. Виктор Марьянович скупостью не страдает. А если страдает, то мы его быстро перевоспитаем.

Все засмеялись. Ирина положила себе блин, аккуратно намазала его мёдом и откусила маленький кусочек. На её лице отразилось такое удовольствие, что Виктор Марьянович задержал на ней взгляд чуть дольше, чем требовали приличия.

— Ирина, а чем вы занимаетесь? — спросил он.
— Я искусствовед, — ответила она. — Работаю в Русском музее. Как раз перевелась из Москвы, теперь буду здесь жить.
— Искусствовед! — обрадовался Пенкин. — Виктор Марьянович, вам повезло! Вы же любите про искусство разговаривать.
— Люблю, — кивнул тот. — Особенно когда собеседник понимает.

Господин Ковалёв, до этого внимательно наблюдавший за сценой, кашлянул.
— А я, знаете, тоже люблю искусство. Но больше архитектуру. Вот мы тут как раз о храмах говорили. О возрождении. Очень интересная тема.

— О, это моё, — оживилась Ирина. — Я как раз специализируюсь на церковной архитектуре. Если интересно, могу рассказать.

Разговор за столом снова вернулся к церквям, иконам и истории. Но теперь в нём появилась новая, живая нота. Ирина рассказывала увлечённо, с огоньком, и Виктор Марьянович слушал её с таким вниманием, что даже забыл поправить съехавший рукав халата.

Катюша, глядя на них, толкнула Пенкина локтем.
— Смотри, кажется, у Виктора Марьяновича появился новый интерес.
— Тише ты, — шикнул Пенкин, но сам довольно улыбнулся.

Баэль, который всё это время сидел в углу, молча попивая чай, вдруг поднялся. Все обернулись к нему.
— Я слушал вас весь вечер, — сказал он своим ровным, глубоким голосом. — И у меня сложилась одна мысль. Позволите?

Виктор Марьянович кивнул.
— Конечно, Мессир. Мы всегда рады вашим стихам.

Баэль подошёл к окну, за которым медленно падал снег, и заговорил на английском. Голос его звучал торжественно, как орган в пустом соборе:

"The church still stands upon the hill,
Where once the fire consumed and killed.
The icons wept, the walls were bare,
But someone's faith still lingered there.

Through revolution, war, and ice,
Through all the years of sacrifice,
A single flame refused to die —
Too small to see, too strong to cry.

And in the nineties, like a dream,
The daughter of the past redeemed
The stones her ancestor had laid,
The prayers that time had not decayed.

For buildings fall and empires rust,
But hope rises from the dust.
And she who kneels where once was rot,
Knows that God abandons not.

So let us build on holy ground,
On memory, on truth, on sound
Of bells that call us to be one —
Before the final race is run." (1)


Стихи отзвучали. В комнате было тихо. Даже огонь в камине, казалось, притих, слушая.
— Мессир, — сказала Лиза тихо, — это прекрасно. Просто прекрасно.
— Спасибо, — кивнул Баэль, возвращаясь на своё место. — Это всё ваша заслуга. Вы рассказали такую историю, что молчать было невозможно.

Ирина смотрела на Баэля с удивлением и восхищением.
— Кто вы? — спросила она прямо.
— Я? — Баэль чуть заметно улыбнулся. — Я просто наблюдатель. Иногда — слушатель. Иногда — рассказчик. Сегодня я слушатель.

— И замечательный рассказчик, — добавил Виктор Марьянович. — Ирина, вы ещё не знаете, но Мессир у нас уникальный человек. Он всегда появляется в нужный момент и говорит то, что нужно.

— Это редкий дар, — согласилась Ирина.
— Это не дар, — ответил Баэль. — Это опыт. Очень долгий опыт.

Они ещё долго сидели за столом, пили чай, ели блины, разговаривали. Господин Ковалёв рассказал ещё несколько историй о том, как в девяностые восстанавливали храмы, как находили иконы в самых неожиданных местах — в сараях, на чердаках, даже в свинарниках. Ирина слушала с жадностью, иногда вставляла замечания, и Виктор Марьянович всё чаще поглядывал на неё с явным интересом.

Пенкин, утомлённый едой и разговорами, откинулся на спинку стула и сказал:
— А знаете, что я понял за этот вечер? Что история — она не в учебниках. Она в нас. В наших семьях, в наших иконах, в этих вот церквях, которые стоят, даже когда их жгут и рушат. И пока мы помним — ничего не кончается.

— Мудро, Пеня, — улыбнулась Катюша. — Ты сегодня прямо философ.
— Я всегда философ, — скромно ответил он. — Просто обычно молчу, а сегодня разошёлся.

За окном снег усилился, укрывая город белым, спасительным покрывалом. А здесь, в тёплой квартире на Крестовском, было уютно, спокойно и хорошо. И казалось, что все беды — и революции, и войны, и запустение — остались там, за этими стенами, в прошлом. А здесь — только настоящее. Блины, чай, разговоры и люди, которые готовы слушать и помнить.

Виктор Марьянович поднял чашку с морошковым чаем.
— Давайте выпьем за память. За тех, кто строил, кто сохранил, кто восстановил. И за то, чтобы в нашей жизни всегда было место для таких вечеров.

Они чокнулись — кто чашкой, кто пустым стаканом. Ирина чокнулась с Виктором Марьяновичем, и их взгляды встретились на секунду дольше, чем нужно. Баэль заметил это и снова чуть заметно улыбнулся.

А снег всё падал и падал, заметая следы, покрывая город белым саваном, под которым прятались и церкви, и иконы, и старые кладбища, и новые надежды. И где-то там, в Костромской области, в селе Корцово, стояла та самая церковь, о которой рассказывал Пенкин. И в ней горел свет. И люди приходили молиться. И история продолжалась.

*****

Вечер подходил к концу. За окном уже давно стемнело, снег перестал, и луна, выглянув из-за туч, заливала Невку холодным серебряным светом. Гости начали потихоньку собираться — кто-то вспомнил о завтрашней работе, кто-то просто чувствовал, что вечер удался и пора оставить его таким, тёплым и завершённым, в памяти.

Первыми засобирались господин Ковалёв и Пенкин с Катюшей. Ковалёв, сухощавый и подтянутый, несмотря на съеденные блины, церемонно раскланялся с хозяином.
— Спасибо, Виктор Марьянович, за хлебосольство. Давно так душевно не сидел. И история вашего друга, — он кивнул на Пенкина, — тронула до глубины души. Будем надеяться, что такие истории будут повторяться чаще.
— Будем надеяться, — ответил хозяин, пожимая ему руку. — Заходите, не пропадайте.

Пенкин, уже в пуховике, обнял Катюшу и повернулся к Виктору Марьяновичу.
— Спасибо за вечер. И за блины. Я теперь месяц ничего, кроме чая, в рот не возьму. Пост же скоро.
— Послезавтра начинается, — напомнил Виктор Марьянович. — Чистый понедельник. Так что сегодня — последний день скоромной пищи. Завтра ещё можно доесть остатки, а там — держись.
— Подержусь, — улыбнулся Пенкин. — Главное, чтобы Катюша меня поддерживала.
— Буду, — пообещала Катюша, чмокнув его в щёку. — Но ты на меня не надейся. Я пост не держу, я слабая.

Они засмеялись и вышли. За ними, коротко попрощавшись, ушёл и Баэль — как всегда, неслышно, растворившись в полумраке прихожей, только чёрное пальто мелькнуло в дверях. Лиза задержалась, помогая Ирине собраться. Та накинула пальто, поправила шарф и вдруг замерла, встретившись взглядом с хозяином.
— Спасибо вам, — сказала она тихо. — Очень уютный вечер. И истории... такие, знаете, настоящие. Не придуманные.
— Это вы спасибо, — ответил Виктор Марьянович. Он стоял у двери, в своём шёлковом халате, и лаковые ботинки его поблёскивали в свете прихожей. — Заходите ещё. Я, знаете, редко кого приглашаю, но вам буду рад.

Ирина улыбнулась.
— С удовольствием.

Лиза, наблюдая за этой сценой, едва заметно подмигнула подруге и шагнула вперёд.
— Ну, мы пойдём. Виктор Марьянович, спасибо огромное. Передавайте привет вашим ботинкам, они сегодня были великолепны.

Виктор Марьянович усмехнулся.
— Передам. Они тоже были рады.

Ирина уже взялась за ручку двери, когда хозяин вдруг сказал:
— Ирина, позвольте одно предложение. Вы говорили, что любите театр. У меня на послезавтра билеты в Мариинский — «Пиковая дама». Не составите компанию? Если, конечно, вы не заняты.

Ирина обернулась. На её лице отразилось удивление, потом — тепло.
— С удовольствием, — сказала она просто. — Я как раз хотела послушать Чайковского в хорошем исполнении.
— Значит, договорились. — Виктор Марьянович слегка поклонился. — Я позвоню, договоримся о деталях.

Лиза, уже стоявшая на пороге, толкнула подругу локтем.
— Ну вот, а ты боялась, что в Питере скучно будет.
— Я не боялась, — улыбнулась Ирина. — Я надеялась.

Дверь закрылась. Шаги затихли в лифте. Виктор Марьянович вернулся в гостиную, где уже прибрали со стола, оставив только самовар да пару чашек. Он подошёл к окну, посмотрел на заснеженную набережную, на луну, на тени редких прохожих.

В комнате было тихо. Камин догорал, и угли в нём светились тёплым, уютным светом. Виктор Марьянович налил себе остывшего чаю, сделал глоток и вдруг произнёс вслух, обращаясь то ли к себе, то ли к кому-то невидимому:
— А ведь послезавтра пост. Самое время задуматься о жизни. О том, правильно ли живёшь, туда ли идёшь. Небо всё видит, знаете ли. Всё видит и помнит. И наказывает... жестоко наказывает, если в это время совершаешь плохие поступки. Особенно если знаешь, что творишь, а всё равно творишь.

Он помолчал, глядя на огонь. Потом усмехнулся.
— Но я, кажется, сегодня ничего плохого не сделал. Даже наоборот. Билеты в театр предложил хорошей женщине. Это, наверное, зачтётся.

Он допил чай, поставил чашку на стол и подошёл к роялю. Открыл крышку, провёл пальцем по клавишам — но играть не стал. Просто стоял, слушая тишину, которая после такого шумного вечера казалась особенно глубокой.

За окном луна поднялась выше, осветив ледяную гладь Невки. Где-то там, в Костромской области, в селе Корцово, спала укрытая снегом церковь. И ей, наверное, тоже снились сны — о барине, построившем её, о священнике, погибшем за веру, о прабабке, спрятавшей икону, о праправнучке, вернувшей храм к жизни. Снились о блинах, масленице, весёлых разговорах в тёплой квартире на Крестовском. Снилось о том, что история продолжается.

А здесь, в гостиной, Виктор Марьянович закрыл рояль, поправил халат, взглянул на своё отражение в лакированных ботинках и тихо сказал:
— Хороший день. Хороший вечер. Пора и честь знать.

Он выключил свет и ушёл в спальню. А луна всё светила над городом, над Невкой, над церквями, над людьми, которые спали и видели сны о тех, кого любят.

И это было правильно.

Потому что пост — это время тишины. А перед постом нужно успеть наговориться, налюбиться, надышаться друг другом. Чтобы было что вспоминать в долгие, тихие вечера, когда небо особенно внимательно смотрит на землю и ждёт от нас только хорошего.

Виктор Марьянович это знал.

*****

Виктор Марьянович лёг в постель, но сон не шёл. Он лежал на спине, глядя в высокий потолок спальни, где играли отблески уличных фонарей. Мысли текли медленно, как та самая Невка за окном, — о вечере, о блинах, о странной женщине Ирине с её умными серыми глазами. О том, что послезавтра пост и надо бы подумать о душе. О том, что он, Виктор Марьянович, человек жёсткий, но справедливый. Или слишком жёсткий? Он уже почти задремал, когда в комнате что-то изменилось.

Он не слышал шагов. Просто открыл глаза — и увидел его. Мессир Баэль сидел в кресле у окна, в своём неизменном чёрном пальто, и смотрел на него. Лунный свет падал на его лицо, делая его ещё более древним, ещё более отстранённым.

— Вы не ушли, — сказал Виктор Марьянович. Это был не вопрос. Он вдруг понял, что совсем не удивлён.

— Я никогда не ухожу полностью, — ответил Баэль. — Особенно когда чувствую, что человеку нужно поговорить. А вам нужно, Виктор Марьянович. Вы сегодня много думали. О прошлом, о будущем. О том, как вы наказываете.

— Я наказываю справедливо, — твёрдо сказал хозяин, приподнимаясь на локте. — Тех, кто нарушает правила. Тех, кто разрушает. Тех, кто не уважает порядок.

— Знаю, — кивнул Баэль. — Я видел многих, кто наказывал. За тысячелетия я насмотрелся на палачей, судей, воинов. Все они были уверены в своей правоте. Но сейчас, Виктор Марьянович, не об этом. Сейчас другое время.

— Какое?

— Время поста. Сорок дней, когда небо особенно близко. Сорок дней, когда каждый поступок взвешивается на особых весах. Я пришёл не судить вас. Я пришёл напомнить.

Баэль встал, подошёл к окну. Луна светила ему прямо в лицо, и Виктор Марьянович вдруг увидел в его глазах что-то, чего раньше не замечал — не холод, не древность, а… усталость? Или даже сострадание?

— Вы ещё можете успеть, — тихо сказал Баэль, не оборачиваясь. — Успеть примириться. Не с врагами — с собой. С тем внутренним миром, который вы так долго строили из правил, наказаний, железной дисциплины. За эти сорок дней можно стать ближе к небу. Не к тому, что я представляю, — он усмехнулся, — а к тому, что вы называете Богом. К добру. К свету.

— А вы? — спросил Виктор Марьянович. — Вы же… другой стороны?

— Я вне сторон, — ответил Баэль. — Я наблюдатель. Мне всё равно, кто побеждает. Но мне не всё равно, кто страдает. И я знаю: те, кто ищет оправдания своей жестокости в справедливости, часто теряют себя. Вы ещё не потеряны. Вы ещё можете стать мягче. Не слабее — мягче. Это разные вещи.

Он повернулся и посмотрел прямо в глаза хозяину.
— А тех, для кого заповеди — пустой звук, для кого жизнь — игра без правил, я найду легко. Их много. Им моё внимание не повредит. Но вы, Виктор Марьянович, вы другой. Вы можете успеть. Подумайте об этом в эти сорок дней.

Виктор Марьянович молчал. Он чувствовал, как внутри что-то меняется, сдвигается, как ледяная корка на реке весной.
— Спасибо, — сказал он наконец. Голос его был хриплым. — Я подумаю.

— Знаю, — кивнул Баэль. — Потому и пришёл.

Он шагнул к окну — и вдруг его не стало. Только лунный свет лился в комнату, только тени веток качались на стене. Виктор Марьянович сел на кровати, провёл рукой по лицу. Было ли это? Или приснилось?

Но на подоконнике, там, где только что стоял Баэль, лежала маленькая веточка вербы — первая, ещё пушистая, как обещание весны. Откуда она взялась в феврале? Виктор Марьянович не знал. Но он взял её в руки, посмотрел на неё долгим взглядом и вдруг улыбнулся.

— Успею, — сказал он тихо. — Обязательно успею.

Он положил веточку на прикроватную тумбочку, лёг и закрыл глаза. И впервые за много лет уснул спокойно, без тяжёлых мыслей, без груза прошлого, без страха перед будущим. Потому что знал: завтра начнётся пост. И у него есть сорок дней, чтобы стать ближе к небу.

А за окном всё так же светила луна, и Невка текла подо льдом, а где-то далеко, перед иконой «Благословение детей» горела лампадка. И история продолжалась.

Примечания:
(1)
На холме том же самом церковь стоит,
Где пламя пожирало утварь и плиты.
Слезами иконы плакали — и быт
Сгорел, но остался никем не забытый

Уголек, что тлел в пустоте сквозь года,
Сквозь войны, революции, холод и голод.
Он мал был настолько, что пламя — нет-нет, —
А всё не сдавалось, не кончился обод.

А в девяностых, как вещий сон,
Явилась та, чей был предок здесь погребён,
Чтоб камень, что предок клал, восстановить,
И времени тленье молитвой восполнить.

Ибо рушатся зданья и империй остов,
Но надежда восстает из праха — просто
Потому, что коленопреклоненный знает:
Господь Своих никогда не оставляет.

Так возведем же на святом месте,
На памяти, на правде, на чести,
Пока не кончился земли маршрут,
Пока колокола зовут...


Рецензии