Русская школа

Исторический роман

Часть 1. 1988

1

Я тогда вёл дневник. «Ни дня без строчки», - такое у меня было правило. Неудивительно, что в двадцати восьми толстых тетрадях, которые хранятся у меня на антресолях, полно всякой чуши. Зато я, при своей прохудившейся памяти, могу теперь восстановить в деталях события тех давних, теперь уже исторических лет.
Когда говорят «жизнь переломилась», то обычно представляется некий пик: сначала подъём, потом спуск. Но переломиться может не только вверху, но и внизу, в низшей точке впадины. Тридцать с лишним лет, что прошли с того времени, я карабкался вверх или спускался вниз? Не знаю. Поэтому предпочитаю не строить графиков. Метафора, мною использованная, - речевой штамп, иначе говоря – пустословие. Ничего не ломалось. Просто я переехал на постоянное место жительства в город Н.
День был вторник.
В понедельник я прощался с Киевом: парк на Нивках, парк Ватутинский, кафе на Свердлова, улица Пушкинская от площади Октябрьской революции до площади Льва Толстого, университетский сквер, жёлтый корпус университета, дворик красного корпуса – все самые памятные места.
В воскресенье был на литургии. Первый раз отстоял всю службу от начала до конца. Тоже веха.
Во Владимирском соборе служил Филарет, тогда ещё митрополит Русской церкви. Это было 21 августа. 19-го – Преображение, а 20-го – день рождения Алёны Перцовой, в то время просто Алёнушки, или сестрички Алёнушки. Сестричкой она стала для меня после того... Впрочем, об этом после... В то воскресенье я отстоял всю обедню, чтобы, как Лермонтов, вручить «деву невинную» Матери Божией, а ещё Сыну Её и великомученице Варваре. Заочно вручить. На личную встречу с Алёнушкой я тогда уже не рассчитывал. Да и не было, скорее всего, Алёнушки в Киеве. Она стала уже фрау Тодт и, наверное, уехала с супругом в свадебное путешествие. Flitterwochen – так это у немчур называется. Накануне, по случаю её дня рождения, я на всякий случай дважды наведывался на Оболонь, к дому, где она жила у своей тётки: ни ранним утром, ни вечером окна в её комнате не светились, а моську её выгуливала тётка. Была б Алёнушка в Киеве, с чего бы тётке, с её больными ногами, гулять с придурковатой, непослушной собакой?
«На личную встречу не рассчитывал», а сам ездил на противоположный край города. Противоречие? Отнюдь. Во-первых, я действительно был на 99,9% уверен, что Алёнушки в Киеве нет. А во-вторых, ближе, чем на двести шагов я к её дому не приближался. Если бы я даже увидел Алёнушку, то всё равно к ней не подошёл бы. Почему? Потому что не подошёл бы. Но дело, в конце концов, вовсе не в том, где была Алёна в те дни: в Киеве, или в городе Карл-Маркс-штадте, или ещё где-нибудь? Я первый раз в жизни отстоял всю обедню, и отстоял я обедню ради неё. Чтобы молитва моя о ней была Богу доходчивей – вот что существенно.
Да, я забыл указать: год был от Рождества Христова одна тысяча девятьсот восемьдесят восьмой. Через три года не станет страны, в которой, не знаю, Бог или чёрт, меня догадал родиться. В телевизоре каждый вечер фрикативно куакала плешивая жаба. И к Горбачёву, и ко всему его окружению я испытывал отвращение, доходящее до брезгливости, – и всё равно каждый вечер садился ровно в 21:00 смотреть новостную программу «Время». Был в этом некий элемент маниакальности. Собственно, маньяками в перестройку сделались почти все советские интеллигенты. Что-то мазохистское постоянно выпячивалось в их поведении. Я, например, терпеть не мог Виктора Цоя, но без конца напевал из его олигофренической песни: «Пе-ре-мен. Требуют. Наши. Сердца».
Поезд увёз меня в Н. во вторник. Со вторника мне, по идее, и следовало бы начинать. Но – вспомнилась та литургия...
На Руси всё должно начинаться с молитвы. Молится Русь – воскресает, не молится или плохо молится – умирает. Умирание, воскресение, умирание, воскресение... История, у учёных это так называется.
Моя новейшая история началась в воскресенье. Поэтому повествование своё я начну с воскресенья.
С кухни несу табурет, чтобы достать с книжного шкафа «шкатулку». На самом деле коробка из-под шоколадных конфет: буквы тиснёные – вязь золотая, из буфета цэковского. Внутри перекатывается еловая шишка. Она из парка на Нивках. Совсем рассохлась, чешуёй растопырилась. А когда-то крепенькая была, упругая, смолистая. Из того же парка кленовый лист да цветочек голубенький, не знаю, как называется. На незабудку похож. Пусть таковой и считается. Ещё письмо. От неё, разумеется, от Алёнушки. Только однажды она мне написала. В Алуште тогда отдыхала с родителями. Нет, «пгт. Гурзуф» на штемпеле значится. Как это я Гурзуф перепутал с Алуштой? «Здесь вино продают в бочках для кваса. Возле этих бочек по бордюрам сидят вороны. Они горькие пьяницы, сидят и ждут, когда им нальют. Одна особо наглючая. Смотрит на продавщицу и орёт во всё горло. Вороны напьются и потом не могут обратно залезть на бордюр, падают на бок. Умора!» Слог не особо изящен, но тогда я им умилялся. По принципу: «Кто любит – тот не рассуждает» (Ф.М.Достоевский). Если я её и подначивал, то не всерьёз. «Алёнушка, солнышко, да ведь ты ворон от грачей отличить не умеешь. Уверена ли ты, что вином упивались точно вороны?» Она в ответ смешно так морщила лобик, напрягала, значит, извилинки. «А чем, - интересовалась, - вороны от грачей отличаются?» Я ей объяснял: «У грачей клюв чёрный, а у ворон светлый». А сам думал при этом: «Не наоборот ли?» Листок почему-то из тетрадки в косую линейку. А почерк взрослый: диссонанс налицо. «Один дяденька обещал нас на лодке свозить на мыс, когда море будет спокойное». «Дяденька». Филфак в университете называли факультетом невест. Невеста с дипломом филолога у женихов-мажоров ценилась выше, чем, скажем, невеста-химик или невеста-биолог. Вот только слово «мажор» - это, конечно, анахронизм, тогда оно не употреблялось в таком значении. Тогда говорили «блатной». Хотя нет, «блатной» - это из стариковского лексикона. «Козырный»? Тоже не то. Не вспомню, какое же слово мы тогда употребляли вместо «мажора». Ну да ладно: мажор так мажор. «Дяденька обещал». Смешно, но я её к этому лодочнику тогда приревновал. Он нарисовался мне в образе юного ловеласа.
А вот и иконка, ради которой я за «шкатулкой» полез. Маленькая. Формат карманного календарика, какие продавались в то время в «Союзпечати». Лик великомученицы Варвары. В то воскресенье, когда в конце службы все выстроились к кресту, я подошёл к её раке. Бормотал: «Великомученице Варваро, моли Бога о ней!» Сам я к кресту подойти не решился. Опасение было: вдруг некрещёным крест вместе с верными нельзя целовать? Вдруг Бог разгневается на мой поцелуй?
Да, я тогда ещё был некрещёный.
В детстве родители меня озвездили. Существовал, кто не знает, в советское время такой ритуал. Не особенно популярный, но я под него угодил. Совершался он в загсе. Толстая регистраторша, попиха советская, с ярко накрашенными губами, стоя под портретом прищуренного Ильича, с гнусавыми модуляциями зачитала какой-то пафосный текст, что-то вроде торжественного заклинания. Помнится, я потом целовал какую-то книгу. Может, советскую Конституцию, а может, «Манифест коммунистической партии». Хотя я не уверен, что это именно книга была. В памяти запечатлелся лишь факт поцелуя чего-то шершавого – некой советской святыни.
Почему-то совсем не запомнилась звёздная мать. Папашей же звёздным был у меня дядя Лёня, комсомольский лидер района. Он мне потом, в мой день рождения, подарил дорогую игрушку – импортный трактор на батарейке. Правда, он у меня быстро сломался. Не знаю, почему мать выбрала мне в звёздные именно дядю Лёню. Он мне не нравился, и она знала об этом. Глаза у него были как будто стеклянные, словно у манекена в витрине районного универмага. Недавно, кстати, видел дядь Лёнину физиономию в интернете. Еле узнал, до такой степени звёздный мой папочка жиром заплыл. Совершенно стал свиноподобен. В таком виде и заседает в Верховной Раде. 
Богу молиться я начал, когда учился, кажется, в пятом классе. Или в шестом. Тогда я ещё не вёл дневников. Мать попала в аварию. Ехала за рулём на служебной «волге», возвращалась с какого-то мероприятия в колхозе, слетела на скользкой дороге в кювет. Её на санитарном вертолёте доставляли в областную больницу. Отец забрал меня из школы; уроки уже закончились, но нас оставили готовиться к празднованию Нового года: мы вырезали гирлянды, развешивали на окнах блестящую мишуру. Когда я увидел в дверях отца, то сразу понял: что-то случилось. Такое у него было скорбное выражение. Друг отца Кирзык отвёз нас на вокзал на своём «запорожце». Когда мы в Киеве добрались до больницы, мать уже прооперировали. Она лежала в реанимации, нас к ней не пустили. Окна в реанимации были матовые, непрозрачные. Хирург, самый главный по области, который делал ей операцию, сказал отцу: «Я не хочу вас пугать, шансы есть, но прогноз, как говорится, не очень благоприятный. Всё будет зависеть от организма больной». Всю дорогу в электричке отец сидел, уткнувшись в ладони. «Мамка, - хлюпал, - может не выжить, и останемся мы с тобою сиротами». Вот тогда, в электричке, я и уверовал в Бога. «Боженька, - беззвучно взывал я сквозь слёзы, - если тебе обязательно нужно забрать чью-то жизнь, то забери её, пожалуйста, у меня». Такая была у меня незатейливая просьба к нему.
Когда мать поправилась, я продолжал разговаривать с Ним. «Маркс и Ленин говорят, что Тебя нет, и я, как сознательный пионер, верить в Тебя не имею морального права, но они ведь имели в виду только примитивную веру, я же верю в Тебя научно, не так ли? Ты для меня не тот бог, который сидит на облаке и оттуда всеми повелевает, ты для меня та могучая сила, которая направляет все физические процессы, - растолковывал я Ему. - Если Ты – это и солнце, и воздух, и каждый предмет, что меня окружает, то Ты, конечно же, слышишь меня. Звуки – это колебания воздуха, Ты воспринимаешь их через движение атомов. Благодаря этому Ты чувствуешь дрожание моих нервных клеток. Их возбуждение передаётся тебе. Вот я прикоснулся к спинке кровати – и Тебе сообщилось всё, что я чувствую, и всё, что я думаю». И я гладил и целовал спинку кровати, полагая, что так можно умилостивить Его. 
По мере того как я постигал физику-химию, Бог для меня усложнялся. Я рассуждал: поскольку мир бесконечен, то обязательно есть частицы мельче, чем атомы. Но когда наука эти частицы откроет, то и они не будут предельными; предельных частиц в принципе быть не может. Это значит, что каждый атом можно уподобить нашей Земле, а с другой стороны, Землю можно считать чьим-то атомом. Любая молекула внутри моего организма может быть населена миллиардами разумных существ. И им точно так же, как нам, трудно представить, как это вселенная может быть бесконечной. Разгадав когда-нибудь тайну вечности, наука сможет определить, что именно люди подразумевали под Богом. Но это случится ещё не скоро.
Физика не добра и не зла, она безразлична к людям, - вот что меня смущало. Какое дело физике до наших болезней и смерти? Можно, конечно, предположить, что смерти не существует, что люди принимают за смерть переходы от одной жизни к другой. Но человеку ничуть не легче оттого, что, когда его зароют в могилу, из него прорастёт тюльпан. Я категорически не желал быть тюльпаном, даже притом, что, сгнив, превращусь в компост, которым потом удобрят грядку с морковкой, которую съест девочка, в которую я перейду в виде какого-нибудь комплекса хромосом, которые, когда она станет взрослой и выйдет замуж, перенесут мои атомы в плод её будущего ребёнка. Подобный биологический круговорот казался мне отвратительным фарсом. Бог, который переселяет меня в бактерию, в амёбу, в инфузорию туфельку, совмещался в моём сознании с многоруким и свирепым богом индусов, которого я видел на картинке, кажется, в энциклопедии. И я мучился: «Неужели я такому богу молюсь?»
Христос мне открылся благодаря русской классике. По тогдашним учебникам Пушкин и Гоголь, Достоевский и Чехов творили исключительно ради того, чтоб заклеймить самодержавие и раскрыть глаза прогрессивному человечеству на последствия классового неравенства. Я был пылким поборником всяческой, включая и социальную, справедливости, однако русских классиков я ценил не за то, что они «готовили Октябрьскую революцию». У нас дома была неплохая библиотека, и я читал многое из того, что не входило в школьную программу по литературе. Больше всех мне нравился Чехов, я перечитал не только все его пьесы, повести и рассказы из двенадцатитомного собрания сочинений, но и письма и дневники. Так вот я чувствовал: Чехов – это вообще не про классовую борьбу. А значит, делал я первые робкие выводы, есть что-то более важное в жизни, чем классовая справедливость. Когда учительница, рассказывая на уроке о Чехове, заметила, что он был атеистом, мне захотелось ей возразить, и я ей задал вопрос: «А как же рассказ «Студент»? Разве Иван Великопольский – отрицательный персонаж?» Этим я её не смутил (Наталью Петровну, так звали учительницу, по-моему, вообще невозможно было смутить), она вывалила на меня ушат демагогии про «опиум для народа» и не давала мне вставить слово. А после звонка задержала меня, чтоб сообщить: «Я буду звонить твоей матери! Ты порочишь её своим поведением». – «Это предел ваших желаний?» - дерзко ответил я ей.
Матери я сам обо всём рассказал. Разумеется, она меня не ругала. Но и не похвалила. Сказала: «Я думала, ты уже взрослый, а ты всё ещё, оказывается, ребёнок. Взрослый человек знает, кому, что и когда говорить». В общем, пришлось мне ей обещать: с дурой-учительницей больше не конфликтовать. Но легко обещать, трудно исполнить. «Няня Пушкина, вы говорите, оказала на поэта большое влияние? Она, наверное, была атеистской?» Кажется, она меня под конец возненавидела. И я не скажу, что в ненависти своей она была совсем неправа. Я ведь на самом деле не столько отстаивал истину, сколько фрондой своей православной дёшево утверждался, завоёвывал у одноклассников авторитет. С другой стороны, это важно, как и на чём утверждается человек в пору своего пубертата. Пубертатный максимализм в конечном счёте предопределяет зрелое мировоззрение. По мере взросления фронды становится меньше, а убеждения остаются, затвердевают.
Из гордости я стал православным? Нет, такой вывод был бы непозволительным упрощением. На самом деле мировоззрение находится в весьма непростых отношениях с верой. Если я православный у Бога, то, конечно же, пубертатной фронде моей вопреки.

2

Мать провожала меня на вокзал. Её академик мне честь оказал: ради меня нарушил режим, встал на полчаса раньше обыкновенного. Зевая, руку мне соизволил подать. И пожелал удачи.
Мы вышли заблаговременно (тогда вдруг повсюду пропал бензин и были проблемы с такси). Но нам повезло: едва отойдя от подъезда, остановили частника. По-советски солидный, рассудительный и умеренно словоохотливый пролетарий гнал на своём раздолбанном «москвиче», не разбирая колдобин и игнорируя знаки. Жаловался: завод затоварился и потому им два месяца не выдают зарплату. Словно оправдывался: извозом, мол, вынужден прирабатывать, семью-то надо кормить. На вокзал мы приехали за сорок минут до отправления поезда. Мать, конечно, уже не надеялась, что я откажусь от своей, как она выражалась, «бредовой идеи», но всю дорогу, и потом на перроне, и когда я уже ногу занёс, чтобы подняться в вагон, меня всё дёргала за рукав:
- А то вернёмся домой.
Я отшучивался:
- У тебя новый припев? Почему без куплетов?
Да, весь прежний репертуар был исчерпан.
В основном то были дуэты.
Женская партия:
- Ты не представляешь, ты просто не представляешь себе жизни в такой дремучей глуши!
Мужская партия:
- Я представляю, я очень хорошо представляю, что такое провинция. Ты как будто забыла, что детство моё прошло в таком же райцентре.
- Во-первых, таком же, да не таком. Мы жили в шестидесяти километрах от Киева, а ты уезжаешь чёрт знает на какие кулички. А во-вторых, детство – это другое. Детский опыт тебе не подскажет, что значит в глуши прозябать взрослому творческому человеку.
Апофеозом было:
- Ты же филолог, ты же читал «Ионыча». Не пройдёт и двух лет, как ты опустишься так же, как он. Если не хуже, потому что он всё-таки жил в более культурной среде, чем та, в которой окажешься ты.
Я:
- Чехов, безусловно, мудрец, акценты им расставлены верно. Но пошлость – она не только в провинции. Можно подумать, я здесь в облаках парю. Я, мамочка, не с большого высока туда спускаюсь. Но за аллюзию тебе благодарен: главное, действительно, не опошлиться, а там как Богу будет угодно. (В сторону). Меня не смутило бы, если бы на моей могильной плите написали: «Жизнь его не удалась».
- Весь в отца! Такой же, как он, безответственный! Такой же романтик!
- Мамочка, мне ужасно не нравится, когда меня называют романтиком. Отец, да, тот романтик, я же, настаиваю на этом, «критический реалист».
- Романтик! (Колоритура). Романтик! Что значит бросить университетскую кафедру, будучи без пяти минут кандидатом!
- Ничего это не значит, кроме того, что наука – ложь.
- А что не ложь? Шекспир? Так его, говорят, и не было вовсе. Я не знаю, как ты потом посмотришь в глаза Олегу Андреевичу?
(Олег Андреевич был моим научным руководителем).
- Мам, уверяю тебя: не будет никакого «потом»! И зачем, скажи на милость, мне в глаза заглядывать Олегу Андреевичу? Что он за цаца такая? Даже если бы я и остался в Киеве, в университет я всё равно ни за что не вернулся бы. Мне противны студенты, сам их возраст противен. И я не вижу смысла заниматься наукой.
- Олег Андреевич – учёный с мировым именем! Благодаря ему...
Далее она перечисляла его «научные достижения», мнимые в основном.
Очень она за меня переживала, сердечная, - упокой, Господи, её душу в Царстве Небесном. Похоронил её в позапрошлом году. На четыре месяца пережила своего академика. Каюсь теперь во многих грехах перед ней. В эгоцентризме каюсь. Нет, я не о том, что ради неё мог бы из Киева не уезжать. Не уехать мне никак было нельзя. И она это, в общем-то, понимала. Сердцем чувствовала, что для меня это вопрос жизни и смерти. Позже, мне кажется, она это и умом поняла. Каюсь же в том, что не смирялся перед её академиком. У нас с ним были сложные отношения. Я ведь не просто так ушёл от них, снял квартиру на Теремках. Мать мучилась от раздвоения, я же делал вид, что не замечаю её страданий. Мне казалось: если я стану её утешать, то только всё усложню, в том числе для неё усложню. Я был слишком учёный, слишком рационалист. И я был слишком… Ионыч.
Мать об Алёнушке вовсе не знала, даже не слышала. Мне хотелось их познакомить, но до этого не дошло. Алёнушка никак не реагировала на намёки, а прямо я не настаивал. Я боялся что-то грубо навязывать ей, к чему-то её принуждать и в этом смысле был, наверное, идеальным «бойфрендом». Этим модным в то время английским словом Алёнушка меня, как бы дурачась, дразнила, но в итоге-то оказалось: таки «бойфренд». Это как «имидж» и «образ». Когда ты играешь образ, то получается имидж. Когда ты играешь чувство, то тот, к кому ты его игриво испытываешь, не любимый тебе и не любовник даже, а «недотёпа-дружок». (Boy применительно к взрослому это именно «недотёпа»; friend – по-русски никак не «друг» («друг» по-русски – тот же «любимый»), а «приятель», «дружок»). 
Слыша от меня, что Киев мне опротивел, мать, как она ни была проницательна, не связывала это с моими делами сердечными. Киев она и сама презирала. «Это самый мещанский город на свете», - с детства слышал я от неё. Она мечтала на старости лет уехать в Полтаву или в Чернигов и грустно вздыхала, когда ей указывали на неосуществимость мечты: слишком мелкие, научно ущербные города, там негде было бы развернуться её академику. «А в Харьков? – предлагала она ему. – В Харьков почему бы тебе не перебраться? Харьков – город намного интеллигентней, чем Киев». Таков был её аргумент. Но академик интеллигентностью не соблазнялся. Был он, потомок селюков бородянских, жлобоват, но Бог с ним, речь, собственно, не о нём. Так вот, мать ничего не имела бы против, если бы я захотел уехать, к примеру, в Москву. Ещё когда я учился в университете, она несколько раз заговаривала об этом, предлагала мне подумать насчёт поступления в аспирантуру одного из московских вузов. «Дмитрий Алексеевич (так звали её академика) тебе с удовольствием составит протекцию». Моё желание переехать в «задрипанное» (этот часто употреблявшийся ею украинизм эквивалентен русскому прилагательному «засранный», но так как в украинском языке почти стёрта граница между разговорной и просторечной лексикой, слово кажется менее грубым, не воспринимается как сквернословие) полесское захолустье она расценивала как добровольное заточение в монастырь. Сокрушалась: помешался её сыночек на «православии».
Как она тогда ожесточилась на церковь, как ругала попов! Как жалела, что христианство не уничтожили при Сталине и Хрущёве! Однажды так меня завела, что я хлопнулся в обморок. Стоял возле окна, уши заткнув, чтобы не слышать её богохульств, – и вдруг хлоп, голова хрясь о линолеум. Правда, тут же пришёл в себя. Но её напугал. После этого она поубавила градус атеистической пропаганды, не давала воли эмоциям. Однажды подсунула мне мерзопакостную «Библию для верующих и неверующих». И потом (смех и грех) очень расстроилась, когда узнала, что я её выбросил в мусоропровод.
Рассказал бы я ей об Алёнушке, она столько бы против Бога и церкви не нагрешила, но тогда она точно довела бы меня до сумасшествия. «...Уж лучше посох и сума...» Смалодушничал я, одним словом. Так она и умерла, не узнав об Алёне.

3

День с утра выдался знойный. Было душно. Старуха, сидевшая возле окна, не разрешала открыть его. Колёса ритмично перестукивались на ходу, словно исполняли авангардистскую колыбельную. Все в нашем отделении погрузились в полуобморочную дремоту.
На узловой станции, после которой поезд съезжал на одноколейный путь, случилась задержка. Вместо двадцати минут по расписанию мы простояли три с половиной часа. В соседнем отделении плакали дети. Старуха, соседка моя, задыхалась. Воспользовавшись её паническим состоянием, мы открыли окно. Ради этого мне пришлось поменяться с нею местами. Старухе казалось, что на моём месте меньше сквозило. Но и пересев, она продолжала недовольно ворчать: «Схвачу із-за вас воспалєніє льогких». Пассажир, который сидел напротив меня (у него была аккуратная, точно тонзура, плешь на полголовы – я сразу определил в нём «сельского интеллигента»), до этого читавший «Работницу», посмотрел на неё поверх очков и сентенциозно заметил:
- Нельзя так себя настраивать. У человека всё зависит от психики. Вот вы настроили себя на болезнь, а вирусы и бактерии этим воспользуются.
Старуха скривилась презрительно. «Наче взросла людина, а верзе таку нісенітницю», - такое было у неё выражение. Но «сельский интеллигент» её гримасой ничуть не смутился и развивал:
- Нет, вы меня послушайте. Я точно вам говорю: что себе внушишь, то и будет. Я вам пример приведу...
- А причом тут настрой, єслі я ідіотка! – Старуха не хотела слушать его пример.
- И обзываете вы себя напрасно. Слово, знаете ли, не воробей. Слово – это стрела, которой можно ранить и других, и себя. Если стрела отравленная, то ею можно даже убить. Человек пожелал смерти соседу – и сосед умер. Человек назвал себя идиотом – и сделался идиотом. Вы, наоборот, говорите себе: я умная, я мудрая, всё у меня хорошо. Дейл Карнеги – слышали про такого? Рекомендую. Более умной книги я не читал за всю свою жизнь.   
«Умная», «мудрая»... Старухе, видимо, показалось, что плешивый её похвалил.
- Я кажу «дура» за те, шо дочку свою не послухала, - пояснила она ему, смягчив тон.
- А, ну с этим спорить не буду, дочку слушаться надо. Нынешнее поколение нас, безусловно, умнее. На него вся надежда.
- Вона казала: куди ж ви, мамо, претесь в таку жару? А я: «Та шо ти, доню! Хіба ми в таких передєлках бували?» От тобі й передєлка! Вся промокла насквозь, а ви ще тут сквозняки поробили. От я й кажу: чого доброго, схвачу воспалєніє льогких.
- Это вы справедливо заметили: легче заболеть на жаре, чем на холоде, - подтвердил «сельский интеллигент». – Но я не это имел в виду, когда намекал на конфликт поколений. Глупость нашего поколения заключается в чём? В том, что мы привыкли всецело доверять нашей власти. А власть наша сейчас... ну, вы понимаете сами... Раньше поезда тоже не всегда ходили по расписанию, но тогда были для этого объективные обстоятельства: страна преодолевала разруху. А сейчас? Как вы думаете: почему мы стоим? Я вам скажу: потому что в Кремле всем заправляет меченый идиот.
- Цыть! – засадила ему локтем в предплечье жена. - Опять начинаешь? Ты договоришься, что тебя в кутузку посадят.
- Не посадят. У нас теперь гласность.
- Гласность! Будет тебе гласность, когда запроторят на Колыму.
- Гласность, Раичка, это когда всем всё до фени.
Заметив, что я улыбнулся его афоризму, он переключил своё внимание на меня:
- Верно я говорю?
Я снизил плечами.
- Верно, верно. Я всегда режу правду-матку в глаза. И тебе прямо скажу: брось курить! Вот ты всё ходишь в тамбур, а знаешь ли ты, что в табачном дыме содержание вредных веществ в триста восемьдесят четыре тысячи раз превышает предельно допустимые нормы? Что табачный дым содержит около двухсот видов ядовитых веществ?
- Это смотря в каких сигаретах. В тех, что я курю, их всего сто девяносто девять.
Он оценил мой юмор, захохотал. Поинтересовался:
- Далеко ли путь держим?
- В Н.
- Да? Чего-то я тебя не припомню. В гости едешь к кому?
- На постоянное место жительства.
- Ого! Нашего полку прибыло!
- А вы давно в Н. живёте?
- Мы, вообще-то, не совсем в Н. проживаем. Нам ещё пятнадцать минут на автобусе добираться. Кстати, Тоня, - сказал он жене, пальцем показывая на свои часы, - на дневной мы уже опоздали, хоть бы теперь на вечерний успеть.
- Вы случайно не школьный учитель? – спросил я.
- Главный бухгалтер. Ответственный за финансы колхоза-миллионера. Разумеется, бывшего колхоза-миллионера. Меченый наш колхоз разорил.
- Вы, похоже, знаете всех жителей города Н.?
- Всех не всех, но то, что ты птица залётная, сразу определил. Ты небось по паркетной части,  я угадал?
- По какой-какой части?
- Значит, не по паркетной. Значит, по музейному делу.
- Нет, не по музейному.
- Военный, что ли? Военные все дымят как паровозы. Тогда почему не в форме? И причёска не по уставу.
- Следовательно, не военный.
- Тьфу! А где же у нас ещё залётные промышляют?
- Да я вовсе не собираюсь у вас промышлять. Я педагог.
- Гм. Ну это другое дело. Вот почему ты меня учителем обозвал. По распределению вляпался?
- Типа того.
- Ну, ничего. Попотеешь три года, а там – фьюить! Поминайте как звали. Школьный учитель, конечно, профессия благородная, но благородство у нас теперь всем до сраки. Благородный у нас теперь значит придурок. – И захохотал издевательски.
- Бухгалтер – герой нашего времени?
- Ха-ха-ха! Решил меня под…ть? Так я скажу тебе: мимо, дружок. Потому что я с тобой на сто двадцать процентов согласен: бухгалтер в наше время – самая сволочная профессия. Какая система, такая и бухгалтерия.
- Ты опять! – Жена толкнула его.
- Та отстань ты от меня! Дай поговорить с человеком! Тем более, человек рубит фишку и...
Он не докончил мою характеристику: в середине вагона раздался пронзительный крик: «Почему мы не едем, чёрт бы вас всех побрал!»
- Какой-то кент с проводницей сцепился, - прокомментировал мужичонка, сидевший, после того как я поменялся со сварливой старухой местами, у меня по левую руку. Ему было видно, что происходит в проходе.
«Сельский интеллигент» и себе, привстав, выглянул из-за перегородки.
- Ну и задница ж у неё, я вам скажу! – сказал он. - Для такой двух посадочных мест будет мало. И берут таких в проводницы: это какая ж избыточная нагрузка на ось!
- Вы, транспортники, все лентяи, негодяи, скоты! – не унимался визгливый дискант.
- Ти там потіше, - рявкнула проводница.
- Ско-ты! – настаивал дискант.
Его поддержал баритон:
- Що це за отношеніє? По распісанію ми вже почті в Н. мали б бути.
- Я вас зараз на 15 суток здам за оскорблєніє лічності! – перешла и себе на крик проводница.
- Я тобі як здам, то тобі й дихать не дасть! – баритон взметнулся на верхние ноты, почти превратившись в тенор. - І правда, шо скоти!
Страсти так же быстро, как вспыхнули, улеглись. Проводница вернулась в своё купе, - об этом не без сожаления сообщил «сельский интеллигент». Ему бы, наверное, хотелось, чтобы там подрались.
Когда, наконец, мы тронулись, я притворился спящим. Лишившись собеседника, плешивый начал спорить с женой. Доказывал ей: хозяйственное мыло лучше стирального порошка. Она ему возражала: «Что бы ты понимал. Ты, можно подумать, когда-нибудь в жизни стирал». 
На одном из полустанков освободившиеся боковые места заняли две бабы, толстая, лет сорока с небольшим, и очень толстая, лет пятидесяти.
- І от я й кажу: раді кого ж я тепер буду жить? – плаксиво вопрошала очень толстая.
- Ну да, - отвечала ей умеренно толстая. – Ціла трагедія. Це вони в Сибір поїхали?
- У Сибір. І Лєночку, внучку, з собою взяли. Думала, хоч внучку мені оставлять.
- Ох і горе!
- А ще кури дохнуть!
- А в мене чогось кролі всі перемерли!
- Клєвєром накормили мабуть?
- Нє, люди кажуть: інфекція. З нашого краю села у всіх кролі передохли.
- Ми тоже двох крольчат завели, для Лєночки, так у нас нічого, живі. Тепер як на них подивлюсь, так сльози і потечуть: Лєночку згадую. Жили-жили всі разом, і непогано жили, все своє, всього хватало – і на тобі: в Сибір їм закортіло. За довгим рубльом.
- Вони тепер нас не слухають. У них свої представлєнія.
- А у мене таке разсуждєніє нащот дітей: виріс – і улєпьотувай! – вмешалась в их разговор моя соседка-старуха. - Чого на шиї у матері сидіти? Он мій старшенький: виріс, одслужив і підципив собі кралю донєцкую. Вона мені каже: «А на што мєнє ваші свіньї?» Мої свині, ви чули таке? І шо ти їй скажеш, якщо вона сама як та свиня. Живуть тепер в г;роді. Я й не їзжу до них. Сину кажу: «Я біля твоєї кралі ходить не буду». І дітей я їхніх глядіти не буду. За мене дітей ніхто не глядів!
В тамбуре, куда я вышел, звучала такая же грубая речь.
Когда я вернулся на место, «сельский интеллигент» снова принялся меня назидательно просвещать:
- А ты, к примеру, знаешь, что атмосфера только на двадцать процентов из воздуха состоит, а всё остальное – всякая дрянь? А дураки думают, что они воздухом дышат.
А в боковом отделении бабы, толстая и очень толстая, продолжали кудахтать:
- Ой, горе жить на цьому світі!
- Та не кажіть!.. Тому, хто робе та заробляє гарно, тому, конєшно, не горе.
- Да, тому, хто робе та не п’є, тому не горе.
- Власть зараз добра. Аби тільки здоров’я, шоби крутиться.
- Слышал? – кивнул в их сторону «сельский интеллигент». – Власть, говорит, добра. Ну, и что ты мне будешь рассказывать после этого про коммунизм?
- Я? Про коммунизм?
- Ну, это я так, для примера.
В общем, прелюдия, она же «подорожная песнь», оказалась довольно сумбурной. Какая-то додекафония Пендерецкого. Под конец, правда, архаично пронзительно классически взвизгнула скрипка.
Старуха-попрошайка с серым, одутловатым лицом, в кедах и галифе, остановилась в проходе возле нашего отделения и басовито заголосила на весь вагон:
- Товарищи! Помогите больной несчастной женщине! Я перенесла очень тяжёлую болезнь, лечилась в психиатрическом отделении! Дети отказались от меня (смахнула слезу), выбросили меня на улицу, мне нечего есть (заплакала)…
Я дал ей пятнадцатикопеечную монету.
Она поклонилась:
- Спасибо, родненький…
- Шо ви робите? Ви ж її розвращаєте! – набросилась на меня соседка-старуха. - На бутилку тобі не хватає, ге? – рявкнула на попрошайку. 
У той перехватило дыхание. Судорожно выдавив из горла несколько лающих звуков, она завопила истошно:
- Сама ты пьяница вонючая!
Обхватила голову и бросилась в тамбур. Послышались глухие удары: несчастная билась о стенку.
- Ого, оце так больна, - со смешком прокомментировала старуха.
- Сука ты старая. – Голова мужчины лет сорока высунулась и заглянула к нам из соседнего отделения. – Учти: я тебя запомнил. Ходи теперь и оглядывайся.
И кулак ей показал. Я успел разглядеть на запястье наколку в виде змейки с раздвоенным жалом, обвившей кинжал. 
- Свят, свят, свят, - в ужасе забормотала старуха. 

4

Наш вагон остановился напротив огромного, в человеческий рост, зелёного деревянного мишки с некогда жёлтыми олимпийскими кольцами на животе.
Рядом кассы окошко. Покидая город, олимпийская небожительница наверняка заглядывала в него. Заглянул и я: за окошком скучала скуластая скифка...
Радость, богиня, воспой многоблудного сына…
В привокзальном сквере, весь в благородной патине, гордый бетонный олень выглядывал из-за кустов.
Все предметы – сакральны. Я ступил на святую землю. Надо было перевести дыхание. Перенастроить его.
Радость, богиня, воспой...
Была радость, была. Душа ликовала. Умер бы в тот момент, улетел бы на небо. Хоть и был некрещёный.
Прослезился. Что-то там бормотал. Как бы благодарственную молитву.
Однако некогда было долго молиться. В районо меня ждал начальник.
Адрес районо я запомнил: площадь Ленина, 6. Дорогу выспрашивать не пришлось: памятник Ленину увидел издалека.
Одна сумка у меня была очень тяжёлая, вторая просто тяжёлая. Пока дошёл, раза три менялся руками. Взопрел.
То, что дверь заперта, понял ещё до того, как взялся за ручку. Обошёл вокруг здания, но другого входа не обнаружил.
Заврайоно мне, когда мы последний раз говорили по телефону, сказал: «Поезд часто опаздывает, но вы не волнуйтесь, мы вас дождёмся, мы высококлассными специалистами дорожим». Трепохвостом заврайоно оказался.
В сквере возле Ленина на единственной скамейке двое сидели, старик с сильно оттопыренной нижней губой и надменно сощуренными глазами, и пышнотелая дама предпенсионного возраста. Я подошёл к ним спросить дорогу до третьей школы.
- Вон оттуда, - указал рукою старик на остановку, - идёт твой автобус. Номер два. Но сомневаюсь, что ты со своими сумками влезешь в него. Час пик, все едут с работы. А ты что, учитель?
- Учитель.
- Татьяна Петровна, ваш коллега, - театрально представил он меня своей собеседнице.
- Очень приятно, - кивнула мне Татьяна Петровна. - Только я преподаю в первой школе. Вы в районо, наверное, приходили?
- В районо. Но оно закрыто.
- Неудивительно. Лето. Каникулы. Все в отпусках.
- Мы договаривались с заврайоно, но он, по-видимому, об этом забыл.
- Эдуард Никанорович? Не-ет! Он человек обязательный. Раз обещал, значит будет. Так что вы посидите, - она подвинулась, освобождая мне край скамейки, - он наверняка скоро будет.
Я сел и тут же подумал: «А зачем мне, собственно, ждать заврайоно? Даже если он скоро вернётся, всё равно отправит меня в третью школу. А там и так обо мне знают». Но сразу встать не решился, было неловко перед «коллегой» предстать этаким ванькой-встанькой.
- Это зять Цили Марковны теперь заврайоно? – спросил у Татьяны Петровны старик.
- А вы знаете Цецилию Марковну?
- А как же! Очень хорошо её знаю! Наша семья с ихней семьёй в одном поезде в Куйбышев эвакуировалась.
- Цецилия Марковна – наш корифей, совершенно потрясающий педагог, на протяжении двадцати пяти лет она была бессменным директором школы, - пояснила мне Татьяна Петровна. – Благодаря ей школа наша считается теперь в области образцовой. Орденоносец, заслуженный учитель республики. Мы все рыдали, когда провожали её на пенсию. Очень жаль, когда такие люди уходят. 
- И замечательный человек, между прочим, - вставил старик.
Девочка маленькая (она до этого игралась неподалёку) подбежала к Татьяне Петровне и, взобравшись ей на колено, на меня подозрительно покосилась.
- Ах, ты моя красуля! – засюсюкал Яков Михайлович. - Как она бабушку любит! Как она её обнимает!
- Да нет, это она у нас просто мазунчик. Ей всё равно о кого тереться.
- У-у-у, - девочка капризно губки надула.
- Ах ты ж моя артисточка! – умилялся Яков Михайлович.
- Вы говорите: стратегия верная, а сколько бед натворили с этой антиалкоголдьной кампанией! – вернулась к прерванному моим появлением разговору Татьяна Петровна. – Сколько молодых мужчин потравилось денатуратом!
- Да, имеются такие издержки, - вздохнул Яков Михайлович. – Мой друг тоже по ошибке хлебнул ацетону, думал, что водка, ну и сжёг себе пищевод. Теперь калека, питается через зонд. Это притом, что по жизни он практически совершенно непьющий, замечательный семьянин. Но стратегически Горбачёв прав. Я всецело его поддерживаю.
- Тесть рассказывал: у них в селе трое механизаторов выпили водки палёной, один – насмерть, двое - ослепли, и теперь некого посадить на комбайны.
- Они что же, во время работы пили?
- Почему во время работы? После работы. Как говорится, имели полное право.
Меня они игнорировали. Как будто меня рядом с ними и не сидело.
- Простите, что перебиваю, - напомнил я им о себе. – Вы не знаете адрес общежития третьей школы? Эдуард Никанорович мне, собственно, только для этого нужен.
- А какая связь между Эдуардом Никаноровичем и общежитием? – удивилась Татьяна Петровна. И тон у неё был такой, словно она обиделась за заврайоно.
- Он обещал предоставить мне комнату в общежитии.
- А вы откуда вообще? Из Киева? Первый раз слышу, чтобы из Киева распределяли в наш город. – Она разговаривала со мной, как, видимо, привыкла общаться с учениками. – И первый раз слышу, чтобы в третьей школе было какое-то общежитие.

Я вернулся к вокзалу, на стоянку такси. Водитель единственной «волги» с шашечками ничего не знал про общежитие. А до третьей школы везти меня отказался. У него, дескать, смена заканчивается, а третья школа с противоположной стороны от автопарка.
Рядом стоял «жигуль». Его водитель внимательно всматривался в меня, пока я общался с таксистом.
- Общежитіє третьой школи? – переспросил. – Не знаю такого. А до третьої школи – руп п’ядесят.
- Устраивает.
- Токо вєщі сам загружай в багажнік. Я послє операції.
- Можем мы проехать через Котовского? – спросил я, когда он начал выруливать со стоянки на центральную улицу.
- Можем, - ответил он. - Але це тобі обійдеться на рубель дороже. Бо там дорога дуже розбита. Я задарма машину гробить не буду.
Я согласился.
Мы проехали мимо автобусной остановки, где действительно собралась внушительная толпа.
- А шо там таке на Котовського? – стал допытываться водила.
- Лирическая достопримечательность.
- Шо-шо?
- Дом хрустальный на горе.
- На горі? А де ж там гора?
- У Высоцкого так поётся.
В общем, водилу я озадачил. Дальше мы ехали молча. 
На улице Котовского дорога и вправду была совершенно разбитая. Нас подбрасывало на выбоинах, словно мы плыли на лодке по неспокойному морю. Зато я успел разглядеть на калитке табличку «№ 12».
Дом оказался как дом. Не хрустальный – из силикатного кирпича. Возле ворот стоял «запорожец» с инвалидной наклейкой на заднем стекле.
Проехали магазин. Её наверняка сюда посылали за хлебом. «Сільпо. Районна споживча спілка».
- У вас что-нибудь из спиртного в магазине можно купить? – спросил я у водилы.
- В магазіні? Зачем в магазіні? У нас всі нормальні люді потребляють продукт дамашнього ізготовлєнія.
- А казёнки совсем не достать?
- А кому вона нада, казьонка? Самогон во всіх отношеніях лучше.
- Ну хоть мятный ликёр продаётся?
- А шо то воно таке – м’ятний лікйор?
- Водка сладкая с ароматом мяты.
- І ти шо, таке потребляєш? – Он от удивления даже перестал на дорогу смотреть, рискуя в яму колесом залететь.
- Нет. Спросил просто так.
- Ти, шо лі, вчитель?
- Учитель.
- Н;вий?
- Новый.
- До нас тебе в ссилку, значить, оприділили?
- Сам попросился.
- Сам?
Опять вытаращился на меня.
- Сам.
- Комуніст, значить?
- Нет, не коммунист.
Ещё шире глаза.
- Ну тоді, значить, в душі комуніст, - покумекав, нашёл объяснение.
Он взял с меня два рубля.
- П’ятдесят копійок, - сказал, - не треба.
И, прощаясь, пожелал мне «успєхів в роботі». 

5

Школа предстала в виде барака приземистого, с крышей замшелой.
Во дворе не было ни души. Я сунулся в открытую дверь, заклиненную обломком битого кирпича. В коридоре пахло краской. Гулко раздавались мои шаги. Вот и учительская. Дёрнул за ручку – не поддалась.
Напротив двери в учительскую стенд «Ими гордится школа».
- Ну и? – обратился я к доярке Евдокии Петровне Стецюре. Её портрет почему-то был в центре. – Где же педагогический коллектив? Сегодня, между прочим, рабочий день.
- Пізно прийшов. Всі уже розійшлись.
Посмотрел на часы. В самом деле, начало пятого.
- И что же мне делать?
- Сходи провідай ліріческую достопримєчательность, - съехидничала доярка.
- Экая ты! – укорил я её. – Знаешь ли, глумиться над человеком, который…
- Которий шо?
- Который оказался в отчаянном положении.
- Ой, ой, ой, не кокєтнічай! Тоже мені «отчаянноє положеніє». Ти ше не знаєш, шо таке отчаянне положеніє. Ти нашо приїхав сюди? Чого ти хочеш?
- Блаженства.
- «Блаженства». Та ти чи не п’яний?
- Слушай, бабо, попридержи язык! Ты мне лучше скажи: где люди? Кто-то под дверь кирпич подложил, значит, я здесь не один? 
На это ничего не ответила Евдокия Петровна. О чём-то своём задумалась. О том, наверное, как повысить надои.
Слева от неё директор лесхоза висел, справа – ветеран Великой Отечественной войны.
- А где фрау Тодт? – спрашиваю у них. – Почему её нет среди вас? Герр Гюнтер Тодт – видный дипломат, четырнадцатый секретарь при шестом вице-консуле, всеевропейский передовик.
- За бугор дівці захотілось, ге? – подмигнула доярка.
- Сколь же ты, орденоносная Евдокия Петровна, груба! – пристыдил я её. – Фрау Тодт – не дивка, а замужняя дама. Дивка звалась Алёнушкой, она тут вообще ни при чём. И вообще, скучно мне с тобой разговаривать.
Двинулся дальше по коридору.
Если в учительской нет никого, то кабинет директора тоже, естественно, заперт. Дальше шли по кридору кабинет математики, кабинет физики, кабинет украинского языка и литературы, кабинет русского языка и литературы, последнюю дверь я дёргал сильнее других. «Эй, коллеги! – взывал, тихонечко подвывая. – Куда вы запропастились? Многоуважаемые коллеги, ау-у-у!»
И в этот момент одна из дверей (тех, до которых я не дошёл) отворилась. Из неё вышел мужчина лет пятидесяти, в офицерской рубашке и в брюках с лампасами.
Я представился. Спросил про общежитие.
- Общежитие? – Он скривился.
- Да, заврайоно мне сказал, что при школе есть общежитие.
- Заврайоно? – Он скорчил ещё более презрительную гримасу. – А насчёт пятизвёздочного отеля при школе он тебе ничего не сказал? Видимо, под общежитием он подразумевает бывшую начальную школу, где обитает бомж Вова, по совместительству тичер английского языка, но там только одна комната, которая может сойти за жилую. В остальных – полнейший бардак и антисанитария. Для жилья полностью непригодны. Да и Вова ещё из отпуска не вернулся, так что туда и попасть невозможно, потому как директор свой ключ потеряла. Старая стала, постоянно что-то теряет. А ты, вообще, когда с Эдиком разговаривал?
- С Эдиком?
- Ну, с заврайоно. Он, похоже, совсем уже ... (он произнёс непечатный глагол). Тебе надо было связаться с Натальей Сергеевной, директрисой. На работу она тебя принимает, а раз так, ... (он опять произнёс совершенно непечатное слово с предлогом) тебе сдался заврайоно?
- Я думал...
- Думал, что Эдик обеспечит тебе жилплощадь? Ха-ха-ха! Да он же ... (непечатное слово)! «Общежитие»! Надо ж такое выдумать!
- А директора уже нет?
- Ты на часы посмотри! С утра была, а потом к матери в деревню уехала картошку копать. У нас теперь все картошку копают. Экстрасенса послушали. У нас тут есть свой экстрасенс, он в районной газете колонку ведёт. Так вот он велел всем срочно картошку копать. А я, например, вообще на картошку с прошлого года забил. Я весь огород кустами смородины засадил, на хрена, скажи, мне мудохаться с этой картошкой? Нам три-четыре мешка на всю зиму хватает, так я эти три-четыре мешка на колхозном поле после уборки за час наберу. После комбайнов её до хера остаётся. 
- Где же мне ночевать? – невольно вырвалось у меня.   
- Если хочешь, на матах в спортзале ночуй. Только Трофимовну, сторожиху, надо предупредить, а то ещё напугаешь старуху. Она у нас с задвигонами. Примет тебя за налётчика, вызовет полицаев, а полицаи у нас не дай бог. А если хочешь, можешь вещи (он кивнул на сумки) в моей каптёрке оставить, а сам Эдика поищи, за горло его возьми: раз, мол, обещал, держи слово. Как найти его? Да проще простого. Жена у него директор гостиницы, а гостиница работает круглосуточно. Через администратора выйдешь на неё, а через неё – на Эдика. Ты только с ним не робей, сразу жёстко поставь перед фактом. Пусть тебя за счёт районо устраивает на ночь в гостинице. А завтра Наталья Сергеевна тебя определит. Механизм отлажен. Ты у нас не первый иногородний.
Одну сумку я оставил в его «каптёрке», ключ же от неё он повесил на щите у Степановны.
С «лёгкой» сумкой я не стал дожидаться автобуса, направился в центр пешком. «Ну и что случится, если я одну ночь проведу на матах? – думал я. – Матери не скажу, придумаю для неё какую-нибудь легенду. Например, что у коллеги ночую. Очень милый оказался коллега-физрук-военрук, меня к себе домой пригласил. Мать ответит: «Да, в провинции люди добрее»».
По дороге я увидел небольшое кирпичное здание с вывеской «Пошта». Решил: знак это, чтобы в школе мне ночевать. Отсюда матери позвоню и вернусь.
В единственной телефонной кабинке аппарат был без диска. То есть разговор надо было заказывать через почтовую служащую. Я пристроился в конец длинной очереди.
Тот, кто не жил в то время, может не знать: очереди в Советском Союзе были везде. В очередях народ проживал большую часть своей жизни. Не было более удобного способа слиться с советским народом, чем в очередях. Там, как нигде, раскрывался характер «новой исторической общности». Эта «общность» сильно не любила «нагляров». Те, кто пытался пролезть без очереди, подвергались, как правило, осуждению. И хотя в той конкретной очереди на почте, в которой я оказался, были сплошь одни бабы, никакой агрессии не проявлявшие, менталитет скромного советского гражданина не позволил мне обратиться к служащей поперёд их.
Старуха, что стояла передо мной, держала за руку мальчишку худенького лет пяти или шести. Он пялился на меня, как на невиданную диковину. Я подумал: «Экая образина!» И понарошку хмуро сощурился. Давай, мол, поиграем: кто кого пересмотрит? Он первый не выдержал, отвёл от меня глаза. Стал разглядывать мою сумку. Потом опять на меня посмотрел, и опять смутился, обнаружив, что я по-прежнему, хмурясь, разглядываю его. Баба, стоявшая чуть в стороне и искоса наблюдавшая за нашей игрой, заговорила с ним, засюсюкала:
- Сергійко, ти з бабцьою рішив прогуляться?
Сергейко ей не ответил. Моя персона полностью поглотила его внимание.
- А мама дома осталась? – Баба взяла его за плечо.
- Та щукатурить, - от её руки резким движением увильнув, сказал Сергейко.
- Сама? – допытывалась любопытная баба.
- А кому ж іще щукатурить?
- Хіба не могла найнять щукатурів?
- Ого! Задаром же вони щукатурить не будуть! Це все стоїть копійку!
И снова он посмотрел на меня из-под рыжих бровей, и на этот раз я ему улыбнулся. От улыбки моей он ещё больше смутился. Отвернулся и прижался щекой к бабушкиной руке.
- Якщо кому дзвонить, то тєлєхвон не работає, - звонко объявила флегматичная молодыця, высунувшись в окошко.
Все бабы, как по команде, уставились на меня.
І воно, то есть я, зніяковіло. Сильно смутилось, если по-русски.
Выйдя на улицу, сел на скамейку, над которой был прибит знак автобусной остановки. Закурил. И такая тоска мною вдруг овладела! «Куда ж ты припёрся? - вопрошал я себя. – Ну, чего ж ты молчишь? Отвечай!» Нечего в эту минуту было ответить. «Это и есть твой новый стиль жизни. Весь свой задор ты очень скоро растратишь. Ты даже не в силах будешь выдавить из себя: «Где ты, Мисюсь?»». Тут уж не выдержал я: «К чёрту иди!»
Я загадал: если, пока курю, подойдёт автобус в сторону школы, я доеду на нём до магазина, может быть, куплю там мятный ликёр и пойду почивать на матах. Ментол изнутри нейтрализует запах мочи, исходящий от матов (у меня отложилось от моего детского опыта, что все школьные маты пахнут мочой), и я ночь проведу в ароматическом равновесии. Если автобус будет идти в сторону центра, я доеду на нём до гостиницы. Если же автобуса вовсе не будет в течение, скажем, пяти... нет, десяти минут… Тут я задумался: этот вариант казался мне наиболее вероятным, а значит, я должен подойти к нему с максимальной серьёзностью. Я не успел выбрать решение по нему, так как послышалось урчание «лаза». Он ехал из центра. «Ну, подъём!» - выдохнул я. Автобус остановился. Лязгнула дверь. «Ну, входи же, входи!» Но ноги меня не послушались. Дверь закрылась. Двигатель натужно взревел, обдав меня смрадным облаком дыма.
И я продолжил пеший свой путь в сторону центра.
Вскоре я вышел к деревянному мосту через речку. Остановился передохнуть. Перегнулся через перила. Под сваей моста омут чернел. От воды веяло свежей прохладой. Ниже по течению длинные водоросли колыхались в струе, словно русалочьи косы. Под ними сновали стайки резвых мальков. Дальше был плёс. В нём отражалось облако. Оно было похоже на меланхолического носорога. Вдоль кромки берега вилась тропинка. Загоготали гуси за зарослями ивняка, и тут же, им отвечая, левее закрякали утки. «Боже, - стал я молиться, воздев очи на грустного носорога, - дай мне хоть какой-нибудь знак, что я сюда не напрасно приехал». Грустный носорог... впрочем, это был уже не носорог... он на глазах превращался в сонного, раздутого бегемота... Он уплывал к горизонту, демонстрируя полное ко мне безучастие.
За мостом дорога шла круто в гору. Тут я пожалел, что не оставил в школе вторую сумку. Да, в ней документы и деньги, но ведь можно было переложить их в карман. Пот заливал глаза. Ноги мои заплетались, цепляясь за неровный асфальт. Начали заплетаться и мысли. «Умный в гору не пойдёт, но ведь не зря говорят: дуракам счастье, - подбадривал я себя. - Счастье даётся потом и кровью, потом и кровью!» В сущности, это был почти бред. Я представил, как этот лозунг звонко скандирует мой будущий ученик. Тут я услышал: меня догоняет кто-то на велосипеде. Воздушное создание, лет двенадцати, светловолосое, с двумя тоненькими косичками, проехало ещё немного передо мной и, ловко спрыгнув на обе ноги, засеменило, толкая перед собой веломашину. «Девочка потому что, - мысленно похвалил я её. – Мальчик, как дурак, давил бы и давил на педали, уродливо корчась, до тех пор пока не начал бы заваливаться». Из этого я сделал неожиданный вывод: «Живи я до революции, преподавал бы в женской гимназии».
Девочка весело и задорно толкала велосипед, как будто и не было никакого перерыва в движении. На ней было лёгкое платьице, голубовато-серое, в белых цветочках, и в каждом движении её быстрых худеньких ног, в каждом шевелении острых плеч ощущалась умилительная угловатость. Мне очень хотелось, чтобы девочка посмотрела назад или хотя бы вбок. Хотелось увидеть личико будущей моей ученицы (я был уверен, что это будущая моя ученица). Я даже попытался ускорить шаг, но куда там, только сильнее запыхался. «Вот и знак тебе. Ты просил – и Господь явил. В образе ангела. На велосипеде». Вспомнились бабы на почте. «Боже, - мысленно я к Небу воззвал, - в чём премудрость Твоя, попускающему так огрубевать ангелочкам?» Долго ещё я карабкался вгору, и уже на самом верху снова увидел ту самую девочку. Она возвращалась. У неё была острая мордочка: не ангел, а белочка. Я ей улыбнулся. Кажется, и она тоже мне улыбнулась. И опять вспомнились бабы на почте. «Если бы, - подумалось, - я так же ласков был и с ними, в них, может быть, тоже что-то такое проснулось из детства». – «Крыски, поросятки, курочки, индюшатки», - послышался хохоток за левым плечом. «Господи! – я воззвал. – Кажется, я того! Слава Тебе!»
Подходя к гостинице, я мурлыкал под нос сочинившуюся на ходу, в ритм шагов, мелодию, повторяя в виде припева: «Проживём, даст Бог! Бог даст, как-нибудь проживём!»
На стойке дежурного администратора стояла табличка «Мест нет». Тётка за стойкой на мою просьбу позвать директора нелюбезно ответила:
- Анны Михайловны нет.
Я ей стал объяснять, что мне, собственно, нужна не она, а её супруг, Эдуард Никанорович, заврайоно, поскольку...
- А я тут причём? – Она даже не захотела меня дослушать.
- Я надеюсь, что вы мне поможете.
Она округлила глаза:
- А кто он мне, муж Анны Михайловны?
- Муж Анны Михайловны нужен мне, а я ваш ближний, не так ли? Люди должны помогать друг другу. Вам ничего не стоит позвонить Анне Михайловне по телефону, а я бы сам ей всё объяснил.
Она немного опешила.
- Анна Михайловна запрещает давать свой телефон постояльцам.
- Так я же не постоялец.
- Вы вообще посторонний.
- Нет, я не посторонний! Эдуард Никанорович в ваш город лично меня приглашал! Но поезд мой опоздал, и мы с ним разминулись.
- Вы, что же, из Киева?
- Да, из Киева.
- Присядьте.
«Стучите и обрящете». Она всё-таки снизошла. Взяла трубку, стала накручивать диск на телефоне.
- Аллё! Анна Михайловочка, тут молодой человек из Киева вашего мужа разыскивает... Нет, нет, он вроде бы с ним договаривался... Ой, извините, я не знала, что у вас процедура... В семнадцатый? Восемнадцатый? Поняла. Ещё раз извините!.. – Трубку положила и бумагами зашелестела.
- Квитанция вам нужна? – спросила, голову не поднимая.
- Нет.
- Паспорт давайте. И пятнадцать рублей. 
Сунул ей два червонца и отвернулся: мол, сдачи не надо. Ждал: теперь, может быть, улыбнётся, но нет, ключ с биркой молча и без улыбки положила на стойку.
- А паспорт?
- Паспорт Галя вам принесёт.
Двадцать рублей – это были по тем временам довольно приличные деньги (учитель, например, в месяц зарабатывал чистыми сто – сто двадцать), но я всё равно был доволен. Я вдруг почувствовал, как сильно мне хочется есть, как сильно мне хочется пить, как хочется поскорее прилечь – и теперь я всё это мог запросто осуществить. В сумке у меня были приготовленные мамочкой бутерброды и термос китайский с кофе. Кровать в номере была хоть и скрипучей, но, конечно, намного удобнее, чем ложе из матов зловонных.
Вскоре в дверь постучала Галя. Вернула мне паспорт и объявила:
- Четырнадцать пятьдесят стоит восемнадцатый номер. С вас ещё пятьдесят копеек.
- Как ещё пятьдесят? Я же дал... – И запнулся. Может, подумал, нельзя об этом вслух говорить?
Галя хмыкнула.
- Скоко? – спросила.
- Двадцать.
Смерила меня презрительным взглядом.
- Ну, тогда не надо доплачивать.
Подошла зачем-то к окну, подёргала занавески. Головой покрутила, что-то ей не понравилось.
- Я к ним не притрагивался.
- А я ничего и не говорю. Кипятильником пользоваться запрещено. Входная дверь у нас в десять часов закрывается, имейте это в виду.
И вышла. 

Здесь согласно канонам художественного сочинительства следовать должен рассказ о сне, мне ночью приснившемся. И хотите верьте, хотите нет, но я в ту ночь действительно видел сон. И приснился мне, разумеется, Эдик. Вы спросите: как он мог мне присниться, если я его ни разу в жизни не видел? Он мне приснился аллегорически. Чёрный, огромный, с копытами и рогами и с флюоресцирующими глазами козёл вёл за собой стадо овечек – и имя козла (я это откуда-то знал) было Эдик. И был он заврайоно.
Вид стада овечек, покорно бредущих за Эдиком, привёл меня в неописуемый ужас. «Разве вы не видите: он не пастух и не баран! Он – Эдик, зять Цецилии Марковны!» – взывал я к глупым овечкам. Но стадо на вопли мои не обращало никакого внимания. Только одна овечка, вся в колтунах и с выпученными глазами, на меня оглянулась – и я узнал в ней старуху из поезда. Она заулыбалась беззубо, и эта улыбка была страшнее, чем флюоресцентный взгляд чёрного, рогатого Эдика. «Чого ти переживаєш? Він виведе нас в палестини», - вкрадчиво, подражая голубке, проворковала старуха.
То есть: Эдик в ту ночь мне приснился в виде козла.

6

Проснулся я ни свет ни заря. Сначала не мог понять, где я и что это за звук такой странный, стрекочущий, за окном.
Встал. Подошёл к окну. Стрекотала лампа неоновая на столбе. Ещё две лампы горели возле памятника вождю. 
Я съел всухомятку оставшийся со вчерашнего дня бутерброд с колбасой. Достал из сумки блокнот, новый, неначатый. Раскрыл его на первой странице. Написал печатными буквами: «ПРОЛОГ».
Пункт первый: «Школа. Русские дети» (прилагательное подчеркнул).
Пункт второй: «МОНОС».
В скобках: «Креститься!»
С новой строки: «Аскетический».
Зачеркнул. Не смог подобрать существительное.
«Духовное возрастание».
Зачеркнул.
«АСКЕТ».
Хотел зачеркнуть, но, с полминуты подумав, оставил.
Пункт третий: «ГОРОД».
Под ним:
«Услышишь суд глупца и смех толпы холодной,
Но ты останься твёрд, спокоен и угрюм».
Пункт четвёртый: «НАУКА».
В скобках: «Факультативно».
Зачеркнул.
Написал:
«Рыбная ловля – наука наук!»
С восклицательным знаком.
Пункт пятый: «ДРЕВНЕГРЕЧЕСКИЙ ЯЗЫК».
Без комментариев.
Нарисовал памятник Ленину. Тот ещё из меня рисовальщик, но в целом получилось довольно похоже.

Когда вышел из гостиницы, ни души живой человеческой не было ни на улице, ни на площади.
На остановке минут двадцать в одиночку дожидался автобуса.
В том самом «лазе», что вчера обдал меня выхлопом, я был единственным пассажиром.
До школы не доехал, сошёл около магазина. Её магазина.
Прогулялся до «лирической достопримечательности».
Кошку их видел. Она откуда-то возвращалась домой.
Прошёл дальше, метров двести, до переулка. Свернул в него налево. Потом ещё раз свернул налево, на параллельную улицу. Вышел позади магазина. Он ещё был закрыт. 
К школе таксист меня вёз по той же дороге, по которой ходит автобус. Сначала прямо, потом направо, потом ещё раз направо. Я прикинул, что если свернуть в следующий переулок, то путь можно спрямить. Расчёт оказался верен: минут через десять я был уже около школы.
На крыльце школы на табурете сидела сморщенная старушка. Я догадался: это и есть Степановна, сторожиха.
- Я вже трохи переживала, - сообщила она, улыбаясь во весь свой беззубый рот. - Василь Васильович сказав, шо ви будете, а вас нема і нема.
Я попросил у неё ключ от спортзала, но она не спешила идти за ключом. Ей хотелось пообщаться со мной.
- Завуч приходить обично у півдесятого. Директорша тоже, бува, в це врем’я приходить, але таке дуже рідко случається. Обично… я даже не скажу, коли вона обично літом буває. Я в це врем’я вже дома. А вчителі зараз майже всі в одпуску.
Поинтересовалась, имеются ли у меня родные или знакомые в Н. Узнав, что не имеется, головой покачала:
- Важкувато вам буде. – Но тут же и приободрила меня: - Нічого, ви молодий, сили є, справитесь.
Я спросил у неё, есть ли в городе действующая православная церковь.
- Конєчно, - сказала она. И посмотрела на меня с любопытством: - А ви ходите в церков?
- Хожу.
- Церков у нас... як би вам об’яснить дорогу?.. знаєте, де воєнний городок?
- Ні, поки не знаю.
- А півзавод?
- Тоже не знаю. Церква далеко від колишньої начальної школи?
- А шо це за школа?
- Та, де живе вчитель англійської мови.
- Мужчина такий молодий і повний? То, кажуть, він живе не в школі, а в бившій філії. Там колись філія була.
- А від вулиці Котовського церква далеко?
- Котовського?
- Каштан там такий великий.
- Та я знаю Котовського. Од Котовського ближче.
- А ви в церкву не ходите?
- Хожу, а якже. Тіки не часто. Ноги у мене болять, важко мені підніматься у гору.
- А хто тут священник? Молодий чи старий?
- Не можна сказать, шо молодий, не можна сказать, шо старий. Среднього возрасту. Але служить недавно. Раніше він вертольотчиком був.
- В смысле?
- На вертольоті літав.
- На воєному?
- Та ні, на простому. На сєльскохозяйственому.
- А як же він став священиком?
- А цього я вам не скажу. Не в курсі. 
Отнеся сумку в спортзал, я пошёл осмотреть школьный двор. Вообразилось: это экскурсия, и экскурсоводом у нас Алёнушка. Да, у нас. Я не один, нас двое: по левую руку от гида Herr Alexander, а по правую Herr G;nther Todt. Но экскурсия на английском: видимо, Alexander не Herr, а всё-таки Mister.
- You see two goats in front of you. They graze in the stadium.
- Oh Gott! – восклицает Herr G;nther. - How can goats be in the stadium?
- Мэ-э-э, - отозвалась коза.
- What did she say?
- She said that the grass at the stadium is very tasty and nutritious. After such an herb, their milk arrives. That's why they're in the stadium, - пояснила экскурсовод.
- For indeed it is so, - подтвердил Mister Alexander.
- Really? – хмыкнул Herr G;nther.
- Аnd here you can see the school garden. This is a very ancient garden, it was laid out before the war with the Nazis. The school was built by German prisoners of war on the territory adjacent to the collective farm garden. Over time, the garden was transferred to the school, - продолжала рассказывать экскурсовод.
- Откуда ты это знаешь? – спросил я Алёнушку.
- Как откуда! Я же училась здесь!
- Please speak English. Я не карашё панимайт по-русски.
Алёнушка носик скривила:
- Обойдёшься! – И мне: - Если б ты знал, как он мне надоел!
- Ты хотя бы пощадила его национальные чувства. Зачем ты упомянула нацистов?
- Потому что нацисты и есть!
- Why are these apples lying on the ground? Why doesn't anyone collect them? You could get a lot of money for them in our stores. Isn't that the case with you?
- А то ты не знаешь! – Алёнушка ответила Гюнтеру не без сарказма.
- Ja, я это знайт. Но я это не панимайт.
- This is the boiler room. And this is coal, which is used as fuel. And this path leads us to the toilet.
- Water closet?
- Нет, не water. Откуда здесь water? Просто клозет.
Деревянный нужник – трёхсекционный: М, Ж и У.
- What kind of user category does the letter У represent?
Пальцем на меня показала Алёнушка.
- Is he У?
- Yes, he is crazy у-у-учитель.
- У-у-у-у, - передразнил я её.
- Му-у-у-у, - засмеялась она. – Му-у-учитель. Твоё отделение – М. 
- Teacher, - пояснил я потомку фашистов.
- These plants are called in Russian боярышник. I don't know how to translate it. Do you know? – спросила меня Алёнушка.
- Глід, - ответил я ей.
В общем, мы с Алёнушкой расшалились. Не смущаясь присутствием Herr’а.
От туалета дорожка раздваивалась: широкая шла мимо спортзала ко входу в главное здание, а узкая, на которую я свернул, вела к флигелю – такому же бараку, только меньшему по размеру и без вытянутой пристройки. Чуть в стороне зеленели аккуратные грядки моркови, фасоли, укропа, петрушки.
- Is it Stalina who takes such careful care of these vegetables? – спросил я Алёнушку.
- Who is Stalina? – поинтересовался Herr G;nther.
- Это наша учительница биологии. Та самая, что вибрирует по всякому поводу. «Я вибрирую от достижений Мичурина», «я вибрирую от песни «Орлёнок», - пискляво изобразила Сталину Алёнушка.
Я представил, как вибрирующая Сталина выпалывает сорняки, скрючившись в три погибели, и напевает: «Орлёнок, Орлёнок, взлети выше солнца…», а юные натуралисты, в том числе и Алёнушка, все в пионерских галстуках, хихикают у неё за спиной.
На флигеле не было никакой таблички. Я заглянул в окно: парты маленькие совсем. Нетрудно было догадаться: здесь начальная школа. Умилился я этим партам, одна из которых помнила дорогого мне октябрёнка.
Дальше дорожка вела мимо старых лип и дубов. Она была вся вздыблена их корнями. Солнечные лучи, пронзая кроны деревьев, рисовали на траве трепещущие узоры.
- Ой, - вывел меня из задумчивости грубый голос Степановны, - а я вас шукаю! Ви мені треба.
Степановна рассудила благоразумно: раз мне всё равно дожидаться директора, то ей нет никакой надобности торчать здесь до прихода Прусыло. Вообще-то, пояснила она, сторож передаёт вахту техничке или секретарю, но так как техничка Тоня до конца месяца в отпуске, а секретарша Шура легла на операцию, то сторожам приходится перерабатывать лишних часа полтора, притом, что за это им ни копеечки не доплачивают.
В общем, я остался за сторожа.
Уселся на табурет, на котором сидела Степановна. Приятный утренний сквознячок обдувал мне лицо, птичка какая-то на берёзе высвистывала – я зажмурился от удовольствия, и зароились у меня сладкие грёзы-фантазии. Ясно, что глупые (грёзы и не бывают другими). Ясно, о ком. Думал: вот сейчас открою глаза – а рядом она. Укоризненно покачивает головой: «Что же ты, дурачок, куролесишь? Заставил меня всё бросить и лететь сломя голову к дьяволу на кулички». А я ей: «Как это к дьяволу? Это твоя малая родина. Где родился, там и пригодился». - «Но ты-то, - она мне ехидно, - ты-то родился не здесь. Какое тебе дело до моей малой родины?» - «Как какое мне дело? Ты здесь родилась, а я здесь рождаюсь». – «Как может человек второй раз родиться?» - «Так же, как он рождается первый раз. Из женской утробы». – «Из чьей?» - «Разумеется, из твоей». - «Фу, какую ты пошлость сморозил!» - «Ну вот, наконец ты ввела в свой активный запас слово «пошлость». Прими поздравления». – «Я спрашиваю тебя: ты что учудил, пустомеля?!»
В чувство меня привёл скрип калитки. Полноватая женщина грузно двигалась по дорожке, внимательно всматриваясь в меня. Я поздоровался.
- Мы, наверное, с вами коллеги.
Вблизи оказалось: ей не более тридцати. То есть почти мне ровесница. С носом ну очень смешным: с непропорционально большим, словно привинченным, «набалдашником».
Это была та самая Шура, секретарша, которая якобы легла на операцию.
- А где Степановна? – спросила она.
Узнав, что сторожиха её не дождалась, разворчалась:
- Что за народ! Никакого понятия о трудовой дисциплине!
У неё был какой-то странный акцент: мягкие согласные артикулировались полутвёрдо. Подумалось: не цыганка ли? Но кожа светлая, и волосы русые.
Пока шли по коридору, она всё приговаривала:
- Капец! Это анархия! Полный капец! Ведь она, я уверена, даже не потребовала у вас документов! Заходи кто угодно! Уноси всё, что душа пожелает! Как говорит моя бабушка: «Конец света»!
Замок долго не поддавался.
- У вас случайно лома при себе не найдётся? – пошутила она.
Я предложил:
- Давайте поковыряюсь.
- Ха-ха-ха! Куда вам!
Замок наконец сработал. Мы вошли в полутёмный предбанник.
- А я, - сказала Шура, - вас таким приблизительно и представляла. Вчера Ряська всех буквально поставил на уши из-за вас. Я, между прочим, сразу же в школу примчалась, ждала вас до вечера, но вы не пришли. Вы где ночевали?
- В гостинице.
- Ой! Как нехорошо получилось! Вам надо было с Натальей Петровной предварительно созвониться. Мы-то вас так рано не ждали. Наталья Петровна была уверена, что вы раньше середины сентября не приедете. А вы, оказывается, дисциплинированный! Даже удивительно: во всей стране дикий бардак, и вдруг такой ответственный молодой человек. – Произнеся комплимент, она засмущалась, стала причёску свою поправлять.
Зажгла настольную лампу, положила передо мной чистый лист и начала диктовать заявление.
- Молодец! – похвалила меня, внимательно перечитав написанное. – Из всех, кто до сих пор писал заявления, вы первый не сделали ни единой ошибки.
Шура оказалась девушкой словоохотливой. От неё я узнал, что в Н. русских и украинцев приблизительно «пополам-напополам» (киевлянка сказала бы «фифти-фифти»), что у многих есть родственники в соседней области, которая относится к РСФСР, что у неё там тоже живут дядя и тётя и она часто бывает у них в гостях; и дядя, и тётя русскоязычные, но в их посёлке некоторые изъясняются на таком же суржике, на каком разговаривают и в Н.
Узнав, что я рассчитываю на комнату в бывшей начальной школе, изобразила ужас:
- Да вы что! Там, во-первых, удобства за полкилометра и в этих удобствах все доски прогнили, так что я удивляюсь, как это наш англичанин, при его-то комплекции, до сих пор не провалился. Хотя, - хохотнула, - кто знает, может, он и проваливался. Он сам в этом небось не признается... А ещё там в коридоре потолок протекает и по углам чёрная плесень. А вы знаете, что чёрная плесень для здоровья очень опасна? Я в газете про это читала. Кроме того, там нет условий нормально готовить. Газовая плита ржавая, от неё газом воняет, и огонь еле горит, чайник на ней надо час кипятить. Обои в коридоре обшарпаны, а под ними всякие сороконожки, жучки-паучки, таракашки-букашки. На клопов Владимир Сергеевич, правда, пока не жаловался. И в окнах там щели с палец, честное слово. Я думаю, Владимир Сергеевич (вообще-то, мы его зовём Вольдемаром) там зимой выживает только за счёт своей жировой прослойки. Она у него, как у моржа. У вас такой нет, поэтому вы там задубеете.
- В районо, наверное, имели в виду, что там можно сделать ремонт.
- Ремонт? Не смешите меня! На какие шиши? У нас в школе все ремонты делаются за счёт родителей. Если выделят нам на год три банки краски, так и те Ряська сопрёт. Наша школа полностью на самообеспечении. Правда, когда Чернобыль рванул, нам тут всё перекрасили, дорожки три раза помыли, бульдозером стадион поскребли, но после того как радиация, ха-ха, пришла в норму, о нас снова забыли. Кстати, вы знаете, что значит слово «чернобыль»? Это такая трава, разновидность полыни. Город был в честь неё назван. А в Библии сказано: конец света наступит, после того как упадёт на землю звезда Полынь. Вот она и упала, мучиться осталось недолго.
- Вы, Шура, смотрите очень мрачно на вещи.
- Я? Мрачно? Ну, это вы ошибаетесь! Я оптимистка! Я вам и десятой доли не перечислила всех ужасов нашего славного городка!
И Шура тут же принялась их перечислять. Один из этих «ужасов» меня действительно огорчил: она сказала, что рыбы в реке почти не осталось, что её повыбивали электроудочками. Ещё одним «ужасом» было, по мнению Шуры, назначение заведующим районо «придурковатого Эдика».
- Чем же этот Эдик ужасен? – спросил я её.
- Тем, что он идиот, и об этом знает весь город. У него секретарша Марина, а он её называет Марой.
- И что?
- А ничего! Всё шепчет ей про любовь.
- Это грех?
- Конечно, грех. Марина от него угорела, думает увольняться. А вы знаете, как он сделал карьеру? Благодаря американцу. Майя Васильевна, хозяйка района, надеется, что американец её пригласит в Америку, ну и дала задание Эдику всячески его ублажать. Тот и рад стараться. Сама Майя Васильевна по-английски не бэ ни мэ, а Эдик всё же как бы учитель английского языка. How do you do, mister. Missis Maya like very much New York. Missis Maya want America. Okey? Как уж на сковородке, вьётся вокруг него.   
- Откуда здесь взялся американец?
- А чёрт его знает! Откуда-то взялся. Уже раза три к нам в город наведывался. Говорят, он на наш завод глаз положил.
- Паркетный?
- Ну да! Откуда вы знаете?
- В поезде слышал. А вам явно не нравятся американцы?
- У-у! Я их ненавижу! Паскудный народ, у них одни доллары на уме. А вам они разве нравятся?
- Шура, вы очень серьёзная девушка, - похвалил я её, чем слегка в краску вогнал.
- Да, я очень серьёзная, - потупившись, сказала она. И продолжила без перехода: - Знаете, вообще-то, наш городишко не такой уж плохой. Я бы сказала, городишко средней паршивости. Жить в нём в принципе можно. В гастрономе иногда выкидывают любительскую колбасу или какой-нибудь другой дефицит. Правда, очередь сразу собирается от кассы аж до дверей. Но если вы в очереди не захотите стоять (я, например, никогда не стою), то ничего страшного, вполне можно прокормиться и с рынка. Главное – не лениться пораньше вставать, так как на рынке у нас к восьми часам уже всё разметают. Картошку и овощи всякие можно выращивать самому, если вы не белоручка. Вы ведь не белоручка?
- Не белоручка.
- Картошка – второй хлеб, за счёт одной картошки можно прожить. А потом, рыба кое-где ещё ловится. А рыба – это фосфор. Очень полезный продукт для мозгов.
- Буду одной рыбой питаться.
- Зачем одной рыбой? Одной рыбой нельзя. Питание должно быть сбалансированным. У нас в лесах много грибов. Из-за Чернобыля некоторые боятся их собирать, но лисички, например, радиацию не вбирают. Они очень полезные, я сама в газете читала.
Много ещё чего рассказала мне Шура, а хотелось ей рассказать ещё больше. Когда послышались в коридоре шаги и сиплый, прокуренный кашель, она даже расстроилась.
- Явился не запылился, - произнесла с досадой. – Но вы не спешите, Васьвась у нас очень медлительный. Он ключ из кармана пять минут достаёт, потом десять минут им в замке колупаетя, потом откашливается ещё десять минут (он у нас много курит) и только после этого садится за стол. Васьвась, - пояснила, - это завуч, Прусыло. Дерда, с которым вы разговаривали и который тоже Василий Васильевич, - это Ряська. Васьвась и Ряська – так мы их различаем. Дерду прозвали Ряськой знаете почему? Потому что он так выговаривает на физкультуре: «Рясь, два, три! Рясь, два, три!».
- Вы говорите так громко. Он же услышит.
- Не-е-е, - закачала она головой. – Не услышит. Он глухой, как пенёк.   
- Ну да, взрывник, - вспомнилось мне.
- Ха! Откуда вы знаете?
- Шура, с кем ты там разговариваешь? – донеслось из коридора.
- Откуда вы знаете? – повторила Шура вопрос.
- Сорока на хвосте принесла.
- Ничего себе! Прямо «Семнадцать мгновений весны»! Вы часом не цээрушник?
- Шура, чёрт возьми, с кем ты там разговариваешь?
- Вы часом не цээрушник?
- А вы часом не кагебистка?
- Окей, будем дружить спецслужбами! Идём, я вас представлю нашему взрывнику... Вот-вот, я ж говорила Наталье Сергеевне: ентот субъект не простой. Как у Гоголя: «К нам едет ревизор». Ну, держитесь: кровь из носу, но я вашу тайну разведаю.
- Буду бдительным, - пообещал я ей.
- Ха-ха-ха!
- Шура! Я спрашиваю: с кем ты там разговариваешь?
- Да иду я, иду!
- Принеси ключ от шкафа! Я свой дома забыл!
- Я вам уже говорила: у меня нет ключа! – И – в сторону, передразнивая: - Бу-бу-бу! Динамитчик!

7

Общение с Шурой меня немного воодушевило. Она сняла с меня напряжение. Зато Прусыло сходу окатил меня ушатом холодной воды. «Ну и чего ты сюда припёрся?» - говорил его взгляд. Удивился, когда я протянул ему руку. Горло трубно прочистив, заговорил:
- Предупреждаю: школа - это тебе не вуз! (Он сразу стал обращаться ко мне на «ты»). Ты должен строго следовать нормативной документации, если не хочешь подвести себя под монастырь. Никакой самодеятельности! Ты должен помнить: наши выпускники поступают в советские вузы, и на вступительных экзаменах от них требуют чёткого соответствия нормативам, которые предъявляются советской системой образования.
Я даже растерялся.
- Так я вроде не собираюсь ничего нарушать. А экзамены в вуз я сам принимал, поэтому хорошо знаю, что требуется от абитуриентов.
- Вуз вузу рознь, - заметил на это Прусыло. – У вас там в Киеве у всех сейчас мозги набекрень. Молодым везде у вас дорога, ага!
- Пушкин в тридцать лет считал себя стариком, а мне уже двадцать семь.
- Угу, предпенсионный возраст, - язвительно съюморил. И осклабился, засверкав металлическими коронками. – В общем, ты понял: в школе работают по программам. Шаг вправо, шаг влево... как дальше?
- Стреляю без предупреждения.
- Да, именно так: без предупреждения. Я рад, что у нас с тобой на этот счёт полное понимание. Вот тебе программа, сиди пока изучай. Скоро директор придёт, с ней решишь все остальные вопросы. А пока на вот яблоко съешь. Из моего сада. Самый лучший сорт в мире, «слава победителю» называется.
Встал из-за стола и вышел, больше ничего не сказав.
Я взял программу по литературе. Для 4 - 10 классов. Открыл на предисловии.
«Главная цель преподавания литературы в советской школе - воспитание высоких моральных качеств убежденного строителя коммунистического общества».
- Угу! – промычал. – Угу!
И мысленно обратился к Прусыле: ««Высокие моральные качества» и «убеждённый строитель коммунистического общества» (то есть долдон-карьерист) – вам, уважаемый, не кажется, что это оксюморон? Это всё равно, что яблоню, к примеру, «славу победителю», прививать к какой-нибудь железобетонной опоре. Мало того, вы хотите, чтобы образцы этой идиотской селекции ученики с моей помощью находили в произведениях Пушкина. Нет уж, лучше сразу стреляйте».
Перелистнул два листа.
«Учитель должен средствами своего предмета учить учеников отстаивать коммунистическую идеологию, вести наступательную борьбу против буржуазного влияния, формировать непримиримое отношение к любым проявлениям буржуазной идеологии, к религиозной мещанской морали».
Ещё пролистнул.
«Классическая литература – литература, достигшая высочайшей сте¬пени совершенства и выдержавшая испытание временем, сохра¬няющая значение бессмертного творческого примера для всех по¬следующих писателей».
Таким языком мои ученики должны будут писать сочинения о Наташе Ростовой. Иначе их в вузы не примут.
Мелькнуло: «боль за человека». Задержался на этом месте. «...Боль за человека как основу авторской позиции, а также суровую правду изображения безысходности и одиночества «маленького человека» в безжалостном мире эксплуатации и угнетения»...
Это о чём? Ах, да, о «Преступлении и наказании». «Маленький человек» - это Раскольников. «Герой того времени». Потому как всякий «маленький человек», живший до Октябрьской революции, был «героем». После Октябрьской революции всякий «маленький человек» стал «большим человеком». И этому я тоже обязан учить. «Шаг влево, шаг вправо...»
«Обобщение гигантского опыта партии и народа, правдивый рассказ о героических подвигах советских людей».
Это о шедевре советской литературы – книге Брежнева «Целина». Без комментариев.
- Ну что, изучаешь? – Прусыло вернулся. 
- Я не знал, что воспоминания Брежнева входят в школьный курс русской литературы.
- Советской литературы.
- Русской советской литературы.
- А что тут не так, по-твоему?
- Получается, что классики лишние. Брежнев отменяет Толстого.
- Ну, ты этого, не того...
- Курок у вас не взведён?
- В смысле? – не понял он.
- Шаг влево, шаг вправо...
- А-а, - докумекал. – А что, всё-таки сильно хочется в сторону?
- Вообще-то, в моём понимании, литература должна учить детей самостоятельно мыслить.
- Ну?
- Ребёнок самостоятельно мыслящий не найдёт литературных достоинств в воспоминаниях Брежнева. Он спросит учителя: «Зачем их включили в программу?»
- Неправильно рассуждаешь! – погрозил мне пальцем Прусыло.
- В чём неправильно? Вы же согласны: ребёнок должен самостоятельно мыслить, но если так, как я могу навязывать...
- Стоп! – перебил Прусыло. – Есть одно существенное уточнение: ученик должен самостоятельно мыслить в нужном партии идеологическом направлении. Если ученик напишет, что Павел Корчагин никакой не герой, потому что ему такое, понимаешь, встолбычилось, то это значит, что он неправильно самостоятельно мыслит, и ты ему, в соответствии с действующими инструкциями, обязан поставить оценку «два» для промывки его мозгов. Ты, я чувствую, в искажённом виде воспринимаешь идеи перестройки и гласности. Ленинские целеуказания никто не отменял. Читай статью «Партийная организация и партийная литература» - и найдёшь ответы на все вопросы.
- Читал.
- Видимо, плохо читал. Ещё раз перечитай. И законспектируй.
Тут распахнулась дверь.
- Что это у нас в учительской за импозантный мужчина! – раздался возглас. – Неужели это новый наш педагог? Василий Васильевич, вы его не замордовали? Он у нас большой мастер людей мордовать. Ха-ха-ха-ха!
Я понял: это директор. Встал, кивнув головой а-ля дворянин.
- Наталья Сергеевна?
- Да, Александр Иванович! Да, дорогой мой киевский человечек! Я Наталья Сергеевна! Добро пожаловать! Мы вам безмерно рады!
Шура подмигивала мне из-за её плеча.
- Василий Васильевич, ты чего такой недовольный? Не с той ноги, может, сегодня встал?
- Я, Наталья Сергеевна, очень доволен.
Шура гримасничала из-за плеча директрисы. Прикрыла ладонью рот: сейчас, мол, не выдержу, прысну. Пользовалась тем, что Прусыло не видит её за спиною директора.
- Пойдёмте ко мне в кабинет! – позвала меня Наталья Сергеевна.

- У нас теперь будет филологический триумвират, - говорила она, усаживаясь в своё кресло и приглашая меня занять место напротив. – Я филолог, Василий Васильевич – филолог, и вы тоже филолог.
- Ну я-то...
- Не прибедняйтесь, не прибедняйтесь, - засмеялась она. – Как доехали?
- Хорошо.
- Ночевали в гостинице? Безобразие! Вы должны были мне перед выездом позвонить!
- Понадеялся на заврайоно.
- Понадеялись на ненадёжного человека.
- Получается, так.
Спросила о моей диссертации.
- Говорят, вы её почти уже написали? Процентов на девяносто?
- На восемьдесят.
- Изложите: в чём, как говорится, основная идея?
Я постарался изложить как можно доступнее, так, как я объяснял бы студентам:
- В семантическом треугольнике денотатом обозначается нечто статическое. «Стол» - это конкретный стол, он здесь крепко стоит и никуда не убежит. Сигнификат – это по природе своей динамическое значение. «Стол» как сигнификат не имеет никакой окончательности. Сигнификат, иными словами, находится в постоянном развитии. Но сам-то треугольник как объект научного анализа статичен. За счёт чего? За счёт того, что над сигнификатом надстраивается ещё один треугольник. Предполагается, что в этом маленьком треугольнике одна сторона динамичная, но сам маленький треугольник, входя в большой треугольник, представляет собой феномен статичный. А раз так, то большой треугольник  мало что объясняет в естественной человеческой речи. Это то же самое, что чёрный квадрат Малевича, антиикона истины. Он годится для обоснования модернистских экспериментов, но никак не объясняет живую речь. Я пытаюсь доказать: модернисты, структуралисты тож, всего лишь наслаивают какие-то живые ассоциации на окостенелый (потому как «окончательный») конструкт. Это всё равно, что сделать из скелета животного электронное чучело. Чучело может даже получиться эффектным, но к самому животному оно, согласитесь, отношения не имеет.
- Интересная мысль. Почитать дадите?
- Конечно, если вам интересно.
- Ещё как интересно! Дорогой мой человечек, как же мне может быть не интересна диссертация учителя моей школы?
Я поблагодарил её. Сказал, что мне это лестно.
Она повернула разговор на бытовую тему.
- Где вы предполагаете поселиться?
- Вообще-то, я предполагал поселиться в общежитии, так меня ориентировал Эдуард Никанорович, но вчера мне дали понять, что надежды мои несбыточны.
- Почему же несбыточны? Они, может, несбыточны в данный момент. А в перспективе очень даже и сбыточны. Ха-ха-ха! Как вам нравится слово «сбыточный»? Ха-ха-ха!
- Но ведь учитель английского языка, насколько я знаю, живёт в общежитии, - робко заметил я.
- Ага, а теперь гадаем, как его, проказника, выселить. Представляете, он в отпуск уехал и ключ забрал от входной двери. Помещение на балансе у школы, а я, директор, туда не могу зайти. Это притом, что помещение аварийное и в любой момент может обрушиться. А сортир, простите за просторечие, в таком состоянии, что я удивляюсь, как он отваживается туда заходить. Моему уму непостижимо, как Владимир Сергеевич там выживает. Могу ли я вас, суперценного кадра, подвергать такому же риску?
- То есть на самом деле перспектив никаких?
Наталья Сергеевна постучала тупым концом карандаша по столу, а точнее по моему заявлению, лежавшему перед ней, и, глаза сощурив, глубокомысленно изрекла:
- Дорогой мой человечек, есть мудрая поговорка: «Никогда не говори никогда». Я же вам так отвечу на ваш вопрос: «Никогда не говори: «Никаких перспектив»». Помните, в какой стране чудес мы живём. Но в обозримом будущем, извините, чудес не предвидится.
Шура, которая слышала наш разговор из «предбанника», отозвалась оттуда:
- Наталья Сергеевна, поговорите с Михаилом Филиппычем.
- Почему бы и нет? – сказала Наталья Сергеевна. – Если Александра Ивановича такой вариант устроит… Ты дай ему адрес, пусть сходит, посмотрит. Здесь близко, - мне пояснила. - Михаил Филиппович – наш бывший учитель истории. В позапрошлом году у него умерла жена, тоже, между прочим, учительница по профессии, дети разъехались, и он теперь один живёт в каменном доме. Так вы говорите: диссертация ваша готова? Когда же защита?
- Работа почти готова, но, знаете ли, я не вижу смысла в ближайшее время её защищать.
- Как это! – удивилась Наталья Сергеевна. – Кандидат наук – звучит гордо. Особенно кандидат филологических наук. Это и для нашей школы был бы огромный плюс. Не-ет, дорогой мой человечек, вы должны защититься! Чего тебе? – Это она Шуре, которая в проём двери заглянула.
- Вы Михаилу Филипповичу дайте пятый класс, и тогда он не будет с Александра Ивановича драть шкуру за комнату.
- Шура, как я ему дам часы, если он уже маразматик?
- Я же не говорю, чтобы вы дали ему старший класс. Но вы же сами знаете: он жаднючий.
- Хорошо ты отзываешься о двоюродном дяде!
- Потому и отзываюсь, что знаю его хорошо.
- Иди! Голову не морочь! «Жаднючий». Ничего он не жаднючий. Я сама ему всё объясню.
- Так я его наберу?
- Ну, повидло! Вот так мы, Александр Иванович, и живём! Мой секретарь мною командует! Но вы на самом деле сходили бы дом посмотрели. Шура, напиши ему адрес. Здесь совсем близко, пять минут – и вы там. Михаил Филиппович – человек ненавязчивый, так что пусть вас не беспокоит то, что он уже иногда заговаривается. Как-никак человеку под восемьдесят. Физически он у нас огурчик ещё, каждое утро зарядку делает. Того и гляди, женится на молодой. В шаферы вас позовёт, ха-ха-ха-ха!
Шура принесла телефон и передала ей трубку.
- Аллё! – сказала она. – Аллё, Михаил Филиппыч, вы меня слышите? Чего так запыхались? Картошку, что ли, копали?.. Ха-ха-ха-ха! Ну, вы ещё боец!.. Да. Да. А что ещё делать на пенсии?.. О-ха-ха-ха! Не смешите!.. Ну, с вами не соскучишься, честное слово! Послушайте, дорогой мой человечек, у меня до вас дело!..
Шура мне подмигнула.
- Всё будет окей.
Я вслед за ней вышел из директорского кабинета.

8

Смотреть дом Михаила Филипповича я не пошёл. Доверился Шуре: её участие ко мне казалось мне искренним, даже преувеличенно искренним. Она сказала: «Не пожалеете», - и этого было достаточно, чтобы я принял решение.
В учительской Шура взяла чайник и пошла за водой. Прусыло не было. Я остался один. Продолжил листать программу. Минут через пять зашла Наталья Сергеевна.
- Вопрос утрясён, - объявила. – Детали сами согласуете с Михаилом Филипповичем. Ждём Дерду.
- Зачем? – спросил я.
Она не ответила. Отвлеклась на программу.
- С каждым годом, - сказала, - всё толще и толще.
Чаёвничали вчетвером. Прусыло сёрбал из блюдца. Шура, сидевшая рядом с ним, гримасничала: какой моветон! Её подмигивания и ухмылки не могла не заметить Наталья Сергеевна, но Шуру это, похоже, ничуть не смущало.
Наталья Сергеевна заговорила о своём внучатом племяннике Лёше.
- Он хочет пойти по стопам двоюродной бабушки. Готовится к поступлению на филологический факультет. Правда, Василий Васильевич палки ему в колёса вставляет. Пытает его украинской литературой.
- Никаких палок я ему не вставляю, - возразил Василий Васильевич. – Наоборот.
- Да зачем, скажи на милость, ему твой Стефаник? Ты сам этого Стефаника не понимаешь! Это каким надо быть бессердечным, чтобы заставлять детей учить эту белиберду!
- Не я, Наталья Сергеевна, составляю программу. Вы это знаете.
- Да разве только Стефаник? Я вообще не понимаю, зачем в русской школе такой предмет – украинская литература. Ты меня извини, но ваш Шевченко – второстепенный поэт.
- Он такой же наш, как и ваш. У него вся проза на русском.
- Тем более! А дети страдают! Александр Иванович, - обратилась она ко мне, - рассуди нас: нужен или не нужен в русской школе такой предмет – украинская литература?
- Я учился в украинской школе, но у нас тоже украинскую литературу не жаловали. Одно сплошное нытьё – такое было к ней отношение.
- Ну вот! Слышишь, Василий Васильевич? И чего ты моего Лёшу третируешь? Оттого вас, украинистов, нигде и не любят.
- Наталья Сергеевна, причём тут любят – не любят? Я, может, и сам Васыля Стефаника не люблю. Вопрос стоит так: надо – не надо. Там, - он показал пальцем наверх, - решили, что надо. Всё! Точка! Не хочешь, Лёша, читать украинских писателей, не рассчитывай на положительную оценку. А я ему, между прочим, всё же ставлю четвёрки-пятёрки.
- Четвёрки он ставит! Вот так мы и живём, - продолжала апеллировать ко мне Наталья Сергеевна. – Тираним детей. Издеваемся над детьми. Потому что, видите ли, там (она тоже показала наверх) кто-то за нас всё решил.
- Наталья Сергеевна, не прибедняйтесь, а то он и правда подумает, что Лёша ваш бедный, несчастный. Лёша отлично знает, что получит свою золотую медаль. Но вы должны, это самое, понимать: если он будет так же относиться к учёбе и дальше, то всё равно ведь толку не будет. Не поступит он, это самое, с такими знаниями в киевский вуз. А если даже поступит, то вылетит с первого курса.
- Типун тебе на язык!
- А вы у него спросите. Он в университете преподавал и знает, как там с бездельников шкуры снимают.
- Тебе уже рассказал?
- Он не рассказывал, так я и сам знаю. Скажи ей, - обратился Прусыло ко мне, - прав я или не прав?
Не то чтобы я считал правым Прусыло («шкуры снимают» - метафора сильно преувеличенная), но позиция Натальи Сергеевны казалась мне ещё менее правой.
- Вообще-то, - сказал я, – отсев довольно приличный.
- О! Слушайте, слушайте, Наталья Сергеевна! Слушайте и делайте вывод, пока не поздно!
- Алексей не бездельник, - не сдавалась Наталья Сергеевна. – Я лично его контролирую. Он спать не ляжет, пока все уроки не сделает. Но украинский язык и украинская литература ему тяжело даются, это факт. Но в этом не только он виноват.
- Ага! Я виноват!
- Не ты один, но ты в том числе. Ну, скажи: зачем ему Тычину учить наизусть, если он собирается поступать на русскую филологию? «Чем учить Павла Тычину, краще зйисты кирпичину» - это ж не мы, это ж вы сами, украинцы, такое придумали.
- Вы, извините, рассуждаете не как директор, а как человек, не имеющий никакого отношения к школьному образованию. И потом: можно подумать, вашему Лёше нужна русская литература. Не смешите меня. Пушкина он не любит так же, как и Тычину.
- Вот это неправда!
- Правда!
- Неправда! И я специально попрошу Александра Ивановича, чтобы он его протестировал! Во избежание, так сказать, инсинуаций!
- Каких инсинуаций?
- Василий Васильевич, я не дура, и прекрасно твой намёк поняла.
- Какой намёк?
- Ты всё понимаешь.
- Ничего я не понимаю!
- Понимаешь!
- Не понимаю!
- А я говорю: понимаешь! И прошу старшему по званию не прекословить!
- А я говорю: не понимаю! Но вас, Наталья Сергеевна, не переспоришь. Поэтому разрешите откланяться.
И он действительно встал и ушёл.
- Вот так и живём, - вздохнула Наталья Сергеевна. – Силу почувствовал. Думает завалить Наталью Сергеевну. Но только Наталья Сергеевна тоже не лыком шита. Да, Шура? – И она зашлась теперь уже в мефистофельском смехе.
- А Александр Иванович откуда-то знает, что он контуженый, - сказала Шура.
- Да? – Наталья Сергеевна издала новый раскат смеха. – Откуда? Вы же ни с кем ещё не общались? Или общались? Признайтесь! А? – вопрошала она меня.
- Только с Дердой, - ответила за меня Шура.
- Ах, этот Дерда! Ах, этот Дерда! Ах, он проказник!
И, как бы по инерции продолжая смеяться, погрозила мне пальцем. Но потом вдруг резко сменила тон.
- Александр Иванович, - заговорила заискивающе, - а если серьёзно? Вы же составите моему Лёше протекцию? Связи у вас, конечно же, в университете остались. Ведь остались?
Я не решился сказать ей правду, что никаких связей, на которые она намекает, у меня в университете и не было никогда. Я смалодушничал. Я ей улыбнулся. И кивнул утвердительно.
Тут в учительскую снова зашёл Прусыло.
- Мир, Василий Васильевич, не без добрых людей! – торжествовенно возвестила ему Наталья Сергеевна.
- И не без злых, - буркнул Василий Васильевич.
- Но добрых больше. – Это Шура вставила свои пять копеек.
Шуру Василий Васильевич не удостоил ответа. Только скривился. 
- Дерда пришёл, - объявил он.
- Пусть заходит, - сказала Наталья Сергеевна. – И ты тоже садись, нечего фордыбачить.
Дерда чётко, по-армейски доложился: щиты баскетбольные надо красить, а краска кончилась; траву надо выкосить на стадионе, а косовище сломалось; на двери тира замок заржавел, потому как там сыро и жабы прыгают по траншее...
- Не нуди, - оборвала его Наталья Сергеевна. – Причём жабы, и причём замок?
- Я не нудю. То есть я не нужу. Я лишь вам по факту константирую.

Михаил Филиппович не открывал. Дерда минут пять стучал в дверь, и собака лаяла, правда, беззлобно и флегматично, но достаточно звонко.
- Нету его, - объявил наконец Дерда. – Небось, в магазин за хлебом пошёл. Больше некуда. Скоро придёт.
Это значило: ты оставайся, жди, а я свою миссию выполнил. Мы уже попрощались с ним за руку, когда хряснул дверной замок, дверь отворилась, и старик в спортивных трико и майке показался в проёме. Сразу собака громче затявкала.
- Понимаешь, человеку не дают сходить в туалет, – ворчал старик. – Цыть, дурак! – на собаку прикрикнул. Та тявкнула ещё несколько раз, после чего нервно зевнула и в будку полезла.
- Постояльца привёл вам. – Дерда указал на меня.
- В курсе я.
- Ну, тогда до свиданьица. Вас с постояльцем, а тебя с новосельем! А я щиты обдирать. – Последнюю фразу Дерда произносил уже из-за калитки.
- Молодой, - оценил Михаил Филиппович, смерив взглядом меня. – Заходи.
Мы сразу попали в большую комнату, которую Михаил Филиппович назвал прихожей.
- А это кухня, - повёл он меня показывать дом. - Тут раковина. С краном следует быть аккуратным: проверять, чтобы был закрыт. И струю большую не делать: мне говновозку раз в полгода приходится вызывать, а с тобой, понимаешь, и того чаще придётся. Также и в ванной, и в туалете воду зря не расходовать. Чистишь зубы – пока щёткой трёшь, воду перекрывай. Потёр, струйку небольшую пустил, прополоскал и опять закрыл. Если по маленькому и не ночью, то я за сарай хожу. Там, под грушей, есть укромное место... Ты чего в руках держишь свою поклажу? Поставь и иди посмотри на санузел.
Ванная комната была просторной. На стене висела газовая колонка.
Я обрадовался:
- Даже горячая вода есть.
- Считай, что нету, - покачал головой Михаил Филиппович. – Я даже Олегу не разрешаю включать. Олег, сын мой, понимаешь, прёт на меня. «Ты, - говорит, - сквалыга». А причём тут сквалыга, если газ сифонит? Не хватало ещё, понимаешь, на воздух взлететь! Я раз в неделю в кастрюлях нагрею воды – меня это устраивает. Ты, небось, привык чаще купаться?
- Ну да, я привык к горячей воде из крана. Я согласен заплатить за ремонт колонки и оплачивать газ.
- Ух ты, прыткий какой! И богатый, небось?
Смутил меня. Я замямлил:
- Но это ж и для вас тоже удобство.
- Не надо, - сказал он. – Меня полностью всё устраивает. С колонкой к тому же расход воды будет бешеный. Платить же за газ ты будешь само собой. И за электричество, и за воду – всё будем делить поровну на двоих, раз уж, такое дело, нам суждено сожительствовать. Не, не, на эту дуру, на колонку, не зазирай. Если ты газеты читаешь, то должен знать, сколько людей из-за неё пострадало, сколько домов разрушено.         
Вернулись в прихожую.
- Здесь, - показал на громоздкое кресло, выдвинутое в проход, - я читаю газеты, смотрю телевизор и иногда, бывает, вздремну, - рассказывал Михаил Филиппович. – И постоянно, понимаешь, за угол его цепляюсь. Однажды чуть не сломал себе на ноге большой палец. Он у меня после этого так распух, что не влезал в ботинок. Я в магазин в ноябре в домашних тапках ходил. А что делать? Кушать-то хочется. Тёплые носки кое-как, зубы сцепив, натяну и иду.
- А если кресло передвинуть ближе к стене.
- Нет. Ближе к стене мало света... А этот стол, можно сказать, ветеран. Ему уже лет сорок, не меньше. О него я тоже постоянно цепляюсь. Настя, дочь моя, говорит: надо его разобрать и вынести на чердак. Ну и Олег ей поддакивает: зачем этот дурацкий стол тебе нужен? У них все дураки, понимаешь, только они одни умники. Я говорю: «Когда вынесите меня отсюда ногами вперёд, тогда и этот стол, и всё остальное хоть выкидывайте на свалку. А пока жив, чтоб даже не заикались». За этим столом мы с покойницей, благоверной моей, по вечерам перекидывались в картишки. Любили мы это занятие грешным делом.
Он подошёл к телевизору и скинул с него накидку.
- Телевизор – цветной, «Горизонт». Олег на день рождения подарил. Олег, - пояснил Михаил Филиппович, - живёт в собственном доме, в центре, недалеко от стадиона. Кооператор он. Строительством занимается. Сам себе дом построил. Роскошный, что говорить. И в доме всего хватает. Но, знаешь, я к этому не привык. Не люблю к нему заходить. Неуютно мне там. Мы всю жизнь в скромности жили – и что? Очень замечательно жили. А они хоть и богатые, плохо, понимаешь, живут. Ему сорок стукнуло в прошлом году, а ещё не женат. «Зачем?» - говорит. Вот так! «Зачем жениться?» Им бы только сейчас, понимаешь, удовольствие получить. Как жеребцы, понимаешь. Только кобылу увидел, и сразу вываливается это самое... Загульные они, непутёвые. Но мой об отце заботится. Телевизор купил, десять газет мне выписывает: «Правда», «Известия», «Труд», «Советская Россия», «Комсомольская правда», «Советский спорт», «Собеседник», «Неделя», «Знамя труда», это наша областная газета, «Прапор», районная. - Он десятый палец загнул. - Воду провёл, газ, кухню пристроил, санузел. В туалет мне теперь не надо зимой на мороз выходить. Заботится, это правда. И о матери тоже заботился. Она ещё жива была, когда он начал дом перестраивать. Старый дом начинался отсюда. Видишь, потолок почти на полметра ниже. Чтобы это в глаза не бросалось, Настя такие вот, как, понимаешь, в клубе, гардины повесила.
- А дочь ваша тоже отдельно живёт?
- В соседнем райцентре. Замуж выскочила, только-только восемнадцать годочков исполнилось. Невтерпёж, понимаешь, сделалось. Милиционером он был, ну а милиционеры, сам знаешь, все поголовно пьяницы. Она его выгнала. Ну, он, правда, квартиру ей с Лёшкой оставил. Лёшка – это сын их. Настя его теперь в одиночку воспитывает. Бывший её куда-то пропал. Может, и в живых уже нет. Бандюковатый какой-то он был. А она работает воспитательницей в детском саду. Вроде бы хотят её назначить заведующей. А я, знаешь, этого не одобряю. Хоть она мне и дочь. Хахаль какой-то у неё появился, два года с ним прожила и его прогнала. Теперь ещё один ходит к ней. Ночевать остаётся. И это всё на глазах у Лёшки. Если она о моральном облике своего ребёнка не думает, куда ей, скажи, заведовать детским садом? Раньше таких к работе с детьми на пушечный выстрел не подпускали, а теперь... Хоть каждый год нового хахаля себе заводи, тебя всё равно и в школу работать возьмут, и в ясли, и в детский садик... Сам-то ты не женат?
- Нет.
- И не был ни разу?
- Ни разу.
- Подгуливаешь, конечно?
- Похож на гулливого?
- Вроде бы не похож. Ты, может, старой закалки?
- Нет, не старой. Точно не старой.
- А какой же?
- Не знаю. Судить не берусь.
- Как это ты не берёшься? Ты ж педагог! Ты должен быть для своих учеников моральным примером. Так нас в своё время учили.
- Я, Михаил Филиппович, буду стараться быть для детей моральным примером, но учился я уже по-другому, чем вы.
- Брезгуешь, значит, нами?
- Нет! Просто я...
- Что?
- Я православный.
- Ну! Так это и есть старой закалки! Только ещё более старой, чем мы! Молодец! Уважаю! У меня вон в спальне – загляни, не стесняйся, - на стене иконка висит. Молиться я не умею, а иногда, знаешь, вспомню свою благоверную – и перекрещусь. Она-то на старости лет постоянно крестилась... А вон, видишь, одёжный комод? Добротная вещь, ещё дореволюционная. Там мой архив. Да, архив. Я же историк. Потом покажу тебе кое-что. А пока заходи сюда, это в гостиную дверь. А та – в твою комнату. Я в гостиную редко когда захожу, так что ты тут можешь хозяйничать. За этим столом тебе удобно будет тетради ученические проверять. В общем, считай, что ты две комнаты снял по цене одной.
В гостиной я подошёл к книжному шкафу.
- Пользуйся, - сказал Михаил Филиппович. – Хорошая библиотека. Тут, между прочим, Кочетов есть, роман «Чего же ты хочешь?». Знаешь такой? Смелая книга. Ох, и попало же ему за неё! Смотри, какая зачитанная! А вот собрание сочинений Сафонова, вот – Грибачёв, Сар-та-ков, этого я не читал. Иванов. «Вечный зов». Не читал, но фильм многосерийный по этому роману смотрел с большим удовольствием. А тут вот серия «ЖЗЛ». «Блюхер», «Свердлов», «Луначарский», «Спиноза» - это всё я перечитал. Художественная литература меня никогда особенно не привлекала, а вот такие книги, на историческую тематику, об исторических личностях, – это да, это моё! Библиотеку мы с женой всю жизнь собирали, гордились ею, а теперь, оказывается, она никому не нужна. Я ни разу не видел, чтобы Настя или Олег книгу читали. Может, хоть тебе пригодится. 
- Ничего себе! Одиннадцатитомник Лескова!
- Ну вот, я ж тебе говорю. Читай сколько влезет!
- И академический Григорий Сковорода. Он-то у меня в Киеве есть, но очередь до него всё никак не доходила. Другие были у меня в Киеве читательские приоритеты. Вы позволите? Я возьму второй том.
- Да бери, говорю тебе, что душа пожелает! Только, это самое, читать будешь потом. Сейчас мы пойдём картошку в мундирах с селёдочкой кушать.
В моей комнате пахло древесной прелью. На подоконнике я заметил маленькие пирамидки опилок.
- Шашель, - пояснил Михаил Филиппович. – Жрут, сволочи, дерево.
Михаил Филиппович взял с письменного столика металлический перекидной календарик (у меня такой же был в детстве) и засунул в карман трико, отчего оно сразу съехало с того боку ниже резинки  трусов.
- К себе заберу, - сказал он. – Это память. Эх, жалко, что ты не знал моей Нины Аркадьевны. Она, как и ты, была учительницей русского языка. Вы бы с ней нашли общий язык. Ну, ладно, всё я тебе показал. Ты тут, что тебе надо, сделай по-быстрому, а я пойду на стол накрывать. Приходи.
Я выложил из сумки на стол материн «цэковский паёк»: палку колбасы сырокопчёной «Семипалатинской», банку шпротов, банку марокканских сардин, банку индийского растворимого кофе и бутылку «столичной». Кофе и сардины хотел было занычить, но тут же сам себя и пристыдил.
Выпили мы с Михаилом Филипповичем за знакомство и за его здоровье, закусили деликатесами, и так хорошо расслабились оба...
Я узнал от него: всего в Н. четыре средние школы. Четвёртая раньше была восьмилеткой, но в конце семидесятых её повысили в статусе. Самая большая – первая школа, там по три параллельных класса. До войны все школы в Н. были укр;инские (так Михаил Филиппович ударял это слово), хотя говорящих на русском или на русском с примесью украинского в городе «уж если не подавляющее, то всё-таки преобладающее большинство». Но когда после войны в Н. передислоцировали воинский гарнизон, третью школу перевели на русский язык обучения. Потому как где воинский гарнизон, там по советским законам обязательно должна была быть русская школа. Поскольку гарнизон разместился в Заречье, то русской сделали именно третью школу. Но учились в ней и учатся не только дети военных, а и большинство местных, в том числе украиноязычных, детей. Другой-то школы в Заречье нет. Не из чего им выбирать.
Я спросил:
- Самой престижной считается первая школа?
- Сейчас, наверное, да, а в наше время я б так не сказал, - покачал головой Михаил Филиппович. - К нам ходило немало детей из центра. Некоторые родители принципиально не отдавали своих детей в первую школу. Дух там, понимаешь, не русский.
- В смысле?
- А как хочешь, так понимай! Не русский и всё! Не русский!
- Украинский?
- Вот прицепился: какой да какой? Я не сказал: укр;инский. Укр;инский – это укр;инский, а я говорю: не русский. Или ты не чувствуешь разницы?
- И много таких, кого смущает нерусский дух?
- Сейчас не знаю, но, думаю, есть.
Выпитый кофе индийский меня взбодрил, а Михаила Филипповича, наоборот, сморил. Его стала одолевать зевота. Захватив газеты, лежавшие стопкой на холодильнике, Михаил Филиппович отправился к себе в спальню, я же, взяв том Григория Сковороды, вышел на свежий воздух. Для собаки я предусмотрительно прихватил кусок хлеба, но она и без моего подаяния не думала лаять, сразу признала меня за своего. Я сел на завалинке в тени старой яблони. Книга открылась на главе о «приметах сродностей».
О «законе сродности» Сковороды я кое-что уже знал. В книге этот «закон» проиллюстрирован рисунком, сделанным самим автором. В центре изображён фонтан, от него в сосуды изливаются струи - «токи божественной благодати». Сосуды – разные по объёму. По «закону сродности», важен не столько размер сосуда, сколько его наполненность – чтоб не было ни недолива, ни перелива. Если сосуд размером с трёхвёдерную бутыль, но перелит, толку от него меньше, чем от аптечного пузырька, налитого аккурат под затычку. Смотрел я на этот неказистый рисунок и думал: «Кто ж я-то такой? Какого объёма? Хочется верить, не ниже среднего. В Киеве был перелит, здесь мне скорее всего суждено быть недолитым. И то, и то плохо, но всё же, всё же лучше быть недолитым, чем перелитым. В недолитости нет такой безнадёжности, как в перелитости».
Кое-какие мысли Сковороды мне захотелось выписать в свой дневник.
Первое, что записалось (и вот читаю теперь):
«Горние мысли в тяжкосердых душах не водворяются».
(Комментарий: «Ну да: легче надо быть, легче. Каждое утро начинать с этого самовнушения»).
Дальше:
«Нельзя построить словом, если тое ж самое разорять делом».
(Комментарий: «Это и о педагогике»).
«Учитель и врач – несть врач и учитель, а только служитель природы, единственныя и истинныя и врачебницы и учительницы».
(Комментарий: «Я представил, как детям читаю Пушкина. Про осень. А они слушают, внимательно слушают и в окна поглядывают. А там и «багрец», и «золото» - природы «пышное увяданье», «краса тихая, блистающая смиренно». И Белочка за первой партой сидит, и светлую радость-печаль глаза её излучают»).
«Суетна слава, тщетная прибыль, сласть ядовита – се три суть адские горячки и ехиднины дщери нечестивому сердцу во опаление».
(Комментарий: «Аминь!»)
А дальше я уже от себя начал писать:
«Бытие, конечно, определяет сознание, но и сознание сильно влияет на бытие. В среде, где русскость иссякла, очень трудно ощущать себя русским, но верно также обратное: если твоё русское сознание повреждено, то и среда будет казаться тебе сплошь нерусской. В Н., как и везде, преобладают жлобы, но здесь мне не хочется быть советским жлобом, тут жлобство более архаичное, более православное, более русское, и я среди тутошних архаичных жлобов – тоже другой. Оттого и уютно. В этот уют вписались и бригадирша Наталья Сергеевна, и унтер Прусыло, и Дерда-фельдфебель, и Шура-фрондёрка, и Эдик-масон! И над всеми над ними небесный, теперь уже навсегда, образ Алёнушки. «Слава Богу за всё! Слава Богу за всё! Слава Богу за всё!» - шепчу я в умилении».
За ужином (та же картошка с селёдкой) мы с Михаилом Филипповичем выпили ещё по рюмке «столичной» за моё новоселье, а потом, не чокаясь, помянули Анну Аркадьевну. В общем, бутылку распили. И, пьяненькие, ровно в девять ноль-ноль отправились смотреть новостную программу «Время». Однако что-то расслышать было проблематично: рот у старика не закрывался.
- Во-во, совещаются они по вопросам культуры! Где они видели эту культуру?! Я вчера захожу, понимаешь, в гастроном купить, понимаешь, хлеб, ну и там всего такого, соли ещё пачку, сто грамм барбарисок. Получается всего восемьдесят восемь копеек. Я даю ей рубль, а она мне, понимаешь, десять копеек сдачи. Я, понимаешь, не ухожу, стою жду. «У меня нет двух копеек», - это она мне. «У мене нема двох копійок», - с такими, понимаешь, ещё фанабериями. А я ей: «Ничего не знаю! Есть постановление ЦК о сдаче, и вы обязаны его выполнять!» Она видит, что я не шучу, и, понимаешь, даёт задний ход: «А що мені робить, якщо в мене нема? Дайте мені ще копійку, я дам вам спічок на сдачу». Ну тут, понимаешь, у меня взыграло. «Мне не надо, - говорю, - твоих спичек. Ты мне дай две копейки. Работник советской торговли обязан выполнять постановление ЦК КПСС». Нет, ты скажи, я разве не прав по сути? Прав на все сто процентов! Но она, понимаешь…
- Извините, - говорю, - давайте послушаем. Интересная новость.
Замолк ненадолго, до следующего сюжета.
- Ха, дорогу в Рязани они построили. А у нас, это самое, обещали нашу улицу заасфальтировать ещё в позатой пятилетке. И что? Воз, как говорится, и ныне там. Я, понимаешь, уже в пятьдесят инстанций писал! В том числе в Президиум Верховного Совета СССР! После этого, правда, прислали заказное письмо: «В ответ на ваше обращение от такого-то и такого-то извещаем: ремонт улицы Первомайской запланирован на следующий квартал». С тех пор, как думаешь, сколько кварталов прошло?
После программы «Время» он показывал мне свой архив. Меня заинтересовали выпускные альбомы, их у него было штук десять, если не больше. Я рассчитывал в одном из них обнаружить дорогой мне портрет. Но Михаил Филиппович альбомы отложил на кровать. В первую очередь ему хотелось похвастаться почётными грамотами, своими и покойной супруги. Их набралась целая кипа, и каждую грамоту он мне изъяснил: за что, по какому поводу, какой начальник вручал, кто при этом скрипел зубами от зависти. После этого извлёк папку, где хранились копии жалоб, направленных им «в инстанции разных уровней», а также ответы на них. Отдельно, завёрнутые в целлофан, хранились жалобы, писанные «на самый верх». Все они были адресованы на имя одного человека – Василия Васильевича Кузнецова, и.о. Председателя Президиума Верховного Совета СССР.   
- Василия Васильевича Кузнецова? Что-то я такого не помню. Это в какие ж годы он председательствовал? – спросил я, из вежливости демонстрируя интерес.
- Ага, не помнит он! – удивился моему невежеству Михаил Филиппович. - Это потому, что филолог... Моя благоверная тоже, понимаешь, не знала имён государственных деятелей. «Кто такой?» - спрашивает. А я: «Двойка тебе в журнал!» Или, бывало, такое сморозит, что у меня волосы дыбом. И тогда я ей: «Двойка тебе за четверть!» А она: «Если мне двойка, то тебе единица!» Сорок три года мы прожили с ней душа в душа. И не было такого, чтобы, понимаешь, она мне надоела или чтобы я ей надоел. «Двоечница» - это я в шутку ей говорил.
- Я тоже, выходит, двоечник, - подыграл я ему. – Урок не выучил: не знаю, кто такой Василий Васильевич Кузнецов.
Он согласился:
- Не выучил.
- Но зато, Михаил Филиппович, я знаю Василия Васильевича Прусыло, а также Дерду Василия Васильевича. Столько развелось Василиев Васильевичей, что попробуй их всех упомни!
- Ну ты сравнил: Кузнецов и, понимаешь, Прусыло! Кто такой Кузнецов, а кто такой Абдулла?
- Абдулла?
- Жена моя его так называла. Я ей: «Прусыло», - а она: «Абдулла!» Я не знаю, почему Абдулла. Ну, Абдулла и Абдулла!
- А другой Василий Васильевич? Его она как называла?
- Это какого?
- Дерду.
- Не знаю, не слышал о нём.
- Военрук, физкультурник. Он сегодня меня к вам сопровождал.
- А, этот! Как, как ты его назвал?
- Дерда Василий Васильевич.
- Не помню такой фамилии. Хотя чего его помнить? Давай-ка лучше в картишки сразимся. Ты как, вообще-то, насчёт картишек?
Мы сели за круглый стол перекинуться в «дурачка».
- А Алёну Перцову помните? – спросил я между прочим, как бы в продолжение разговора.
- Алёну Перцову? Это кто? Художественная гимнастка?
- Почему художественная гимнастка? Она в третьей школе училась. Теперь фрау Тодт.
- Фрау? Немка? Ты, наверное, путаешь что-то. Откуда тут немка возьмётся? Путаник ты, понимаешь. А я вот твою девятку червовую тузом козырным побью! Ага!
- Тузом? А у меня ещё девятка козырная есть...
- Ах, ты ж, понимаешь!.. Беру.
Он загрёб карты и стал вкладывать их между тех, что оставались в его руке.
- Алёна Перцова окончила школу три года назад.
- Перцова, Перцова... Не помню такую. Ходи!.. Ого! С вальта пошёл! Ну, ты, понимаешь, агрессор!
- Она должна быть в выпускных альбомах, что у вас в спальне лежат.
- Посмотри. Но я уверен, что там её нет.
Он проиграл. Пока он карты тасовал и сдавал, я сходил в его спальню. Альбома десятого класса за 1985 год на кровати не было, но зато я нашёл альбом восьмого класса за 1983 год. И там – «спокойствие, только спокойствие!» - была её фотография.
- Ты где там? Я уже сдал! – звал меня Михаил Филиппович.
Я показал ему фото Алёны.
- Эта? Эту помню. Только она не Алёна и не Перцова.
- Тут подписано. Смотрите: «Алёна Перцова».
- Да? Странно. А вот этого, рядом с ней, я очень хорошо помню. Сколько ж он мне крови попил! Степан... как его?
- Притуленко.
- Степан Притуленко, да. Вот это был сволочь так сволочь! А эту, Алёну, ты знаешь откуда?
- По университету.
- Это потому она фрау, что учится в университете?
- Нет, просто муж у Алёны Перцовой – герр. Чистопородный фриц.
- Из ГДР или из ФРГ?
- Из ГДР, конечно.
- Зазноба твоя была?
- Не-е-ет. С чего вы взяли? Просто моя студентка.
- А откуда ты знаешь, что она в нашей школе училась?
В общем, изобличил он меня. Пришлось выкручиваться. И такую я понёс околесицу, что стесняюсь воспроизвести. А он... он, кажется, и не слушал меня. Ему карта пошла. Эту партию выиграл он у меня.
Пока я перетасовывал карты, он взял альбом.
- Перцова? Нет, не помню такой фамилии. Это, наверное, она по мужу Перцова.
- Ну да, - не стал я ему возражать. – Хелена фон П;рцов.    
Когда он альбом оставил в покое, я «невзначай» отодвинул его подальше – в расчёте на то, что он забудет его на столе. Я бы унёс его к себе в комнату. Я бы... Если бы да кабы... Нет, он его не забыл, старый хрыч. 

9

В субботу состоялось моё знакомство с Олегом, Настей и Тёмой.
Они приехали копать картошку. Я, разумеется, вызвался помогать.
Общий труд сближает. Мне казалось, что Олег и Настя ко мне благорасположились. Но когда вечером все сели за стол и выпили по рюмке, на Настю вдруг накатило.
- Это что же, нам с Тёмой придётся теперь ночевать у Олега? Я не хочу! – заявила капризно.
- «Я не хочу!» – Олег её передразнил. - Ты чё! Опять бузишь?
- Не опять, а снова!
- Ночуй в сарае.
- Чего ты на меня наезжаешь? – обиделась Настя.
- Не наезжаю, а вразумляю. Не надо из себя невинную девочку изображать. Не идёт это пидстаркуватой тётке. 
- Пош-шёл ты! Нашёлся учитель! Ты на себя посмотри! Пенёк!
- Эй! – грозно помахал пальцем в сторону Насти Михаил Филиппович. – Ты это самое!.. И ты мне тоже! – Олегу кулак показал. Но того уже было не урезонить. 
- Слушай, - орал он на сестру, - ты чё выкобениваешься? Для климакса вроде рано ещё!
- Ну, вы, это самое! - громче гаркнул Михаил Филиппович. - Опять начинаете! Как кошка с собакой!
- Так я чё? Это она дурит, - снизил плечами Олег. – Строит из себя черт-те что!
- Пош-шёл ты!..
Хоть и не матом, но в такое неприличное место послала его Настя, что Михаил Филиппович аж затрясся от негодования. «Ты это самое! – показал ей кулак. – Я в своём доме такого безобразия не потерплю!»
- Со мной поедешь, - сказал мне Олег. Налил в две рюмки, в свою и мою. – А завтра утром я тебя обратно доставлю. А пока давай выпьем за мир во всём мире. И заодно на коня. – И при этом сестре подмигнул сардонически.
Настя заплакала.
- Что ты меня сволочью выставляешь! – сквозь слёзы кричала она на Олега. – Что человек подумает обо мне?!
Они перестали ругаться, только когда Михаил Филиппович схватился за сердце. Настя побежала за корвалолом. Олег подсел к отцу, обнял его:
- Бать, ты чего? Перестань! Ну, подумаешь, парой слов брат с сестрой перекинулись.
Михаила Филипповича мы с Настей под руки увели, на диван уложили. Настя села возле него и гладила ему руку. Олег ходил туда-сюда по дому, набыченный, цепляясь за мебель.
Когда Михаила Филипповича отпустило, Олег уехал. Напрасно я отговаривал его садиться пьяным за руль.
- Малыш, какой же ты нудный! – отмахнулся он от меня. – Хуже моей сестры!
Настя постелила себе в гостиной, а Тёму уложила в кресле в прихожей.
Спала она долго, до десяти, и я до этого времени из своей комнаты не выходил, чтоб, чего доброго, не застать её в неглиже. Как же она потом ухмылялась ехидно! Похабный анекдот рассказала про то, как Змей Горыныч постиг значение слова «кайф», освободив мочевой пузырь после выпитых нескольких бочек пива. За завтраком издевательски любезничала со мной, подкладывала и подкладывала мне салату, приговаривая: «Кушай, кушай, юному педагогу нужны витамины. Особенно после таких потрясений». Но когда Михаил Филиппович, витаминную тему восприняв всерьёз, стал в подробностях её развивать, она грубо его перебила: «Пап, кончай, надоел!» И на меня рявкнула: «Веди себя с ним естественно! Никогда ему не поддакивай!»
- Во, во, смотри, смотри, какая дочь у меня зараза! - психонул Михаил Филиппович.
- Вся в папочку! - парировала она.
И после этого и на него, и на меня волчицей смотрела.
Уезжая, сказала отцу:
- Когда в следующий раз приеду, не знаю. Думаю, что не скоро. Может, через месяц. Дел у меня скопилось по горло.
(Приехала через неделю. И на этот раз была со мной вежлива и даже любезна.
Попросила помочь Тёме сделать домашнее задание по украинскому. Я с ним часа полтора провозился, но цели достиг: правило он усвоил и научился самостоятельно его применять. Я его похвалил при маме, при дедушке, ему это было очень приятно, он сразу нос задрал, расщебетался, что несказанно маму его умилило. Замкнутый, нелюдимый, мальчишка почему-то ко мне проникся симпатией и доверием. Она разрешила ему вместе со мной пойти вечером на рыбалку.
С тех пор я ни разу, за все тридцать лет, от Насти слова плохого в свой адрес не слышал. Но это я вперёд забежал.)
 
С понедельника закрутилось у меня колесо школьной жизни.
Все педагоги вышли из отпуска.
- Здравствуйте! Кажется, я теперь ваш коллега. Меня зовут Александр, - представился я в учительской.
- Здрасьте, здрасьте, - послышалось отовсюду.
- А по-батькови? У нас тут принято по-батькови обращаться друг к другу. Меня, например, величают Ольгой Степановной, я учительница математики.
- Александр Иванович.
- Ну, это другое дело. Тем более, что Иванович. А руку правую покажи.
Показал.
- Не женат?
- Женим! Женим! Чего-чего, а невесты у нас в достатке. Такого добра хватает! – дружно загомонили бабы.
Я стал оглядываться: куда бы присесть. Тут Прусыло зашёл. Оченно озабоченный. На меня ноль внимания, даже не поздоровался.
- Это самое! – поверх гвалта голос возвысил. - Никому не расслабляться! Через полчаса в математическом кабинете общее собрание коллектива!
- С чаепитием или без? Приходить со стаканами?
Прусыло ничего не ответил, только металлическими коронками сердито блеснул. 
- Где Сталина? – спросил.
- Я тут, - послышался тонкий писк у него за спиной.
- Ты почему до сих пор план не сдала? Чтоб через пять минут твой план был у меня на столе!
- Так я же, Василий Васильевич, его Шуре оставила! Я её попросила...
- Так иди, - Прусыло её перебил, - и у Шуры его ищи!.. Марина, где график? Почему мне надо напоминать? Не завтра, а до начала собрания, чтоб был у меня!.. Валентина, почему у меня на столе до сих пор не лежит заявление от отца Кондратенко?.. Товарищи, что это за дисциплина! Как мы начинаем учебный год!
Пока Прусыло распекал коллектив, я в дальний угол пробрался, примостил там портфель на подоконник, достал из него том Сковороды – и унёсся в «сад Божественных песней». Сковородиные барочные фуги звучали особо бравурно на фоне хаотичных шумов. Посторонние звуки не отвлекали меня от чтения – до тех пор, пока хаос вдруг не взорвался громовым радостным возгласом. Излучая довольство, театрально расклаиниваясь, в учительскую вошёл молодой человек. Догадаться было нетрудно: это был Вольдемар, учитель английского языка. Толстый, рыхлый, с непропорционально большой головой. И с губами слюнявыми. Почти таким я себе его и представлял.
С разных сторон послышались восклицания:
- О, кто явился!
- Как ты посвежел!
- Вовочка, а ты всё худеешь!
- Вова, а чего это ты сегодня не в галстуке?
Заметив меня, сияющий Вольдемар подошёл поздороваться за руку. Но мы не успели перекинуться даже дежурными фразами – в учительскую зашла молодая леди броской наружности, и Вольдемар поспешил ей навстречу. Никто не почтил её бурными возгласами ликования, одна только Сталина приветствовала её:
- Мария Георгиевна, с началом учебного года! Какая вы сегодня красивая!
Увидев меня, она не без кокетства брови взметнула. Подошла.
- Маша, - руку мне подала.
- Александр.
- Саша, значит.
- Можно и так.
- Маша и Саша. По-испански: Мача и Сача.
- Точно. Сача. Именно так меня в университете стажёр-латинос называл. 
- Давай выйдем, - предложила она. – Шумно и душно тут.
- Нет, в самом деле обалденно приятно! – сказала Маша, когда мы оказались втроём в коридоре. – Мы с Вовой тебе очень рады! Да, Вова?
- Конечно.
- В нашем гадюшнике ты для нас значишь больше, чем Катерина для тёмного царства.
- Не луч света, а целое солнце! – поддакнул ей Вольдемар.
- Солнце не солнце, но прожектор, как минимум!
- Дальше уместна цитата из Маяковского, - я попытался подстроиться под её тон.
- Это какая? – спросил Вольдемар.
- Та, где про гвозди, - догадалась Маша.
- Ну да. «Светить и никаких гвоздей, вот мой девиз и солнца». Вы учитель чего? – спросил я её.
- Истеричка. Отечественная, новейшая, а также древнего мира. Уже три года здесь истерю.
- А до этого?
- А до этого истерила в первопрестольной. Пока с мужем не разошлись. Потом возникли всякие перипетии, и так, в конце концов, меня сюда занесло, к папашке под крылышко. Мой отец, да будет тебе известно, командир здешнего гарнизона. У тебя, насколько известно, родословная тоже не хилая, номенклатурная. Пока стесняюсь поинтересоваться, каким ветром тебя сюда занесло. 
- Да вот как-то так занесло... Лермонтовский листок... Тоже перипетии...
- Ты хочешь сказать, мы с тобой герои нашего времени? Знаменуем тенденцию?
- Чудилы вы, а не герои, - сказал Вольдемар. – Все нормальные люди, наоборот, стремятся в столицу. Или, ещё лучше, за пределы страны.
- Никогда не имел такого желания, - ответил я Вольдемару.
- В самом деле? – не поверила Маша.
- Честное слово.
- Ой, только не надо, пожалуйста, давать честное слово. Ты меня этим конфузишь. Мне нечем тебя отдарить. Разве что взять у Вольдемара взаймы? Вольдемар, у тебя не найдётся лишнего честного слова?
- Нет, я Наталье Сергеевне отдал последнее.
- Классно вы меня причесали! Два ноль в вашу пользу! 
- Король в восхищении, – засмеялась Маша.– Ну, раз ты королевских кровей, кончай нам выкать. После собрания приглашаю. Выпьем на брудершафт по рюмке греческого коньяка. At my home, как говорится на том буржуазном наречии, которое преподаёт Вольдемар.   
- Нет, - возразил Вольдемар. – Надо говорить: at my house. И по сути сказано тоже неверно. Во-первых, к тебе идти далеко. Поэтому лучше, предлагаю, забуриться ко мне. Я привёз из дому литр чачи и шмат домашнего сала. Okay? – мне подмигнул.
Я кивнул. Мне хотелось взглянуть на общежитие. А вдруг...
- Значит, замётано.
- Не замётано, - головой закачала Маша. - Сказав «во-первых», должно было сказать «во-вторых». Придётся мне за тебя закончить. Во-вторых, ты не хочешь идти ко мне, потому что бздамонишь.
- Я не бздамоню, - возразил Вольдемар. – Просто мне неприятно, когда меня ни за что ни про что обзывают. Притом, что я ни на минуточку не то, на что он намекает.
- Ну так ты ему докажи – и вся недолга!
- Как? Паспорту он не поверит.
- В баню сходи! – Маша звонко захохотала, и звонкий смех её эхом разнёсся по коридору. Ряська как раз возник в дальнем конце коридора – как будто это Машин раскат потревожил его и вызвал на свет из берлоги. Он недоумённо хмурил свой лоб, пытаясь вникнуть в причину столь громкого шума. 
На собрании мы сели втроём за последнюю парту: Маша в центре, Вольдемар от неё одесную, а я ошуюю. 
Выступление Натальи Сергеевны было велеречивым и обстоятельным. С полчаса, не меньше, она назидательно рассуждала о важности производственной дисциплины. Заметила, между прочим, что без дисциплины Гоголь не написал бы поэму «Мёртвые души», а Толстой – роман-эпопею «Война и мир». Затем нудно зачитывала расчасовку. У меня, я услышал, двадцать восемь часов «горловых».
Покончив с производственными вопросами, Наталья Сергеевна предложила задуматься над философской проблемой: куда мы относимся – к тем, кто идёт в ногу со временем, или к тем, кто прогресс тормозит?
- Моё лично мнение, - в этом месте её голос сильно задребезжал, - что со вторыми нам не по пути! Партия указала нам цель: перестройка! Следовательно, мы обязаны перестроиться! Перестройка должна коснуться буквально всех сторон нашей жизни, включая, - тут она посмотрела в нашу сторону, - и внешний вид. Но если судить по внешнему виду, то далеко не все спешат у нас перестраиваться. Да, Владимир Сергеевич? Что это за шапка Мономаха у тебя на голове?
- Я постригусь, - сказал Вольдемар.
- Вы слышали: он пострижётся! Владимир Сергеевич, это надо было сделать вчера, а не ждать замечания от директора!
- Виноват, Наталья Сергеевна.
- То-то же! После собрания не медля марш в парикмахерскую!
Закончила Наталья Сергеевна объявлением:
- В ближайшее время у нас планируется собрание с участием заврайоно и, возможно, кого-то ещё из начальства. На этом собрании предполагается заслушать и утвердить индивидуальные планы, где каждый должен наметить мероприятия, которые свидетельствовали бы о его стремлении перестроиться. Кстати, это планируемое собрание мы тоже должны провести в соответствии с новыми партийными установками. В связи с этим предлагаю: пускай пять человек выступают по списку, а двое – стихийно.
Вопрос с места:
- А если никто не захочет стихийно?
И с другого конца:
- Как пить дать никто не захочет!
- Гм, возможно, вы правы, - задумалась Наталья Сергеевна. - Надо помозговать, как бы иносказательно предложить выступить этим двоим.
После Натальи Сергеевны слово держал Прусыло.
Маша открыла блокнот.
- Я пишу за ним перлы, - мне пояснила.
- Товарищи, мы с вами относимся к социалистическому коллективу, - так начал завуч. – Это значит, что у каждого должна быть партийная, профсоюзная и комсомольская совесть. И эта совесть требует от нас дисциплины, дисциплины и ещё раз дисциплины. Как говорит пословица: «Крепкая дисциплина – беспорядкам плотина». Марксизм, понимаете ли, не догма, а руководство к действию. Каждый из нас должен положить свой кирпичик в эту плотину. И не просто положить, а положить его на крепкий раствор, который мы сами должны приготовить из самых качественных материалов. Позволю себе такое образное сравнение: мы должны использовать только пятисотый цемент, только идеально чистый, просеянный через самое мелкое сито песок. Вот тогда наша плотина сдержит любой напор.
В таком духе он проговорил минут двадцать.
Я подсмотрел: Маша в блокнот записала: «более чем убийственный довод».
Потом слово было предоставлено Маше. Она оказалась... парторгом школы. 
Её выступление было коротким и касалось главным образом предстоящего собрания с участием заврайоно.
- Наталья Сергеевна предложила, чтобы было пять назначенных выступающих и двое стихийных. Я считаю, что тех и других могло бы быть, как минимум, поровну. По списку выступят директор, завуч и я. Это самой собой разумеется и обсуждению не подлежит. А все остальные должны быть готовы к стихийному выступлению. Кому-то, впрочем, можно будет и намекнуть.
- Какое ж это будет стихийное выступление, если к нему готовиться? И тем более, если на него намекать? – спросила с места Виолетта Вениаминовна, тоже историчка, бывший парторг и, как мне шепнул Вольдемар, по отношению к Маше «непримиримая оппозиция».
- Я не имею в виду, что кому-то надо заранее писать выступление. Неужели обязательно надо всё извратить? – резко ответила Маша.
- А что, по-вашему, значит готовить?
- Не готовить, а быть готовыми! Это разные вещи! И я прошу меня не перебивать! Вам потом дадут слово для возражений. Вы же к нему готовы, не так ли? Впрочем, я не удивлюсь, если оно у вас уже и записано в вашей тетради.
Наталье Сергеевне пришлось голос возвысить, чтобы Виолетту Вениаминовну осадить и не допустить перетекания собрания в базарную склоку. Наталье Сергеевне Виолетта Вениаминовна не перечила. Они, как я позже узнал, были подругами.
Маша в своём выступлении ещё на то обратила внимание, что внутри педагогического коллектива наконец образовалась полноценная преподавательская комсомольская микроячейка: теперь в её составе три полноценных члена: Вова и двое Саш. Все, естественно, стали оглядываться на меня.
Наталья Сергеевна пригласила меня выйти к доске и рассказать о себе. В частности о диссертационной работе.
Оваций не воспоследовало, но слушали сосредоточенно, поначалу даже страясь вникнуть в то, что я рассказывал о своей научной работе. В общем, дали почувствовать: коллектив насчёт меня настроен доброжелательно, по-хорошему ко мне любопытен. Инициация нового педагога и комсомольца прошла, можно сказать, успешно.
- Задача номер один – подыскать теперь уже двух невест, - громогласно заявила Ольга Степановна. И все, кроме Прусыло, мне улыбались. Прусыло же сидел насупленный, склонив голову набок и оттопырив губу.
Перед тем как вернуться на место, я слегка поклонился коллегам и не без пафоса произнёс:
- Для меня, поверьте, большая честь влиться в ваш коллектив.
Переборщил я, конечно. Зато Маше и Вольдемару дал повод потренировать на мне своё ядовитое остроумие. «Для нас большая честь иметь честь общаться с представителем такого замечательного коллектива», - зубоскалила Маша. Вольдемар ей подтявкивал. В общем, я сказал mot наоборот. Пустил петуха. Это со мной иногда случалось. Да, собственно, и случается. Не зря говорят: горбатого могила исправит. Но, несмотря на оплошность, я в ту минуту был окрылён. Никогда я не чувствовал такой лёгкости и простоты в обществе университетских коллег. Мать стращала меня грубой и примитивной косностью местной среды, но вот же Маша: цитирует Маяковского, Кэролла, умная, раскрепощённая, интеллигентная женщина. И внешность приятная у неё: умно-ироничная улыбка и в то же время в глазах затаённая грусть; и профиль довольно милый, как у бобика из мутфильма. 

10

К военному городку мы пошли не по той асфальтированной улице, по которой ходит маршрутный автобус, а по узкой, немощёной улочке с глубокой промоиной посредине. Только две аккуратные белые хатки стояли на ней, а дальше тянулись до самого луга длинные огороды, кое-где огороженные плетнями. Картошка была в основном уже вырыта, на перекопанной земле громоздились разноцветные тыквы. Не было видно ни одного электрического столба, и мне казалось, что мы попали в девятнадцатый век, в гоголевскую Малороссию.
Там, где огороды заканчивались, проезжая улочка обрывалась и дальше, обогнув развесистую ракиту, устремлялась к мостику через ручей узенькая тропинка. Чуть вдали, по левую руку, на высоком холме, в окружении древних клёнов и лип, проглядывала деревянная церковь. Давно не крашенная, с потемневшим крестом, она в ярком солнечном свете не производила впечатления дряхлости. Журчал под мостиком ручеёк, еле заметный в зарослях буйной болотной растительности; его русло можно было определить по подрагивавшим метёлкам камыша.
Залюбовавшись храмом, я задержался на мостике. Маша и Вольдемар ждали меня там, где тропинка вливалась в новую улочку и начинался подъём. Трёп, которым они себя услаждали, перемежался визгливыми трелями Вольдемарова смеха. Ими он растревожил гусей, до этого мирно почивавших под вербами на берегу прямоугольной копанки, они возмущённо загоготали во всё своё гусиное горло.
- Извините, засмотрелся на красоту. Не знаете, в котором часу в храме начинается воскресная служба? – спросил я Машу и Вольдемара.
- Вова, конечно, знает, - с ухмылкой ответила Маша. – Он же там пономарит.
- Ха-ха-ха! – заржал Вольдемар.
- Го-го-го! – отозвался гусак.
- Хохлы говорят «пяный», но «пъять», «фост», но «хвакт». – Маша, видимо, вернулась к тому разговору, который был прерван мною.
-  А ещё, - сказал Вольдемар, - они говорят: «кудой», «сюдой», «тудой» и «в анфас».
- Ага, точно! Ідемо сюдой!
- Ну и что тут такого? – вставил я. - Я тоже употреблял эту форму в детстве.
- Вообще-то я легковерная, но никак не могу представить, чтобы ты так мог изъясняться! – не поверила Маша.
- Правда! Я ведь родился в райцентре, рос в украиноязычной среде, ходил в украинскую школу.
- И что, твоя учительница украинского языка тоже произносила «фост» и говорила «сюдой»?
- Нет, конечно. С нами она розмовляла літературною мовою. Но стоило ей после звонка встретить в коридоре кого-нибудь из коллег, как она тут же сбрасывала с себя «официозную неоковырность». Вроде того, как, возвращаясь домой с какого-нибудь торжественного мероприятия, мы спешим снять с себя галстук и строгий костюм. Ф вместо ХВ она не произносила, но суржик в её устах был вполне естествен и, на мой вкус, намного более «милозвучен», нежели литературная версия украинского языка. «Михайло Остапович, що це ви сьогодня такий лучезарний? Як ваша драгоценная поживає? Казала вона, що насморк її замучив». - «Да, шось мєдлєнно йде восстановлєніє послє грипа», - отвечал Михаил Остапович. Так же и мы все коммуницировали. Суржик – это, в моём понимании, и есть разговорный украинский язык, которым, однако, пренебрегают свидомые языкознавцы. Мусорным термином они обозвали этот языковой феномен явно несправделиво.
- Нет, - не согласился со мной Вольдемар, - суржик тоже уродлив. Наша Ольгушка на нём говорит. Бр-р, меня от него воротит!
Маша склонна была скорее согласиться с ним, чем со мной.
- І чого вона гавка? Ця гавка, на молоці гавка, на м’ясі гавка – всі вони гавкають! Чого ти гавкаєш, чортова корова, на робочому мєстє? Ти шо не знаєш, шо покупатєль всєгда прав? – очень, надо признать, артистично передразнила она кого-то.
- Пастух – корове: «А ну догоняй, падло! Ти чуєш, шо я сказав? Ах, ти не хочеш, да? Ти храбра, да?» - Это уже Вольдемар изгалялся. Но у него так смешно, как у Маши, не получалось. Потому что своего смеха унять не мог. Сам рассказывал и сам же хихикал.
Маша:
- Сидоренко из седьмого на переменке Варе Петренко: «Я так хочу води, шо вип’ю п’ять відер!» А Варя Петренко ему: «Та не бр-риш-ши!»
Вольдемар, на меня ей кивнув:
- Ты осторожнее. Он же признался, что тоже хохол.
Маша:
- И что? Я тоже хохлуха по матери. А по отцу так вообще полячка.
- Полька, - поправил я.
- Полька – то танец. – И она, напевая себе мелодию польки, изобразила пробежку из несколько мелких па. Вышло довольно изящно.
- В третьей школе экстравагантный парторг, - сказал я, и она засмеялась довольно.
- Это Маша ещё не пила, - сказал Вольдемар.
- Вова, я сегодня пьяна и без ;лкоголя. Но тебе этого не понять.
- Почему ж не понять?
- Потому.
- Нет, я очень даже могу понять.
- Нэ брэшы! Нэ можэш.
- Ни, можу!
Так ёрничая и коверкая мову, они пререкались до самого КПП.
- Здравия желаю, - козырнул сержант Маше и сделал шаг в сторону, открывая проход к вертушке.
- Они со мной, - показала Маша на нас.
- Есть, - козырнул сержант.
Вольдемар всё равно счёл нужным показать ему пропуск, за что Маша не преминула его укорить.
- Ты, - сказала, - этим акцентировал, что у Саши пропуска нет.
- Но там же написано: «Предъяви пропуск»!
- Можно подумать, ты всегда всё делаешь по-написанному.
- Hi! – по-английски окликнула Вольдемара встречная женщина.
- Hi! – радостно помахал ей Вольдемар.
- Его ученица, – пояснила мне Маша.
Оказалось, в гарнизонном доме культуры Вольдемар ведёт для офицерских жён кружок английского языка. Ради этого и выписан ему пропуск.
- А ещё он ходит в наш клуб на танцы. Правда, папашка ему запретил бывать в гарнизоне после восьми, после того как он однажды, гм, гм, напроказничал, но Вольдемар запрет папашки имеет в виду. Блидует наш Вова. 
- Клевещет она, - сказал мне Вольдемар.
- И ещё и поэтому, - продолжала Маша, - он боится показываться пред ясны очи папашки. Вот и сейчас трепещет. Гадает: сколько в этот раз получит люлей? Но трепещет, как видно, напрасно: «уазика» не стоит возле дома.
На стоянке перед подъездом пятиэтажного дома, к которому мы свернули, действительно стояла одна «восьмёрка».
Дверь открыла домработница, пожилая благообразная женщина в белом фартуке, с волосами, заколотыми на затылке.
- Я, - отчиталась Маше, - глажу как раз. Мне продолжать или разогревать обед?
Маша показала жестом, что в услугах её не нуждается, и повела нас на кухню. Вольдемару было поручено резать сыр, мне – помыть и порезать лимон. Маша достала из кухонных шкафчиков тарелки, рюмки, коробку конфет.
Едва мы уселись за стол, как хлопнула дверь входная: явился полковник Бурдей. Мы слышали, как домработница заговорила с ним, как он рыкнул ей что-то в ответ, после чего она тут же зашла на кухню. Газовую плиту разожгла, загремела кастрюлями.
Маша вышла к отцу.
- Ты на обед?
- Так точно.
- Ну, тогда мы в мою комнату перейдём.
- Мы – это кто?
- Мы – это мы.
Полковник в дверь заглянул.
- Знакомься, Александр, наш новый учитель русского языка. Тот самый, о котором я тебе говорила. 
- Сашок, значит. Наслышан, наслышан, – рокотал полковник, ко мне подходя и руку протягивая. – От него несло духом коньячным. – И почему же, - обернулся он к Маше, - ты хочешь от меня Сашка увести? Садись! – Он показал мне на стул. – И сам сел на табуретку, взятую из-под Вольдемара. А ты, - ему приказал, - пойди стул себе принеси!
- Откуда? – спросил Вольдемар.
- Отставить вопросы! Ты кто по званию? Рядовой? Рядовой должон проявлять смекалку!  О!  - Это он увидел коньяк на столе. – «Метаха»? Ни фига себе мы жируем!
- Не бойся, не из твоих запасов, - сказала Маша. 
- Наливай. – Маше он не приказывал, тон был другой. - Галя, – рыкнул, - неси стаканЫ! А эти напёрстки, - ткнул пальцем на рюмки, - поскорее с глаз долой убери!   
Всем по полстакана налив, полковник тост произнёс:
- За знакомство!
Выпил залпом, взял с тарелки лимонную дольку, понюхал и засосал её внутрь с кожурой. Громкое чавканье огласило пространство кухни.
Вольдемар тоже выпил до дна. Я пригубил. Маша сделала полглотка.
- Ты не русский? – Полковник носом кивнул на отставленный мною стакан.
- Мне просто сегодня надо рабочий план подготовить. Велено завтра сдать.
- Ну?
- Рабочий план – дело серьёзное.
- Ну?
- Мне по нему потом целый год работать.
- Гм!
- Пап, не приставай к человеку!
- Разве я пристаю?
Галя борщ поставила перед ним и хлебницу с чёрным хлебом.
- Я сегодня про американцев в газете читал. – Он засосал с ложки борща. – Соли! – потребовал от домработницы. - Так вот: один американец, - продолжил рассказ, - втюрился в американку. Дело житейское, с кем не бывает, га-га. То да сё между ними, куры-амуры, но вдруг оказалось, что у этой американки есть ещё один… этот, как его по-граждански?.. в смысле на букву ё?
- Партнёр, - подсказал Вольдемар.
- Вот именно! Оказалось, что у неё есть ещё один ё-партнёр… А почему ты до сих пор не разлил? – уставился недоумённо на Вольдемара.
- Нечего! Хватит, - сказала Маша.
- В угол поставлю! – ласково рыкнул полковник на дочь. – Да, так этот американец...
- Пап, ты задрал со своими американцами!
- Машка, три наряда вне очереди!
- Машка в твоём свинарнике поросят привела.
- Цыц, шантрапа! Вся в отца! Галя, принеси мне финский соус грибной.
- Нету соуса, - Маша ему ответила.
- Есть! В холодильнике, в дверце. Видел я.
- Видел и съел.
- Съел? Тоже мне дочь!.. В угол поставлю! Га-га! – Губы вытер ладонью, в кулак кашлянул. - До чего же я хамов люблю! Хам – он весь на ладони. – Сам разлил коньяк по стаканам – себе полстакана, Вольдемару – остаток.  – Предлагаю выпить за дочь, за кровинушку мою, за отраду! – Поднял стакан.
- За Машу! – выкрикнул Вольдемар.
На этот раз я выпил пару глотков, Маша слегка пригубила. Почти уравнялись уровни в наших стаканах, а у полковника и у Вольдемара стаканы остались пусты. 
- Да, так закончу про американца, - продолжил полковник, сёрбая и громко жуя. – Точнее, их было два. Номер один, тот, которому наставили рога, не долго думая, решает отомстить своей ё-подруге. С этой целью он ловит две её кошки, убивает их, а трупы засовывает в печь СВЧ.
- Идиот! – брезгливо поморщилась Маша.
- Не идиот, а американец! – возразил полковник. – Предлагаю с трёх раз угадать: чем всё закончилось?
- Она с ним развелась, – предположил Вольдемар.
- Ответ неверный. Правильный ответ: она на него подала в суд, и суд приговорил его к двум годам тюремного заключения. По году за каждую дохлую кошку. – Полковник посмотрел на пустой стакан. – Галя! – Домработница сразу всё поняла: метнулась в другую комнату, и вскоре перед ним стояла другая бутылка. Не «метаха». Коньяк три звёздочки, без названия. Сам по-быстрому разлил и тост торжественно провозгласил, перейдя на грузинский акцент: - Как сказал бы мой боевой товарищ Кацо из Самтредиа, погибший в Афгане, выпьем же за то, чтоб у каждой нашей хозяйки была своя печь СВЧ!
Маша фыркнула:
- Пап, тебе не пора?
- Скоро пойду. Выпью пару стаканОв и пойду. Галка, - утробно рыкнул, - соус грибной принеси!
- Нету грибного соуса, - ответила Галя из коридора (судя по скрипу, который раздавался оттуда, она продолжала гладить). – Вы его утром съели.
- Да? Ну и чёрт с ним!
Вольдемар и на этот раз выпил до дна. И тут же налёг на конфеты. Полковник засосал три лимонные дольки за раз.
- Маша! Машенька, слышь? – чавкая, говорил.
- Ну!
- Надо из школы Сашка забирать. Причём немедля!
Я засмеялся:
- Я ещё даже не начинал.
- На хер она тебе эта школа! Ты птица другого полёта. Я тебя устрою в райисполком. Майка мне не откажет. Через год сделаем тебя завотделом...
- Пап, надоел! Шёл бы ты уже в свой дебилятник!
- Дочь! Мне за державу обидно! Сплошная срань присосалась к державному вымени, а такие, как он, должны недоумкам носы вытирать. Про Карагёзов им огород городить.
- Нет, извините, - тут я ему возразил и от волнения отпил коньяку. – С этим я не согласен. Литература – очень важный предмет. Может быть, самый важный.
- Только не мети здесь пургу про благородное поприще!
- Ну почему же пургу?  Вы вот Чехова, конечно, читали?
- Разумеется. Рассказ «Хамелеон». Дочитал до конца и даже два раза смеялся.
- Нет, я про другое. Возьмём повесть «Степь». Описание полуденного отдыха в степи. И не только. Буквально любая сцена – это взгляд человека, способного к цельному восприятию мира. Он в гармонии с миром, с каждым его проявлением, всё вплетается в ткань восприятия, образуя изящнейшие узоры, от которых душа наполняется ликованием. А человек двадцатого века? Он не способен на это. Он собой поглощён. Его личность распалась, и мир он воспринимает превратно. Вот представьте: один смотрит на картину с двух метров, а другой разглядывает её в микроскоп. Второй в итоге увидит намного больше, чем первый, но сам смысл картины окажется ему недоступен. Таков взгляд на искусство человека нашего века. Мы так увлеклись техникой и наукой, что разучились ценить живой образ истины. И разве не благородна профессия тех, кто пытается вернуть детям полноценное зрение?
Полковник наморщился.
- Говоришь красиво, но непонятно.
- А мне непонятно, к какому вымени вы хотите меня примостить?
Снова сощурился и закачал головой:
- Э-э, да ты я, погляжу, вероломный субъект!
- Что вы! В чём же моё вероломоство? Я всего лишь задал вопрос…
- Ты не пьёшь, - зарычал генерал, отправляя в рот сыру кусок. – К занятиям, говоришь, надо готовиться? А у меня, может, тоже занятия. Не веришь?
- Верю, чего ж.
- Выпей!
- У меня организм плохо алкоголь принимает. Похмелье потом тяжёлое.
- Издеваешься? – Он снова сощурился. – Думаешь, умнее других? А я зато всегда прям и откровенно тебе говорю: не помню, когда я на службе был трезв, га-га-га… Скажи, ты веришь, что я в институте был кировским стипендиатом?
- Отчего ж не поверить? Охотно верю.
- Мне все говорили, что я буду изобретателем или великим учёным.
- Почему же пошли по армейской части?
- А-а, - махнул. – Давай лучше выпьем. Наливай! Ты мужик?
- Хватит! – Маша перехватила бутылку.
- Цыц, шантрапа! Я пью много, но часто. Афоризм. Га-га-га. Сашок, угадай тему моих занятий.
- Понятия не имею.
- Сажание на кол, га-га-га-га!
- Капец! – снова фыркнула Маша.
Он потянулся за долькой лимона, но не было больше лимона на блюдце.
- Гм, - рыкнул. - Всё Вова сожрал.
Вольдемар обиделся:
- Почему сразу Вова?
 - Вова, - развернулся полковник туловищем к нему, - ты скажи: мы скоро будем на твоей свадьбе гулять?
- Не знаю. Мне это и самому интересно.
- А сколько ей лет?
- Кому?
- Кому, кому? Твоей пассии.
- А откуда вы знаете про неё?
- Так весь город только и говорит: англичанин из третьей школы совратил малолетку.
- Во-первых, ей в этом году исполнится восемнадцать, а во-вторых, никого я не совращал.
- До этого ещё не дошло?
- Два раза с ней танцевал на дискотеке. И один раз до дома её проводил.
- Ты ей, наверно, стихи читал?
- Какие стихи! Я ей говорю: «Воздух чудесный! Ты чувствуешь запах леса?» А она мне: «Это от свинарника пахнет».
- Го-го-го! Запах родной от тебя учуяла?
- Почему от меня? Это ваш свинарник воняет.
- Ну да, ты же свинину не ешь. Тебе религия твоя запрещает.
- Чего и следовало ожидать. – Вольдемар демонстративно от полковника отвернулся.
- Пап, прекрати! - прикрикнула Маша. - Иди-ка ты, родной, опочинь!
- Родной, говоришь? Дай я тебя поцелую.
- Иди, иди.
- А что? И пойду! Опочить – это идея. Но только, - опять перешёл на утробный рык, - надо обязательно из школы Сашка забирать! Обязательно! И немедля!
Когда полковник, икая, удалился в опочивальню, Маша набулькала коньяка в пустой стакан Вольдемара, немного подлила мне и себе и, подняв свой стакан, провозгласила:
- Выпьем за дружбу!
И маленькими глотками, как будто холодную воду пила, опорожнила стакан до дна. После этого у меня тоже выбора не оставалось.
В тот день мы прилично назюзькались. Особенно Вольдемар. Ему такому не следовало, по мнению Маши, показываться на КПП, и она взялась доставить его в «общежитие» на отцовском уазике. Ну и меня заодно подвезти.
Она уверенно давила на газ и крутила баранку, на поворотах лихо закладывала виражи, и Вольдемара мотало, как куль, на переднем сидении.
- Б....! – кричал он, в очередной раз завалившись набок.
- Ещё наблюёт, зараза, - беспокоилась Маша.
Бывшая начальная школа снаружи вовсе не производила впечатления ветхого здания. И внутри я не заметил тех разрушений, о которых мне нажужжала Шура. Только в одном углу были едва заметны следы небольших подтёков. Да, все классы, кроме того, в котором жил Вольдемар, были захламлены, но расчистить ещё один класс можно было бы за каких-то полдня.
- Почему, как ты думаешь, Наталья Сергеевна не захотела меня к тебе подселить? – спросил я у Вольдемара.
- Никак я не думаю, - сказал Вольдемар. – А на хера ты, вообще, её спрашивал?
- Да ну! Жить в этом хлеву! – брезгливо поморщилась Маша.
- Не надо! – взвизгнул обиженно Вольдемар. – Не надо! Свинарник, хлев!.. Б...., как я это терплю?
- Не обольщайся. В хлеву ты живёшь! В хлеву!
- Не в хлеву! У тебя, может, и хлев, а у меня не хлев! И я, что б твой папашка ни говорил, не скотина!
Маша мне подмигнула: ещё, мол, какая скотина.
«Скотина, скотина», - гримасой поддакнул ей я.
После того как Вольдемара спровадили в стойло, я попрощался с Машей:
- Меня не вези. Сам дойду. Желаю проветриться.
Руку она подала. Для пожатия. Я же, её руку в свою аккуратно приняв, губами изобразил воздушное целование, чем привёл в движение её брови. Вскочив в «уазик» она, улыбчивая до ушей, показала мне знак виктории, запустила мотор – и тут же из-под колёс полетела щебёнка: вот, мол, я какая лихая наездница. Пыль переждав, я в том же направлении двинулся: там, по моим предположениям, должна была находиться улица красного бандита Котовского.
Интуиция не подвела: я действительно вскоре вышел на бандитскую улицу. Возле дома № 12 замедлил шаг. Потом присел на корточки, якобы шнурок завязать. Между штакетин разглядел мужика. Он возился возле сарая. В грязных штанах.
- Дядя, а ведь ты, не соблазнись твоя дочка немчурой, мог бы быть моим тестем, - телепатически к нему обратился.
Ещё два шага сделал к забору, но вплотную подойти, как ни был пьян, не решился.
Доплёлся до магазина. Решил внутрь заглянуть. Спиртного там вообще никакого не оказалось.
Купил хлеба буханку, а в другую руку – сахара килограмм.
Спросил:
- У вас случайно нет шоколадок «Алёнка»?
- Все, шо є, на вітрині, - ответила продавщица. А сама (я по глазам её прочитал) подумала: во как, паразит, нализался!
В самом деле, шоколадок-то даже в гастрономе центральном теперь не бывает! 
 
Михаил Филиппович как раз на кухне возился, и мне удалось прошмыгнуть в свою комнату неунюханным. Хлеб и сахар я оставил в прихожей.
- Это самое, картошка остыла, - крикнул старик.
- Спасибо, я сыт. – Язык всё-таки, я чувствовал, заплетается. «Это оттого, что я громко заговорил», - подумал и, громкость убавив, закончил: - Сажусь за работу: надо срочно рабочие планы писать. – Кажется, более-менее ровно вышло, без саморазоблачительных модуляций.
Я действительно уселся за стол. Только не ради планов, а записать по свежим следам в дневник. 
Дату я обозначил, а дальше меня переклинило. Начисто. Зато поминутно зевалось. От беспомощности я готов был взбеситься. К тому же вспомнилось, что обещал матери позвонить. Планировал: вернусь – поговорю с Филиппычем: готов, мол, внести аванс, например, десять или пятнадцать рублей, с тем чтобы он разрешил мне время от времени звонить в Киев со своего телефона; приходящие по почте счета обязуюсь оплачивать безотлагательно. Он, конечно же, согласился бы, и я сразу же мать и набрал бы. Сообщил бы ей номер его телефона, и потом уже она звонила бы мне. Я тратился бы лишь на звонки отцу, раз в две недели, так я определил. Женьке? Нет, с Женькой в десять минут не уложишься (в Киеве мы с ним, бывало, по часу по телефону болтали), ему, решил, буду письма писать. Раз, приблизительно, в месяц.
Ни дня без строчки – такой была у меня установка. (Кажется, я это уже говорил). Намучившись, я заставил себя записать в дневник хоть несколько слов. «Нынешний день начинался так хорошо». «Так хорошо! - себя гнусаво передразнил. – Словно какая-нибудь институтка! Как университетка Алёна!» К точке добавил ещё две точки. «Боже, помилуй мя, грешного». Точка. Нет, восклицательный знак. Застонал. Захлопнул дневник. Завалился в кровать прямо в брюках со стрелкой, в новой рубашке. «Друга обрёл? Какая насмешка! Какая глупая опрометчивость!» Дружба её с Вольдемаром сразу должна была меня насторожить. Вольдемар подл, это факт очевидный. Чтобы Жучку, как они называли Виолетту Вениаминовну, выжить из школы, он предложил настрочить на неё анонимку в «соответствующую инстанцию»: «Будучи членом КПСС, пренебрежительно отзывается о Генеральном Секретаре и о других членах Центрального Комитета, слушает вражеские радиостанции «Свободу» и «Голос Америки» и в учительской пересказывает услышанное...» И это не пьяный трёп был, он предлагал такое на полном серьёзе. А Маша... нет, идею она не одобрила, но слушала-то без отвращения. И дальше болтала с ним как ни в чём не бывало. «Не надо, не надо питать иллюзий. Ты обречён здесь на одиночество. Monos, monos, monos – повторяй это по тысяче раз на дню, как заклинание». Досаду надо было срочно излить. Вскочил. Снова открыл записную книжку. Написал на новой странице заглавными буквами: «КОДЕКС ЧЕСТИ ШКОЛЬНОГО ПЕДАГОГА». Дальше – под нумерацией. Пункт первый: «Уважать личность в ребёнке, образ Божий видеть в каждом ребёнке». Пункт второй: «Никогда не лицемерить с детьми. «Да будет слово ваше: «да, да», «нет, нет»; а что сверх этого, то от лукавого»». Пункт третий: «Аналогично вести себя и с коллегами». Пункт четвёртый: «Иметь достоинство. Никогда не идти на этические компромиссы». Пункт пятый: «Хотеть одиночества». Последний пункт зачеркнул: неподходящий глагол. И вообще не по теме. Перечитал предыдущие пункты – и тоже все зачеркнул. После этого зачеркнул заголовок. Подумал и на полях, где зачёркнуто, поперёк написал: «Жалкая демагогия». А внизу: «Повадился Баран Бараныч кодексы сочинять».
Строкой ниже: «Муторно!!!»
Следующий абзац: «Тебе, дураку, противопоказано пить!!!»
В самом деле, подумалось, надо завязывать. Абсолютный ноль алкоголя. До Нового года. А то впаду в психопатическое уныние, оно же – депрессия.
Строку пропустил, астериском обозначил новую запись:
«Жить не по лжи! Сказано – и заткнись!!!»
Опять завалился в кровать – и на этот раз, тоскуя, заснул.
Проспал часа полтора. Когда проснулся, в комнате было сумрачно: солнце уже скрылось за крышей сарая соседского. 
Перед тем как явиться на очи Михаилу Филипповичу, решил сделать зарядку. Присел несколько раз – и мысли, мысли потоком пошли. Записная книжка лежала открытой. И потекло, поехало, гладко, неколдобисто, без запинок:
«Как совместить необходимость борьбы за существование и стремление культурного человека этой борьбы избегать? Вся природа борется за существование; мы, как часть природы, тоже боремся; следовательно, эта борьба – от Бога. Но следует ли из этого, что всякий культурный человек в той или иной степени богоборец? Нет, мир Божий – не чёрно-белый. Бог требует от нас отказа не от борьбы за существование, а лишь от всего того инстинктивного, что преувеличенно сосредотачивает человека на ней. 
Борьба за существование бывает там, где возникает избыточность, а где её нет (например, в раю), там о ней знать не знают. Призвание человека не в том ли заключается, чтобы по возможности сократить и на этом грешном свете избыточность? Уходя в монастырь, принимая обет безбрачия, отказываясь от мирской конкуренции, человек её для себя существенно ограничивает, и вот почему монашество богоугодно. Не хватает воли уйти в монастырь, старайся уподобиться монаху в миру. Тебя, например, распределили в столичный вуз, а там, как оказалось, среда повышенной конкурентности, корма для всех не хватает, - что ж, уйди из университета туда, где вольные пастбища и корма с избытком. И Бог порадуется за тебя».
И так далее, и так далее. В тот день я четыре страницы мелким почерком, философствуя, исписал.
А потом я вышел, и мы играли с Михаилом Филипповичем в дурачка. И смотрели программу «Время». И насчёт телефона я договорился, матери позвонил. И похвастался ей, какая у меня замечательная коллега-москвичка и какой замечательный коллега-учитель английского языка. А ещё я живу в замечательном доме у замечательного старика, бывшего учителя моей школы. И такой я был экзальтированный, что даже передал поклон (а не формальный привет) академику.
А потом, уже лёжа в кровати, до второго часа читал Григория Сковороду.
В этот день список тех, о здравии кого я молился на ночь, пополнился новым именем: рабой Божьей Марией.   

11

«Нет истины, где нет любви». Сказано тем, у кого были замечательные учителя. Смысл своей школьной педагогической деятельности я видел в том, чтобы помочь моим ученикам выработать такую же интуицию.
Такой поэтический уклон не совпадал с целями, заявленными в советских школьных программах. Там упор делался на эрудицию и классовую сознательность. В восемьдесят восьмом в советском обществе к «сознательным» уже относились с большой долей скепсиса и иронии, очень мало кто всерьёз воспринимал обветшавшие марксистско-ленинские идеалы, но школьникам вменялось по-прежнему грызть на уроках литературы железобетон романов «Что делать?» и «Мать», штудировать ленинские статьи «Партийная организация и партийная литература», «Лев Толстой как зеркало русской революции» и «Памяти Герцена», взвинчивать себя психопатической легендой о Данко, клеймить «глупого Пи;нгвина» и восхищаться неистовыми пернатыми – Соколом и Буревестником, учить наизусть монологи графомана Николая Островского. Я не мог всю эту унылую пошлость вовсе проигнорировать: любое из «идеологически выверенных» произведений могло стать темой выпускного экзамена, но сократить время на их изучение и за счёт этого уделять больше внимания подлинной литературе было в моих возможностях.   
Таких, как я, называли в то время «либеральствующими интеллигентами». И, надо признать, слово «либерализм» действительно имело для меня положительную коннотацию. Ныне можно услышать: «Горбачёв загубил страну, потому что был либералом». Но вот как раз Горбачёва, как и всю остальную перестроечную элиту, я тогда либералами не считал. Они были для меня «коммуняки», а к либералам я причислял, например, Сергея Аверинцева. А ещё Лотмана и Лихачёва, Высоцкого и Андрея Тарковского, Сахарова и Солженицына. Относить Солженицына к «либералам» - нелепость нелепейшая, и извинить её могло только то, что ничего, кроме «Ивана Денисовича» и «Матрёны», я в то время из него не читал. «Архипелаг ГУЛАГ» начнёт печататься в толстых журналах лишь годом позже, а до тех пор Солженицын будет для меня «одним из шестидесятников».
Однако я, кажется, уклонился от темы. Вернёмся к нашим баранам. То есть к деткам. Самый важный закон для школьного педагога я формулировал так: «Деток надо любить! В каждой детке надо видеть Александра Сергеевича!».
Закон, чтобы можно было его применить, требует терминологической однозначности, но вот с этим-то у меня, надо признаться, были проблемы. «Педагог ДОЛЖЕН ЛЮБИТЬ...» Звучит-то эффектно, пышно, но – что значит «должен»? Любовь даётся свыше, как дар, человек не способен сгенерировать её в себе произвольно. «ПЕДАГОГ должен любить...» А кто же не должен? Да и само слово «любить»... Поди разберись с его полисемией. «Педагог должен любить учеников, как самого себя»? А если педагог не любит себя? «Педагогу надо стараться любить учеников так, как он любит Алёну», - в конечном счёте у меня к этому всё сводилось. 
Это был настрой на дружеское сближение с учениками – претензия для меня сверхдерзновенная, если учесть, что за всю свою предыдущую жизнь я сумел обзавестись одним-единственным другом. Мне, трудно сходившемуся со взрослыми, почему-то втемяшилось, что с детьми у меня это должно получиться. Такую я ставил перед собой творческую задачу.
Советский «творческий интеллигент», даже в лучших своих воплощениях, это существо, отравленное коммунистической идеологией. Какие основные качества коммуниста? Первое и самое главное – жадность. Вся классовая теория основана на гипертрофированной жадности. Второе качество, производное от неё, - завистливость. Большевик люто завидует... кому?.. всем подряд, в том числе и себе подобным. Но считается, что он просто непримирим с буржуазией. «Буржуа» - это такой универсальный ярлык, который клеится на всякого, кто не нравится большевику. Третье качество – дремучая провинциальность. После революции 1917-го в России не стало столиц – одна сплошная провинция.  Дремучий провинциал исходит из максимы: все люди порочны. Следуя этой презумпции всеобщей виновности, он разрушает культуру, проституирует науку, особенно гуманитарную; советский «творческий интеллигент» испакостил фарисейской демагогией педагогику. Поступая учителем в н-скую школу, я надеялся, что здесь, вне ареала обитания советских «творческих интеллигентов», мне удастся скинуть с себя всю их мерзость. Здесь, грезил я, у меня появляется шанс вернуться в девятнадцатый век – в докоммунистическое, тоже далеко не благополучное, но, по крайней мере, естественно-русское состояние. «Вернуться» - явно неуместный в этом контексте глагол (я не жил в девятнадцатом веке), но в своей записной книжке я почему-то употребил его. И не раз и не два потом повторял. Куда-то вернуться – как навязчивая идея.    
К первым урокам я готовился очень тщательно, специально ходил в школьную библиотеку. Но в первый день сентября занятий по вывешенному в учительской расписанию не было. Классные руководители провели в своих классах «уроки мира» и классный час. Меня это не касалось. Никто не позвал меня и на линейку, хотя, по идее, меня должны были представить на ней учащимся.
Моё знакомство с учениками началось только на следующий день. Первым уроком была «Литература», в шестом классе. 
Я подготовил для всех своих классов, с пятого по девятый, одну и ту же вводную тему - «Литература Древней Руси». Разумеется, содержание и форма подачи материала предполагались разные, я учитывал содержание конкретных программ (например, в шестом классе изучались былины). Но цель была общая: показать, как в Древней Руси был заложен фундамент самобытной русской культуры и как внутри этой культуры выкристаллизовывался русский характер. Русскому человеку себя не понять без погружения в Древнюю Русь, – такую мысль хотел я донести детям. Без этого не было никакой возможности объяснить им впоследствии, почему Пушкин для нас «наше всё» и как в девятнадцатом веке в «отсталой» и «вторичной», по высокомерному мнению европейцев, России возникла настолько мощная первичная художественная культура.
Первым делом я собирался разрушить стереотипы, будто эпоха средневековья была сплошь жестокой, мрачной и хмурой. Я подобрал примеры, свидетельствовавшие о том, что при Петре жестокость государственного кнута была намного ощутимей, чем в Древней Руси, и предлагал им задуматься: почему же считается, что Пётр прогрессивней того же Ивана Грозного?
Я заготовил цитату Павла Флоренского (выудил её из своего дневника), где средневековье сравнивается с «полноводной рекой», и для большей наглядности признаки «полноводности» собирался проиллюстрировать фотографиями памятников древнерусского церковного зодчества. Я нашёл в школьной библиотеке альбом о Великом Новгороде; в книжном шкафу Михаила Филипповича обнаружилось пособие по истории европейского средневековья, где было несколько цветных иллюстраций памятников европейской готики; сравнив те и другие, дети должны были порассуждать: какими качествами, по их мнению, обладали создатели а) древнерусских и б) готических храмов? Ответ, к которому я хотел их подвести, как раз и свидетельствовал бы о «полноводности» и «подлинной глубине» (не нуждающейся в избыточной декоративности и вычурности) русской культуры. 
Ещё я намеревался поговорить с ними о мифах. Почему дошедшие до нас благодаря «Повести временных лет» и былинам древнерусские мифы нельзя приравнивать к сказкам? Важно было им донести: мифологическая история – это вовсе не антинаучная, это поэтическая история. Поэзия не противоречит науке, она просто другая форма творческой деятельности – личностная по своей сути, для которой важны не абстрактные выводы, не схемы, не формулы, а живые, цельные образы. Чем эти образы красочнее, живописнее, тем они кажутся более убедительными. Но красота таинственна, и в этом кроется интерес к чудесному тех, кто привык воспринимать мир через призму поэзии. То, что учёному представляется следствием столкновения атомов и молекул, действием биологических инстинктов, противоборством общественных классов и т.д. и т.п., поэт часто воспринимает как чудо. И ведь его объяснения иногда убедительнее научных. И это верно не только для средневековья. Ну, например, как наука объясняет любовь? Способна она вывести её формулу? «Любовь к маме как-то связана с движением молекул в вашей крови?» - задал бы я вопрос. Они бы ответили: «Связана». – «А вам как приятнее: объяснять свои чувства к маме физическими и химическими процессами или в виде поэтических образов, содержащих отсыл к чудесному? «Мамочка, я тебя люблю всеми моими молекулами»? Или: «Мамочка, лучше тебя никого нет на свете! Ты самая волшебная, самая красивая, самая добрая!» Какой вариант вы предпочтёте?» Естественно, они скажут: «Второй». А я им тогда: «Значит, и вы мифотворцы! Значит, средневековье для вас не чужое».   
И последняя мысль в планах-конспектах к первым урокам литературы во всех моих классах: «В древнерусской литературе совершенно отсутствует вымысел. Всё, что мы читаем в дошедших до нас летописях, житиях, воинских повестях, было записано с абсолютной уверенностью, что так оно на самом деле и было. Потому что тот, кто писал, не чувствовал себя автором, которому позволительно что-то измысливать от себя. Такой автор на свете только один, это Бог, а homo scribens – лишь «палочка для письма» в руке Бога, Его орудие, инструмент. Бог никакой лжи не терпит, Он карает за ложь, следовательно, и из-под Его палочки для письма ложь не должна исходить. Чтобы не солгать против Бога, иконописец долго, днями и даже неделями, молился Ему, прежде чем взяться писать икону. Так же и летописец не приступал к записыванию истории, усердно не попостясь и  не помолясь».
В общем, думал я в образе древнего русича явить ученикам исконного и подлинного в своей простоте русского человека. От которого, сделал бы я в конце уточнение, произошли три братских народа – великороссы, малороссы и белороссы. Но до этого не дошло. Дети реагировали совершенно не так, как я ожидал, и мне приходилось на ходу подстраиваться под них, упрощая и упрощая. В пятом классе тянули руки, кричали с места, задавали вопросы – были очень активны, по крайней мере в первую половину урока. Но за этой активностью стояло одно лишь желание мне угодить и заработать положительную оценку. Когда я попытался изложенный материал подытожить, оказалось: никто ничего не понял. Девятый класс я даже не смог расшевелить: про средневековье им было совершенно неинтересно. Я потерпел полное и безоговорочное фиаско, ничего подобного не случалось в моей университетской практике. Я ощущал себя абсолютно несостоятельным педагогом. На меня напало такое уныние, что, выйдя из школы, я отправился в центр города в надежде купить что-нибудь спиртное и потом налакаться.
Но на следующем уроке в девятом классе обнаружилось, что кое-кто из «апатичных» учеников меня всё же внимательно слушал и кое-что понял. С Хроненко Оксаной у нас даже завязалась небольшая дискуссия: она сомневалась в том, что в Древней Руси все верили в Иисуса Христа и что в то время не было атеистов. Мне пришлось объяснять всю сложность исторического процесса, называемого христианизацией Древней Руси: вера действительно была не одна, оставались пережитки язычества, христианство не отменяло его, а преобразовывало в евангельском духе, поэтому христианская вера не была однородной: у кого-то сознание преобразилось сильнее, у кого-то слабее, но одно можно с уверенностью сказать: атеистов в средневековье не было. Ей же почему-то очень хотелось, чтобы атеисты были в Древней Руси. Она смутилась, когда я, задержав её после звонка, сказал: «Оксана, ты умница!» Она ответила: «Спасибо. Только я не Оксана, а Ксения». – «Но в журнале...» - «Да, по документам Оксана. Но это ошибка, допущенная регистраторшей загса в свидетельстве о рождении». – «Хорошо. Я запомнил: ты Ксюша. Очень приятно. Будем с тобой спорить и дальше». Она только слегка, для приличия, улыбнулась. С большим достоинством была девочка. И очень талантливая. За тридцать лет, что я проработал в школе, таких ярких, настолько щедро одарённых учеников у меня больше не было.
Очень скоро я понял, что работа школьным учителем требует недюжинного терпения. В каждом классе всегда найдётся несколько учеников, ради которых тебе стоит стараться. Остальные – балласт, но это такой же балласт, которым является основная масса народа по отношению к культурной элите. Высокая культура везде утверждается ценой неимоверных усилий, но в конце концов она меняет среду, ей упорно сопротивляющуюся. Так в Древней Руси христианская книжность преобразовала языческое народное творчество. Этот процесс длился веками. У учителя в распоряжении всего лишь шесть лет. Это мало, но за эти шесть лет я могу посеять в чьей-то душе семена, которые взойдут, может быть, через два или три поколения: внук одного из моих маловменяемых дураков вдруг родит подобие Ксюши Хроненко. 
После того как я убедил себя в этом, то, во-первых, категорически запретил себе унывать из-за педагогических неудач и ошибок, а во-вторых, столь же категорически стал подавлять свой педагогический энтузиазм. Чтобы не давать себе впадать в эйфорию от удачно проведенного урока, я каждый раз после звонка с урока читал про себя молитву: «Избави мя, Господи, от романтического наваждения».
Если вы с нетерпением ждали услышать, что работа в школе очень скоро опротивела мне, то мне придётся вас огорчить. Наоборот, я всё больше жалел, что не начал свою педагогическую карьеру со школы. Если бы у меня была власть, то заставил бы всех вузовских преподавателей работать по совместительству в школе. Дети способны многому научить взрослых. Они в человеческом обществе хранители той простоты и той чистоты, без которых нельзя представить полноценное культурное творчество. Взрослея, мы становимся опытнее и мастеровитее, но при этом растрачиваем детскую радость от приобщения к истине-красоте.
Свою теорию детского превосходства над взрослыми я подкреплял цитатами из Достоевского. Например, такой: «Мы не должны превозноситься над детьми, мы их хуже. И если мы учим их чему-нибудь, чтоб сделать их лучшими, то и они нас учат многому и тоже делают нас лучшими уже одним только нашим соприкосновением с ними. Они очеловечивают нашу душу одним только своим появлением между нами. А потому мы их должны уважать и подходить к ним с уважением к их лику ангельскому (хотя бы и имели их научить чему), к их невинности, даже и при порочной какой-нибудь в них привычке, — к их безответственности и к трогательной их беззащитности».
Бывало, конечно, в минуту слабости и возропщу: «Чёрт меня догадал стать школьным учителем!» Но такое со мной редко случалось.
С Ксюшей у нас скоро наладилось творческое сотрудничество. Мне поручили выпускать школьную стенную газету, и я предложил Ксюше стать «главным редактором». От «должности» она отказалась, но согласилась писать для газеты. Я уговорил ещё двух её одноклассниц, так у нас образовался костяк «редколлегии». Девочки увлеклись. У одной из них в десятом классе (где русский язык и литературу вела Наталья Сергеевна) училась сестра, окончившая изостудию: она стала нашим «художественным редактором». Каждый месяц мы выпускали по номеру. Авторами были исключительно школьники, писали они о том, что их действительно волновало, бывали и критические статьи. Организовали дискуссию на тему «Нужна ли школьная форма?». Прусыло был недоволен, особенно его возмутила статья Ксюши, где она утверждала, что некоторые предметы у нас преподаются формально. Но Наталья Сергеевна нас защищала. Говорила Прусыле: «Это и есть перестройка в действии! Не становись, Василий Васильевич, на пути паровоза!». После инцидента с Прусыло я предложил Ксюше взять у Василия Васильевича интервью: пусть, мол, тебя опровергнет. Ксюша так буквально записала его ответы, что интервьюируемый предстал в нём... как бы сказать помягче?.. немножечко идиотом. Кое-кто (например, Маша) это заметил, но сам Прусыло опубликованным интервью остался доволен и с тех пор больше на нас не наезжал. 
Публиковались также лучшие сочинения, в отрывках, а некоторые и полностью. Ксюша писала рассказы и очерки. Героем одного из её очерков, по моей наводке, стал Михаил Филиппович. Ксюша сфотографировала его на скамейке под вишней, он у неё замечательно получился, много лучше, чем в жизни. И в очерке она тонко подметила его застенчивость, маскирующуюся под грубость. Математичка Ольга Ивановна даже всплакнула, читая эту статью. И потом сокрушалась в учительской: «Як жаль, что не любит она математики! Такая дытына хорошая!» А рассказ Ксюши о паучке, который жил в её комнате между оконных рам и которому она в минуты грусти поверяла свои мысли и чувства, я считаю шедевром. Без всяких оговорок. Я под взял его в рамку, и теперь он висит у меня в кабинете, на стене, прямо перед моими глазами. После того как сняли перегородку, за которой когда-то сидела Шура, директорский кабинет стал просторным и светлым, и я, если надену очки, то могу, не вставая из-за стола, читать про Ксюшиного паучка. Я так и делаю, когда на меня нападает тоска. А потом выискиваю по углам своих паучков, но у меня общения с ними не получается. Где ты, Ксюшенька? Отзовись!   
   
12

Ксюшин папа был журналистом. Его статьи публиковали в каждом номере н-ской районной газеты. Все они писались по одному примитивному трафарету, изобиловали штампами, но их всё-таки можно было читать. Потому что не было в них откровенной глупости и цинизма.
Мы познакомились с ним в один из воскресных дней. Помнится, шёл снег. Я остался после службы помочь отцу Павлу оборвать снежный кальвиль (он произносил: «снежный кальвин»). Батюшка обтирал рукавом каждое яблоко, которое я ему подавал, и напевал: «Я-яблоки на снегу, яблоки на снегу-у...». И тут подошёл невысокий полноватый мужчина, лет сорока, с совершенно седой шевелюрой. Вначале мне показалось, что его голова в снегу. Он протянул руку батюшке и назвался: «Алексей Хроненко, корреспондент районной газеты». Спросил, где можно увидеть Прасковью Ивановну Мищенко.
- Так дома, наверное, - отвечал отец Павел.
- Я заезжал к ней домой, там её нет. Дочь сказала, что она сейчас находится в церкви.
Он был в летнем плаще и дрожал от холода. Батюшка предложил ему зайти в дом, согреться чашкой горячего чая, пока мы отыщем ему Параскевушку.
- Сходи посмотри в каптёрке, - попросил он меня. – Они там, наверное, прибираются.
Однако идти мне никуда не пришлось: матушка, слышавшая разговор через форточку, отозвалась, сказала, что Параскевушка у Филипповны. Филипповна вышила рушнички под иконы, но из-за радикулита на службу сегодня прийти не смогла, и Параскевушка отправилась к ней за ними. С минуты на минуту должна явиться.
- Мы, - пояснил батюшка Алексею, - готовимся к престольному празднику.
Зашли в дом. Разделись. Сели за стол. Матушка чайник поставила на плиту.
- А у вас до неё какое дело, если сие не секрет? – спросил батюшка.
- Разумеется, не секрет, - сказал Алексей. – Мы готовим специальный выпуск ко дню освобождения нашего города от немецко-фашистских захватчиков, и до нас дошли слухи, что Прасковья Ивановна была связной у партизан во время войны. Я хочу взять у неё интервью.
- Как же, сей факт её биографии нам хорошо известен, – кивнул батюшка. – Двенадцать годочков ей было, когда началась война. Подлинная героиня! При этом, заметьте, великая скромница и смиренница. Я бы сказал: женщина воистину святой жизни. - Алексей достал блокнот и стал что-то быстро в него писать. – Сейчас я вам покажу фотографию, где она ещё молодая участвует в крестном ходе.
Он вышел в другую комнату за фотографией, а Алексей стал спрашивать у меня, давно ли я знаю Параскеву Ивановну. Узнав, что я переехал в этот город недавно, а до этого жил и работал в Киеве, он воскликнул:
- Ба! Так вы и есть тот самый Александр Иванович, Ксюшин учитель! Как же, наслышан, очень даже наслышан. Все уши мне дочь прожужжала рассказами о ваших уроках.
- Крестничек у меня что надо! Все его хвалят! – возгласил батюшка из соседней комнаты. 
Через неделю мы снова встретились с Алексеем. При каких обстоятельствах это произошло, я расскажу в следующей главе. В этой же я хочу отчитаться, как стал наконец крещёным христианином. Чадом Русской православной соборной церкви. 

В первое по моём переезде в Н. воскресенье (оно совпало с Успением Пресвятой Богородицы) я не смог пойти на литургию из-за Насти. Я уже рассказывал: Настя спала в гостиной, и я постеснялся высовываться из своей комнаты, пока она не встанет и не оденется. Зато в следующее воскресенье я был в храме за полчаса до начала службы. За свечным ящиком сидела щупленькая старушка лет шестидесяти и сортировала свечи по разным ячейкам. Это была та самая Параскевушка. При виде меня она беззубо, по-детски заулыбалась и прошамкала:
- Ты, миленький, рано пришёл. Ну, ничего, ничего, посиди. На вот, записочки напиши: о здравии и об упокоении.
Она протянула мне два листика с восьмиконечными крестиками, нарисованными от руки.
Я замялся. Не знал, можно ли записки подавать некрещёному.
- Ты чего? – удивилась она. - Некрещёный?
- Да, только хочу покреститься... Вот специально пришёл заблаговременно...
- А мать? Мать у тебя крещёная?
- Мать и отец крещёные.
- Ну, так давай я от себя за них записки подам. Как их зовут?
Записала два имени.
- Пожалуйста, добавьте ещё Алёну, - попросил я её.
- О здравии?
- О здравии.
Дописала: «р.Б. Елены».
- Алёны, - поправил я.
- Так я ж и написала: Елены. В святцах Алёна – это Елена. Это, наверно, жена или невеста твоя?
- Нет, просто знакомая.
- А-а-а, - подмигнула. (И очень напомнила мне в этот момент орденоносную доярку Стецюру). - А насчёт крещения это тебе надо с батюшкой, отцом Павлом, поговорить. Этот вопрос только он может решить.
- Страшновато.
- Страшно, конечно, - согласилась она. – Апостол Пётр до чего верный был ученик Господа нашего Иисуса Христа, а и тот боялся Его. Даже говорил Ему: «Отойди от меня, я человек грешный». 
Я заплатил за записки, свечи купил. Перед каждой иконой усердно молился. Просил прощения у Богородицы за то, что в праздник её службу не посетил. На колени опустился перед Распятием.
Пришли ещё две старушки. А вслед за ними – мужчина. Ещё не вглядевшись в лицо, я узнал его по наколкам. Это был тот самый «зэк», который в киевском поезде до смерти напугал мою соседку-старуху. Он, кажется, тоже узнал меня. Кивнул и – направился к алтарю.
- Это ваш батюшка? – спросил я шёпотом у Параскевушки.
- Не-ет, - засмеялась она, - это алтарник наш! - И тут же громко его позвала: - Гена! Вынеси чайник!
Батюшка явился минут через пять.
- Отец Павел, благословите! – старушки с трёх сторон засеменили к нему, складывая на ходу лодочки из ладошек.
Он одну, другую, третью перекрестил, каждой ладонь на голову наложил, после чего на меня с удивлением посмотрел: ты-то, мол, почему под благословение не подходишь? А меня как заклинило. Я хотел ладошки сложить, а они не складывались. Шаг сделал – и тут же назад отступил.
- Ну? – вопросил отец Павел.
Я снизил плечами. 
- Ты, может, на исповедь?
- Да... то есть не совсем...
Он взял меня под руку и в угол отвёл. В тот угол, где икона преподобного Серафима Саровского.
- Ну?
- Я креститься хочу.
- Действительно хочешь?
- Хочу... Очень хочу...
- Бог, значит, позвал?
- Да, наверное.
Больше я ничего не мог выдавить из себя, так у меня горло сдавило.
- И за чем дело стало? – Отец Павел положил руку мне на плечо. – Неужели боишься?
Я кивнул.
Тут он как захохочет раскатисто и, на бас перейдя, как рыкнет:
- Мужу не подобает!
На рык его из алтаря вышел Геннадий.
- Благословите стихарь. – И на меня покосился.
В следующую субботу я уже был крещён в честь благоверного князя Невского Александра. Вся подготовка к крещению заняла от силы десять минут. Отец Павел был записан в свидетельстве о крещении моим крёстным отцом, Параскевушка – крёстной матерью. После окончания таинства батюшка подозвал Геннадия и что-то на ухо ему пошептал. Через минуту Геннадий принёс бутылку кагора. Параскевушка извлекла чашки из-под стола, достала из сумки кусок пирога с капустой. Разрезала его на пять равных частей.
- Сейчас, - нас попридержала, - матушку сбегаю позову. 
Матушка не замедлила и тоже пирожков принесла. Трижды меня поцеловала.
- За нового прихожанина раба Божия Александра! – возгласил отец Павел.
Всю бутылку мы впятером и распили.
На память об этом дне отец Павел подарил мне Житие преподобного Силуана Афонского. Оно было отпечатано на машинке, на папиросной бумаге. Этот набор шуршащих, скреплённых грубой скрепкой листов я по сей день держу на иконной полке рядом с Евангелием.

С отцом Павлом общаться мне было очень легко. Може быть, как ни с кем другим в моей жизни.
До пострижения в сан он на самом деле был вертолётчиком, летал на сельскохозяйственном Ка-25. Но после того как в 1978 году аэродром сельхозавиции в нашем районе закрыли, его сократили. От этой внезапной перемены он долго не мог оправиться. Пил. Причём крепко пил. По его словам, так крепко, что не выжил бы, если б его не призвал Господь. Призвал же Он его сначала к баптистам. Но не лежала у него душа к их собраниям. «Слишком у них было всё, с одной стороны, обтекаемо, а с другой – как-то буднично, неблаголепно. Вроде говорят о святом, а чувство такое, что ты на партийном собрании». Стал искать Бога в другом месте. Приятель завлёк его на собрание к иеговистам, но тех он сразу же, с первого раза, праведно возненавидел. Съездил в Назаровку, там секта какая-то, говорили, старообрядческая, но это оказалось неправдой. Штунды – не штунды, молокане – не молокане, он так и не понял, куда попал. Но их пресвитера вскоре арестовали, он, оказывается, был рецидивистом, и в розыске находился давно. «И тут меня вдруг как будто чем-то огрели. Как будто глас мне с неба: «Ты что же, паскудник, по сектам рыщешь, когда у тебя православная церковь под боком?» Ну, в общем, через полгода я уже прислуживал батюшке в алтаре. В этой самой вот церкви... Батюшка старенький был, помирать собирался, стал уговаривать: «Поступай в семинарию». Дал рекомендацию. Меня приняли. В Одесскую. И ровно через три года «владыченька» рукоположил меня во диакона, а ещё через три месяца – во пресвитеры». «Владыченька всегда наставлял», «владыченька меня благословлял на то-то и то-то», «как говорил владыченька» - постоянно слышали мы от нашего батюшки. Спрашивали у матушки, что за «владыченька», но она не помнила его имени. «Очень оно, - говорила, - труднозапоминаемое». При этом нашего правящего архиерея отец Павел всегда поминал по имени - «владыка Афиноген» и ни разу не применил к нему уменьшительно-ласкательный суффикс.
Служил отец Павел, по суждениям наших старушек, небезупречно: всенощную сокращал и за литургией постоянно сбивался. Евангелие он читал запинаясь, коверкая церковнославянский язык. А то вдруг начинал рыкать в совершенно непоходящем месте, ни с того ни с сего. А ещё их смущало то, что он был неравнодушен до женского полу, любил пококетничать с бабами, из-за чего матушка его иногда неблагообразно при людях ругала. Но зато отец Павел был очень хозяйственным и везде имел полезные связи, благодаря чему у нас в храме и в условиях тотального позднесоветского дефицита не прекращался ремонт. Многим также нравились его проповеди. Проповедовал он, надо сказать, действительно с упоением. 
- Сегодня, драгоценные мои братья и сёстры, Церковь поминает всех святых Первого Вселенского собора. То, знаете ли, был очень важный собор. Тогда возникла очень опасная ересь, арианство, по имени, знаете, некого Ария. Тот Арий утверждал, например, что Христос является творением Божиим, так же, как, например, и мы с вами. Не Сын Божий, не Бог, а, знаете, всего лишь творение Божие. Если бы, драгоценные мои братья и сёстры, Первый Вселенский собор не осудил эту ересь, то, знаете, не было бы, может быть, и нас с вами, не было б Церкви, а весь мир давно бы уже погрузился во тьму. Потому что, драгоценные мои братья и сёстры, без Бога мир существовать не может. Даже, кажется, и неплохой человек, а как в истинного Бога не верует, то такое откинуть может, что потом волосы дыбом встают! А удивляться тут ведь, собственно, нечему: кто не с Богом, тот с дьяволом, драгоценные мои братья и сёстры!
Ремонт мы делали в храме своими силами. Мужчин среди прихожан было мало, поэтому женщинам вменялось привлекать неверующих мужей. Мужья сопротивлялись, но не так, чтобы категорически – и ремонт продвигался мало-помалу. Самое главное: крыша до начала осенних дождей была перекрыта и вдоль фундамента сделана отмостка с ливневыми отводами.

13

Эдика я увидел воочию только в конце сентября. Он привёз в школу лектора-международника из киевского общества «Знание». По случаю лекции отменили два последних урока.
Лектора этого я узнал: он был мужем замдеканши романо-германского факультета. Я видел его в кафе, когда праздновали шестидесятилетие моего научного руководителя, с которым замдеканша была дружна. 
Эдик торжественно объявил: мы имеем честь лицезреть бывшего сотрудника аппарата ООН, доцента факультета международных отношений Киевского государственного университета Семёна Яковлевича такого-то.
Лекцию Семён Яковлевич читал, сидя за учительским столом, прямо под портретом математика Лобачевского (мероприятие проходило в математическом кабинете). Сразу начал распушивать хвост своего цветастого красноречия. Он как будто смаковал свои хохмочки, и, надо сказать, аудитории они нравились. На каждую его словесную ужимку следовала одобрительная реакция, и Семён Яковлевич был очень доволен собой.
- Госсекретарь США прочитал лекцию и где же вы думали? – патетически вопрошал он, театрально замирая в ожидании реплик. Все заворожённо молчали. – Могу поспорить: вы ни за что не угадаете!.. В синагоге!!!
- Ха-ха-ха! – смеялись коллеги и громче всех ржали Эдик и Вольдемар.
Семён Яковлевич:
- Аятолла Хомейни, говоря простым языком, нехороший человек. – И, перейдя на шёпот: - Вы только ему этого не передавайте.
- Ха-ха-ха!
- Он ведёт политику с двойным дном. Честное пионерское слово!
- Ха-ха-ха!
Перешёл на Китай.
- Представляете? В Китае пустили людей через мясорубку и в результате стерилизовали сорок один миллион половозрелых мужчин и женщин. Сорок один миллион! Вдумайтесь в эти цифры! Это больше, чем половозрелых мужчин и женщин вместе взятых во всей УССР!
- Ха-ха-ха!
Дальше он вспомнил о Чан Кайши и почему-то стал подробно излагать биографию его старшего сына Цзянь Цзинго.
- Вы, конечно, знаете, но я на всякий случай напомню, что Цзянь Цзинго приняли в комсомол на «Уралмаше». В одна тысяча девятьсот тридцать втором году. Удивительным образом меня тоже приняли в комсомол в том же году, но, я надеюсь, никто не заподозрит, что ваш покорный слуга – китаец.
- Ха-ха-ха!
Зато закончил лекцию Семён Яковлевич очень серьёзно:
- Надо пэрэпахать (почему-то он так произносил это слово) всё оружие, нацеленное на человечество! И мы верим, что его в конце концов пэрэпашут! Тому залог – мудрая политика нашей партии во главе с – произношу это имя с огромнейшиим и искреннейшим пиететом – Михаилом Сергеевичем Горбачёвым!
Последовали аплодисменты.
После лекции для Семёна Яковлевича устроили чаепитие в директорском кабинете. Присутствовали директор, завуч, парторг, и ещё зачем-то позвали меня. Семёну Яковлевичу сообщили кое-какие данные из моей биографии. Узнав, чей я сын, он заметил: «Неудивительно, что у такой матери отпрыск – романтик». О романтизме он двинул целую речь, акцентировав на том, что в учении Ленина этот метод нашёл своё наиболее полное воплощение. Получилось: я – верный ленинец. Как и моя мать. Я не стал его в этом разуверять. Просто хлебал чай из щербатой чашки и лыбился, как дурак. Посвящение меня в романтики раззадорило Эдика. Он торжественно объявил, что безотлагательно берёт меня в оборот, что уже в ближайшую пятницу он представит меня цвету районной творческой интеллигенции – всем тем, кого объединяет Клуб друзей археологического музея. На что Наталья Сергеевна заметила: «Большому кораблю большое и плавание!»
- Клуб друзей музея – такова официальная вывеска, а на самом деле на его заседаниях мы обсуждаем вопросы самого широкого спектра, - пояснил Эдик, когда мы остались с ним тет-а-тет (Прусыло повёл лектора в туалет, а Наталья Сергеевна, извинившись, покинула нас «на минутку»: ей надо было решить не терпящую отлагательств «производственную проблему»). – Например, в этот раз планируется обсудить отклик на публикацию в двадцать первом номере «Огонька», вскрывшую застарелый гнойник системы  школьного образования.
Меня подмывало его спросить: как понимать выражение «цвет творческой интеллигенции»? Заведующий районо «берёт меня в оборот» не через руководимое им заведение, а через какой-то клуб. Не намёк ли это на вольных каменщиков (тогда про них много чего писали в перестроечной прессе)? Нет, конечно же, я не решился задать этот провокационно-ироничный вопрос. Не расположил меня Эдик с первого разу настолько, чтобы я решился на фамильярность. Было в нём что-то от Мефистофеля. Или – от недотыкомки серой. Возвращаясь в тот день после школы домой, я всю дорогу хихикал. Представлял обсуждение на учёном совете диссертационной работы «Мефистофель и недотыкомка серая: сравнительная типология».

Все три дня, что оставались до пятницы, я провёл в колебаниях: идти мне или не идти на встречу с «цветом творческой интеллигенции»? Утром в пятницу, перед тем как выйти из дома, бросил монету. Пятидесятикопеечную, юбилейную. Она упала Лениным книзу. Это означало: идти.

И вот я шагаю с портфелем (домой не успел зайти) от остановки автобуса по переулку, что выводит к воротам музея, и, уже на подходе к музею, догоняю трёх «творческих интеллигентов». Один из них Алексей, отец Ксюши Хроненко. Он мне обрадовался. Представил меня двум другим. Иннокентий Сергеевич, его начальник, главный редактор районной газеты, он был похож на популярного в пятидесятые – шестидесятые годы артиста кино, фамилию которого я не запомнил. В том, как он протянул мне руку и как на меня посмотрел, сквозило высокомерие. Зато второй, Григорий Вартанович, директор местного коммунхоза, был со мною сама любезность. И акцент у него был приятный, как у артиста Мктрчяна.
Алексей шефу своему пояснил, что это я помог ему разговорить Прасковью Ивановну.
- Прасковью Ивановну? – переспросил редактор.
- Это та старушка, у которой я брал интервью ко Дню освобождения города.
- А, помню. Чудная старушенция!
- Жаль, что Нина Петровна кое-что вымарала из интервью. Ты читал? – спросил Алексей у меня.
- Правильно вымарала, - отчеканил Иннокентий Сергеевич. - В материале из этой рубрики совершенно неуместны упоминания Бога. 
- Так ведь из песни слов не выкинешь, - сказал Алексей.
- Из песни не выкинешь, а из статьи, га-га-га, запросто можно выкинуть!
- Вера должна быть, но религия – это зло, - поддержал редактора Григорий Вартанович.
- В чём же разница? – спросил я у начальника райкоммунхоза.
- Верят в то, что поддаётся разумному объяснению. Например, я верю в торжество классовой справедливости. А религия требует принимать идеи без объяснений.
- Вера, религия – всё это одна и та же галиматья, – сентенциозно чеканил главный редактор. – О! Пётр Петрович! – воскликнул он, заметив стоящего возле ворот пожилого, с залысинами, мужчину. - Lupus in fabulis! Только-только мы тебя поминали!
- Наше вам с кисточкой! – сомкнул ладони в воздушном рукопожатии Григорий Вартанович.
- Ага! Собралась шантрапа! – У Петра Петровича голос был бабий, визгливый. - А этого юношу я не припомню, – вопросительно уставился он на меня.
- Александр, - представился я. – Школьный учитель.
- А это Питер Питерович Бота, президент Южно-Африканской Республики, - заржал Григорий Вартанович.
- А по совместительству замдиректора археологического музея, - отрекомендовал Петра Петровича Алексей.   
- Добро пожаловать! – сказал Пётр Петрович, пожимая мне руку. – А этого охальника, - он ткнул пальцем в директора коммунхоза, - я привратнику велю не пускать!
Громоподобный Эдиков хохот был реакцией на эту шутку. Он стремительно приближался, почти бежал, от автомобильной стоянки. Меня он выделил, сразу же под руку взял.
- Вы уже познакомились? – спросил остальных. – Это наш новый педагогический корифей! Любить и жаловать непременно!
- Подтверждаю, - сказал Алексей. – Моя дочь от предмета его без ума!
- О-о-о! – погрозил мне пальцем Григорий Вартанович. – А ты, - так же погрозил он и Алексею, - ты за дочерью своей получше присматривай!
Эдик влёк меня под руку за собой, к двери с табличкой «Служебное помещение», а я досадовал, что доверился Ленину на монете. «Если это цвет творческой интеллигенции...» Мне хотелось бежать от них, как Ионыч бежал от Котика.
Но, в отличе от Ионыча, я не решился.
Нерешительный я.
 
Заседание Клуба проходило в актовом зале. На стенах между окнами висели портреты выдающихся археологов. Вместо сцены было невысокое возвышение наподобие солеи, над ним висел транспарант, на котором жёлтым по красному значилось: «Наука – гордость человечества. (В.И.Ленин)». По центру возвышения стоял стол для президиума, сбоку от него кафедра. Стулья были массивные, откидные, как в старых кинотеатрах. Когда мы рассаживались, они хлопали и скрипели.
Мы с Алексеем устроились в предпоследнем ряду. Главный редактор и начальник райкоммунхоза уселись в первом. Эдик занял место в президиуме. Вскоре появилась седовласая дама, она всех приветствовала сердечным полупоклоном (сердечность выражалась прижатой к груди рукой), отдельно поздоровалась с Эдиком и села на стул рядом с ним.
- Директор музея, - прокомментировал мне Алексей.
Седовласая дама объявила очередное заседание Клуба открытым.
- Сегодня, - объявила она, - перед нами выступит наша уважаемая Эльвира Павловна. Тему своего выступления она вам доложит сама.
Из первого ряда на кафедру поднялась худая, высокая женщина в массивных очках с толстыми линзами.
- Это наш зубр, - прошептал Алексей. – Европейская знаменитость. Ковалёва её фамилия. Может, слышали?
- Нет, не слышал. Она местная?
- Ленинградка. Но живёт фактически здесь, при раскопе. Всё, что там накопали, её заслуга.
«К вопросу об атрибуции артефактов из раскопа у подножия восточного вала» - так назывался доклад Ковалёвой. Она рассказала, что в раскопе, который разрабатывался летом археологической экспедицией Ленинградского археологического института, были обнаружены артефакты, относящиеся к разным периодам. Среди них вызвавшие мировой резонанс кремнёвые проколки и скребки, а также фрагменты обработанной и отгравированной кости мамонта. Для невооружённого глаза резьба едва различимая, но под микроскопом довольно отчётливая. Результаты экспертизы, проведённой в лаборатории Ленинградского археологического института, позволяют однозначно атрибуировать эти фрагменты к позднему палеолиту и соотнести их с Мадленской культурой. Дальше докладчик подробнейшим образом изложила методические параметры проведённых исследований. Что касается найденных неподалёку фрагментов изделий из глины, то с их анализом никаких проблем не возникло. Их атрибуция к 15 – 16 столетиям не вызывает ни малейших сомнений.
Когда Ковалёва закончила выступление, Алексей шепнул:
- Щас Мамонтиха завоет. Замдиректора музея по учётно-хранительской работе. Вон она, в синем, тварь местечковая. 
И действительно, не успела Ковалёва поблагодарить за внимание, как дама в синем задала ей обиженным тоном вопрос:
- Эльвира Павловна, я надеюсь, кость нам вернут?
- Вы сами знаете, Любовь Станиславовна, что сюда не вернут, - ответила Ковалёва. – Если вернули бы, то эти фрагменты тут же уплыли бы в Киев. В Ленинграде они будут сохраннее.
- А почему вы уверены, что они не могли бы остаться у нас? – Это Эдик спросил.
- Нам бы сказали: «У вас нет надлежащих условий для их хранения». И это сущая правда. 
- У нас есть условия! – резко возразила Любовь Станиславовна.
- К сожалению, нет, - спокойно ответила ей Ковалёва.
- Вы сказали, что она из Ленинграда. То есть она формально не сторудник музея? – шёпотом спросил я у Алексея.
- Нет, формально она сотрудник. На ставке экскурсовода. Доктор археологии - экскурсовод. Это притом, что директриса музея научной степени не имеет. Типичный кадр из номенклатурной обоймы. Мамонтиха и Питер Питерович, её заместители, те хоть и остепенённые, но оба дубы дубами, два тупых оковалка. Эльвира понимает: без неё они всё тут загубят. Вот она и бросила работу престижную, квартиру трёхкомнатную в Ленинграде, чтобы раскоп фактически сторожить. Дети к ней ходят, старшеклассники, что-то сбоку потихоньку под её присмотром копают. Ксюшка моя каждую субботу к ней бегает. Вам обязательно надо с Эльвирой Павловной познакомиться. Правда, со взрослыми она на контакт неохотно идёт. Я хотел взять у неё интервью – бесполезно. Даже не подпустила. Калитку перед носом закрыла. Но вы – другое дело. Вы учитель детей из её кружка.
Страсти в зале между тем накалялись.
- Киев ближе! Пусть тогда лучше в Киев косточку передадут! – выкрикнул с места Григорий Вартанович. – В Киеве же есть надлежащие условия для хранения?
Эльвира Павловна:
- В Киеве есть надлежащие условия сами знаете для чего.
Мамонтиха:
- А то в Ленинграде меньше злоупотреблений!
Эльвира Павловна:
- Да, в Ленинграде их меньше. Значительно меньше.
Мамонтиха:
- Пётр Петрович, а почему вы молчите?
Пётр Петрович:
- Да-а-ак о чём говорить? Всё понятно.
Мамонтиха:
- Нас обвинили в том, что мы не способны хранить экспонаты, а вам всё понятно?
Пётр Петрович:
- Да-а-ак условия на самом деле несопоставимы. Мы бедные, они богатые.
Мамонтиха:
- Хохлы барыгам сплавляют древние ценности, да?
Пётр Петрович:
- Да-а-ак ведь нас и не обвиняют. О Киеве речь зашла.
Мамонтиха:
- Пётр Петрович, с вами всё ясно! И нашим и вашим!
- Если ко мне больше нет вопросов... – подала голос с кафедры Эльвира Павловна.
- Да, да, конечно, Эльвира Павловна! – поднялась из-за стола директор музея. – Благодарим вас за очень интересный доклад!
Сложив кое-как листы своего доклада, Эльвира Павловна воткнула их в сумочку, поклонилась аудитории и вышла из зала.
- Диссидентка! – прошипела Мамонтиха, когда дверь за нею закрылась. - Она постоянно нас унижает, а мы ей потакаем!
- Почему диссидентка? – спросил Алексей.
Но Мамонтиха проигнорировала его. Даже поворота головы не удостоила.
И тогда у Алексея взыграло. Он встал.
- Друзья! – возгласил басовито. - Эльвира Павловна без преувеличения гений! Лет через сто о нашем захолустье будут писать: это город, где жила Ковалёва! Как же мы можем позволять себе такие грубости по отношению к ней?
Алексея поддержал главный редактор и ещё несколько человек. Мамонтиха поогрызалась, но, увидев, что никто её не поддерживает, скоро затихла.
Слово было предоставлено Эдику. Он заговорил об очередной «интереснейшей» педагогической публикации в одном из последних номеров «Огонька».
- Заметка, - он продемонстрировал её всем, - как видите, невелика. Я позволю себе вкратце изложить её содержание.
Чтение этой заметки заняло бы от силы семь – восемь минут. Эдик её пересказывал «вкратце» в три раза дольше. Пересказав наконец, предложил приступить к обсуждению.
- Но, - поднял указательный палец над головой, - прежде чем мы начнём высказывать свои мнения, я хотел бы  представить вам нового члена нашего Клуба, учителя русского языка и литературы школы № 3, без пяти минут кандидата наук, бывшего преподавателя Киевского государственного университета имени Тараса Шевченко Кузьменко Александра Ивановича. Александр Иванович, - поманил он меня рукой, - попрошу вас взойти на кафедру.  Наверняка, вам есть что сказать по поводу обсуждаемой публикации в «Огоньке».  Кроме того, вы нас одолжили бы, поведав, по возможности сжато, о своей научной работе.
 
14

После заседания клуба Алексей предложил мне пройтись до площади Ленина.
Спросил:
- Как тебе наше сборище? (Мы уже перешли с ним на ты).
Я ответил:
- Напоминает масонскую ложу.
Он засмеялся.
- Сударь, а у тебя язычок! Уважаю!
Красный жигуль, обогнав нас, просигналил три раза.
Алексей поднял руку, сигналящего поприветствовав вслед.
- Эдик?
- Эдик.
- И что оно есть?
- Оно есть маланец. И этим всё сказано.
- Исчерпывающая характеристика?
- А то нет?
- Ну, не знаю. Всегда бывают нюансы...
- В данном случае без нюансов.
- Гм. Что-то я кипы на нём не заметил. А кто такой Пётр Петрович? Он не маланец?
- Пётр Петрович? Пётр Петрович – гнида, редкая сволочь. Стукач. Будь с ним осторожен.
- С Мамонтихой не мирит?
- Пётр Петрович Мамонтихи боится до ужаса. 
- Такая опасная?
- Бандеровское отродье. Львовянка.
- А начальник твой, кажется, человек приличный? Вступился за Ковалёву.
- Смеёшься? Типичнейшая политическая проститутка!
- А хоть одна приличная особь исмеется среди местной интеллигенции?
- Есть две приличные особи. Эльвира Павловна – человек приличный во всех отношениях. Вторую приличную особь зовут Алексей Хроненко. Но, характеризуя его, следует уточнить: да и тот, по правде сказать, порядочная свинья. К этим двум я готов приплюсовать третью особь. Но чтобы никого из присутствующих не смущать, о ней умолчу. А теперь мой черёд задавать вопросы. У меня есть дочь, это тебе известно. Я хочу, чтобы она после школы поступила в приличный вуз.
- В КГУ?
- Нет. Я хочу, чтобы она поступила в приличный вуз. Надеюсь, я не задел твоё самолюбие?
- Ничуть.
- Так вот, мне кажется, что некоторые её педагоги, твои коллеги, как бы это помягче выразиться... Прусыло – дуб, но это меня не волнует. Его предмет нам в жизни не пригодится. А вот Виолетта Вениаминовна...
- Прусыло в юбке.
- Вот и я это чувствую. Ксюше нравится Машка Бурдей, но если я найму её репетитором, как к этому отнесётся Виолетта Вениаминовна? Говорят, она с Машкой в контрах? Ты меня понимэ?
- Я тебя понимаю. И считаю твои сомнения небеспочвенными.
- И где нам искать репетитора? Первая школа – минус: там историчка – полная идиотка. Я это заявляю не голословно, когда-то брал у неё интервью.
- А зачем Ксении репетиторы? Она умная и способная девушка. Таким не нужны репетиторы.
- Ты хочешь сказать, что у тебя репетиторов не было?
- Ни одного за всю жизнь.
- Не стану оспаривать, что ты умный, однако позволю себе высказать предположение: репетиторов у тебя не было не потому. У тебя за спиной была крутая маманька, попробовал бы кто-нибудь тебя на экзаменах завалить.
- Представь себе, и заваливали. Я, золотой медалист, получил четвёрку за вступительное сочинение. Не поставил одну запятую и нечётко написал слово «интеллигент». Одна недостающая запятая на оценку не повлияла бы, поэтому ко мне банально придрались, приписали орфографическую ошибку. Мол, я слово «интеллигент» пишу через «г»: «интелгигент».
- Классное слово! Подожди, дай я запишу его в свой кондуит... Ты спрашивал, кто такой Пётр Петрович? Он – интелгигент! Ха-ха-ха! А твоя мать, похоже, настоящая интеллигентка. Даже трудно поверить. Не ради сыночка любимого, а ради восстановления справедливости она должна была как-то отреагировать.
- Во-первых, она ещё тогда не занимала настолько высокую должность, чтобы завкафедрой университета (а завалила меня она) перед ней трепетала. А во-вторых, она и не знала про «интелгигента», потому что и я не знал. Не подавал я на апелляцию. О своих ошибках узнал, когда уже стал преподавателем университета. Нашлись доброжелатели, которые шепнули мне на ушко. Рассчитывали моими, а точнее руками моей маманьки устранить конкурента. 
- И в главном университете республики такие же завалы говна, как везде! Нет, эта страна не имеет шансов на выживание. Это я тебе со всей ответственностью заявляю. Однако ты мне это к чему рассказал? Ты считаешь, что Ксюша должна больше заниматься самостоятельно?
- Именно так. Купи ей пособия.
- А если Машку тайно нанять?
- Ты серьёзно уверен, что это возможно? Маша и тайна – две вещи, по-моему, несовместные.
- Ну да, ты прав. Виолетта, значит, способна испортить нам аттестат?
- Виолетта способна. И при этом будет уверена, что проявила доблесть. Да и Маша... Маша совсем не глупа, но она... не знаю, как точно выразить... Она опустошённая, от жизни устала. Ей всё фиолетово. Апатия, одним словом.
- А у кого сейчас не апатия?
- Да, но у неё злокачественная апатия. 
- Спивается, что ли?
- Я не это имел в виду... Но, ей-богу, не хочу развивать. Просто констатирую: не годится она в репетиторы Ксюше.
- Понял. А ещё меня сильно беспокоит английский язык. Этот ваш Владимир, как его там по батюшке, он что из себя представляет?
- Хм!
- Даже не интелгигент?
- Даже не интелгигент.
- А что же делать? В московский вуз без хорошего знания английского не поступишь.
- Эдик – учитель английского языка.
- Кандидатура Эдика не рассматривается.
- Не занимается репетиторством?
- Ещё как занимается! Но есть нюансы... Послушай, мне сказали, что ты хорошо знаешь английский.
- Ты хочешь, чтобы я Ксюше помог с английским?
- Да. А ты думаешь, я неплатёжеспособный?
- Богатый, значит?
- Дачу продам, но тебя ублажу. Ась?.. Чего ты молчишь?
- Не знаю, как реагировать. Давай, что ли, снова на вы перейдём.
- Ты чё, обиделся?
- Что-то вроде того.
- Ладно тебе! Считай, что я пошутил.
- У меня в плане работы записан кружок лингвистический. Детали не уточнены, и мы этим воспользуемся. Пусть Ксюша запишется в этот кружок, и мы будем заниматься «сравнительным языкознанием». Под таким соусом мы не введём во искушение Вольдемара. А тебе не придётся продавать свою мебель, ибо за кружок этот я получаю зарплату.
- Кружок – это сколько часов? Раз или два раза в месяц?
- Да сколько угодно. Всё будет зависеть от нас. Разумеется, не меньше часа в неделю. Но если Ксюша потянет, то можно и два, и три. Мне с твоей дочерью заниматься не в тягость. Ибо хорошую дочь ты воспитал. 
- Блин! Дай пожму твою руку!
- Изволь.
- Нет, дай я тебя обниму!
Встречный мужик, наверное, нас принял за пьяных.
- Слушай, - тихо спросил Алексей, не выпуская меня из объятий, - ты действительно верующий?
- А что, не похож?
- Нет, ну на самом деле? Верующий без понтов?
- В смысле?
- Ну есть такие интеллигенты, которую бьют себя в грудь: «Христианин - звучит гордо!» А сами даже и не крещёные.
- Я крещёный. Но крестился недавно.
- У нашего бабника, что ли?
- У отца Павла. Он мой крёстный отец. Хороший, по-моему, человек.
- Я понял. У вас не принято священников критиковать.
- Да нет же! Поверь мне: отец Павел – замечательный человек.
- Гм, почему-то поверил... Чёрт побери! Ты меня сегодня дважды ошеломил!.. Знаешь-ка?..
- Что?
- Кругом!
- Не понял.
- Кругом! Шагом марш в ресторан! Я угощаю.
- Не хочу в ресторан. Я вообще не хожу в рестораны. Если ты не устал, давай лучше по городу прогуляемся. Ты будешь гидом.
- Обязательно погуляем. Но сначала гульнём в ресторан. Это наша главная туристическая достопримечательность.
В ресторане, выпив сто грамм под селёдку, Алексей принялся разглагольствовать философски:
- Если человеку запретить есть, но не отобрать у него еду, он не станет жертвовать жизнью даже во имя самого высокого идеала. Но, принимая пищу, он будет каждый раз озираться, нервничать; от страха он полезет на трибуну клеймить попавшегося на «чревоугодии». И так постепенно он станет циником. В каждом, по своему подобию, он будет видеть двурушника и лжеца: раз жив, значит жрёт исподтишка. Если бы коммунисты запретили питаться гражданам СССР, чудовищный цинизм их идеологии раскрылся бы очень скоро. Но они запретили вещи, жизненная важность которых черни менее очевидна. Потому и продержались так долго. Но ты, конечно, со мной не согласен. Ты уже в уме меня припечатал, как Мамонтиха Эльвиру: да он отъявленный диссидент! А я не диссидент. Я вообще не люблю диссидентов. Даже больше: я их презираю. Я не хочу революции. Я не хочу перестройки. Я просто хочу жить по-человечески. В мире подлинных идеалов, а не химер. Чтоб идеология была честной, моральной.
- Я тоже не люблю диссидентов. И тоже не хочу перестройки. И боль, тобой высказанную, разделяю. Но я не верю в моральную идеологию. Я верю в заповеди христианской религии. Идеологии рукотворны, они не могут иметь настолько прочный престиж, чтобы соборно объединить народ. Такой силой обладают только те заповеди, которые никем не могут в принципе ставиться под сомнение.   
- Ну а если эти заповеди изжили себя? Если они скомпрометированы теми, кто должен был их блюсти в первую очередь? Если они в силу этого утратили связь с живой жизнью? Знаешь, я готов признать себя верующим, но я категорически отказываюсь веровать слепо. Поэтому я не пойду в церковь. Богу, если Он есть, совсем не нужно, чтобы люди в него верили слепо. Он хочет, чтобы люди были мудры, а не суеверны. Вера должна основываться на опыте, а не наоборот.
В ресторане других посетителей не было. Все столики, кроме нашего, были свободны.
Официантка, пышнотелая молодица, принесла нам по порции гуляша.
Выпили ещё по сто грамм под гуляш. 
- Ты заметил: мы постоянно склочничаем? – продолжил философствовать Алексей. - Вот даже мои рассуждения – это, по сути, рассуждения склочника. Склочный настрой у нас, можно сказать, в характере. Мы всем всегда недовольны. Я так скажу: советский народ – это действительно новая историческая общность – общность закоренелых склочников. Жадных, до неприличия алчных склочников. У нас у всех самосознание человека из очереди. Мы готовы грудью бросаться на амбразуру за какой-нибудь дефицит. В нашем бесклассовом обществе, где нет эксплуататоров, а потому, казалось бы, все должны быть бескорыстными, мы ужасно зациклены на материальном. У нас нет ни одной клетки, ни одной хромосомы, которая не была отравлена ядом мещанства. Знаешь, я в детстве с завистью смотрел на тех, у кого родственники работали в магазинах и имели доступ к дефицитным товарам. Мои родители в этом смысле были совершенно несостоятельны. И я с малых лет возненавидел очереди. И никогда, никогда не стоял в них. Даже за хлебом. Это был один из моих жизненных принципов. Но вот я, такой принципиальный, женился. Жена пришла жить в нашу в квартиру, и через какое-то время начала меня упрекать: «Ну как ты можешь спать на таком диване? Он продавлен, скрипит, и вообще сюда стыдно порядочных людей пригласить!»  И зудела, зудела: «Что ты за мужчина! Другие мужья всё достают». И так меня замурыжила, что я вознамерился природу свою пересилить. В мебельном записался в очередь на польский диван. Неделю ходил отмечаться, однажды даже дежурил ночью со списком. Это чтобы никто новый список не начал писать. Диван я купил, но после этого я проклял и комфорт, и советскую власть, и раскаялся в том, что женился.

Выйдя из ресторана, мы направились в сторону речки. Но пошли мы не по Кирова, которая выводит прямо к мосту, а свернули на параллельную улочку. Уже стемнело. Фонарей на улочке почти не было, но не было и машин, и мы шли по проезжей части.
Пройдя улочку до конца, свернули направо. Минут через пять вышли к большому выгону, за которым дорога шла резко в гору. Там, где начинался подъём, чуть в стороне стоял столб со светящимся фонарём. Пространство вокруг столба было огорожено деревянным забором. Туда от дороги вела натоптанная тропинка. Другая тропинка вела от калитки в заборе к хатке, евда видневшейся между деревьями на уступе холма. Оказалось, Алексей меня вывел к раскопу, о котором докладывала Ковалёва.
Стоило нам свернуть на тропинку, как за частоколом раздался хриплый собачий лай.
- Кавказская сторожевая, - прокомментировал Алексей. – Умнейшая тварь! Детей привечает, а взрослых фильтрует: сразу отличит, кто свой, кто не свой. Ксюша о ней прямо легенды рассказывает. Во, глянь, замолчала! Нас, значит, за своих признала!
Я заглянул в щель в частоколе и прямо перед собой, в полуметре, увидел здоровенную морду собаки. Она принюхивалась, поводя мокрым носом, как это делает дегустатор духов, - как будто действительно фильтровала меня.
- Видишь сооружение типа теплицы? Это и есть раскоп, - просвещал меня Алексей. – А вон там, справа, накрыта полиэтиленовой плёнкой яма, где Ковалёва копает с детьми. У них там всё по науке: скребочки, щёточки, не дуром лопатой орудуют. Ксюша, представь себе, нам заявила недавно: «Хочу быть археологом». А чё, я лично не против. Профессия благородная.
- Я тоже в детстве мечтал стать археологом... Ну что ты нюхаешь всё да нюхаешь? – заговорил я с собакой. – Как зовут-то тебя?
- Мистер, - ответил за него Алексей.
- Мистер?
- Мистер, Мистер. - Эльвира Павловна подошла к нам совершенно неслышно. – А вы кто такие будете? А-а, журналист! – узнала она Алексея.
- И по совместительству Ксюши Хроненко отец. Знакомлю вот Александра Ивановича с достопримечательностями нашего городка. Он, между прочим, Ксюшин учитель литературы.
Я поздоровался.
- Да, я вас видела. Вы меня внимательно слушали. Вы учитель только литературы?
- И русского языка.
- Как это мило! Он сказал: «учитель литературы», хотя обычно говорят: «учитель русского языка». И редко прибавляют: «и литературы». Интересуетесь археологией?
- Да. В детстве мечтал стать археологом.
- Даже так? Ну, тогда пойдёмте в мои хоромы. Чаем индийским, «три слона», вас угощу. Алексей Владимирович, только сразу условимся: никаких разговоров об интервью. Вы сейчас не журналист. 
- Ну почему, почему, почему, дорогая Эльвира Павловна?!
- По кочану!
- Веско! – кивнул Алексей. – Больше вопросов нет!

15

Четыре дня у меня держалась температура за 40, а однажды термометр показал 41. Совсем было худо.
Пожилая врачиха, которую Михаил Филиппович вызвал по телефону, прописала антибиотики. В аптеке их не было, Михаил Филиппович Олегу звонил. Тот достал, но температуру они сбили лишь ненамного, до тридцати девяти, и то ненадолго. На третий день вызвали «скорую», чтобы меня отправить в больницу, но фельдшер, на «скорой» приехавший, отсоветовал ложиться в стационар.
- Оттуда, - сказал, - запросто можно не выйти живым. Надо постараться достать голландских антибиотиков.
Михаил Филиппович звонил Насте, и на следующий день она их доставила. А ещё мёда липового и банку перетёртой малины.
Мне было очень худо, смерть, я чувствовал, была близко, но даже в самые тяжёлые дни, когда я горел и метался в бреду, я чувствовал: меня защищает Господь. Он был рядом, и я был настолько уверен, что ничего фатального со мной не случится, что молился Ему не об исцелении от болезни, а только благодарил Его, благодарил, благодарил. Сердце работало с бешеной перегрузкой, но до чего же уверенно отстукивало оно каждый удар!
И вот я пошёл на поправку – и радость от близости Бога меня покинула. И задумался я: неужели милость Его предназначена только страждущим и болящим? Если так, то лучше не выздоравливать: никакое житейское счастье не сравнится с тем чувством блаженства, которое я испытывал во время тяжёлого обострения.
«Нет, - отвечал мне кто-то незримый и мудрый. – Бог всегда рядом: и в болезни и когда ты здоров. Просто в суете ты забываешь о Нём. Когда у тебя жар за 40, твоё сердце непрестанно творит молитву; если оно будет отвлекаться на что-то другое – тело умрёт. Но когда организм крепок, у него появляется много забот, отвлекающих от молитвы. Научись непрестанно молиться, и тогда Бог будет всегда рядом с тобой, и та ни с чем не сравнимая радость, которую ты испытал в болезни, не покинет тебя».
Когда у меня наконец спала температура, заболел Михаил Филиппович. Видимо, от меня заразился. Настала моя очередь ухаживать за больным.
Опять приезжала Настя, привезла ещё пачку голландских антибиотиков, но Михаил Филиппович отказался их принимать.
- У меня всего тридцать восемь и пять! Зачем же я буду всякой дрянью травиться? – таков был его аргумент.
Две недели я не ходил на работу. И почти три недели я не ходил на Котовского. Когда я наконец добрался до дома Алёнушки, «запорожец» стоял на улице с открытым багажником и отец с матерью доставали оттуда и складывали на траву аккуратные колышки. Видимо, они их напилили в лесу. Они оба внимательно на меня посмотрели. Я кивнул – они не ответили. Проходя мимо, я успел заметить в нижнем углу ветрового стекла переводную картинку: герб с двумя голубыми полосками и когтистым львом. Явно гэдээровская картинка. «Она здесь!» - пронзила меня догадка. Я ускорил шаг, боялся попасться ей на глаза. Какая-то старуха наблюдала за мной из-за калитки. Я улыбнулся ей. Мол: «Учитель я, бабушка. Просто гуляю». Обратно шёл по параллельной улице. Зашёл в магазин. Там Вася Горбач, из пятого класса, его очередь как раз подошла. Продавщица взяла от него авоську и не спеша вложила в неё одну, две, три, четыре буханки хлеба. Вася вышел, и я поспешил вслед за ним. Вася свернул на Котовского.
- Подожди, - окликнул его. – Где ты живёшь?
Он показал: вон там. 
- Далеко отсюда твой дом?
Головой покачал: недалеко.
Мыкнул что-то нечленораздельное. Оробел.
- За тем высоким деревом или до?
- За. Нет, до.
- Так за деревом или ближе сюда?
- Да, ближе сюда.
Какое-то время шли молча.
- А дом, где дерево, чей?
- Какой?
- Тот, возле которого «запорожец» оранжевый часто стоит.
(Мысль: «Что же я делаю?»)
- А-а. То дяди Коли машина.
- Он инвалид?
Снизил плечами.
- Ты не знаешь: инвалид твой сосед или не инвалид?
(«Чего я пристал к недоумку? Какая разница: инвалид или не инвалид дядя Коля?»)
«Недоумок» совсем растерялся, ничего не ответил.
- Может, у дяди Коли жена инвалид?
Опять снизил плечами.
- Может, сын инвалид? У него есть сын?
Снизил плечами.
- Ты не знаешь, есть у дяди Коли сын или нет?
Коля пошёл быстрее. Я чуть не заорал на него: «Как же ты доучился, такой идиот, до пятого класса?»
«Запорожца» не было перед домом, он куда-то уехал. Та же старуха выглядывала из-за забора. Я не смотрел на неё. «Иди ты к чёрту! – послал её мысленно. – Я учитель! Может быть, я классный руководитель, и мне надо поговорить с родителями моей ученицы, а ты тут пялишься, чёртова кочерга!»
Вася свернул к калитке. Даже не попрощался с учителем. «Ай да Вася! Ай да жлобёнок! Завтра вызову и двойку поставлю!»
И опять по параллельной улице вышел назад к магазину. Людей собралось на остановке десятка два.
Спросил у бабы:
- Ходит сегодня автобус?
- Та начебто з ранку ходив.
Пошёл в центр пешком. Автобус меня догнал, когда я от моста начал взбираться в гору. Он натужно выл и почти остановился (назад, я испугался, покатится!) в момент переключения передач. Старая колымага, не по возрасту ей были такие подъёмы. Стоило мне немного ускорить шаг, и я опередил бы его.
Когда я пришёл на вокзал, старый «лаз» там уже отдыхал. «Бедненький», - пожалел я его. У меня к автобусам с детства особое отношение. В Д. мы жили возле парка автобусного. Я все до единого автобусы знал по номерам, определял их по звуку двигателя с глазами закрытыми. Иду по улице и воображаю, что автобус веду: перед каждой выбоиной «притормаживаю». Еду на велосипеде и воображаю, что это «паз-672», номер 50-09. На следующий день я «выхожу на маршрут» на «лазе» шестьсот девяносто пятом, номер 97-32. Я себе карту-схему маршрутов нарисовал с обозначением остановок, в соответствии с ней катался. Подъезжаю к «остановке», аккуратно, думая о «пассажирах», жму на тормоз и давлю на болт, которым привинчен руль, как будто это кнопка двери. «Чух», - это если «лаз», там пневматический привод дверей. Ну а если «паз», то отъезжаю от остановки беззвучно.
Когда меня спрашивали: «Кем ты хочешь быть, когда вырастешь?», я отвечал: «Шофёром автобуса». И теперь вот мысль вдруг: «А ведь не поздно ещё переучиться». На полном серьёзе такая мысль. «Категории B и С у меня открыты. Освоюсь немного и пойду в ДОСААФ записываться на курсы, чтобы открыть категорию D».
Будь я водителем «лаза», разве рвал бы ему трансмиссию? Я переключался бы на первую в самом низу и ехал бы тихо-тихо, старичка не вгоняя в одышку: чмых-чмых, чмых-чмых, чмых-чмых.

Номер телефона Алёниной тётки я накручивал очень решительно, но когда пошли гудки, хриплые и протяжные, решительности у меня тут же и поубавилось. Я ненавижу, когда мне звонят и бросают трубку. Считаю хамством подобное поведение. И что же? Если тётка трубку возьмёт, не вступать же мне с ней в разговор! Мне предстояло уподобиться хаму.
Однако никто трубку не взял. Я достал монету из монетоприёмника.
Куда дальше идти? В гастроном? Раз уж выбрался в центр... Вдруг там выкинули дефицит?
И действительно в гастрономе давали наборы: пачка гречки, банка килек в томате и пакет панировочных сухарей. По одному набору в руки, но при этом две очереди. Я выстоял сначала в одной, а затем в другой. Добытчик! А дальше – о диво! – на витрине водочного отдела увидел портвейн «Массандра». Стоят бутылки пузатые с яркими этикетками, как ни в чём не бывало. И очереди, считай, нет: каких-то пять человек, и то не за вином, а за сигаретами. Портвейн не дешёвый, однако.
Я купил две бутылки: одну, решил, выставлю прямо сегодня, подлечимся с Михаилом Филипповичем, а вторую заначу для какого-нибудь важного повода. Например, к Настиному приезду. Очень трогательную она ко мне проявила заботу. 
В общем, приободрился. Но, выйдя из гастронома, повернул не в сторону дома, а к почте.
Этот телефон не хрипел. Три раза прогудело и – щёлк! Небольшая пауза – а потом: «Аллё!» Неприятный голос. Я молчал. «Аллё!» Я молчал. «Хто это?» Я молчал. А тётка Алёнина «аллёкала» и «аллёкала». Киев живёт своей жизнью. «Племянницу позовите!» - мысленно я на неё заорал. Не услышала. Коротко: «Би-би-би». Только зря деньги потратил. 
Шёл домой и всё разговаривал по телефону с Алёной.
- Алёнушка, я себя выдал! Рухнула вся моя конспирация. Вася-олух обо всём расскажет родителям, те донесут дяде Коле, папочке твоему. «Учитель тут ходил, нами интересовался», - расскажет тебе папочка по телефону. «И вы его видели?» - «Видели». - «И как он выглядит?» - «Довольно высокий. Ничего себе так. Прилично одет. Вот только взгляд у него какой-то придурковатый». – «Придурковатый? Тогда я знаю его». – «Кто же это?» - «Да так, один...» Как же ты, Алёнушка, меня назовёшь? Твой «воздыхатель»? «Не от мира сего»? Или: «несчастный»? Алёнушка, кто я для тебя? Когда приедешь, найди меня, очень прошу. Мне очень, очень важно услышать ответ на этот вопрос. Я тут же стушуюсь, даю тебе честное слово. Для тебя не стану занозой. Просто мне очень важно... Меня всё устраивает в новой жизни... Город твой нравится... У меня здесь появились друзья, их зовут Алексей, он журналист, и Эльвира Павловна, она археолог. У меня несколько замечательных учеников, которые меня уважают. И с коллегами мне намного проще выстраивать отношения, чем на кафедре в университете. Всё у меня хорошо! К тому же я сегодня купил в гастрономе две бутылки портвейна «Массандра». А ещё гречку и кильку в томате. Ты надо мной смеёшься, родная моя немчушка?
Видно, не совсем я тогда ещё оклемался. В болезни я сентиментален.
 
Часть 2. 1994

1

Сижу в своей каморке и проверяю тетради. Врывается Маша с воплем:
- Ты представляешь! Он четыре кекса зараз сожрал!
За ней маячит Вольдемарова туша.
- А что тут такого? – смеётся, довольный.
Глаза маслянистые.
- Четыре кекса – это для Вовика плёво дело, – говорю. - Он при мне однажды заглотил двенадцать эклеров.
- Врёшь! – не верит Маша.
- Врёт, - говорит Вольдемар. – Двенадцать не съем.
Маша садится на стол, отодвинув стопку тетрадей. У неё красивое платье. Фирменное, наверное.
- Ты долго собираешься здесь торчать? – спрашивает.
- А что?
- У Вовика через час с папашкой урок. Они сегодня наконец должны тему закрыть: месяц уже учат «гав дуюду». «Гав» у папашки получается, а с «дуюду» сложнее. «На мат, - говорит, - похоже, но менее изящно». Пока они гавкать будут, мы с тобой до книжного прогуляемся. Ась?
- А зачем, вообще-то, твоему папашке английский язык? – спрашиваю.
- А ты ему сам этот вопрос задай.
Маша выуживает тетрадь Пиратовской из стопки проверенных.
- «Домашняя работа. Сочинение. Моя школа», - читает с аффектацией.
- Перестань.
Так она меня и послушала.
- «Моя школа находится за рекой. Чтобы попасть в неё из центра города, вам...» Кому это «вам»? К кому она обращается? К тебе, что ли?
- К тебе.
- «...вам придётся...» Мне не придётся. Это, наверное, к Вольдемару она обращается. – Вольдемар хихикает. – «...вам придётся сначала спуститься к реке, перейти через мост, а потом свернуть на тропинку, которая выведет вас прямо к школьным воротам». Блин, туристический путеводитель! «От ворот к крыльцу школы простирается длинная берёзовая аллея, а между берёзами цветники, на которых уже зеленеют сочные листья тюльпанов. Пряди берёз неподвижно свисают до самой земли. По белой коре ползают сонные пчёлы. Весь воздух пропитан благоуханием весенней свежести». Я балдею! Она что, все работы так пишет?
- Способная девка, но писала не она, - сентенциозно говорит Вольдемар.
- И я тоже не поверю, что она сама написала. - Маша листает тетрадь: смотрит оценки. – Пять, пять, снова пять. Хм, что тут написано? «Не-убе-ди-тель-но». Если неубедительно, то почему ты поставил ей «пять»? – Не дождавшись ответа, листает дальше. – «Здесь русский дух, здесь Русью пахнет», - зачитывает с театральным пафосом и ржёт.
- Это где, в нашей школе, что ли? – гогочет и Вольдемар. Жирные щёки его колышутся, как потревоженный студень. – По-моему, если у нас чем пахнет...
- Вова, не продолжай! – Маша не даёт ему фразу закончить.
Я вырываю у Маши тетрадь.
- Сочинение в классе писалось, так что клювики свои вороньи закройте.
Маша гримасничает.
- Ой, только не надо лялякать! А то я не знаю, как пишутся классные сочинения!
- Циники! – отмахиваюсь. – Шли бы себе мимо гулять.
- Опустела без тебя земля! – поёт Маша и подбивает мою руку. 
Пьяная и весёлая, она напоминает Лисичку из «Амаркорда».
Вольдемар принюхивается.
- А здесь, кажется, в самом деле попахивает. Как будто краковской колбасой. – И сам смеётся, жир под кожей колышется.
Ясно, что работать они мне не дадут. Откладываю тетради.
- Тебе только о запахе колбасы и рассуждать, - говорю Вольдемару. – В колбасах ты, безусловно, эксперт.
- Колбаса – это осязаемо, обоняемо и для организма полезно. А твоё «двуязычие»? Даже коню понятно: Пиратовская наслушалась твоих разглагольствований. А мне по хрену сколько язычие. Сейчас мне, например, хватает одного русского языка.
- Запретят русский язык, ты перейдёшь на украинский. Да?
- Никто его в пределах государства не запретит.
- А если?
- А если запретят, то перейду на украинский.
- Ну и чего ты ждёшь? Бери пример с Виолетты.
- С какой стати? Пока за русский язык с работы не выгоняют – с чего бы это я переходил на украинский? Но если все станут говорить на украинском, я тоже выучу. Разве это трудно?
Всё, он меня завёл.
- Вова, - ору, - как ты не понимаешь: стыдно быть таким конформистом!
- Я не конформист, а реалист, - вальяжно скрипит Вольдемар. – На Украине и положено говорить на украинском, как в Англии на английском, а в Германии на немецком. Лично я, конечно, предпочёл бы говорить на русском, но, хочу я того или нет, так не будет. Я понимаю: если будет не так, как мне хочется, то придётся приспособиться к обстоятельствам. Нельзя жить в обществе и быть свободным от общества. Кто этого не понимает, тот, по-моему, страдает психозом. Помнишь, как в комедии «Волга-Волга»: «Хлеб с солью – это её психоз». Твоё двуязычие – это именно психоз, а здравомыслящие люди трезво оценивают объективные обстоятельства. По факту на сегодняшний день языковой вопрос стоит для населения на сто тридцать пятом месте по важности. В том числе и для русскоязычных.
- Потому что их воля скована внушённым им иррациональным комплексом вины! Иррациональным – потому что всё должно быть наоборот: это русская культура и русский язык больше всего пострадали от большевиков. Это большевики искусственно подняли статус украинского языка. Вот тебе и вся объективность! 
- Юпитер, ты сердишься, следовательно, ты не прав.
- Вовик, о чём ты бредишь? Какие «все»? Какое «сто тридцать пятое место»? – Маша тоже заводится. – С кем ты общаешься, чтобы делать такие выводы? Ты же по целым дням дрыхнешь и даже газет не читаешь.
- Чего это я газет не читаю? Читаю и телевизор смотрю. И вообще, что вы так нервничаете? Берегите нервные клетки: они не восстанавливаются.
Маша брезгливо морщится. Снова берёт тетрадь Пиратовской. Близоруко всматривается в расписание уроков по русскому языку и литературе, вложенное под прозрачную полиэтиленовую обложку.
- Сань, я посижу у тебя завтра на уроке, ладно? – подлизывается ко мне.
- Зарекался я, Вова, с тобой когда-нибудь спорить.
- А чего? Можно и поспорить, - ржёт Вольдемар. – И спорить скучно, и не спорить скучно.
- Сань, я посижу у тебя на третьем уроке, ладно? – канючит Маша. – У меня окно. В учительской мне оставаться опасно, там меня ещё покусают ядовитые беспозвоночные.
- У-у, - качаю отрицательно головой.
- Меня только смущает, что ты так волнуешься из-за колбасы, - не унимается Вова.
Маша:
- Только ты вызови Пиратовскую, ладно?
- Вов, давай я тебе Буревестника подарю. – Я беру с полки бронзовую статуэтку, изображающую Сокола, беседующего с Ужом.
Вольдемар довольно смеётся, его жирная шея и щёки колышутся.
- Вызовешь Пиратовскую? – Маша кокетливо заглядывает мне в глаза.
- У-у.
- Ну, пожалуйста! Ну, чего тебе стоит?
- Я не пущу тебя на урок.
- Интересно, как это у тебя получится? Вытолкаешь меня, да? При Пиратовской? А если я буду сопротивляться? Ой, опозоришься при умнице, красавице, комсомолке!
- Жаль, что у меня свой урок, - говорит Вольдемар. – Я бы тоже пришёл. Интересно понюхать, чем у вас пахнет. 
- Ну, ты, Вова, и... – Я не заканчиваю предложения, но он и так понимает, что я хотел сказать.
- Не нервничай. – Маша кладёт свою ладонь мне на руку. – Это упрямое животное мы всё равно не переспорим.
Сравнением с животным Вольдемара ей не смутить.
- Маша, не хочу тебя огорчать, но все люди – животные, - хихикая, говорит он. - И ты, и он в том числе.
- Я – да, он – нет. – Маша тоже смеётся. Дёрганая она стала. До отъезда в Москву такой не была.
В девяностом Маша от нас уехала. В белокаменную. У неё случился бурный роман с полковником, приезжавшим инспектировать гарнизон. Тот её и увёз. Обещал развестись с женой и жениться на ней. Но потом, видимо, передумал. Как говорит Вольдемар, «поматросил и бросил». После четырёхлетней отлучки прошлым летом Маша вернулась в наш город. Прусыло (он директор теперь) взял её на полставки. 
- Ну, пойдём! – Маша тащит меня за рукав.
Как же мне неохота идти!

Вове налево, нам с Машей направо.
- Через берег? – спрашиваю.
- Веди меня туда, где Пиратовская унюхала Русь.
- Понятно. Сардонический тур.
- Во-во! Именно это слово!
Перейдя через мостик и поднявшись в гору, оказываемся возле торговых рядов. Вот и «Книгарня». Дверь на замке. Ходят слухи, что книжный скоро вообще закроют. Нерентабелен. Во дворе, возле пункта приёма стуклопосуды, наблюдаем огромную очередь. Маша тянет меня туда. Буквально тянет, за руку. Мне это неприятно. Оглядываюсь: не видит ли нас кто-нибудь из знакомых. Например, некий медик, точнее медичка, обслуживающая больных по вызову.   
- Зачем?
- Я всегда была с моим народом, там, где мой народ, к несчастью, был, - цитирует Ахматову.
- И что? Будем стоять и глазеть?
- В очередь встанем.
- Ага. У меня как раз оказалось десяток пустых бутылок в портфеле.
Она не отпускает мою руку. Наоборот, вжимается в неё грудью. Худая.
Старик в потёртом тулупе с двумя авоськами бутылок лезет без очереди. Его не пускают.
- Я инвалид войны! – Он достаёт из внутреннего кармана удостоверение.
- Я тоже инвалид! – кричит на него злющая, ссохшаяся, как таранка, старуха.
- Я четыре года в окопах провёл!
- А мой муж с войны не вернулся! И я одна четверых выходила!
- Это меня не касается, что он не вернулся! Многие не вернулись! Я не виноват, что он не вернулся! Я вернулся – и имею право проходить без очереди!
- Право он имеет! Морду нажрал!
- Я не виноват, что они не вернулись! Мне плевать, понятно?!
- Сволочь ты!
- Мне плевать!! Мне государство приказало идти без очереди – и я иду!
- Какое государство! Нет уже того государства!
- Ты за кого болеешь? – интересуется Маша.
- Идём.
В сквере, где Ленин, садимся перекурить. У Маши сигареты «Pall Mall».
Каждый мимо нас проходящий пялится в нашу сторону. В самом деле, колоритная пара.
- Ну и быдло! – заводится Маша.
- Покажи им язык.
Она тут же и показала. Бабе какой-то. Бабу судорогой свело, но ничего ей не сказала. Остереглась. Только головой укоризненно покачала.
- Ты провокатор! – смеётся Маша.
Двое идут. Лет по сорок.
- Го-го-го, - басит он.
- И-хи-хи-хи-хи, - визжит, захлёбывается она.
- Ну? Ну? - наседает он на неё. – Ну?
Она, игриво отпрянув, суёт ему дулю под нос.
- Го-го-го! – хватается он за живот.
- И-хи-хи-хи-хих, - еще пуще визжит она.
- Этим до нас дела нет, - комментирует Маша. – Потому что счастливые. – Это слово она побуквенно выговаривает: с-ч-а-с-т-л-и-в-ы-е. 
Встаём. Направляемся к гастроному.
Гастроном в соседнем здании.
- Жди здесь, - командует Маша. Сама внутрь заходит. Минут через пять возвращается. Глазами показывает на сумочку. Оттуда торчит головка чекушки. – Угу?
- Маш, в другой раз.
- Не бузи!
- Правда, Маш. Сегодня много работы. Завтра четыре урока. Надо готовиться.
- «Надо готовиться», - передразнивает она. - Маразм! К чему готовиться? Ах, да! Пиратовская!
- Далась тебе Пиратовская.
- А чего! Классная девка. Я тебя понимаю. Чего б тебе на ней не жениться? Ей уже есть шестнадцать? Я думаю, она в тебя влюблена.
- В Колю Семёнова она влюблена.
- Коля Семёнов в неё влюблён, а она в тебя влюблена.
- Дура!
- Кто? Пиратовская?
- Ты! Пиратовская – умничка.
- Ой-ой-ой! Не обольщайся! Такая же дура, как все! И ты дурак! Тридцатилетний дурак учит шестнадцатилетнюю дуру!
- Ну да, у тебя везде одни дураки.
- И нет у неё никакого будущего! И у тебя нет!.. – Полезла в сумочку за сигаретами.
- Зато у тебя есть.
- И у меня нет. Ни у кого нет. Нам всем скоро трындец!
- Ты, мамочка, очень мрачно смотришь на вещи.
- Пародируешь Барсука?
Мы уже на мосту. Омут чёрный, а по краям его извиваются русалочьи косы.
- Жутко глядеть в черноту. Страшно увидеть там Прекрасную Даму. С рыбьим хвостом.
- Бредишь? – Она таращится на меня.
- Блок в этом омуте утонул.
- Что ты мелешь?
Перегнулась через перила. Ногу подбить – и туда улетит. К Прекрасной Даме.
- Маша, пойдём.
- Куда? К тебе?
- Я к себе, ты к себе.
- Я, между прочим, ещё ни разу у тебя не была. Это невежливо с твоей стороны – ни разу не пригласить меня в гости.
Молчу.
- Вот-вот. Нечего возразить.
Молчу.
- Ах да, я вспомнила: у тебя же крыша течёт!
- Причём тут крыша?
- Так течёт или не течёт?
- Да, у меня в доме крыша слегка протекает.
- Дом три года назад купили, а крыша уже протекла. Безобразие!
- Ничего удивительного. Дом не новый.
- На новый у мамочки не хватило пенёнзов?
Глаза сощурила зло. Накатило, значит.
- Ладно, шагай! – Губы скривила презрительно.
И тут же жестом приказала: стоять!
- Корёжит тебя? Выброси эту дрянь! – Глазами показываю на чекушку. – В омут закинь!
Отсечка по локтю. Её папашки любимый жест. Одним словом, дочь солдафона. К тому же пьяная.
Дальше молча идём. До самого перекрёстка, где пути наши расходятся.
- Пока.
- Постой! – она удерживает меня за руку. – Не злись!
Пришлось её провожать.
Прощаемся возле КПП.
- На! – протягивает мне чекушку. – Выпей за здоровье рабы Божьей Марии!
- Пост сейчас.
- На, говорю! Выпьешь после поста!
Мне неловко перед дежурным по КПП.
Открываю портфель, и она бросает туда чекушку. 
Спрашивает:
- Ты помнишь про воскресенье?
- Помню.
- Я заеду.
- Не надо. Я не знаю, когда закончится служба. Сам приду. К часу буду наверняка.
- Как пожелаете.
Руку протягивает. Для пожатия.

2
Избушка моя вовсе даже не старая. С резными наличниками между прочим. С крыльцом. Не резным. Но крыша зимой протекла. И в сильный дождь угол теперь намокает. Он и сейчас сырой, и обои в одном месте слегка отклеились.
Звонил Олегу, он обещал прислать мастера. Месяц назад это было. Не до меня ему – в депутаты полез. Он больше не кооператор. Он теперь бизнесмен, звучит гордо. Интервью раздаёт налево-направо. «Я, - говорит, - для района рабочие места создаю».
Помню застолье было по случаю юбилея Михаила Филипповича (я тогда ещё у него квартировал). Вышли мы с Олегом перекурить и разговорились.
- Как работается? – спросил я. - Палки в колёса не ставят?
- Палки в колёса? Ты что под палками имеешь в виду?
- Ты разве не понял?
- Малыш, честное слово, я не врубаюсь, о чём ты. Будь добр, уточни: кто, по-твоему, должен ставить мне палки в колёса?
- Что ты выпендриваешься? Во всё ты врубаешься! Я имею в виду тех, кого в вашей среде называют совками и коммуняками.
- Коммуняками? Малыш, я ведь и сам коммуняка.
- Тоже скажешь!
- Ты мне не веришь? Спроси у папаши. Отец, - прокричал он в окно, - он не верит, что я коммунист!
- Член КПСС, - высунувшись в окно, подтвердил Михаил Филиппович.
- Чудеса! Ну, тогда скажи мне: рынок начинает работать или все эти разговоры по телевизору одна болтовня?
- Рынок, малыш, всегда был, есть и будет.
- Да, но раньше цены определялись сверху, а теперь они должны зависеть от спроса и предложения. Неужели мне на пальцах тебе объяснять?
- Объясни. Ей-богу, не догоняю.
- Допустим, у тебя нет конкурентов, тогда никто тебе не помешает заламывать цены. Но вот появляется ещё несколько строительных кооперативов…
- Когда появится ещё несколько кооперативов, цены будут такими же, - не даёт он закончить. Щурится, чешет затылок. – Малыш, ты правда такой наивный или прикидываешься? Как ты не догоняешь: мне всегда будет проще договориться с такими, как я, нежели цены сбавлять.
- А если я не захочу с тобой договариваться?
- А куда же ты денешься? Ты же не самоубийца!
- Даже так?
- Малыш, - произносит он нараспев, - ты, вообще-то, производишь впечатление неглупого человека, я это без лести тебе говорю. А потому советую: не валяй дурака, вступай в партию. Без этого ты не будешь успешным, поверь мне! Успей вскочить в последний вагон отходящего поезда.
- Я ему то же самое говорю, - высовывается Михаил Филиппович. Он, оказывается, не отходил от окна и прислушивался к нашему разговору.
И вот теперь Олег в одной команде с Бурдеем. Бурдея он, говорят, спонсирует.
А у Насти, сестры его, парикмахерская в нашем городе. В той самой гостинице, где я ночевал в день приезда. Я к ней стричься хожу. Нормально, между прочим, стрижёт. Ловко так с ножничками управляется, чик-чик-чик, и вспоминает, как мы на пару картошку копали, как я с Лёшкой на рыбалку ходил, как испугался, когда увидел её неглиже (чего, между прочим, не было). А ещё как лечила меня. Расспрашивает о Лёшке. Он теперь мой ученик, уже девятиклассник. Убогонький. Тройка, тройка, четвёрка, тройка... Четвертная – тройка, годовая – тройка. 
В прошлом году Настя вышла замуж за компаньона Олега. Новый муж, говорит, Лёшку не обижает. Она на сносях. Пятый месяц. И на живот свой, заметно уже округлившийся, глазами показывает. «Девочку, - говорит, - хочу».
Всё мне вываливает. Как будто я близкий родственник ей.

А с крышей мне действительно надо срочно решать. На майские мать приезжает, очень хотелось бы до её приезда успеть. А то ведь сама полезет, она такая.
Легко сказать: надо решать. Сам я ни на что не способен. В том смысле, что нет у меня никаких строительных навыков. Разве что деда Гришу позвать в качестве консультанта.
Дед Гриша – это сосед мой. Ему уже за девяносто, а он ещё богатырь. За водой к колодцу с двумя вёдрами ходит. Дрова сам колет, грядки копает, картошку сажает. Я предлагал ему помощь – «не треба». Не доверяет. Загородку для кур недавно соорудил. И со скворцами воюет. Птаху эту он ненавидит люто. Они склёвывают у него верхушки кустов помидоров. Причём, у соседей не склёвывают, а у него срезают чуть ли подчистую. Почему-то скворцам нравятся именно его помидоры. В скворечнике, который у него висит на антоновке, замшелом, почти что сгнившем, птицы давно не селятся, но он всё равно одержим идеей этот скворешник снести. Сам он уже на дерево взобраться не может, мне намекает. Я ему: «Да нет там скворцов!» А он: «В прошлом году не селились, а в цьому візьмуть і поселяться. Шпаки ці – пакость така, шо хуже нема».
Время от времени он заходит ко мне по-соседски. Яиц принесёт в кармане, по одному аккуратно из кармана выкладывает их на стол. В минуту одно яйцо. А то редиски мне занесёт. Посидит на кухне с полчасика. Чаю попьём. Иногда чекушку с собой притащит. «Давай, - говорит, - продєгустіруєм продукт мого проізводства. Первак три звьоздочки». Перед тем как по рюмкам разлить, на блюдце плеснёт, спички попросит и подожжёт. «Глянь, як горить!» Это как ритуал у него. Я чуть-чуть пригублю, символически, а всё остальное он сам выпивает. В одиночку, говорит, пить не привык, а ты какая-никакая компания.
Дед Гриша совсем одинок. Бабка его умерла лет двадцать назад, сын, милиционер, разбился на мотоцикле «в той день, коли Андропова хоронили». Когда он надегустируется первака, то воет по ним. Ночью, бывает, просыпаюсь от его звериного воя. Форточку закрываю, и всё равно слышно. Вообще-то, два сына было у них. Но другого он почему-то даже не вспоминает. Сына-милиционера, который разбился, звали Адольф. Дед Гриша просит меня подавать за него в храме записку за упокой. А я не знаю, что в записке писать: такого имени нет в православных святцах. Спрашиваю: «Вы, что же, в церкви его не крестили?» - «Як не христили! Христили, конєшно». – «В какой?» - «Як це в якій! В тій само, куди і ти ходиш!» Сын его был сорок второго года рождения. Следовательно, рождён в оккупации. «Имя ему кто подбирал? Вы с женой или батюшка?» - «Цього не помню. Ти пиши в записці «Адольф», а Бог розбереться». 
Ещё ко мне заходит время от времени соседка, что напротив живёт. Имя тоже странное у неё – баба Лёня. Видимо, по метрике Леонида. Она сестра покойной жены деда Гриши, свояченица, что ли, его. Никак я не запомню этих народных слов – обозначений родства. Лёня – старуха вреднючая. И несчастная. Сын у неё законченный алкоголик, житья ей совсем не даёт. Пенсию отнимает, бьёт её, материт. Время от времени соседи к ним вызывают милицию. Совсем полоумный этот Володька. Я его даже побаиваюсь. У него кличка Циць. По-украински Ціць. В украинском, в отличие от русского, Ц может быть мягким. Ціцєм его прозвали, наверное, потому, что шепелявит он сильно. Я лично способен распознавать в его речи только обсценную лексику. Это, впрочем, немало. Мат составляет, как минимум, две трети от им артикулируемой лексики.   

Переодевшись, лезу по лестнице на чердак. Сегодня день солнечный, а солнце под вечер как раз с той стороны, где крыша течёт. Я надеюсь щель разглядеть. Но щели не видно.
Маша, однако, меня иногда начинает бесить. Что она возомнила?
Иду к деду Грише.
Каждый раз ёжусь, проходя мимо будки, хотя её обитательница, злобная клыкастая тварь, уже несколько месяцев как умерла. Цепь её теперь на будке лежит. 
Лицо деда Гриши вижу в окне, а ухом слышу: у него баба Лёня. Но ходу назад уже нет: он заметил меня и машет рукой.
Захожу.
Они вдвоём сидят за столом.
- А я тебе виглядав! – сообщает дед Гриша. – Ти чого сьогодні так пізно?
- Пришлось задержаться после уроков.
- Сідай, - дед подсовывает мне табурет. 
Ставит возле меня гранёную рюмку, наливает её до краёв.
Баба Лёня уже назюзькалась, осоловела.
- Подождіть! – кричит. – Треба дати йому тарілку!
- Ну то дайте, - ворчит дед Гриша. А мне говорит: - Бабку мою ми вспоминали. Говорили якраз про неї. Сьогодні її іменіни. Скажи шо-небудь по-церковному за її упокой.
- Упокой, Господи, душу усопшей рабы Твоей Нины, и прости ей вся прегрешения вольная и невольная, и даруй ей Царство Небесное! – произношу я слова молитвы, глядя в тот угол, где должна была бы висеть икона и где паук наплёл паутины. Отпиваю глоток вонючего самогона.
Баба Лёня накладывает мне картошки, достаёт из банки маринованный огурец. У неё грязные пальцы. Тарелка тоже нечистая по краям.
- Дай тобі Бог здоров’я! Дай тобі Бог гарну жіночку і гарненьких діточок! – Моя молитва растрогала деда Гришу.
- Та уже давно пора, – говорит баба Лёня.
- Чого це спішить! – возражает дед Гриша. – Я в тридцять чотири года женився – і шо? Ми з бабкой моєю прожили душа в душу!
- Еге ж! Як два голубки! – ехидно хихикает баба Лёня.
- Нашо це буть такою! Шо у вас за язик? Ваш Петро всю жизнь вас дубасив, і з ружжа дроб’ю стріляв, забули, як у вас в больніці дробини доставали із жопи? Зате про других помните навіть те, чого не було.
- А шо я такого сказала? – обижается баба Лёня.
Выпили – и продолжили пререкаться. Я понимаю: ничего у меня сегодня не выгорит. Встаю.
- Ти куди? – не пускает меня дед Гриша.
- Крышей хочу заняться, пока светло, - вру ему не без заднего умысла.
- Куди тобі! – переключается на меня баба Лёня. – Хіба ти способний?
- Ти сам не берись. - В этом дед Гриша с ней солидарен. – Посидимо ше десять минут, а потом вмєстє з тобой поліземо на чердак.
- Наливайте! – командует баба Лёня. – Вип’єм за те, шоб ви не попадали з криші!
Дед Гриша не наливает.
- Наливай! – Баба Лёня суёт мне бутылку.
Я вытаскиваю пробку, скомканную из газеты. Хочу налить ей, но она закрывает рюмку ладонью.
- Сначала йому. Він главний.
Дед Гриша смягчается. Взгляд у него торжествующий.
- Батько у них був строгий, - говорит. – Правильно їх воспітував.
- А кто был ваш отец? – спрашиваю бабу Лёню.
- Татко, - начинает она рассказывать, - держав фаетон. Ізвозчиком був для богатих.
- До революции?
- До якой революції! Хіба я революцію помню! В тридцяті годи в нього був фаетон.
- И его не раскулачили?
- Бреше вона, - говорит дед Гриша. – В тридцяті годи вже ніхто не держав фаетонів.
- Самі ви брехун!
- Бреше вона, не слухай її!
Я согласен: выдумщица баба Лёня. Говорю ей:
- В тридцатые годы уже не могло быть частной собственности. К тому времени всех раскулачили.
- Ага, ти бачив!
Спрашиваю деда Гришу:
- А вы помните, как вас раскулачивали? Як вас розкуркулювали?
- Кого розкуркулювали! – визжит, давится смехом ехидная баба. – Вони ж були голитьба! Він до нас у прийми прийшов з одними латаними штанами!
У деда Гриши, вижу, заходили желваки.
- Ідіть ви к є...ній матері, - посылает он бабу Лёню. Произносит он это, не повышая голоса, получается веско. Баба Лёня съёживается. Она знает: одно дело, когда дед Гриша матом кричит, и совсем другое – когда он, матерясь, внешне спокоен. Спокойно матерящийся дед Гриша может и тарелкой в голову запустить. 
Я подмигиваю ему: не обращайте внимания.
Убедившись, что баба Лёня больше «гавкать» не собирается, дед Гриша отвечает на мой вопрос:
- Куркулів у нас не було. Були зажиточні, але вони, як колгоспи організували, все своє добро віддали. Тільки дев’ять сімей з нашого хутора вислали.
- Вони на хуторі за лісом жили, - поясняет для меня баба Лёня.
Желваки снова заходили у деда Гриши.
- Чого ви біситесь? Я нічого такого йому не сказала!
- За что же их выслали? За то, что они зажиточные?
- Нє, вони тільки в списках числились як куркулі.
- А кто ж составлял списки?
- Із города комісії приїзжали і по хатах ходили: партєйцы, комсомольці…
- В колхоз все записались?
- А як же іначе? Землю ж всю відібрали. Під самими хатами переорали. Куди без землі дінешся? Дехто говорив: «Я краще вкраду, а в колгоспі не буду». Але потом записувались. Діваться ж нікуди.
Глаза у деда Гриши уже не такие колючие.
- А председателем кто был? Двадцатипятитысячник?
- А ти й про двадцятип’ятитисячників знаєш! Да, прислали нам слєсаря із Донєцька. Нічого парень був. Тільки глу-упий, не дай Господь! Для нього шо овес, шо просо! Один раз поїхали в поле просо сіять, а стєльгу забули. От ти, к примєру, знаєш, шо таке стєльга? До борони чіпляється така металічеська штучка. Ну так от: поїхали сіять просо, а стєльгу забули. Йому й кажуть: «Так і так, Сємьонич. Стєльгу забули, треба вертатись в село». А він: «Та ладно, - каже. – Давайте сєводня просо сєять, а стєльгу завтра посєємо»... – Паузу театральную выдержал. Прямо-таки артист разговорного жанра. – Але, - продолжил, - він у нас був недовго. За п’янку вигнали. Ужас як пив! Любого з наших запросто перепивав!.. Після нього вже із своїх вибирали.
Баба Лёня зевает. Про коллективизацию ей неинтересно.
- Наливайте, - говорит деду Грише.
Ко мне пристаёт:
- Чого ти не п’єш?
- Вы же знаете: я не пьющий.
- Чого ти не п’ющий? Я хвора і то випиваю.
- Вчителям не положено, - за меня отвечает дед Гриша.
- Ну да! – не верит ему баба Лёня. – Я Галку Міщенко вчора встріла, так вона така п’яна була, шо єлі-єлі вдержалась на ногах, коли по ступєньках спускалась!
- Хто така Галка? – спрашивает дед Гриша. – Це з тих Міщенків, шо коло пошти живуть?
- Замужом вона за Толькою Міщенком.
- Ну, тоді не удівітєльно, шо вона п’яна буває. Удівітєльно було б, якби вона не пила. І шо: давно вона в школі учителює? – спрашивает он у меня.
- Недавно. В младших классах преподаёт.
- І шо ж вона дітям розказує?
- Что детям рассказывает, я не знаю, а в учительской хвалит старое, ругает новое. По принципу: раньше и голубей было больше, и гадили они меньше.
Дед Гриша смеётся: ему понравилось про голубей.
- Це вона так об’ясняє?
- Приблизительно.
- І голубів було більше, і срали вони менше, ге?
- Ну да.
На минуту задумывается, а потом произносит серьёзно:
- А знаєш: так воно насправді й було. І більше було голубів, і срали вони менше. В цьому вона права.
- О! – пальцем указует на меня баба Лёня. – А ти кажеш, шо водку пить вредно!
- Треба, шоб Олюшка прописала мені шось од колін. – Дед Гриша меняет тему. – Ти їй скажи. Коліно по ночам вивертає так, шо криком кричу.
- Ви квашену капусту прикладуйте. І целофаном на ніч обв’яжіть. Онониха так собі обидва коліна вилічила.
- Капусту я краще собі в рот покладу. А на коліно мені Олюшка мазь яку нада випише.
- А шось я давно Олю не бачила? Думаю: чи часом шось не случилось? – вывернув голову, хитро заглядывает мне в глаза баба Лёня.
- І шо то у людини за такий поганий язик! – снова злится дед Гриша.
- А в колхоз заставляли записываться? – спрашиваю его.
- Нє, не заставляли. Це було дєло добровольноє. Бувало, по п’ять раз записувались і виписувались. Сьогодні його загітірували – він взяв коня з возом та й одвіз. Приходить додому, а дома жінка: «Ти куди, падло, коня подів? Ах ти...» І так його, і розтак. Ще й кулаком стусоне. Він іде і забирає свого коня з возом. А то не вспіє й одвезти, як ззаді жінка біжить, забирає. Всяко було. Заставлять нікого не заставляли. Дєло було добровольноє. Якшо...
- Вип’єм! – перебивает его баба Лёня. - Пий! – визжит на меня.
- Не буду.
- Водка для здоров’я полєзна! Пий!
- Ничего в ней полезного нет.
- Буває, не вип’єш – конці можеш оддать. Нашо далеко ходить – Гришка Хірманів напився на свадьбі у плємянниці, а на слєдующе утро у нього все тряслось. Пішов до одної сусідки просИть сто грам – не дала, жінки його побоялась. Друга теж не дала. Тоді він сів на ганку і став ногами дригать.
- А шо тут такого! – говорит дед Гриша. - Я коли випить захочу, тоже можу ногами дригать, шоб налили.
- Симулянт, да? – поддакиваю я ему.
- Шо, шо?
- Я говорю, что Хирман-то – симулянт.
Дед Гриша:
- Еге ж, оце слово.
- Яке слово?! – возмущается баба Лёня. - Ви, дід Гриша, афєріст! Він же помер!
- Помер?
Мы хохочем, а баба Лёня крутит у виска пальцем: что с вас, мол, возьмёшь, с дураков?
Я прощаюсь. Благодарю деда Гришу.
Он говорит:
- Я зараз прийду.
А язык заплетается.
- Лучше завтра, - говорю. – Сегодня у меня в храме дежурство. Надо ещё немного поспать.
- Дєло хозяйське!
На самом деле я днём почти никогда не сплю. Даже после дежурств. 

У меня ещё три с половиной часа. Раз отменилась крыша, сяду-ка я за роман.
Вон сколько уже насочинял. Скоро тетрадь закончится. На девяносто шесть, между прочим, листов.
Сначала перечитываю последнюю главу из написанного. Настраиваюсь на волну.

III
(Главы, в которых воспроизводятся фрагменты романа, который автор писал в то время, обозначены латинскими цифрами. В первичной авторской рукописи эти главы набраны другим шрифтом. – Примечание к публикации на портале «Проза.ру»).

- До-оброе у-утро! – поёт Семён, проходя мимо приоткрытой двери в совмещённый санузел.
- Доброе утро, - из санузла отвечает ему отец, Эдуард Никанорович.
- До-оброе у-утро! – заходит Семён на кухню.
- Доброе утро, - отвечает ему мать, Анна Захаровна.
Бабуля сидит за столом и грызёт морковку.
- До-оброе у-утро, бабуль!
- Иди я тебя поцёмкаю! – морщинистое лицо старухи расплывается от умиления. - Какой же ты умненький, какой красивенький!
- Ну, бабу-уль! – хнычет Семён.
- Пць, - целует воздух старуха, и блаженством лучатся её глаза, а у отрока от досады самопроизвольно задирается верхняя губа и раздвигаются ноздри, словно он собрался чихнуть.
- Семён, я чувствую, у тебя настроение поупражняться в остроумии, да? – вынырнув из ванной, вплотную подбегает к Семену живчик Эдуард Никанорович, проделывая всю траекторию с единственной целью задать этот вопрос в упор.
- Какое остроумие? Я на полном серьёзе. И я тебе, пап, скажу: если таких кляпов в продаже нет, то тот кооператор, который начнёт производить их первым, сразу сделается миллионером.
- По-моему, ты зашёл далеко, - страусиным кивком головы Эдуард Никанорович подводит итог дискуссии. – Закрыли тему. – Стремительный разворот и он снова мчится в санузел.
- Какой же ты умненький, какой ты красивенький! Ты в каком классе учишься? Сёмушка, скажи бабульке. Ну, почему ты не скажешь бабульке? – сюсюкает старуха, словно Сёма - младенец.
- В шестом.
- В шестом? Ты смотри! А такой уже умненький! Вот что значит еврейский ребенок! Аня, ты слышала, он учится в шестом классе. А я думала, он в восьмом.
- Мам, он в следующем году школу заканчивает.
- Да ты что? А он говорит, что учится в шестом классе. Ой, ты моя умничка! Пць!
- О-о-о-ой! Это невыносимо! Ну, сколько можно! Мам, убери её с кухни, иначе у меня пропадёт аппетит, и ты потом будешь спрашивать, почему я так плохо кушаю!

Совершив первый водный моцион (а всего их за утро два), Эдуард Никанорович идёт в спальню делать зарядку. В спальне он сбрасывает с себя халат и остается в одних трусах. С минуту он рассматривает перед зеркалом свое волосатое тело, становясь то анфас, то в профиль и даже стараясь заглянуть на себя со спины. Оставшись удовлетворённым осмотром, он принимается за приседания.
Существуют две магические цифры: 3 и 7. Это знание восходит к самому первому человеку, а к нему пришло непосредственно из космоса, из Вселенной. Эдуард Никанорович делает каждое упражнение 21 или 42 раза – количество, кратное трём и семи. Считать хорошо, если ум не рассеян, если в голову не лезут мысли о всяких делах, о всяких американцах, да ещё украинского происхождения – чёрт бы побрал эту Америку, порождающую смуту в тихом райцентре. На тридцать первом приседании Эдуард Никанорович подумал, что зря он всё же поддался генералу Бурдею и собрание в третьей школе перенёс на более позднюю дату: гримаса досады постигла его лицо. Как же глупо он вовлёкся в интригу! В сущности, он, генерал, сукин сын настоящий, и дочь его – сущая девка, хоть и нравилась она ему какое-то – малое – время... Генерал генералом, но и он-то хорош: сдуру решив угодить (и не только Бурдею… надо признаться: дочь генеральская нравится ему до сих пор), сдуру пойдя на сей шаг необдуманный, он рискует теперь стать заклятым врагом Майи Петровны, злобной львицы – хозяйки района. Ещё вчера, по дороге со службы домой, а потом ещё раз, перед сном, Эдуарду Никаноровичу стало мучительно ясно, что генерала Бурдея надо бы пока ему избегать и, тем более, ухажёра его дочери-б...., Александра-Поца-Иваныча, у себя – тет-а-тет – ни за что не принимать. Ибо-ибо… Ибо!.. «Ай-ай-ай, - морщится в зеркало Эдуард Никанорович, делая тридцать пятое приседание. – Бурдеяка-собака-мерзавец-подонок-подлец-мракобес-интриган! Ловок жар загребать чужими – чужими? моими!! - руками!» Закручинившись, Эдуард Никанорович сбился, и космическая гармония в его приседаньях пропала. Неприятней всего было то, что он сбился как раз в районе числа тридцать девять – кратном тринадцати, то есть магическом наоборот, сулящем сплошные паскудства. От досады решил он себя наказать дополнительными восьмьюдесятью четырьмя приседаньями. Сосредоточившись и мысли дурные прогнав, он, пыхтя, пустился в галоп, чтоб гармонию снова настичь. Но лишь на шестидесятом скачке, уже изрядно вспотев, он задумался вдруг: а не будет ли сумма восьмидесяти четырёх и тридцати девяти кратной тринадцати? Он сложил в уме эти числа, получилось – сто двадцать три, на тринадцать, слава Аллаху, не делится; до ближайшего кратного тринадцати числа остаётся зазор в шесть единиц, то есть запас достаточный: на тот случай, если он первоначально ошибся и присел не тридцать девять, а тридцать восемь или сорок, сорок один раз. Он мог ошибиться максимум на два или три приседанья, но никак не на шесть. Так что восемьдесят четыре – число подходящее. Но – о проклятье! – Эдуард Никанорович снова сбился со счёта. В этот раз досада его была столь велика, что он опустился на ворсистый ковёр и исступлённо забил по нему кулаками, в ворсе гася изюбриный свой рёв. Скорбь немного преодолев, он, чтобы впредь не повадно было так ошибаться, наказал себя ещё ста пятью дополнительными приседаниями, разрешив себе, правда, трёхминутную передышку.
«Гад-Бурдей, солдафон, извращенец, стоеросовый хрен! – размышлял Эдуард Никанорович во время вынужденной передышки. – Захотел меня переиграть. Трудовой коллектив! Причём тут трудовой коллектив? И как ловко придумал: моими руками, стравив меня с Майей Петровной! Намекнул на какие-то блага, но что мне его посулы! Я рискую – а он? Нашёл простака! Бурдеяка-собака, химерой задумал меня соблазнить! Я и сам с большими усами! Нет, не так! Я и сам с огромным усам. Тьфу! Plural здесь уместен! Мы, Эдуард свет Никанорович, с большими усами! (В зеркало посмотрел: не выросли ли большие усы?) Если потребуется, такое на него накатаю в демократическое периодическое издание! Напишу и прославлюсь: слог-то у меня боек и колоритен весьма. Подпишусь псевдонимом, но меня-то все сразу узнают. Крику будет: как посмел! замахнулся! Угрозы пойдут! Может, даже придётся бежать из райцентра в столицу. Демократические СМИ, конечно, встанут на защиту меня, в каждом номере будут печатать письма возмущённых читателей. «Руки прочь от Соловьёва! Бурдея под суд!».
Истекли три минуты: Эдуард Никанорович возобновил приседанья. И теперь всё пошло как по маслу. Отскакав все сто пять приседаний, Эдуард Никанорович походил по ковру, чтоб дыханье своё успокоить и сполна насладиться приручённой гармонией. Отпыхтев, подошёл к телефону, трубку снял и сноровисто диск пять раз крутанул.
- Марочка, ты ещё дома? Слушай меня внимательно, – произнёс он в трубку, услышав «ал-лё». – Ты, вообще, сейчас в состоянии мне уделить минуту? - У него внезапно мелькнула странная мысль, что на том конце провода Марочка в этот момент совершенно нагая. - Когда придёт Александр Иванович из третьей школы… Марочка, разве ты не знаешь, кто такой Александр Иванович? Я тебя умоляю! – У Марочки роскошная грудь, как у голливудской звезды, и бёдра, достойные Ботиччелевой кисти. Но эротичнее бёдер у Марочки губы. - Я, я его пригласил на десять часов! Так вот, когда он придёт, ты скажешь ему, что я на внеплановом совещании у Инны Петровны… - Было бы здорово вместе с ней делать зарядку где-нибудь на природе, в роще березовой или дубовой. - Нет, ты просто скажи, что я на внеплановом совещании в райисполкоме по случаю... Случай, впрочем, ты ему не изъясняй... Скажи, что просил, мол, извинить за доставленные неудобства и что я с ним свяжусь... И еще ты скажи, как бы от себя, в доверительном этаком тоне, что, насколько, мол, я могу догадаться (я - в смысле ты), да, так вот, ты скажи, что я (в этом случае я – не ты!), в общем, я планировал обсудить с ним возможность внедрения в школах новой методики Бурбанадзе. Бур-ба-над-зе, запиши себе на листочке! Столько раз говорили об этом грузине, а ты никак не запомнишь. – То, что у неё интеллект невысок, не умаляет телесную прелесть. – Записала? Что касается первоначальной темы, то скажи ему: тема эта выпала из насущной повестки дня. Ты всё поняла? Повтори мне, пожалуйста, что же в конце концов ты скажешь ему…
Положив трубку, Эдуард Никанорович смотрит в зеркало на вскочивший бугор. Он доволен реакцией плоти. Потом он становится на четвереньки и начинает отжиматься от пола. Образ Мары стоит, а точнее лежит перед ним, отвлекая его от счета. Гармония ускользает, и глухое раздражение снова терзает его.
- День, однако, сулит неисчислимые бл...дства! – произносит он вслух.
И свербит противная мысль: «А зачем я Маре звонил? Мару зачем я вовлёк в эту интригу? За обедом в столовке болтливая Мара сообщит о странном визите Поца Иваныча секретарше Майи Петровны. Та – подружка её. И нашёл же кому довериться я!» Получалось: так он сам всё запутал, что теперь, чтоб капца (капеца? нет, всё же капца!) избежать, надо Майю Петровну срочно увидеть, и о кознях Бурдеевых ей доложить. Но – и это опасно: Бурдей-то, скотина, могуч! «Что же делать? Как выйти сухим из воды?» - терзался Эдуард Никанорович.
- Эдя! Эдя! – прокричала за дверью тёща. До чего же пронзителен голос у этой старухи! - Иди завтракать, Эдя!
- Спасибо, иду.
- Эдя! Ну, Эдя! Ты что же, не слышишь?
- Цецилия Марковна, убавьте, пожалуйста, звук! – Эдуард Никанорович сжал кулаки. – Успокойтесь, со слухом у меня всё в порядке!
- Иди завтракать! Аня зовёт тебя завтракать! Эдя, ты слышишь?
- Цецилия Марковна, я хорошо вас слышу! Пожалуйста, не ломитесь в дверь, она заперта на защёлку! К тому же я не одет!
- Эдя! Ты слышишь: иди завтракать! Тебя Аня зовёт! Эдя!
- Цецилия Марковна, сколько раз вас просить не называть меня Эдей! Меня зовут Эдуард! В крайнем случае Эдик! И не ломайте дверь! Оставьте меня в покое! Анна!!! Семён!!! Оттащите её от двери! Она сломает замок!
Появился Семён. Забасил:
- Бабуль, ты же ручку сломаешь!
- Сёмочка, помоги мне открыть эту дверь! Там Эдя! Аня зовёт его завтракать, а дверь заперта! Помоги бабульке, дорогой ты мой внучек! Иди я тебя поцёмкаю!
Семён оттащил от двери бабулю, и через минуту, щёлкнув защёлкой, оттуда вышел розовощекий, бодрый атлет в белой футболке с надписью “Yale” и в тёмно-вишнёвом спортивном трико.
- Эдя! – заулыбалась при виде его старуха. - Как я тебя уважаю!
- Бабуль, ты достала уже всех своим уважением! – произнёс, ноздрями играя, Семен.
Эдуард Никанорович развернулся в движении корпусом и подступил к сыну, словно беря его на абордаж.
- Я же просил, чтобы ты за своей речью следил! – отчитал он его. - Достать – омерзительнейший жаргонизм. Лучше уж материться!
Вновь вираж, и Эдуард Никанорович мчится на кухню.
- Неплохая идея! – смеётся Семён.
- Омерзительнейший жаргонизм! – восклицает в движенье отец. 
- Хорошо, пап, я согласен. Материться так материться! – продолжает смеяться Семен, направляясь за ним на кухню.
- Дай я тебя поцёмкаю! – семенит за Семёном старуха.
- Oh, my God!
За завтраком Эдуард Никанорович мечет в себя еду, как и должен метать здоровый и бодрый мужчина, как дискобол, перед этим метнувший с полсотни дисков. Среди жеванья и между глотками он развивает мысль о вреде жаргонизмов:
- Слово «достать» корень имеет «стать», тот же, что и в глаголах «становиться», «стоять». «До» – приставка до-стижения, следовательно, фраза «Она меня достала» должна означать, что она встала рядом со мной и оказалась одного со мной роста, в переносном значении слова. В смысле: «Она меня достигла» – но это ли ты хотел заявить?.. – тычет он пальцем в Семёна. - Анночка, что-то салат пересолен немного. Маслица влей мне чуть-чуть… Нет, - снова Семёну кивок с экивоком, - ты, конечно, хотел сказать, что она тебя раздражила. «Раздражить» и «достичь» – разве хоть что-нибудь общее есть в семантике этих лексем? Милый, язык надо чувствовать. На языке, как на арфе, надо играть. Представь: во время концерта музыкант взял фальшивую ноту. Все лица в зале сразу скривились. Это ужасно! Это позор! Но разве не тот же эффект производит фальшивое слово? Просто слух на слово менее развит. Слух музыкальный – явленье обыденнее, чем слух речевой. Но это не значит, что менее стыдно пускать петуха в своей речи… Анночка, ты представляешь, я снова опростоволосился. Вчера в столовой райисполкома, обедая с Инной Петровной, я нечаянно съел её блинчики. Я ей, конечно, блинчики возместил, но неловко было ужасно.
Крутит головой Анна Захаровна, и хохочет Семён.
- Анночка, что ж тут такого? Ну да, я рассеянный, но все ж это знают.
- О тебе ходят уже анекдоты.
- Мам, ты плохо папулю кормишь, раз он кидается на чужие блины, - остроумничает Семен.
- Блинчиков вдруг захотелось до смерти. Я и забыл, что не я их себе заказал. С виду они в самом деле соблазнительны были весьма.
- Какой из тебя заврайоно? – сокрушается Анна Захаровна. – Ты как был, так и остался пионерским вожатым.
- Эдя, ты челюсть мою не брал? – кричит из коридора старуха.
- Цецилия Марковна, мне не нужна ваша челюсть!
- Может, ты вставил её по рассеянности себе в рот? – хохочет Семён.
- Шутка твоя неудачна, - строго кивает Эдуард Никанорович. – Сёма, ты снова пустил петуха.

Уходя, дверь входную захлопнув, Эдуард Никанорович двадцать один раз стучит по деревянному косяку и столько же раз плюет через левое плечо – ритуал, каждый раз выполняемый им для защиты квартиры от воров.
У подъезда ротвейлер, ногу задрав, поливает щетинку зеленой травы, пробивающейся вдоль бордюра после долгой зимы. С кооператором Витей, собачьим хозяином, Эдуард Никанорович здоровается резким кивком головы.
С тополя вдруг доносится свист: птицу эту, скворца, Эдуард Никанорович хоть и не любит за отсутствие собственной песни, но её появлению рад.
В парке тоже скворцы: мельтешат и свистят, имитируя иволг. А вокруг пионера из гипса, по лоснящейся жирной земле важно бродят грачи.
За спиной пионера Эдуард Никанорович собрался устроить наблюдательный пункт. Чтоб Бурдеев зятёк – так теперь называл он в уме Александра Ивановича – не достиг Белого дома, он решил его перехватить по дороге. Для выслеживания его лучше места, чем парк, не придумать. Правда, здесь, за спиной пионера, нечисто и смрадно. Обходя экскременты собак, Эдуард Никанорович подобрался к пионерскому заду. На заду он читает странную надпись, нацарапанную гвоздём: ЭДИК ПИДАРАС. «Ничего себе! - от удивленья свистит Эдуард Никанорович. – В нашем городе среди шпаны развелось Эдуардов, однако!»
В тёплый день экскременты воняют противно. Буква К на себя не похожа, это вовсе не К, а скорее уж П: ЭДИП ПИДАРАС. «Ничего себе! – думает Эдуард Никанорович. – В нашем городе знают Эдипа! Во-вторых, в нашем городе знают о гомосексуальных пристрастиях греков. Кстати, я и сам-то не в курсе, был ли Эдип педераст? Скорей всего, был. Нет ли надписи здесь о Сафо? Как бы ни было, надпись сию стоит себе занести в актив: чтоб в райцентре шпана да знала имя Эдипа! Это явно успех районной системы образования. Только вот удивляет написание «пидарас». Видно, всё-таки Эдик имелся в виду. Уж не я ли? - мелькает догадка. – Нет, конечно, не я, - отгоняет дурацкую мысль. – До чего всё же смердит в этом месте!»
Эдуард Никанорович направляется к дальнему входу, откуда должен явиться Бурдеев зятёк.
На аллее встречается Марья Ивановна, бывшая химичка из первой школы, на пенсию отправленная за то, что детей нещадно лупила указкой. Она тащит со стороны танцплощадки авоську со стеклотарой. Эдуард Никанорович делает вид, что очень спешит, разгоняясь почти до бега. Увлекшись разгоном, он тормозит далеко за оградой. Сквозь решетку он наблюдает, как Марья Ивановна присаживается на скамейку и выкладывает для сортировки бутылки. Не теряя из виду тот вход, через который он только что вышел, Эдуард Никанорович разгоняется снова, чтоб сектор, занятый Марьей Ивановной, быстренько обогнуть и – куда уж деваться! – снова зайти со спины пионера.
Толстенная баба, в такт движенья качаясь, шаркает по аллее. «До чего ж у неё выраженье ослино-тупое!» - удивляется Эдуард Никанорович. В сочетанье со смрадом околопионерских собачьих миазмов вид этой бабы едва не ввергает его в унынье.
Поднялась со скамейки Марья Ивановна, зазвенела бутылками и бойко пошла вслед за бабой, но на развилке она не свернула на площадь к Белому дому, а развернулась и направилась к пионеру. «Чтоб тебе!» - ругнулся сквозь зубы Эдуард Никанорович, набирая разгон по направленью к забору. Напоследок скользнул его взгляд по пионерскому заду и увидел он явственно в этот раз: не ЭДИП, а всё-таки ЭДИК. «Неужели меня подонки имели в виду?» - разгоняясь, опять подумал. «Чушь! - решил. – Эдик – явно один из подонков. Развелось, видно, в городе Эдиков среди шпаны».
Смрад терзал его обонянье. Смрад прилепился к нему. Догадавшись взглянуть на туфлю, он понял причину. «Что за день!» - застонал Эдуард Никанорович и заерзал подошвой по выщербленному бордюру.

В пол-одиннадцатого Эдуард Никанорович вошел в приёмную своего кабинета.
- Не приходил, - сообщила ему красавица Мара.
- Набери третью школу, - строго бросил он ей. – Нет, не надо, - тут же и отменил распоряженье. - Набери секретаршу Майи Петровны и узнай, когда Майя Петровна меня может принять по срочному делу. В идеале нужно как можно скорее. 
Мара, губы расслабив, пододвинула аппарат. «До чего ж хороши её губы!» - вперил взгляд в неё Эдуард Никанорович.
- Эдуард Никанорович, - проворковала Мара и сморщила нос. – По-моему, вы во что-то вступили.
- Ты, Мара, очень развязна, - пожурил её Эдуард Никанорович. – Должна ведь быть какая-то субординация.
Мара хмыкнула и губы надула. (Не губы – губаны).
- Я ничего не сказала такого. Я просто хотела предложить вам туалетную воду, чтобы вы ею побрызгали туфли.
- Что ты, Мара? Сочетание запахов будет ужасно!
- Ну, тогда я не знаю.
- Полчаса оттирал, – вздохнул Эдуард Никанорович. – Какой-то авангардизм! Я б собак этих всех уничтожил! А хозяев бы штрафовал.
- Вы такой кровожадный.
- Кровожадный? Мара, ты всё же слова подбирай. Я для тебя на рабочем месте начальник... Только не обижайся. Сообщу тебе для примирения факт, достойный быть занесённым в анналы района: наша шпана знает имя Эдипа. Я увидел его на заборе.
- А Эдип это кто? Тот, кто басни писал?
- Что ты, Мара! То Эзоп – баснописец. Эдип – сын царя, младенцем брошенный в гОрах, потому что оракул предсказал царю гибель от рук его сына. Но младенец пастухом был спасён и, став взрослым, отца таки укокошил, сам не зная, что он его сын, а потом женился спокойно себе на царице, то есть на родившей его мамаше.
- А сколько ж ей было лет?
- Она была женщиной моложавой, холёной, и удивляться не стоит, что Эдип влюбился в неё.
- И у них были дети?
- Он, узнав, что убил отца и женился на матери, себя ослепил.
- Ослепил? А потом? Он бросил её или жил с ней, ну как с женой?
- Таких сведений нет у Софокла. Софокл - это греческий драматург, автор пьесы «Эдип». Ты, однако, позвони секретарше Майи Петровны. А я пока туфли помою.
Но сначала пошёл в кабинет, снять пальто и поставить портфель.
С  портрета, висящего на стене, Леонид Кравчук, президент Украины, хитровато щурился на него – и даже, показалось ему, ноздрями повёл. Как Семён.
«Интересный всё же народ были древние греки, - подумал Эдуард Никанорович. – Всё культурно было у них, всё возвышенно, всё изысканно, всё исполнено трепетной неги, всюду нимфы летучие... О Сафо!.. Неужели тебя я никогда не увижу?»
Дверь открылась и вместо Сафо пред глазами его возникла губастая Мара.
- Майя Петровна вас срочно вызывает к себе, - проворковала. – Там американец приехал. Который одновременно украинец.
- Сущее бл...дство творится, - вздохнул сокрушённо Эдуард Никанорович, когда Мара вышла из кабинета.

4

Ярко горел переносной фонарь, подвешенный за отлив за алтарём.
- Переодевайся быстрее, - сказал Гена-алтарник.
Они вдвоём с пожилым, горбоносым мужиком, которого я до этого всего раза два или три видел в храме, месили раствор в корыте. – Будем в двух корытах месить, надо сегодня отмостку закончить. 
Отмостку мы сделали ещё при отце Павле, теперь мы её переделывали зачем-то. Якобы прежняя была недостаточно широка и поката.
Я переоделся в бытовке, сходил в сарай за халатом. Месить раствор было делом привычным: мы постоянно при храме что-то мостили. Серая жижа противно пахла и липла к лопате, приходилось её тяпкой счищать. У мужика получалось более споро.
- Ты воды лей побольше, - Гена меня наставлял.
- Боюсь перелить.
- А ты с умом лей. В случ;е чего подсыпишь потом песка с цементом.
Незаметно подошёл к нам отец Роман. Он был в джинсах и старой куртке.
- Бог в помощь!
- Спаси Господи, батюшка!
- Спаси Господи!
- Ещё к нам один помощник на подмогу пришёл, - сказал мой напарник, когда батюшка отошёл за алтарь посмотреть: успеем или не успеем сегодня закончить?
- Да вы что! – удивился Геннадий. – Батюшке с нами работать не положено по уставу!
Я спросил:
- Это кто тебе такое сказал про устав?
- А ты можешь представить, чтобы Иисус Христос месил раствор вместе с евреями?
- Ты хочешь сказать: вместе с нами? Могу. И я думаю, что отец Роман тоже вышел, чтобы с нами потрудиться во славу Божью.
Мы с ним поспорили. На бутылку.
Конечно же, я проиграл. Обойдя вокруг храма и вернувшись к нам, отец Роман стал вести просветительскую беседу: рассказал нам, что вместо цемента в евангельские времена использовали известь и глину, в которые добавляли куриные яйца. Мой горбоносый напарник этому удивился:
- Невероятно! Это сколько ж в то время держали кур? И сколько надо было зерна выращивать, чтобы их прокормить?
Гена же удивился его удивлению: про яйца в растворе знают даже школьники младших классов. А отец Роман, наоборот, его реакцией был доволен.
- Должно быть, - стал развивать, - куры тогда повсеместно путались под ногами. А поскольку птица эта неумная, можно представить, как сильно они всем досаждали.
Гена спросил его про владыку: действительно ли он после Пасхи приедет?
- Непременно приедет, - ответил отец Роман. – Ибо уже назначены встречи с районным начальством.
- И он будет в нашем храме служить или только в соборе?
Отец Роман ответить на этот Генин вопрос затруднился: детали его богослужебной повестки он с владыкой ещё не обсуждал.
- А вы напрямую общаетесь с ним по телефону? – спросил Гена.
- Ну да.
Гена восхищённо причмокнул.
- А что тут такого? – зарделся отец Роман. – Я, между прочим, несколько лет референтом был при владыке. Он меня в этот город не в ссылку отправил, а со специальной миссией. Мне от него даны полномочия вести с музеем переговоры о совместном использовании собора. Принципиально вопрос-то решён на самом высоком уровне, но остались подводные камни. После того как фарватер окончательно будет расчищен, к вам назначат другого священника, а я стану нести послушание капитана большого церковного корабля. То есть настоятелем собора формально будет считаться владыка, но поскольку у того кафедра далеко и наезжать он сюда часто не сможет, фактически главным в соборе, а значит и в городе и районе, будет ваш покорный слуга. 
Своими разговорами он только отвлекал от работы Гену. И я облегчённо вздохнул, когда он ушёл наконец.
Закончили мы только в начале одиннадцатого.
Умывшись и почистившись, я чайник поставил. В ожидании пока он закипит, мы сидели на ступеньках крыльца. Гена рассказывал о своей службе в Восточной Германии. Это была его любимая тема, я до того уже раз десять слышал: у него там не служба была, а лафа, и всё благодаря боксу. Он бился в финале чемпионата группировки советских войск и по факту должен был победить, так как был сильнее противника. Но рефери его засудил. Потому что начальству надо было, чтобы первое место занял идейно сознательный прапор, отличник боевой службы, редкая сволочь. В конце второго раунда Гена отправил его в накаут, но рефери нокаут не засчитал: гонг прозвучал – и он сделал вид, что соперник Гены восстановился, а на самом деле он ещё с полминуты на карачках стоял. Ну а в третьем раунде Гена пропустил от прапора случайный удар, и они как бы уравнялись в нокдаунах. Пропустил же он удар потому, что психологически сбился с настроя. «В боксе, - пояснил Гена, - как нигде, важен настрой. Ужасно обидно мне было из-за явной несправедливости».
Потом Гена стал нахвадивать какого-то американца, чемпиона в супертяжёлом весе.
- Я, - сказал он, - от его филигранной техники просто балдею.
«Филигранная техника». Да, Гена иногда вворачивал в свою речь такие словечки.
Уехали они за десять минут до полуночи. 
Спать мне совсем не хотелось, я достал из сумки последний номер «Нашего современника», я получил его на почте на прошлой неделе (кроме этого толстого журнала, я выписывал «Знамя» и «Новый мир»).
Лампа настольная не включилась. Новую лампочку никто за неделю так и не вставил. Не удивительно: кому, кроме меня, тут читать? Хотел взять из дому свою запасную лампочку – и, конечно, забыл. Верхний же свет тускл, читать при нём – глазам больно.
Зажигаю свечу. Всё равно плохо видно. Надо, надо выбраться к окулисту. Оля предлагала записать меня на приём, да всё недосуг.
В начале статья какого-то Михаила Астафьева: «Патриотический центризм: перспективы и цели». Осилил две с половиной страницы: патриотический центризм меня совершенно не взволновал. Дальше - «Год великого перелома». Вообще-то, деревенщиков я люблю, особенно Валентина Распутина, но Василий Белов – исключение. У меня к нему почему-то изначально возникла стойкая антипатия. Какой-то он сопатый, как выражаются здешние аборигены. В смысле – затаённо-недоброжелательный.   
В бытовке душно. Окно не открывается, а дверь приоткроешь – тянет холодной сыростью. Сделал щёлку в толщину мизинца, зафиксировал её щепкой и приставил скамейку к двери, чтоб не открылась шире.
Трудно такое читать, Белов меня раздражает. Захлопываю журнал.
Свет погасил, а свечу оставил гореть. Пусть догорает. Улёгся, не раздеваясь, на скрипучую раскладушку. Алюминиевый каркас давит на темя.
«И на кой чёрт кому сдалось это дежурство? – досадую, жалею себя. – Ну спёрли мешок цемента! Ну пусть даже два! Привязал бы Роман собаку к сараю – и вся недолга. Зачем над людьми издеваться? Зачем людям внушать, что Богу угоден маразм?»
Грешил я осуждением батюшки, ещё больше грешил осуждением матушки, и ничего поделать с собой не мог.
В график дежурств внесли пятерых мужчин-прихожан, ещё трое из постоянных отказались, сослались на немощи. Из непостоянных, тех, кого Роман называл «захожанами», никого привлечь не удалось. Гена-алтарник и Валентин Викентьевич, пенсионер, дежурили по две ночи в неделю, моя смена была по графику – в ночь с пятницы на субботу.

Отец Роман появился у нас в декабре. Прежний священник, отец Павел, тот, что меня крестил, пострадал из-за своего женолюбия. Злые языки разносили по городу: у попа целый гарем. На самом деле слухи эти были преувеличены. Да, млел батюшка от женского пола, но какой из него ловелас? Весь нескладный, дёрганый, бородка жиденькая, клочковатая, всегда неопрятный, ляпнет какой-нибудь комплимент – всем сразу неловко становится, – кто из женщин на такого позарится? Хотя, конечно, бывают разные женщины. Сплетни матушку в конце концов допекли, и она, забрав детей, уехала к своим родителям в Смоленскую область. Оставшись один, отец Павел жестоко запил. Старушки наши его старались приободрить, но это плохо у них получалось. Недели три он из беспробудного запоя не выходил. Самогон, говорят, ему Гена носил, и сам с ним прикладывался. Дважды батюшка пропустил литургию: не смогли его, пьяного, с утра добудиться. Ну и кто-то, видимо, настучал на него в епархию. Владыка наложил на отца Павла прещение: запретил ему служить в алтаре и отправлять требы. Он прожил у нас ещё какое-то время, стараясь на люди не показываться. Одна только Параскевушка ходила к нему, кур да собаку кормила. Но однажды утром пришла, а дверь домика на замке. Кинулась Параскева в гараж – нет там батюшкиного «москвича». Ночью, значит, тайно уехал.
Накануне с вечера заметелило, под утро снег перешёл в ледяной дождь, и большая берёза, что росла на спуске от храма, под тяжестью снега и льда рухнула на дорогу. Если бы замешкался батюшка, не выбраться бы ему. «Бог, выходит, отъезд его благословил», - к такому заключению пришли наши старушки. 
Ни в праздник Введения в храм Богородицы, ни в следующие два воскресенья у нас никто не служил. Буржуйку в храме перестали топить, и внутри него сделалось холодней, чем снаружи. Но вот Степановна мне сообщает: приехал и уже поселился в доме, где жил отец Павел, новый священник, Романом зовут, родом с Западной Украины, в субботу всенощную он не назначил, но в воскресенье будет править обедню. В тот же день встретил Гену, и он информацию подтвердил: да, приехал вчера, у него двадцать четвёртая «волга», белого цвета. Сначала, поведал Гена, решили, что он диакон, но потом выяснилось: это у него просто фамилия Дьяк. Протоиерей Роман Дьяк. Он хоть и моложе отца Павла, но чин церковный у него повыше – протоиерей, типа полковник, если сравнивать с армией, - так Гена мне растолковал.
В воскресенье погода была хуже некуда: дул ветер, пронизывающий до костей, от не прекращавшегося ледяного дождя улицы сделались непроезжими и почти непроходимыми, тем не менее к девяти часам храм был полон народа. С той стороны, где стояла буржуйка, расходилось тепло, но всё равно было холодно, все были в тёплых пальто и шубах.
Отец Павел, каким разгильдяем он ни был по жизни, службы всегда вовремя начинал и в проповедях своих опаздывающих обличал. Грозился, что не будет их к причастию допускать, и, хоть угрозы эти никогда не приводил в исполнение, нас он всё-таки более-менее приучил к пунктуальности в отношениях с Богом. Отец Роман в первый же день заставил ждать себя сорок минут. Я, психонув, уже хотел было домой уходить, но только вышел на паперть и пачку с сигаретами достал из кармана, слышу: «Бесу собрались кадить?» Бесшумно он подобрался, так что я растерялся от неожиданности, что-то заблеял нечленораздельно. Бабы руку ему бросились целовать, ну и я, как дурак, приложился. Вслед за ним матушка его гордо прошествовала мимо нас. Слышу – кто-то из баб комментирует, когда батюшка с матушкой внутрь зашли: «Сразу видно: образованный человек. И матушку такую же себе подобрал». А мужской голос, как будто хвастаясь, отвечает: «Как донесла разведка, батюшка окончил Каменец-Подольский педагогический институт».
При отце Павле я читал на всенощной шестипсалмие, а на литургии Апостола, при отце Романе чтицей вместо меня сделалась матушка. Она же стала регентовать за Параскевушку. В то утро матушка пела одна. Голос у неё был писклявый, у меня звенело в ушах, и хотелось от неё отмахнуться, как от назойливого комара. Гену же новый батюшка оставил прислуживать в алтаре. Сразу бросилось всем в глаза: отец Роман, беря от Гены кадило, руку ему под губы подсовывал для целования; отец Павел этого не делал, он даже бабам неохотно руку позволял целовать.
Не только в этом расходились отец Роман и прежний наш батюшка. Отец Павел ходил в разношенных старых ботинках и в штанах с бахромой – отец Роман одет был с иголочки и набриолинен. Отец Павел всем, яко солнышко, улыбался, при встрече обнимался радушно и совершал троекратное целование – отец Роман строго держал со всеми дистанцию. Отец Павел, хоть и прослужил много лет авиатором, был по натуре стихийным крестьянином-мужиком, мне легко было представить его персонажем «Записок охотника» - в поведении и в речах отца Романа, происходившего из селюков-западенцев, сразу выпирало нарочитое интелгигентство; в русской литературе это был бы, безусловно, сатирический персонаж (зато положительным и нормативно-идеальным в «благочестивой» украинской литературе). И проповедь, которую отец Роман произнёс в то декабрьское воскресенье, тоже мне не понравилась. Он долго и нудно, с дидактической аффектацией учителя младших классов, рассуждал о высоком призвании священнослужителя, и все понимали: он имеет в виду отца Павла.
- Священнослужитель – это икона Иисуса Христа, - с пафосом вещал он. – Но сама по себе икона – это доска, на которую всего лишь нанесены краски. Зато, как только икона освящена в алтаре, она превращается в образ святости. Так и священник. Как только священник ОДЕЛ облачение, он становится образом Господа нашего Иисуса Христа. И горе тому, кто этому образу не соответствует!
Я в этот момент закашлялся. Стараясь кашель сдержать, я нечаянно издал сдавленный звук, который отца Романа с пафоса сбил.
- Я не хочу сказать, - продолжил он после паузы менее патетически, стараясь придать голосу своему некоторую задушевность, - что священнослужитель не может иногда оступиться, совершить какой-нибудь неблаговидный поступок. Но есть, дорогие братья и сёстры, прегрешение и согрешение. Прегрешение – это одно, а согрешение – совершенно другое. – В его голосе снова слышался медный звон. - Нам, грешным людям, отличить прегрешение от согрешения бывает непросто, но владыке эта способность присуща по благодати от Духа Святаго. Пока владыка благословляет клирика служить в алтаре и совершать причастие, благодать будет изливаться на верующих через него. Если же клирик владыкой отлучается от алтаря, благодать от него отходит. Вы должны помнить, дорогие братья и сёстры: наша Церковь – апостольская, так говорится и в Символе Веры. Владыка – это тот, кто для нас является наместником Бога. Волю владыки мы должны исполнять беспрекословно, никогда не оспаривая её своим слабым и грешным умом.
В таком духе, поминая каноны и догматы, он проповедовал с полчаса, нам же слышалось: забудьте, забудьте своего несуразного прежнего батюшку. Был у вас отец Павел – и нету его. Канул отец Павел в небытие.
Мне противно было это холодное дребезжание. Я каждый день молился за своего крёстного: «Помоги ему, Боже, пережить эту беду. Укрепи его волю, дай ему силы. И владык вразуми, воспрети им душу его загубить».
Ещё неприятнее была мне новая матушка. Наших бабулек затейливый стиль её пения приводил в восхищение, мне же её писклявые концертные модуляции казались совсем неуместными под сводами храма. Я люблю Баха, Вивальди, но то, что называют «украинским барокко», представляется мне болезненным извращением славянского православного духа. В исполнении матушки затейливые гимны Веделя и Бортнянского казались сугубым уродством. Это была карикатура, какая-то гротескная пародия на молитву.
Когда же спустя две недели, во время ночной рождественской службы, как раз в то время, когда в алтаре священник приобщается тела и крови Христовых, матушка вдруг запела колядки, мне стало до такой степени невмоготу это терпеть, что я вышел из храма. Мало того, что визжит, как недорезанная, так ещё и оскверняет храм пошлым фольклором! Мне было известно из научной литературы, что когда-то существовал околоцерковный «благочестивый» фольклор – псальмы, но и они исполнялись за стенами храма. Тот же, кто свои уста посмел осквернить колядками, в Древней Руси отлучался на несколько лет от причастия – об этом я читал в Густынской летописи. Спустя какое-то время встретившись с батюшкой во время дежурства, я высказал ему эти свои недоумения. Его реакция была очень нервозная.   
- Вы меня ошарашили! – рявкнул он на меня. - Колядки благословляет владыка!
Я спросил:
- Разве владыка заставляет их исполнять? При отце Павле...
Он не дал мне закончить фразу.
- Мало ли что было при отце Павле! Например, ваш отец Павел крестил обливанием, а это противоречит канонам!
Да, это правда: он крестил обливанием. И меня в том числе.
- И что, - спросил я отца Романа, - такое крещение Господом не засчитывается?
- Отцу Павлу очень даже засчитывается. На том свете Бог с него обязательно спросит и за это, и за другое многое.
- Но меня-то Бог считает крещёным?
- Грех в данном случае на священнике. Вы не виноваты. Ведь вы же не знали о том, что по канону следует крестить погружением? Или знали?
- Не знал.
- Ну, тогда вам не вменяется. И перекрещиваться не надо. Мне только удивительно: вы не просекаете таких элементарных вещей, а берётесь судить о том, каким должно быть богослужение.
В общем, припечатал меня. И я перед ним извинился. Он ушёл с гордо поднятой головой.
Икона у нас над дверью храма висит хорошая. Строг лик Господа на этой потемневшей иконе. Он меня тогда строгой любовью Своей вразумлял. «Делай что должно, и пусть будет что будет». Это, вообще-то, насколько я знаю, толстовский девиз, но я в тот вечер услышал его от Господа. 
Услышать-то я услышал, но успокоиться ещё долго не мог. Думал: «Потеплеет – стану ездить на велосипеде в Сосновку. Там старенький батюшка, с которым дружил отец Павел, буду у него окормляться. А зимой... А зимой буду дома молиться. Келейно. Авось Бог меня не осудит... Завтра подойду к Параскевушке и скажу: «Не ваш я пока. Не поминайте лихом».
И тут отец Роман ко мне заглянул в бытовку.
- Солнце да не зайдёт во гневе твоём! – возгласил.
- А я и не гневался, - соврал я ему.
- Вот и молодец.
Когда он меня так назвал, мне вспомнился дед Гриша-сосед. Слова этого в нынешнем значении он не терпел. «Молодець – це той, хто за кобилой біжить». И ведь так и есть! Я по Далю потом проверял: молодец – жеребёнок в первые месяцы жизни. «Да, батюшка, - с грустью подумалось мне, - вы абсолютно правы: веду я себя как бессмысленный жеребёнок».
Отец Роман, на скамейку усевшись, стал рассказывать мне назидательную историю:
- К святому владыке Тихону из Задонска подошёл однажды юродивый и ни с того ни с сего заехал ему пощёчину. После чего ещё и перстом погрозил: «Не высокомудрствуй!» И что же? Преславный владыка, очень популярный в народе (его уже при жизни считали святым), отвесил юродивому низкий поклон, произнеся: «Благодарю тебя за науку».
Эту историю я читал в житии Силуана Афонского, подаренном отцом Павлом. Только там слово другое: не «высокомудрствуй», а «высокоумь». «Не высокоумь!» - сказал юродивый святителю Тихону.
- Намёк понял, - сказал я отцу Роману. - Каюсь, - голову наклонил, - в высокоумии.
И покаянно осклабился.
Батюшка достал из кармана конфету и мне протянул. Я ещё подумал: словно Адаму.
- Колядки, - продолжил отец Роман нравоучительным тоном, - это народное творчество. Вы же не против народа?
- Нет, конечно. Однако, согласитесь: народность народности рознь. Есть народность, для того чтобы ею гордиться, и есть народность, которой руководствуются в естественном поведении, она – как дыхание. Фольклор – это народность первого типа. Колядки – условные экспонаты музея древней народной музыки. Но церковь-то, церковь – живая!
- Колядками народ славит Бога. Какой же это музей?
- Моду на исполнение в церкви колядок ввели, если я не ошибаюсь, раскольники-автокефальщики. Великороссы их в храмах не исполняли.
- Теперь исполняют. Благодаря священнослужителям-украинцам, которых в России больше, чем русских. Вера от нас, украинцев, в Россию пришла и идёт туда через нас до сих пор. Русские, к вашему сведению, много чего в православии исказили. На Украине вера всегда была более сильная, более православная, чем у них. Митрополит Пётр Могила, можно сказать, спас русское православие. Он, кстати, основал первую на Руси духовную академию. Настоящий подвижник, он, видя, как мы отстали в науках, за свои деньги отправлял православных батюшек учиться в европейские учебные заведения. От него берёт начало наше академическое богословие. Для православных он то же самое, что Ленин для коммунистов. Я недавно говорил о нём в проповеди, в тот день, когда мы установили рядом с иконостасом его икону, но вас, видимо, не было на той службе. Добре, - он снисходительно похлопал меня по плечу, - пойду я. Ангела вам хранителя!
С тех пор прошло больше двух месяцев. Великий Пост скоро закончится, а я ни разу не причащался. Не мог я заставить себя исповедаться этому интелгигенту.
Внешне-то мы примирились, но никуда не делась взаимная антипатия. Он гордый, и я гордый. Гордый гордого невзлюбил. Это естественно. Но поскольку лицемерие всё-таки лучше вражды, мы с ним имитировали взаимную доброжелательность. 
Я удивился, когда вдруг, во время одного из моих дежурства, он явился ко мне в бытовку с майонезной банкой кагора и с пирожками в пакете, полный самого нежного расположения. В объятья меня загрёб, троекратно поцеловал. Я ошеломлённо подумал: «Неужели умыл меня академист?» Но оказалось всё куда прозаичней. Кто-то ему нашептал, что Пётр Петрович, с которым никак не решались кое-какие вопросы насчёт архиерейской службы в соборе, мне друг, и он из чисто практических соображений, в расчёте на то, что я соглашусь сопровождать его на переговоры, решил уважить меня кагором и пирожками. Я попытался его разуверить: мол, Пётр Петрович никакой мне не друг, а всего лишь приятель, или, даже правильнее, знакомый, но отец Роман мне не поверил и настоял на своём.
В понедельник он заехал за мной. Пётр Петрович в этот день оказался покладистым, и успешность переговоров отец Роман приписал моему присутствию. Я смеялся над этим, убеждал его, что без меня результат был бы точно такой же, но отец Роман мне не верил и говорил:
- Скромность, конечно же, добродетель, но я ж не слепой. Пётр Петрович относится к вам по-отечески. Это я вам говорю как психолог по первому образованию. Как ласково он к вам обращался: «Юноша»!».
- Ласково? Да меня просто бесит, когда он меня так называет! 
Ничего я не смог доказать академисту.

Затылок мой онемел. Надо что-то под голову подложить. В прошлый раз я брал с собой старую зимнюю шапку. Сегодня забыл. Лампочку забыл, шапку забыл, хренов склеротик, – вот и мучаюсь от дискомфорта.
И почему-то фрау Алёна мне вспомнилась: увидела бы она меня такого сейчас.
Шесть лет прошло. Видно, на самом деле любовь не перестаёт, не проходит. Даже когда обоим было бы лучше, чтобы она прошла.

Когда я в прошлом году, в конце сентября, случайно услышал в автобусе, что Алёнина мать умерла накануне, сразу же поспешил на Котовского. Выслеживал Алёну, высматривал издалека. Не выследил. Дождь пошёл – и я вернулся домой. На следующий день подкараулил похоронную процессию возле кладбища, но и за гробом Алёны не было. Зато увидел киевскую тётку её. Не знал что и думать. «Может, рожает? А может... может, она умерла? Может, и мать её умерла, потому что не смогла пережить смерти дочери?» Когда все разошлись, я, озираясь, подошёл к свежей могиле и стал изучать надписи на лентах венков. «Любимой мамочке от дочери, зятя и внука», - прочитал на одной из лент.
На протяжении нескольких месяцев чуть ли не каждый день заходил я на кладбище в надежде увидеть роскошный букет на могиле или какой-нибудь другой знак Алёниного присутствия в городе. И на Котовского «прогуливался» периодически. Но однажды... В тот день, помнится, выпал первый снег. Возле кладбища на заснеженных ветках старого ясеня я увидел россыпь фонариков – стаю снегирей красногрудых. Известно: птица эта осторожна и подозрительна к людям, но эти почему-то не улетели, когда я остановился под деревом и стал разглядывать их. Сидели себе спокойно и тинькали как ни в чём не бывало. Я не знаю, может быть, снегири вообще ни при чём, но в личном предании у меня мифологически отложилось: именно в ту минуту я избавился от наваждения – очередного острого приступа смертной тоски. Я не пошёл на кладбище. И с тех пор ни разу там не был. И на Котовского тоже ни разу не заходил. Но теперь, лёжа на раскладушке, вдруг почувствовал: снова нахлынивает, опять рецидив. Мне стало совестно за своё очерствение, за то, что я в последнее время, вспоминая Алёну, называл её не иначе как «фрау Тодт». Не фрау она, а сестричка. Пожизненно и во веки веков сестричка Алёнушка. И таковой останется даже тогда, когда, быть может, я назову другую своей женой. Прав Левин-Толстой: «не хорошо в мои лета единому быти». И Пушкин был прав, задумав жениться. Я тоже, даст Бог, женюсь и буду верен своей жене, буду её любить, но никогда не отрекусь от Алёны. 
У Чехова, в повести «Моя жизнь», Мисаил Полознев говорит: «Если бы у меня была охота заказать себе кольцо, то я выбрал бы такую надпись: «ничто не проходит»». Я колец отродясь не носил, но с девизом таким согласен. Ничто не проходит, и меньше, чем что бы то ни было, проходит любовь.
В сущности, мать права: уезжая из Киева в Н., я имитировал уход в монастырь. Бездарно, можно сказать, имитировал, но внутренний посыл правильный был – уйти туда, где легче сберечь любовь. Предполагалось: до конца жизни у меня не будет семьи.
Больше всех святых я любил (и люблю до сих пор) апостола Павла. Он наставляет: вступать в брак не грех, но лучше оставаться в девстве. Эта проповедь многих смущает. Из неё делается ложный вывод, будто всякая не подчиняющаяся рассудку любовь опасна и потому её следует избегать. На самом деле совсем не это имелось в виду. Рассудочная любовь была навязана христианству схоластами значительно позже.
Искажению в грешном мире одинаково подвержены и любовь плотская, и любовь духовная. Нечистота в плотской любви порождает нечистоту духовную, а духовная нечистота оскверняет плоть. Любовь чистая – безрассудна. Рассудок практичен, своекорыстен, а любовь всегда не для себя: любящий дарит себя любимому, не требуя ничего взамен. Такой жертвенной любовью любил людей вочеловечившийся Сын Божий. Люди отвергли Его любовь. Она уличала их в холодности. И Он ушёл, чтобы не досаждать им. Солнце померкло, видя его на Кресте, и завеса церковная разодралась, но те, кого Он любил, всё равно ничего не поняли. Не поняли и схоласты, что Бог умер на Кресте от неразделённой любви. Для оправдания Его безрассудства они наделили Его чертами Высшей Юридической Инстанции, всегуманнейше «амнистирующей» человечество. В таких юридических умах и родилось противопоставление безрассудной, не очищенной от эроса, и разумной, «духовной», любви. На самом деле истинно верующие во Иисуса Христа вступают на путь аскетического подвижничества не потому, что Бог якобы велит воздерживаться от неподконтрольных рассудку чувств. Монастыри – это не место для рассудочного выравнивания любви. Наоборот, они призваны служить прибежищем её безумцам – тем, кто любит так сильно, в ком любви так много, что мир их отторгает. Мир не может вместить в себя такую большую любовь, как не смог он вместить в себя любовь вочеловечившегося Сына Божия, но душа человека становится больше целой вселенной, если её освободить от мирской рухляди.
Я оказался слаб. Я не ушёл в монастырь. Я готов жениться. Я до сих пор не женился только из-за своей нерешительности. Вот только если б Алёна явилась сейчас и сказала: «Я свободна, я снова твоя, веди меня под венец», - я счёл бы себя осквернённым.   
Да, тогда бы я её, наверное, разлюбил.
Зато если б она сказала: «Не женись. Будь во славу мою один», - я бы благодарно упал перед ней на колени. «Буду!» - сказал бы. И был бы. Всю жизнь прожил бы во внутреннем монастыре.
О, если б она могла, если бы способна была такое сказать!
Свеча догорела.

V

В классе душно и смрадно. В дальнем углу возня с обезьянними криками и завываниями. Урок как всегда начинается с хаоса.
- Быстро все по местам! – прикрикивает Александр Иванович. Выждал паузу, пока все не расселись, и объявляет тему урока: – Сегодня мы завершаем изучение творчества Николая Васильевича Гоголя. Достали тетради, записываем: «Николай Васильевич Гоголь. Итоги». Для начала вспомним, как называется последнее произведение Гоголя. Мы говорили о нём на предыдущем уроке. – Александр Иванович делает театральную паузу. - Прилипко, как оно называется?
Под хохот галёрки растерянный дурачок поднимается из-за парты в среднем ряду.
- Рембо-два, - подсказывает ему балагур Уманский, и смешки расходятся по рядам.
- «Записки сумасшедшего», - шепчет Зиновьева.
- Зиновьева, - Александр Иванович жестом усаживает Прилипко и заставляет подняться её.
- «Выбранные места из переписки с друзьями», - чётко отвечает чёрноглазая, цыганистая отличница.
- Как Гоголь раскрылся в этой своей переписке с друзьями?.. Ну-ка, все замолчали немедленно! – Александр Иванович стучит по столу костяшками пальцев. Держит паузу: класс не сразу, но подчиняется. – Слушаем Таню.
- Эта книга отразила мучительные душевные процессы, которые терзали Гоголя.
- А если своими словами?
- Ну, он отрёкся от своих демократических взглядов и встал на сторону самодержавия.
- Это как понять?
- Сделался апостолом невежд и поборником мракобесия.
- Мракобесия? – Александр Иванович подходит к окну. Приоткрывает форточку. В небе жаворонок поёт.
- Ну, он стал защищать попов, внушать, что только религия может принести облегчение угнетённым массам. Он отказался от борьбы за права трудящихся и встал на сторону тех, кто именем Бога оправдывали социальную несправедливость.
- Это ты пересказываешь то, что прочитала в учебнике. А сама ты как думаешь?   
Пиратовская сидит, почему-то понурившись, уткнувшись взглядом в свой ярко-красный пенал.
Зиновьева нижет плечами.
- Ты так же думаешь?
- Ну да.
- Расшифруй, пожалуйста, это «ну да». Из того, что ты только что сообщила, я понял: Бога нет, а следовательно Гоголь был человеком не очень умным, отсталым.
- Ну, почему? Я этого не говорила.
- «Апостол невежд», «мракобес» - как же не говорила? И наградила ты его этими нелестными определениями только за то, что он верил в Бога. Значит, тот, кто верит в Бога – дурак и мракобес, так?
- Просто…- Вздыхает устало («И чего ты пристал?»), тёмноглазая, густобровая. - Бога нет, но что-то такое есть.
- Ах, «что-то такое». Почему же нельзя это «что-то такое» назвать Богом? Тебе слово не нравится?.. – Молчит смуглянка. – Употреби другое, но зачем же Гоголя ты называешь чуть ли не душевнобольным лишь на том основании, что он тоже веровал во «что-то такое»?
- Это не я называю. Так в учебнике написано.
- А мне твоё мнение интересно.
- Я думаю, что бога, который с бородой и сидит на небе, не существует. Что нет никакого рая или, там,  ада – всё это сказки. Но Гоголь прав, что… ну, как сказать… Не знаю...
- Прав в том, что человек возник не случайно, что его таким кто-то создал?
- Ну как, наукой же доказано, что человек произошел от обезьяны.
- То есть ты уверена, что наши предки были похожи на шимпанзе и лазали по деревьям?
- Её дедушка был шимпанзе, - вставляет ехидный Уманский.
Класс хохочет.
- А твой орангутангом! – огрызается Зиновьева.
- Ты сама говоришь, что произошла от обезьяны. А я так не считаю.
- Тебя Бог создал, да?
- Постойте, - вмешивается в препирание двух отличников Александр Иванович. – Гипотеза Дарвина отнюдь не доказана, хотя и не опровергнута. Поэтому что кому нравится: хочешь считать своих предков обезьянами – воля твоя, а хочешь – думай, что они Божье творение.
Он задел их, заставил напрячь неразвитые извилины – многие взгляды были направлены на него.
- А давайте проголосуем, - предлагает Александр Иванович. - Поднимите руки, кто не верит в гипотезу, будто человек произошёл от обезьяны.
Вздёргивает руку Уманский. Оглянувшись на него, поднимает руку Зиновьева.
- За что голосуем? – громко интересуется Притуленко. Кто-то хихикает.
- За обезьяну, - отвечает Уманский, после чего Притуленко вскидывает руку, а класс начинает биться в конвульсиях.
Самым неожиданным итогом эксперимента для Александра Ивановича было то, что от обезьяны произошла Пиратовская. Более того, он прочитал на её лице явное себе осуждение – за дешёвую провокацию. Достоинство мастера-педагога оказалось задето: Александр Иванович смутился.
- Хорошо, - произнёс он без прежнего дидактического энтузиазма. – Признаем победу по очкам приверженцев Чарльза Дарвина. Садись, Зиновьева. – Зиновьева села. – Допустим, что господа дарвинисты правы, что человек произошёл от обезьяны. – Класс уже не слушал его. – Согласитесь, легенда об изгнании человека из рая всё равно гениальна. Как ты думаешь, Пиратовская?
Гримаса равнодушного недоумения.
- Не согласна? Тихо, тихо! – После дидактического сбоя приходилось криком восстанавливать внимание класса. – Те, кто верят Дарвину, обычно верят, например, в коммунизм: в то, что можно построить справедливое общество, где никто никого никогда не обижает. Или в то, что можно создать идеальное национальное государство. Так, Жеребко? Ты веришь, что независимую Украину ждёт счастливое будущее?
- Верю, - гогочет Жеребко.
- Но откуда, скажите на милость, у вас берётся уверенность в том, что идеальное общество в принципе можно построить?
Молчат.
- Ведь, по сути, мы мечтаем о рае, не так ли?
Молчат. И я рад, что по крайней мере молчат.
- Но задумайтесь, - продолжаю, - если бы в прошлом не было рая, если бы человек никогда не знал жизни иной, с чего бы он вдруг стал грезить коммунизмом или счастливой независимой Украиной? Вы же не печалитесь по поводу того, что у вас на затылке нет третьего глаза. Допустим, человек ошибается в том, что в раю он был бессмертным. Допустим, что рай – это место, где человек вообще жил обезьяной, то есть существом бессознательным. – Слушали максимум пять человек, остальные скучали, но пока не очень шумели. – Обезьяны, в отличие от человека, страха смерти не знают, это чувство свойственно только сознательному существу. Грезя раем, мы, таким образом, выуживаем из генетической памяти воспоминания о том времени, когда никто не боялся смерти. Мы хотим вернуть это время, только теперь уже не отказываясь от сознания. Вот ведь что интересно: веруя в коммунизм или в идеальную Украину, мы также верим и в то, что наука когда-нибудь (желательно поскорее) обеспечит наше бессмертие. Гоголь не веровал ни в коммунизм, ни в идеальную Украину. Малороссию он очень любил, но в малороссийский рай не верил. Зато он верил в то, что благодаря Иисусу Христу человек способен победить страх смерти, а значит и саму смерть. Потому что смерть бессильна, если у человека нет перед нею страха. (Пиратовская не сдержала зевка). Давайте запишем в тетради: «Гоголь считал, что искусство должно помогать человеку преодолевать в себе наклонность к греху. Идеалом для него был образ безгрешного Иисуса Христа. Уподобляясь Христу, человек побеждает смерть и становится причастником Вечности». Слово Вечности я предлагаю вам написать с большой буквы. Зиновьева, ты не возражаешь против такой орфографии?
Зиновьева равнодушно качает головой.
- А теперь нам надо с вами попробовать обобщить в двух-трёх предложениях, почему Гоголь сжёг второй том «Мёртвых душ». Это вытекает из того, что мы уже записали. Помните, мы говорили, что Гоголь задумал «Мёртвые души» как трилогию? Первый том получился у него обличительным. Второй том…
Тут раздаётся стук в дверь. Широкоформатная фигура секретарши Шуры возникает в дверном проёме:
- Александр Иванович, вас к телефону. Шеф сказал, чтоб бегом.
Даю задание:
- Найдите в тетрадях, учебнике, в литературной энциклопедии, что на полке стоит, какими должны были быть, по замыслу автора, второй и третий тома «Мёртвых душ». И подумайте, принимая во внимание только что нами записанное: чем писатель мог настолько быть недоволен во втором томе, что предпочёл уничтожить плоды огромного своего труда? Предупреждаю: это задание на оценку.
Я видел: никто не поверил моему предупреждению. Они знали: я добрый. Грозность я напускаю лишь для того, чтобы они не шумели.
И едва я закрыл за собою дверь, как в классе загрохотало, завыло, загоготало.   
Гулко раздавались мои шаги в пустом коридоре. И в такт этим гулким ударам ухали мысли в моей голове: «Боже, до чего ж я беспомощный! До чего же я педагог! Каждая собака на улице теперь признает во мне учителя!» И застучало в висках: «Где моя утраченная свежесть? Где моя утраченная свежесть? Где моя утраченная свежесть? Жизнь моя, иль ты приснилась мне?»

6
Рано утром, ещё шести нет, является Гена.
- Что-то не спится мне, - сообщает, зевая.
Собирается делать риштовку под ливнеотвод. Придётся ему помогать.
Генка доски сбивает, я гвозди ровняю. Их, гнутых и ржавых гвоздей, целая банка большая из-под селёдки. Работа непачкотная, я не переодеваюсь, только сверху накидываю халат.
Готовую риштовку я ношу к тому месту, где сегодня будут делать ливнеотвод. Слава Богу, не мне придётся канаву копать. Я не люблю копать. Даже не то что не люблю – у меня для этого есть противопоказания по здоровью. Этой весной огород мне, слава Богу, Жук перепахал. Когда он у деда Гриши пахал, я как раз дома был. Услышал, как фыркает его лошадь. «Дуже вибачаюсь, Ви не могли б і мені зорать город?» - угодливо перешёл с ним на украинский. Я вообще не умею разговаривать с крестьянами, а особенно, когда мне что-то надо от них. У крестьян принято всё с подходцем да с красным словцом, а у меня ни того ни другого. Я чувствую: они презирают меня. Но Жук отнёсся ко мне очень доброжелательно и дружелюбно. Я даже подумал: не Жук он, а Жуков, отец ученика девятого класса. И за работу взял он с меня по-божески.
Грядки под морковку, свёклу, петрушку, укроп, огурцы и помидоры у меня были вскопаны с осени. Я радовался, что этой весной мне удалось избежать обострения хроники, и перспектива рыть канаву под ливнеотливы мне совершенно не улыбалась. Относя риштовку, молился: «Избави, Господи».
В воскресенье христианину работать не полагается, тем более в двунадесятый праздник. Но если не успеют вырыть канаву сегодня и забетонировать ливнеотвод, батюшка запрет этот своей властью отменит. Он же жених! «Когда жених с вами…» Но я всё равно не пойду. Скажу: «У меня в школе субботник». Чем, кстати, не погрешу против правды.
Я закуриваю. Гена косится на мою сигарету. Он три года как бросил, говорит, что даже не тянет, но я не очень-то верю ему. Вон как носом ведёт на дымок. Я, получается, соблазнитель. Делаю две затяжки и давлю сигарету о кору старого клёна. Окурок щелчком отправляю в вымоину под забором. Бросил и тут же напрягся: сейчас Гена выволочку сделает мне. За то, что оскверняю святую землю. Что ангела, который территорию прихрамовую охраняет, окурком своим прогневил. Однако Генка ничего не сказал, даже на этот раз не посмотрел на меня осудительно.
- Ну что, - говорю, посмотрев на часы, - уже полвосьмого. Пора по домам?
- Куда по домам! Вербы надо нарезать! – Слово «вербы» он ударяет на ы, на украинский манер.
- А ты разве сегодня на литургии не будешь прислуживать в алтаре?
- Не-е, сегодня Васькина очередь. Суббота – его день. Меня батюшка вчера благословил за вербой идти. Вместе с тобой.
Васька – это отрок его.
- Так и сказал: со мной?
- Ну да.
- Вообще-то у меня немного другие планы. Крышу мне ремонтировать надо.
- Что ж, я один пойду?
«Наглеет отец Роман», - думаю про себя. Вслух Гене этого, конечно, не говорю. 
Гена в сарай за тачкой идёт, а я за пакетом с термосом и Беловым.   
- Слушай, - заговаривает Гена, когда мы на дорогу выходим, - я всё забываю тебя спросить. Моя мадама хочет Ваську из вашей школы в первую перевести. Он четыре класса в мае заканчивает. Она почему-то уверена, что у вас хуже учителя. Хочу твоё откровенное мнение услышать на этот счёт. В первую школу, как ты понимаешь, мне придётся его каждый день возить на машине. Утром в автобус не влезешь, да и ходят сейчас автобусы сам знаешь как. Я говорю ей: «Учителя везде одинаковые». А она: «Ты знаешь, кто у него классной будет, если он останется в третьей школе?»
- Кто? – спрашиваю.
- Ну эта, что живёт на Матросова, третий от берега дом… Она мне тоже не нравится. Одевается, как дунька базарная. Встретишь на улице – никогда не скажешь, что это учительница идёт. 
- Татьяна Петровна? Географичка? Нет, вряд ли она будет классной. Она теперь у нас и.о. завуча, но ходят слухи, что с нового учебного года будет завучем без и.о. Скорее всего, пятый класс дадут кому-то другому.
- Не тебе?
- О нет! Категорически нет! Всё что угодно, только не классное руководство!
- А чего так?
- Не моё это дело.
- А по-моему, из тебя получился бы хороший классный руководитель. Ты по крайней мере поборами бы нас не мордовал. Тебя бы родители уважали.
- Спасибо, не надо. Тем более, что мне никто и не предлагает.
- Там у вас, говорят, есть толковая историчка. Виолетта, не помню отчества. Валентиновна, что ли? Может, её классной в пятый назначат?
- Виолетта Вениаминовна. Національно свідома. У неё, вообще-то, амбиции посерьёзнее. Она надеется стать директором.
- Так это ещё лучше! Прусыло, по-моему, тот ещё долбодятел! Будет хороший директор – и в коллективе порядок будет. Верно я говорю?
- Да, все учителя будут национально сознательные.
- Так это же хорошо!
- Ты так думаешь?
- А ты разве нет?
- А я разве нет. Если Виолетта станет директором, я из третьей школы уйду. 
- А чего?
- Говорю же: національно свідома. А я не свидомый.
- Не понимаю: что в этом плохого – быть национально свидомым?
- Быть национально свидомым Господь не велит. Не благословляет. Собственно, за то, что Он национально свидомым сопротивлялся, они Его и распяли.
- Ну да! Это ты загнул! Вон батюшка у нас разве не национально свидомый? Он всё время в проповедях про патриотизм говорит.
- Ты за Виолетту спросил, я тебе за неё ответил. А отца Романа оставим в покое.
- Гм!
Кумекает. Лоб наморщил. Какое-то время молча идём.
Потом спрашивает:
- Так что мне делать? Переводить Ваську или не переводить в первую школу?
- Не знаю.
- Ты, блин-компот, не увиливай от ответа!
- А Васька твой что по этому поводу думает?
- Кому интересно, что думает Васька? Как мать с отцом решат, так и будет. Пятая заповедь.
- В первой школе обучение на украинском. Трудно будет ему адаптироваться.
- Не, там в следующем учебном году, говорят, один пятый класс будет русский. У них сейчас из трёх четвёртых один русский, так в следующем году вроде так всё и останется. Моя узнавала.
- Ну, тогда я не знаю. Моё мнение совпадает с твоим: учителя в первой школе вряд ли лучше, чем в нашей.
- Они такие же хорошие или такие же наоборот?
- Скорее второе.
- У вас, говорят, химик новый – серьёзный мужик. Кстати, откуда он? Вроде не местный?
- Не знаю.
- Ты, что ж, не спрашивал у него?
- Нет, не спрашивал.
- А сам он? Что ж, он вам не представился?
- Сам он говорит, что потомок гетьмана Искры.
- Типа козак? Тарас Бульба?
- Не Бульба, а Искра. Бульба русского царя почитал, а Искра против него воевал.
- Не, ну это давно было. А учитель он, говорят, хороший... Так что ты считаешь, что в первой школе в целом  та же бодяга. Дуре своей скажу: «Не вы…ся!»
- Правильно, так и скажи. На литературнейшем языке.
Хохочет, довольный.
Спрашивает меня:
- А ты чего сегодня такой смурной? Не выспался, что ли?
- Я не смурной. Я озабоченный.
- В каком смысле?
- Говорю же тебе: крыша в моей избушке начала протекать. И ещё кой-куда мне надо сходить.
- И сильно течёт?
- Когда таял снег, каждый день на чердак лазил миску опорожнять.
- Нормальная физзарядка!
- Обои в углу слегка отслоились.
- Непорядок. Дак а в чём там проблема?
- В том-то и дело, что я определить не могу. Не способен.
- Ну, так надо зайти посмотреть.
- Ты серьёзно?
- А чё!
- Прямо сейчас?
- А чё!
- Был бы тебе признателен.
Хмыкает:
- Блин, выражаешься ты, как какой-нибудь декабрист. «Признателен». Слово какое! Как будто мы с тобой не христиане.
- А ты какое бы слово употребил?
- Я? Я с утра, га-га-га, не употребляю! – Очень остался доволен своим каламбуром. 

Не успели мы в дом зайти, тут как тут и дед Гриша. На чердак лезем втроём. Гена достаёт из кармана нож, который взял для резки вербы, и тычет им в разные щели.
- Протекает не в этом месте, а выше, - делает он наконец экспертное заключение. – Капает здесь, потому что на стропилине в этом месте заруба.
- Еге ж, - соглашается с ним дед Гриша. И добавляет: - Знаружи треба причину шукать.
Спускаемся. Гена притаскивает от деда Гриши длинную лестницу и лезет на крышу.
- На шифер боюсь ступать, но он вроде бы целый, трещин не вижу, - сверху нам объявляет.
- Значить, дєло в наклоні, - говорит дед Гриша. - Ще коли строїли, я казав: треба більший наклон робить.
- Не, - Гена ему возражает. – Наклон нормальный. Возле дымохода течёт. Там всё растрескалось.
- Жидкой глиной, значить, треба залить. 
- Зачем глиной? Нахерачить сюда раствору – и будет всё тики-так!
- Цемент постріляє.
- Не постреляет. Здесь уже нет той температуры, чтобы цемент пострелял. Только раствором. Глину дождём размоет... Шприц для раствора нужен.
Интересуюсь:
- Его можно купить?
- Не, в магазине не купишь. У Васильевича, вашего военрука, должен быть. Он в школе до хрена всего накоммуниздил. Будем мимо идти, спросим. Он как-никак твой коллега, га-га! Тоже, блин, Ваську моего будет учить. Интересно, а кто в первой школе преподаёт физкультуру?

Когда мы к Ряськиному дому подходим, тот как раз кормит собаку. Собака у него огромная, афганская сторожевая. Ряська её от кастрюли своим задом отодвигает, чтобы она мордой не ткнулась в миску, из которой он вываливает ей еду, а она поскуливает от нетерпения.
- Васильич! – кричит Гена. – Наше вам с кисточкой!
Крик его отвлекает собаку от миски, она кидается к воротам, свирепо лая.
- Ка-акие люди в Голливуде! – приветствует нас Ряська.
- Мы по делу к тебе.
- По делу? Ни хренасеньки себесеньки! Ко мне пришли деловые люди! Да Борька, заткнись ты, зараза!
- Может, не вовремя?
- Как это не вовремя! Такие люди – не вовремя? – Ряська с утра подшафе. Или от вчерашнего не отошёл. – Щас! Тварюку эту закрою в сарае! Цыть, тебе говорят! Хорош гавкать!
Миской помахав перед мордой собаки, Ряська заманивает её в сарай. Там закрыв её на крючок и руки в бочке ополоснув, спешит к калитке.
- Как жисть молодая? – Гена спрашивает, руку ему пожимая.
- Дак, как видишь, живём, молодеем, - Ряська ему отвечает. От него несёт перегаром.
- Василий Васильевич, извините, - я говорю. - Мне шприц строительный нужен. Говорят, у вас есть.
Ряська вылупился на Гену:
- От тебя информация поступила?
- Ты, это самое, попридержи, - Гена мне говорит. – Попридержи маленько. Человека надобно подготовить, а ты его, блин-компот, оглушил. Эх, не рубит молодежь в культурном обхождении ни хера!
- И не говори! – соглашается Ряська.
- А ещё институты заканчивали!
Из двери выглядывает Вольдемар.
Я жестом его приветствую. Он тоже заметно нетрезв. Физиономия красная, и что-то жуёт.
- Вы, я смотрю, празднуете с утра? – говорит Гена.
- Со вчерашнего дня, - отвечает Ряська. - Внучке моей годик вчера исполнился... Идём по чарке махнём. За её здоровье. 
- Пост у нас, - говорю.
- Какой на хрен пост?!
- А это кто же – родитель? – Гена Ряську спрашивает, кивая на Вольдемара.
- Зять мой. Вы не знакомы? Вов, ты чего там торчишь? Подойди!
- Я в тапках.
- Подойди, говорю!
Вольдемар нехотя тушу свою к нам подносит.
- Это Геннадий, он же Мохаммед Али, он же, по совместительству, кардинал. Или какой там чин у тебя?
- Выше бери. Папа я, токо не римский.
Гена здоровается за руку с Вольдемаром.
- Так по чарочке, а? – Ряська Гене игриво подмигивает. Как будто заискивает перед ним.
- Пост у нас, - говорю.
- «Пост у нас», - передразнивает Ряська. – Ты за других не расписывайся.
- Канун Вербного воскресенья. Рыба, вино и елей дозволяются в пищу. Одну рюмочку можно, - опровергает меня Геннадий.
- Во! – Ряська ржёт торжествующе. – А то: «пост у нас, пост у нас»!
- Тебе ж вечером служить в алтаре, - тихо, чтоб Ряська не слышал, напоминаю Гене.
- До вечера выветрится.
Мы заходим в дом вчетвером.
- Лида, ещё две рюмки! – командует Ряська дочери. – И, соответственно, ещё две тарелки!
- А где ж именинник? – Гена интересуется.
- Спит. Мы его не будем будить.
- Проходите. – Лидка жестом приглашает пройти в гостиную. Мне улыбается. Как-никак бывший её учитель. 
Шахматная доска с фигурами на столе. Партия недоигранная. Гена заинтересовался.
- Ход белых?
- Белых.
- Гм! Чёрные, значится, без коня.
- Я Вову сегодня делаю на три счёта! – хвалится Ряська.
- Ой! Только не надо ля-ля! – заклокотал Вольдемар. - Вчера, между прочим, вы два раза мне проиграли.
- Можно я за тебя доиграю? - Гена спрашивает Вольдемара.
- Пожалуйста.
- Только на диван перейдите, - командует Лидка. Она как раз принесла тарелки и рюмки.
- Ты чё, серьёзно? – удивляется Ряська Гене.
- А чего?
- Проиграешь.
- Уверен? Флаг тебе в руки. Какая ставка?
- Мы с Вовиком не на деньги играем.
- А на что ж вы играете? Игра есть игра. Ставлю двадцать.
- Да ты что! У тебя же сто процентов проигрышная позиция! 
- Это не очевидно. Двадцать тысяч купонов. Ставка, можно сказать, символическая.
- Да ну тебя на хрен!
- Забздел?
- Мне твоих денег жалко! Валька будет ко мне в претензии. Не, на деньги не буду играть.
- Ладно, играем на шприц!
- Шприц я и так тебе дам. Только с возвратом.
- Вася, как много буков! Ходи, наконец!
- Играем на так.
- Во как забздел!
- Не забздел, а тебя жалеючи.
Ряська двигает пешку. Гена делает рокировку.
Ряська вначале бодрится. Посвистывает, поцмокивает языком, а в минуты задумчивости произносит всякие бессмысленные выражения, вроде: «дебют Худай-берды-оглы-Кагановича». Но уже через четыре хода лоб его начинает хмуриться. Когда Лидка зовёт всех за стол, он отмахивается от неё:
- Подожди ты!
Вольдемар внимательно следит за их партией.
Я сижу в стороне, глажу кошку. Лидка подсаживается ко мне.
- Такая сволочь! – жалуется на кошку. – Представляете: опять залезла в постель и...кхм... сделала там своё грязное дело!
- Владимир Михайлович с обязанностями папы справляется? – спрашиваю её.
- Да какой там справляется! Всё на мне да на матери!
- Трепохвостка! – огрызается Вольдемар.
- От трепохвоста слышу! – парирует Лидка. – Как тебя только в школе терпят? Александр Иванович, он же детей ненавидит!
Лидка проста. Тем она мне и нравилась. «Ой, зачем Раскольников донёс на себя? Я так за него переживала!»
- Crazy! – ругает её Вольдемар. - Что ты несёшь?
- Вова, ты как с женой разговариваешь? – Ряська грозно ворчит, переставляя слона.
- А чего она? Дети, между прочим, любят меня. И я, без лишней скромности, считаю себя неплохим педагогом.
- Важно не то, кем ты сам считаешь себя. Важно то, кем тебя считают твои ученики, - сентенциозно произносит Лидка. И тут же ко мне апеллирует: - Ведь я права, Александр Иванович?
- Это за то, что ты неплохой педагог, тебя отметелили десятиклассники? – спрашивает Вовика Ряська.
- Как отметелили? – не верит Гена.
- Буквально. Взяли и отметелили.
- И по морде били?
- По морде, по яйцам, по чём пришлось.
- Да ты что! Это такое в вашей школе творится? А ты что? – спрашивает Вольдемара.
- По яйцам не били. По морде тоже чуть-чуть только задели.
- А ты что?
- Я тоже махал. Одному бланж поставил.
- И чем кончилось?
- Шах! – объявляет Ряська.
- Чем кончилось? – спрашивает Гена у Вольдемара.
- Чем-чем! Ничем! Родителей вызывали.
- Никого не отчислили?
- Замяли. Чтобы до начальства районного, чего доброго, не дошло.
- Охренеть! Если б в наше время кто учителю в морду заехал, химия, как минимум, была бы ему гарантирована.
- Так то ж в наше время.
- Шах! – на этот раз объявляет Гена.
Ряська чешет затылок.
- Мат в два хода! – радуется Вольдемар.
- А ты-то чему радуешься?! – ворчит расстроенный Ряська. - Блин! Ген, ты, оказывается, чемпион не только по боксу!
- А то! – Гена сияет. – Гони шприц.
- Выпьем сначала за внучку. Садитесь за стол.
Они втроём выпивают. Ряська и Вольдемар закусывают холодцом, а Гена от холодца отказывается, заедает салатом. Салат тоже не постный, но, видимо, у Гены своё деление на постное и скоромное. Я прошу чаю у Лидки.
- Ты в понедельник идёшь на мероприятие? – спрашивает меня Вольдемар.
- Нет.
- Принципиально?
- Принципиально.
- Прусыло приказ вывесил: все должны идти, кроме учителей младших классов. Старшеклассников тоже погонят. А в пятом, шестом и седьмом уроки отменяются, они будут убирать территорию.
- Под моим руководством, - уточняет Ряська. 
- Это вы о чём? – интересуется Гена. – О панихиде?
- Какой панихиде?
- На площади возле базара.
- Это не панихида, - возражает ему Вольдемар. – Там будет всё начальство районное.
- Ну и что? Начальство, по-твоему, не может молиться? Панихиду там отец Роман будет служить.
- Попы везде без мыла пролезут, - ворчит Вольдемар.
- Ты чего? Не кощунствуй!
- Так в церкви бы и служил свою панихиду.
- Панихида не привязана к алтарю.
- Какое отношение церковь имеет к политике! – возбуждается Вольдемар. Но сам же от пьяного крика своего и тушуется. - Разве я не прав? – спрашивает меня. 
- Да, - говорю. – Здесь я с тобой соглашусь. Лития – это православная служба, а православие – религия соборная, а не партийная. Священнику нечего делать на всяких партийных сборищах.
Гена досадливо кривится: от тебя-то, дескать, я такого не ожидал.
Говорит:
- Если отец Роман не пойдёт – позовут филаретовца. И кто от этого выиграет?
- Я так точно не проиграю. Думаю, что и ты. Наш с тобою священник угождает националистам. Что в этом хорошего?
- Лучше пусть филаретовец служит, да?
- Мне дела нет до их шабаша.
- Вы, братцы, пургу не метите! – Гена тоже переходит на повышенные тона. - Кто вы такие, чтобы судить священнослужителя? На нём благодать от Бога!
- Отставить споры! – рыкает Ряська. И берётся за бутылку, чтобы ещё по одной налить.
- Не! – Гена накрывает свою рюмку ладонью. – Всенощная сегодня!.. Ты лучше шприц нам гони, раз проиграл.
Значит, не разругались. И то хорошо.
- Токо с возвратом, - говорит Ряська. - Мы по-другому не договаривались. – И мне: - Вечером принесёшь.
- Вечером через год, - шутит Гена.
- Отставить разговорчики, товарищ сержант!
- Не сержант, а старший сержант, пан подполковник!
- Тамбовский волк тебе пан!
- Га-га-га! – ржут в две глотки. Довольны друг другом.
Мир, дружба, фройндшафт.

7

- Откуда этот фраер в нашем городе взялся? – спрашивает Гена.
«Фраер», я догадываюсь, это Вольдемар.
- Из Душанбе.
- Откуда?
- Из Таджикистана. Отец его был врачом в Душанбе. Умер там, ну а они с матерью и сестрой уехали на Украину. У неё сестра в соседнем районе живёт. Они в её селе хату себе купили.
- При деньгах, значит?
- Не знаю.
- Раз муж был врачом в Средней Азии, то при деньгах, конечно.
- Не знаю. Вова скромно жил. В бывшей начальной школе комнату ему выделили. 
- Мать и сестра его в соседнем районе, а он почему в нашем городе? Что, там для него школ не нашлось?
- Не знаю. Может, не было вакансии учителя английского языка. А может, там нет русской школы.
- Причём тут русская или не русская школа? Он же английский преподаёт.
- Но объяснять в украинской школе нужно на украинском. А он украинского вовсе не знает. Ни бэ ни мэ.
- Какая разница – русский или украинский? Это почти что один язык.
- Ну давай тоді будемо розмовляти з тобою українською мовою. Як ся маєш?
- Ся маю.
- Наразі ся маєш?
- На заразі!
- Вот именно.
Задумался Гена. Задумавшись, зацыкал слюной: еда у него застряла между зубами. Слюной не пробил, пальцем во рту стал ковыряться.
- Ты шприцем попробуй, - посоветовал я ему.
- Так они беженцы, получается? – палец изо рта вынув, Гена продолжил расспрос.
- Нет, они ещё до войны уехали. Ещё в советские годы.
- Повезло. По крайней мере, квартиру успели продать.
Опять зацыкал.
Спичку у меня попросил.
- Не понимаю! – Выплюнул спичку. - Лидка – такая сдобная девка, такая гарная, всё, что надо, при ней, а этот... Мутный какой-то. Не мужик, а мешок с говном. Куда Васильич смотрел? По-моему, маху он дал.
Рейсовый автобус нас обогнал, пылью обдав.
- Это что же? Полдвенадцатого уже?
Смотрю на часы.
- Ну да.
- Ни хрена себе!.. Ускоряемся! Крышей твоей в другой раз займёмся.
- А как... Я же шприц сегодня должен вернуть.
- Ты чё? С дуба упал? Зачем его возвращать?

Нарезав целую тачку веток, вернулись к храму.
Нас уже ждали. Отец Роман объявил, что мы с Геной поступаем в распоряжение матушки. Надо принести лестницу и кое-что сделать на верхотуре. Что конкретно, матушка нам подскажет.
Лестницу притащили. Гена спрашивает у матушки:
- Куда ставить?
Матушка морщит лоб, щурится, как будто застали её врасплох.
- Гирлянду надо повесить. Но она ещё не готова.
Я спрашиваю:
- А когда приблизительно будет готова?
Нижет плечами.
Объясняю ей:
- Я, вообще-то, после ночного дежурства.
- Так идите домой. Без вас справимся.
Без меня так без меня.
Захожу в бытовку за шприцем.
- Гена, пока!
Недоволен. Лестница-то тяжеленная.
- С ним, - киваю на батюшку.
- Не.
- Тогда с ней, - киваю на матушку.
- Не. Подожди.
К отцу Роману идёт. Я не слышу, о чём они говорят. Отец Роман посматривает на меня. Матушку подзывает. О чём-то спрашивает. Она недовольна. Резко разворачивается и уходит. Гена мне машет: иди домой. Ну и отлично!
 
Наскоро перекусив, иду к деду Грише. Со шприцем. Он крутит его перед глазами, в дырочку пытается заглянуть.
- Дурня! – говорит. – Ним хіба шо жопу бичкам промивать. Обійдемось і без нього. Зверху кельмочкою задєлаємо.
- Я по шиферу лезть боюсь. Поломаю. 
- А ти і не будеш по шиферу лізти. Трапік зіб’ємо. Ти шо, зараз хочеш задєлувать?
- Не знаю... Шприц надо сегодня вернуть.
- Ну то іди за глиной.
- Может, цементом? У меня есть немного.
- Нє, цемент біля комина постріляє.
Куча глины у него под грецким орехом лежит. Верх счищаю и набираю ведро.
- В балію сип, - командует дед Гриша. – Я зараз вийду. Курам поставив варить... – Остановился в дверях. – Нє, іди ти помішуй, а я пока пошукаю підходящий стройматеріал.
Куриное варево противно воняет селёдочными потрохами и ещё чем-то приторно-сладким.
В окно я вижу, как дед Гриша вытаскивает из сарая длинную доску. Потом из-за дома приносит пару жердин. Заходит в сени. Чем-то там громыхает. Выходит с ножовкой и карандашом. На окно смотрит. Руки делает наперекрёст над головой: мол, хватит варить, газ выключай.
Когда выхожу, суёт мне ножовку.
– Я розмічу, а ти пиляй.
Напиленные мной жердины дед Гриша прибивает к доске.
- Давайте я прибивать буду, - предлагаю ему.
- Нє, - говорит. – Робота отвєтствєнная. 
Чтобы я зря не простаивал, отправляет меня за песком к Ононю. Дом Ононя напротив. Он какой-то дальний родственник покойной жены деда Гриши. 
Раствор мешу в «балії». Кажется, по-русски «балія» - это «лохань».
Трап получился тяжёлым. Мы вдвоём несём его, взгромождаем на крышу.
- Кельму в глину встроми і лізь, - дед Гриша командует. – Тільки акуратно, дивись мені, не звались.
Страшно. Трапик кажется ненадёжным. Шевелится под ногами. Но вот я долезаю до основания дымохода. Одной рукой ухватился за трап, другой держу ведро. И как же я буду орудовать кельмой?
- Відро привяжи за дужку, - кричит дед Гриша.
- Нечем мне его привязать.
- Тоді злазь! Я принесу вірьовку.
Спускаюсь вниз. Потом опять лезу наверх. Ноги дрожат.
Ведро кое-как привязал. Но трап мы не с той стороны положили, придётся действовать левой рукой.
Начинаю осматривать, куда мне ляпать раствор, и не вижу не щели, ни трещин. Нафантазировал Гена.
- Гена ошибся, - кричу деду Грише. – Нет тут никаких щелей. Показалось ему издалека. Что мне делать?
Молчит дед Гриша. Видимо, озадачен.
- Что мне делать?
- Не могло йому показаться, - наконец отвечает. – Жидєньким, зверху відра, лий під комин.
- Я же вам говорю: некуда лить.
Начинаю осматривать шифер. И вижу еле заметный скол в том месте, где одна шиферина под другую заходит.
- Нашёл дырку! – кричу деду Грише. – Она ниже, между первой и второй шифериной. – Засунул палец в неё. – Но тут дальше металл. Можно натолкать сюда глины?
Дед Гриша долго переваривает информацию. Я пока перевязываю ведро.
- Херач туди глину, - наконец говорит он. – Тільки подалі старайся. Натовкуй її туди, натовкуй, і шоб з краями тріщини заподліцо, а потом трохи жидєньким, єлє-єлє, шоб бортік не получився, розгладиш її як слєдуєт. Ти мене поняв?
Я его понял. Но попробуй всё это сделать левой рукой, если ты не левша!
Сначала я выковыриваю обломок. Он размером с мою ладонь. Кладу его покамест в карман куртки. И начинаю пихать под шиферину раствор. Кельмой не получается, запихиваю рукой.
- Більше херач туди внутр, більше херач! – снизу кричит дед Гриша. – І рядом, рядом тоже херач! Шоб убік не потікло!
Половину всего раствора запихиваю под шиферину. В раствор вдавливаю обломок. Получается заподлицо. Реставратор, едрёна вошь! Только лучше было бы всё же на цемент посадить. Зря послушался деда Гришу. Самозванец он, а не спец.
- Чого ти не пхаєш? – орёт он снизу.   
- Сделано, - говорю. – Больше не пхается.
С час, наверное, провозился. Когда слез, так ноги дрожали, что шагу ступить не мог.
- Справився, можна сказать, - дед Гриша меня похвалил. – А тепер для надьожності, шоб гарантіровано не протікло, ето дєло нада обмить!
Делать нечего: я выставил поллитровку «Пшеничной». Экспортный вариант, с пробкой-дозатором, из запаса неприкосновенного. Академик мне её подарил, когда я последний раз у них был. Ею он поздравил меня с днём рождения.
У деда Гриши пробка-дозатор вызвала большой интерес. Он стал кумекать: как бы ему свой первак в эту бутылку потом залить? А содержимое бутылки ему не понравилось: «Хіба з самогоном зрівняєш?» После второй, правда, несколько сбавил категоричность: «Нє, все-таки непогана горілка!»
Выпил он втрое больше меня, но меня развезло, а ему хоть бы что. Порывался принести ещё поллитру своей, но я решительно этому воспротивился. Он даже слегка на меня обиделся, но продолжал сидеть, не уходил. Попросил включить ему новости по УТ-1. Я включил телевизор, а сам пошёл поливать морковку, салат и петрушку. В бочку воды наносил от колодца. Когда вернулся, новости уже кончились и на экране металась и выла какая-то полуголая девка – украинская «зірка».
- Йди хутчій! – дед Гриша меня позвал. – Послухай, як гарно співає! Нравиться вона мені. Похожа на Пугачову. Пугачова, ти чув, на днях об;явила, шо анулірує всі свої старі пісні і буде співать тільки нові.
Домой он ушёл в десятом часу.
Несмотря на усталость, спать мне не хотелось. Взял записную книжку, но оказалось, что мне нечего туда записать. Ни одна мысль во мне не шевелилась. В таком состоянии на меня обычно накатывает тоска. На этот раз она не просто на меня накатила, но и за горло взяла: я вспомнил, что собирался сходить на Котовского.
У нас в городе, когда стемнеет, стараются теперь в одиночку по улицам не ходить. Но я оделся и вышел.
Я не заснул бы в тот день, если бы не сходил на Котовского.
Окна в силикатном хрустальном дворце не светились.   

8 - VIII
(Вставной текст, заключённый в фигурные скобки (в первичной авторской рукописи он набран другим шрифтом), это фрагмент романа, который автор писал в то время. – Примечание к публикации на портале «Проза.ру»).

В Вербное Воскресенье, вернувшись из храма и пучок вербочек в горлышко кувшина воткнув, помолился перед иконами о здравии дорогих мне людей. В школу идти было рано, и я сел в кабинете, он же и спальня, за письменный стол, открыл тетрадку заветную.

{В учительской Прусыло орёт на Александра Ивановича:
- Где ты ходишь?! Он уже положил трубку!
- Кто он?
- Кореш твой.
Александр Иванович накрутил номер приёмной Эдика. Занято.
- Аня когда что-нибудь купит, - рассказывает техничке Даше химичка Вера Сергеевна, - а потом в другом магазине увидит то же самое на несколько купонов дешевле, то т;к расстраивается, что целый день потом не находит места себе. Она очень азартная.
- Вы морских свинок унесли из кабинета биологии? – перебивает её Прусыло.
- Ещё нет, Василий Васильевич. Сейчас мы с Дашей этим займёмся. Только куда нести, я не знаю?
- Вон к нему в кабинет. – Он кивает на Александра Ивановича.
- И белку?
- И белку, и кролика.
- Василий Васильевич, кролик сдох полгода назад.
- Если сдох, то нести его, само собой, никуда не надо! - Прусыло буквально искрит. – Неужели непонятно: всех животных перенести в кабинет русского языка? Или вы хотите собрание проводить в вонючем зверинце?
Александр Иванович вспомнил: сегодня после шестого урока собрание.
Линия освободилась.
- Аллё! - голос Эдика (а где же Марочка?). - Дорогой, - резко переходит на укорительный тон, - ты определённо мною манкируешь.
- Дак…
- Не перебивай, умоляю, у меня нет лишней минуты. Слушай меня внимательно. Я тебе говорил: в пять часов ко мне приезжает американец, причём – нота бэнэ! – с областным телевидением. Ты должен быть у меня.
- У нас собрание.
- Какое собрание? Издеваешься? Мне нужен человек с хорошим знанием украинского и с эрудицией. Американец из украинской диаспоры и, как нетрудно догадаться, русского языка не переносит на дух.
- Естественно, но я тут причём? О чём мне с ним говорить? Об обожаемом тобой Дурбанадзе?
- Александр, дорогой, я просил тебя не перебивать. Ты же начинаешь ещё и ёрничать, перекручиваешь фамилию выдающегося лингводидакта. Неужели ты хочешь, чтобы я забыл то, что должен тебе сообщить? Знаю, что приезд американца – это для тебя повод пофрондировать, поизгаляться, но вспомни, пожалуйста, народную мудрость. Нет худа без добра. Как, впрочем, нет и добра без худа. Добро же заключается в том, что ваша школа становится объектом наипристальнейшего внимания облечённых финансами институций, не государственных (государство нынче – церковная мышь), а шире бери – международных, со штаб-квартирой в самом логове империализма, и это, как ты понимаешь, даёт школе реальные шансы на глубокую модернизацию и внедрение передовых технологий. Лично для тебя это значит, что ты, как новатор, наконец-то оказываешься востребованным индивидом, перед тобой открывается перспектива стремительного профессионального роста.
- Вообще-то…
- Не перебивай, пожалуйста, я ещё не закончил. Итак, перед тобой открывается перспектива международных контактов... Конференции в Гейдельберге, прогулки по Fifth avenue – неужто не соблазнительно? Хе-хе, я всего лишь самую малость преувеличил... Да, ну а сегодня задача – произвести впечатленье. Этак ненарочито, по-простецки, со свойственным тебе блеском изящнейшей непосредственности, но при этом на литературнейшей мове, должен ты рассказать об успехах… ну, скажем, нашей районной системы народного образования. В грязь ударить лицом перед иностранцем негоже. Это было бы обидно весьма, согласись, тем более, что успехи-то налицо, о чём ты знаешь не хуже меня, ибо роль твоя в этом далеко не последняя.
- А не лучше ли выступить твоей заместительше?
- Ты, наверное, издеваешься! Эту астролябию я не подпущу к американцу на пушечный выстрел!.. Ты перебил меня всё же, и я теперь не припомню всего, что хотел тебе сообщить.
- Но…
- Никаких «но»! Ты, однако, неисправим. Слушай и не перебивай! Самое важное в данном конкретном контексте – рушнычки, вышываночки, в конце концов – сало, горилка… Американец этот, как ты увидишь, прост весьма. Чтоб растопить его сердце, арсенал нужен весьма небогатый. Пысаночки, «рідна мамо моя», «забор старенький коло хати» – в общем, ты меня понял. Тарас Григорьевич, это само собой, а из педагогов – Ушинский, Сухомлинский – они же все украинцы, украинские патриоты… Даже Чехов Антон Павлович, как теперь установлено, был украинцем. Вот об этом и скажешь, ты же как-никак кто? Ты словесник! Звучит гордо! Сам я хотел козырнуть Антоном Павловичем, но тебе, так и быть, уступлю по сердечному расположенью…
- Эдуард, ты меня извини…
- Стоп! Если Чехов тебе не мил в качестве украинца, я забираю его обратно. Расскажи про Гоголя, про Булгакова. Мало, что ли, тебе, в конце концов, украинцев?..
Выходил и заходил Прусыло, недобро косился, злобно золотой фиксой сверкал, - а Эдя всё нёс и нёс ахинею, а Александр Иванович всё слушал и слушал её…
Выйдя из учительской, он увидел 9-ый класс, послушным стадом бредущий по коридору за Верой Сергеевной.
- Это как понимать? – вопросил он с негодованием. 
- Василий Васильевич распорядился. Надо животных перенести, полы протереть… А вы как думали, я всё это сама буду делать? Собрание же сегодня…}

Только зажёг газовую плиту, чтобы супу себе разогреть, – слышу: машина подъехала. Сигналит. Выглядываю в окно – так и есть: автомобиль «тойота королла» крылом своим тёмно-синим в щелях забора блестит.
Сказал же ей: не заезжай. Сказал же, что буду к часу. Сейчас только двадцать пять минут первого.
Газ выключаю и иду одеваться, на ходу горбушку чёрного хлеба жуя.
Маша из машины своей не выходит. Ждёт приглашения. Не дождётся. 
Ботинки половой тряпкой оттираю от грязи вчерашней. В лужу влез на Котовского – и откуда она там взялась? Никогда её не было на том месте. Да и дождя давно не было.

Маша не сразу заводит двигатель. Пальчиком показывает на бочку, которая у меня на углу под водосливом стоит.
- Твоя?
- А что?
- Пальму надо во что-то пересадить.
- Не моя. Деда Гриши.
- Не жидись. Кадка под пальмой совсем сгнила.
- Правда, не моя. 
- А ты скажи ему, что у тебя украли.
- Не хочу врать.
- А врать и не надо. Я у тебя сейчас её украду, и ты ему скажешь правду.
- Поехали.
- Во, жлобина какая! Или какой? Как правильно: какой или какая жлобина?
Трогаемся.
- Ты жлобина какая или какой?
- Марья Георгиевна опять не в дусях?
Молчит.
Молчание – знак презрения.
- Вчера были у Вольдемара.
- Кто это «были»?
- Я и приятель.
- Ого, у него появился приятель!
«Во, змеища какая! Хуже гадюки!»
Молчу.
- И что ты делал у Вольдемара?
- Съел пирожок.
Ржёт.
- С ливером?
- Нет, с капустой.
- С капустой?
Опять ржёт. 
Закрываю глаза. Было б чем – уши заткнул бы. «Почему, - думаю, - у нас с ней такие ненормальные отношения? Она ведёт себя, как противный, гадкий подросток. Но она-то ладно, а я почему веду себя с ней так неумно? Два неврастенических пубертата».
- Вкусные пирожки?
- Так себе.
- Лучше, чем у меня?
- Нет, твои, конечно, вкуснее.
- О-о-о! Наконец-то дождалась комплимента!
«Нет, я даже в большей степени виноват. Она свободная и раскованная, а я… Она если хочет чего, то не боится сказать: «Я хочу». А я не умею быть честным и искренним. Самим собой не умею быть. Она это чувствует и на меня психует».
- Маш!
- Что?
Молчу.
- Ну что?
- Я придумал, у кого взять ёмкость под пальму.
- У кого?
- У Михаила Филипповича. У него в гараже их полно. Олег ему натаскал.
- Так давай заедем к нему.
- Прямо сейчас?
- Прямо сейчас.
- Нет, лучше сначала на пальму посмотрим. Прикинем, какого размера нам ёмкость нужна.
- Чего там прикидывать? Пальма ростом с тебя. Это если по стволу мерять. А так она больше, конечно.
- Развесистая?
- Развесистая. Под такой хорошо петрушиться.
И закуривает на ходу.
- Ты пробовала?   
Я тоже достаю сигарету.
- И не раз.
«Бедная, как же её выворачивает!»
- Или не веришь?
- Не верю.
- «Не верю», - передразнивает. – Бас у него прорезался. «Вечерний звон, - поёт якобы басом. – Вечерний звон. Как много дум наводит он».
- Сталинка, наверно, уже на месте.
- «Бом-бом».
- Сталинка уже на месте? Почему она не с тобой?
- Откуда я знаю, где Сталина Максимовна.   

Последнее время Сталинка стала впадать в депрессию. В учительской всё чаще заговаривали о том, что она повредилась рассудком. И Маша решила её поддержать. Так возникла идея субботника.
Сталинка давно мечтала завести у себя в кабинете живой уголок. Она вообще к животным относится нежно, намного нежнее, чем к людям. Даже вредное насекомое она не может прихлопнуть, не испытав сердечного сокрушения.
Зоомагазина у нас в городе нет, за белой крысой, парой свинок морских, ежом и волнистыми попугайчиками Маша самолично смоталась в область. Аквариум с рыбками свой собственный отдала. Трёх кроликов распорядился выдать полковник Бурдей. Кроликов в поросячьем флигеле разводили для застолий особо торжественных. 
Кроме того Бурдей подарил школе разные комнатные растения. Гарнизон сокращался, некоторые здания консервировались, а в одном из них, в бывшей ленинской комнате, разрослись роскошнейшие лианы, в другом стояла в холле та самая пальма развесистая, о которой Маша упомянула.
Когда мы подъехали к школе, солдатики пальму эту как раз сгружали с грузовика. Дверь входная была зафиксирована мешком, на котором была приколота английской булавкой бумажка с надписью «Комби Корм».
Не только Сталинка - все были уже на месте: и Вольдемар, и Барсук, и шестеро учеников, а также один родитель. Чей – не знаю. Первый раз видел его.
Я думал, учеников будет больше. Всё же Сталинка в десятом классный руководитель. Но из тридцати четырёх её подопечных пришло только пять. Шестая – восьмиклассница, младшая Пиратовская, с сетричкой пришла за компанию. И только один родитель. Не пользуется Сталинка у родителей авторитетом.
«На таких, как вы, воду возят», - Прусыло её всё время долбит. В последнее время стал грозиться отнять у неё классное руководство. Маша считает, что дело тут в Сталинкиной честности и порядочности. В следующем году десятый класс становится выпускным, а это значит, что настаёт время жирных поборов. От них, уверена Маша, кое-что перепадает Прусыло. Поэтому он заинтересован материально в том, чтобы там классным руководителем был, во-первых, кто-то свой для него, а во-вторых, человек, так сказать, деловой, а не такая безынициативная мямля, как наша Сталинка. Я допускаю, что Маша права насчёт заинтересованности Прусыло, но думаю, что дело не только в этом. Сталинка – юродивая, а юродивых, пока о них не напишут житий, не любят и гонят.
Маша, Сталинку жалея, тоже относится к ней иронически и рассказывает о ней анекдоты.
- Она меня спрашивает: «Вы знаете, Мария Георгиевна, что такое металлический рок?» И сама же и отвечает: «О, это хуже, чем средневековая пытка! Металлический рок – это отбойный молоток, электропила и машина для забивания свай вместе взятые! И вот с этим мне приходится жить!» И жалуется, жалуется на соседей сверху, а это, между прочим, семья подполковника Синезуба, с которым дружит отец. У них сын действительно фанат «металла», но он уже второй год учится в военном училище и дома почти не бывает. И я однажды не выдержала и говорю ей: «Сталина Максимовна, вы, наверное, после этого будете меня презирать, но я тоже люблю металлический рок». Как же она растерялась! «Ой, вы – это другое дело, вы же громко не делаете, вы культурная женщина…» «Нет, - говорю, - я тоже делаю громко. Металл по-другому не слушают». Она: «Ой, вы на себя наговариваете! Или вы слушаете что-то совсем другое!» А сама чуть не плачет.   
В нашем коллективе Сталинка, пожалуй, единственный человек, никогда не выказывавший ни малейшего интереса к политике. Когда все до хрипоты обсуждали перипетии съезда депутатов в Москве (я, например, даже в огород тогда выходил – грядки полоть, жуков собирать – со своим портативным «вэфом»), она меня однажды спросила: «А кто такой Анатолий Собчак?» Оказалось, ей понравилось его выражение «агрессивно-послушное большинство». Они с мамой, услышав такое, очень долго смеялись.
Казалось, Сталинка и не заметила, что распался Советский Союз и что теперь она живёт в другой стране – независимой Украине. Но это было не так. Однажды вдруг обнаружилось, что распад советского государства переживался ею довольно болезненно.
После новогодних каникул к нам в школу пришёл новый учитель химии (это его нахваливал Гена) – Юрий Кондратьевич Мищенко, такожде Молибден. Такую кличку дали ему наши детишки, и она, надо сказать, очень ему подходит. Я вообще-то не в курсе, что это за химический элемент, к какой он группе относится, какие свойства ему присущи, можно ли сделать кувалду из молибдена, но термин этот ассоциируется у меня с чем-то тяжёловесным – с тем, чем удобно крушить и толочь. Юрий Кондратьевич именно такое впечатление крушителя и производит. Широкие, мощные челюсти, сильно выдвинутый подбородок и, что называется, толоконный лоб – именно человек-кувалда. И речь у него – словно он лупит по костылям, забивая их в шпалы. Так вот Молибден этот крепко невзлюбил нашу Сталинку. Стал к ней придираться по всякому поводу. Подслушав однажды, как она внушала ученикам мысль о загадочности и таинственности биологии, набросился на неё в учительской: как вы, мол, можете детям такую безответственную ахинею нести, внушать им первобытные суеверия? Именно такие слова употребил: «ахинея» и «суеверия». Сталинка опешила. «А что я сказала не так?» - «Что не так? Всё не так! Всякая тайна имеет своё научное объяснение! Надо только не полениться заглянуть в окуляр электронного микроскопа, и вся ваша загадочность вмиг испарится». Со Сталинкой тогда чуть не случился удар. Она плакала, повторяя: «Он же не понял меня. Это просто какое-то недоразумение». Молибдена заставили извиниться. С тех пор он Сталинку так грубо не задирал, но и презрения своего не скрывал: гримасы корчил, хмыкал, хихикал, когда она реплики в учительской подавала.
Враждебность Молибдена угнетающе действовала на Сталинку. Она совсем сникла. А тут ещё Прусыло подлил масла в огонь.
В конце марта в школе проводился общешкольный субботник: после зимы прибирали пришкольную территорию. В тот день была замечательная погода: не март, а начало лета. Всеми, и детьми, и учителями, овладел трудовой энтузиазм. Школа прихорошилась. После субботника радостно возбуждённые педагоги устроили чаепитие. Маша смоталась на машине домой и привезла три бутылки кагора. Выпив кагор, все ещё более возбудились. И пришла кому-то идея помирить Сталинку и Молибдена. Заставили их выпить на брудершафт. Сталинка раскраснелась и даже помолодела. У Ряськи в каморке, в шкафчике, где кубки и почётные грамоты, была припрятана бутылка самопальной анисовки, и её мы тоже быстро приговорили. Прусыло очень Ряську нахваливал, и Ряська угодливо подливал ему больше, чем в другие стаканы. От анисовки на Прусыло напала игривость, и он на потеху всего коллектива начал говорить комплименты Сталинке.
- Вы сегодня прямо Паша Ангелина. Будем выдвигать вас на д;ску почёта. Да, товарищи?
- Да-а-а! – дружно ответил ему коллектив.
- Го-го-го! – ржал Молибден. – Я буду вашим персональным фотографом!
- Ха-ха-ха!
- Сталина – ты наш передовик!
- Герой коммунистического труда!
- Почему коммунистического? Коммунизм уже не актуален!
- А шо ж актуально?
- Василий Васильевич, а что же теперь актуально? Какой у нас будет Сталина герой?
- Не важно. Была «доска почёта» - теперь будет «дошка пошаны», вот вам и вся разница. Однако, - погрозил он Сталинке пальцем, - фамилия у вас, понимаешь, неподходящая для дошки пошаны. Несознательные элементы будут, понимаешь, смеяться.
- А что ж в ней такого смешного? – Сталинка, подстраиваясь под его игривость, жеманно взметнула плечо, уткнувшись в него подбородком. – Фамилия как фамилия.
От её кокетства Прусыло впал в ещё больший раж.
- С вашей фамилией я бы, га-га-га, повесился! - съюморил он совсем уж развязно. - Цып-цюра, цып-цюра, цып-цюра. Для курятницы, может, фамилия и подходящая, но для педагога...
И тут снова заржал Молибден. Очень громко. Как мерин. 
Сталинка выскочила из-за стола и выбежала из учительской. Ольга Ивановна поспешила за ней, но через пару минут вернулась: дверь в биологический кабинет заперта изнутри, и Сталинка ей не открыла. Прусыло двигал плечами и корчил гримасы недоумения: как можно так относиться к шуткам?
Он обратился к нам с Машей:
- Идите, скажите ей, что я извиняюсь.
Маше Сталинка открыла. Мы передали ей Прусылины извинения.
- А вы, - сморкаясь в платок, сказала Сталинка, - передайте ему, что я таких, как он, недобитых бандеровцев, глубоко презираю!
Я попытался за Прусыло вступиться: он, мол, вообще-то не жалует руховцев.
- Вы его недооцениваете, - возразила Сталинка. – Я не удивлюсь, если у него схрон в огороде. Попомните моё слово: он ещё покажет себя.
Мы с Машей переглянулись. Я подмигнул: не сбрендила ли Сталинка? «Нет», - головой покачала Маша.
Обняла Сталинку и сказала:
- Вы – наша! Мы не дадим вас в обиду!
Под местоимением «мы» она имела в виду «русскую партию». Со Сталинкой нас стало в этой партии четверо.
Две оппозиционные партии сформировались у нас с прошлого года в педколлективе. Началось с того, что Виолетта стала вести уроки на украинском. Прусыло пытался урезонить её: в русской школе это не дозволено никакими инструкциями, а следовательно должно квалифицироваться как самоуправство. Но делал он это не особо настойчиво, как бы с опаской, и Виолетта имела его в виду. Её примеру последовала Татьяна Петровна, географичка. Два человека – уже партия. Затем к ним идейно примкнул Молибден. Сам он по-украински не бэ ни мэ, поэтому продолжает вести уроки на русском, но на собраниях всем ставит в пример Виолетту и призывает каяться перед «многострадальной укр;инской нацией». Маша к «партии ренегатов» причисляет ещё и Ольгу Ивановну, но в этом я с ней не согласен. Ольга Ивановна как вела уроки в советское время на суржике, так и ведёт их на этом колоритном, но не нормативном наречии в независимой Украине. «Корчук, не п’ялься в окно! Ворони тобі не подскажуть рєшенія уравнєнія!» «Гільман, скільки ж ти будеш в носу колупаться? Прекращай гєологоразвєдочниє работи!» Суржик националисты ненавидят ещё больше, чем русский язык, потому что он-то и есть настоящий, народный малороссийский язык, загнанный ими в подполье, и он их, насаждающих язык умышленный, наполовину искусственный, в хамской вивисекции уличает. Кроме того, Ольгу Ивановну и по человеческим качествам к бандеровкам не причислишь. Она хоть и грубоватая на простонародный манер, в душе женщина мягкая, добродушная, не бывают такими фанатики. Забавно, но она почему-то считала нужным меня опекать: регулярно подкармливала на переменках бутербродами с салом. Я поначалу отказывался, а она: «Не обсуждається!» Однажды застолье в учительской по какому-то поводу было, так она тост предложила: «За мойого синочка!» Меня имея в виду. То, что Ольга Ивановна иногда чаёвничает на большой переменке с Тэтянкой и Виолеттой, вовсе не говорит о том, что она их заединщица. Просто они с Тэтянкой с молодости были дружны. Они в один год в школу пришли, из одного пединститута. В советское время их дружбе не мешала партийность Тэтянки. И сейчас рассуждала Ольга Ивановна: ну, держит подруга нос по ветру, на старости лет проклюнулась в ней карьеристка, но не воровка же, не убийца. Ни разу я не слышал, чтобы сама Ольга Ивановна переживала «за бідну зпаплюжену неньку». Никогда не изменявшая суржику, не питает она никаких предубеждений и против русского языка. Она вообще не любит быть против кого-то или чего-то. Острая на язык, всё время подшучивающая над коллегами и учениками, она не настроена на конфликтность. В этом её принципиальное отличие от Виолетты. Та – мегера. Бомбистка. Бесноватая Вера Засулич. Когда узнала, что Прусыло берёт на полставки Машу, тут же накатала на него донос в облоно. Обвинила его в том, что он лакействует перед Бурдеем, а Бурдей, мол, главный в городе коррупционер и ненавистник независимой Украины. Унялась она в своей писательской деятельности только после того, как её «бизнесмена»-сыночка, приватизировавшего райпотребсоюзовскую коптильню, уличили в финансовых махинациях, но ненависть к Маше по-прежнему из неё так и хлещет. «Як їй не соромно ганьбити своє українське прізвище!» (Это при том, что Бурдей – фамилия польская, а не украинская). «Людоньки, та вона ж класична москалька, в найогиднійшому втіленні цього феномену!» Маше, естетственно, всё это доносят, ну и Маша ей, естетственно, отвечает взаимностью. Пикировки между ними – обычное дело в учительской.
Такой эпизод: после урока в восьмом Виолетта клокочет от гнева:
- Нічого з цим клятим класом не можу зробити! Як горохом об стінку!
- Рождённый ползать летать не может, - не поднимая глаз от классного журнала, как бы про себя, но так, что все присутствующие хорошо её слышат, бормочет Маша.
- Що, що? – столбенеет с открытым ртом Виолетта.
- Это цитата из произведения Горького «Песня о Соколе». Мы тут с Александром Ивановичем о творчестве Горького рассуждаем. Вы, наверное, не читали, раз спрашиваете? – Вякнула и хладнокровно продолжает писать в журнал.
Виолетта багровеет, у неё захватывает дыхание, сами собой сцепляются кулаки – но всё же она сдерживает себя. Воду пьёт, чтобы лишнего не сказать. За сыночка боится. Но когда через пару минут Маша начинает рассказывать зашедшей Сталинке, как ей надоела её серебристо-серая норка, Виолетта уже не в силах смолчать:
- Яка бариня знайшлася!
- А вам завидно небось? – ехидно реагирует Маша.
- Чому тут заздрити? Ти думаєш, ми не знаємо, звідки у тебе шмотки?
- Виолетта Вениаминовна, как вы выражаетесь пошло! А потом удивляетесь, что вас ученики не уважают. И не надо мне тыкать, пожалуйста. Я с вами телят на селі не пасла.
Не просто её ужалила, а ещё и походя «скривдила» Великого Кобзаря – после этого как можно требовать приличий от Виолетты.
- Замовчи, спекулянтка!.. – истерично завопила она. - Живуть за колючою проволокою... Від кого ви відгородились? Від народу? Боїтеся за свої мільйони?.. Хоч би над солдатіками, дітками бідними, не знущались!
Маша крутит пальцем у виска и сокрушённо вздыхает:
- Ничего не поделаешь: климакс.
Хорошо, Прусыло в этот момент зашёл, а то бы в волосы друг дружке вцепились.
Кабинет Виолетты по соседству с моим. Когда у меня окно между уроками и я сижу в каморке своей, проверяю тетради или готовлюсь к занятиям, мне хорошо слышно всё, что она детям рассказывает. Потому как она всё время орёт. Спокойно с детьми разговаривать она вообще не умеет. И, о Небо, какую ж дремучую ахинею втюхивает она им! «Чи знаєте ви, що в українській мові давно були родичі слова «комп’ютер»? Не знаєте? Напевне, хтось зараз подумав: «Ну що за нісенітницю вона тут верзе?» А якийсь недоброзичливець нашої незалежної держави ще й сплюнув роздратовано: «Ну што єті хахли тільки не вигадають про себе?» А між тим, це чистісінька правда. У Словнику Мілентія Смотрицького знаходимо: «компут» – список козаків. І «компут», і «комп’ютер» походять від одного і того латинського слова – «computo». Так що до винайдення комп’ютера українці мають саме безпосереднє відношення».
«Милентий Смотрицкий». Строит из себя украинскую патриотку, а даже имени одного из столпов украинства не знает. Впрочем, не удивительно. Украинство это ведь что? Это комплекс неполноценности невежды-провинциала, возведённый в идеологию. Украинец – не национальность. Украинец – член политической партии.
Сам я с Виолеттой не спорю, своего презрения на людях ей не выказываю, но, Маше сочувствуя, про «Милентия» ей донёс. Ну а Маша, разумеется, не преминула уличить патриотку. После этого Виолетта стала со мной сквозь зубы здороваться. 
Однако я уклонился от нити повествования. Хотел же я вам объяснить, как возникла идея субботника по благоустройству биологического кабинета. Вас теперь не удивит, если я скажу, что наш субботник – это что-то вроде партийного мероприятия. Ленин бревно носил, а мы решили благоустроить биологический кабинет – в ознаменование особых заслуг видного члена партии.
Солдатиков, когда они всё с машины перетащили, Сталинка угостила чаем с печеньем. Сержант, их старшой, задержкой был недоволен, ворчал, что приказ был после разгрузки немедленно ехать обратно, но Маша его моментально угомонила. «Вольно!» - рявкнула на него, и тот сразу обмяк. Полуулёгся на парту, Сталинка чашку ему поднесла, печенье на блюдце, и он громко засёрбал горячим чаем, зачавкал печеньем.
Искоса и с опаской поглядывали на него ссутулившиеся солдатики. 
- Дембеля из себя строишь? Альбом уже заготовил? – продолжала долбить его Маша. - Смотри, как бы не подзадержали тебя.
- А что я такого сказал? Мне капитан приказал...
- Рот заткни! Капитан ему приказал!
Поперхнулся чаем сержант. Нахмурил чело, с ненавистью смотрел на солдатиков. Заметил, что радуются они его унижению.

Уехали служивые – и работа закипела вовсю. Родитель доски пилит и ладит полку под клетки, Коля Семёнов у него подмастерьем. Миша Рябцев по указаниям Маши прибивает к стене подставки под вазоны с лианами. Девочки, Вера Яценко и Галя Полтина, парты оттирают от грязи и от всяких надписей. Пиратовские окна моют раствором нашатырного спирта и газетами протирают. Запах свежести издают чистые окна. Барсук, на стремянку взобравшись, ввинчивает в потолок саморезы и петли из проволоки нанизывает на них, чтобы потом продеть в эти петли леску, по которой лианы будут плестись. Нам с Вольдемаром доверено пальмой заняться. Бочонок, в который она посажена, местами прогнил насквозь, и мы обрезками досок пытаемся его залатать. Нас поощряет Сталинка, вибрируя от нашего «мастерства», называя нас «краснодеревщиками». На самом деле выходит ужасно. Менять надо кадку. Я Машу зову. Маша подзывает родителя для консультации.
Родитель смеётся:
- Да что вы! Это называется дурью маяться!
- А если заново сбить что-нибудь наподобие этого? – интересуется Маша.
- Бочку, что ли? – И снова смеётся над недотёпами. – Сделать деревянную бочку – это искусство. В нашем городе не осталось ни одного бочкаря.
- Спасибо, - холодно говорит ему Маша. И голосом, и всем своим видом она показывает, что ей не нравится его тон. - Так, коллеги-мальчики-девочки! – нас созывает. – Что будем делать с пальмой? У меня предложение – пересадить её в железную тару.
Родитель возражает:
- В железной бочке корни сгниют.
Барсук сверху кричит:
- К-какая разница – железная или деревянная?
- Дерево дышит.
Сталинка:
- В дереве поры есть, а в металле пор нет.
- Так дырки проделать.
- Ну, если дырки проделать и в какую-нибудь миску её поместить, чтобы пол не подгнил, тогда, конечно, сгодится, - одобряет родитель. 
- В общем, мы с Александром Ивановичем едем к Берендею за бочкой! – И Маша в каморку идёт за ключами к машине.
Дети хочут:
- А вы знаете, что он Берендей?
Маша:
- Кто же об этом не знает?

9

Михаил Филиппович, нас увидев в дверях, растерялся. Собака на меня не залаяла, и мы застали его врасплох. Зарядку он делал, как раз начинал приседания. Присел, руки задрал, а тут в дверь постучали – он так и закляк в положении сидя. А Маша за ручку дёрнула. Чуть-чуть он на спину не завалился. Ухватившись за стул а затем на него опершись, кряхтя занял наконец вертикальное положение. 
- А я, - заговорил, - вчера о тебе, это самое, думал! Забыл меня, думаю, мой постоялец. Никогда ко мне не зайдёт. Лёгок на помине, так выходит.
И трико своё подтянул.
Маша стала рассказывать ему про субботник, но про субботник ему было неинтересно.
- А ты, егоза, - перебил Машу, - всё егозишь?
У Михаила Филипповича была причина относиться к Маше недружелюбно. Он сам рассчитывал на те полставки, которые ей отдал Прусыло.
Маша меня в бок толкнула: ты, мол, ему объясняй. 
Михаил Филиппович предложил нам сесть.
- В ногах, это самое, правды нет.
Пододвинул стул, табуретку. Сам в кресло уселся.
- У вас там, говорят, новый учитель химии появился?
Маша:
- Да, появился.
- Ну и как, держит порядок?
- В смысле?
- Ну, на уроках не шумят у него?
- А чёрт его знает! 
Я:
- На Сталину Максимовну наезжает.
- На Сталину? Чего это он?
- По идейным соображениям.
- А он идейный?
- Национально сознательный.
- Национально сознательный – это плюс. А Сталина, что же, несознательная, выходит?
- Несознательная.
- Этого я от неё не ожидал. А в чём же её несознательность проявляется?
- В коммунистических убеждениях.
- А ты ж говоришь, что она несознательная?
- Национально несознательная. Против Руха высказывается.
- А химик этот, что же, за Рух?
- Химик за Рух.
- Во, сволочь какая! Я-то думал, он в правильном смысле сознательный.
Маша:
- Михаил Филиппович, мы, собственно, к вам по делу. Нам бочка нужна. Невысокая. А у вас, говорят, разные есть.
Удивился старик.
- А зачем тебе бочка?
- Пальму в неё посадить.
- У тебя дома есть пальма?
- Не дома, а в биологическом кабинете.
Морщины напряг. Кумекает.
- Так это вас ко мне Прусыло прислал?
- Нет, это мы на общественных началах решили благоустроить биологический кабинет.
- А кто бочку хочет купить?
- Мы. Только не купить. Мы надеемся, что вы нам так её отдадите. 
Насупился. Пальцем стал водить по губам.
- Бочки, вообще-то, мне самому нужны. Летом, это самое, жарко. Вода нужна для полива.
Я:
- Трудно, поди, вам уже поливать?
- Дак я «малышом».
Маша:
- А если за деньги?
- Так ты ж говоришь: Прусыло тут ни при чём.
- Прусыло ни при чём. Мы сами на бочку скинемся.
Обиделся Михаил Филиппович:
- Ты за кого меня принимаешь?
- Постойте: деньги вы с нас брать не хотите и без денег отдать не хотите. Какие ваши условия?
Старик, по-видимому, растерялся. На меня уставился.
Я:
- Вы за нас не переживайте. Деньги нам Прусыло, конечно, вернёт.
- Ну, если он деньги вернёт, тогда дело другое. Пенсионеру лишних пару тыщонок не помешает.
Маша его поняла буквально: пара – значит две тысячи купоно-карбованцев.
- Договорились! – сказала, подводя торгу итог.
Михаил Филиппович повёл нас в гараж, где бочки хранятся. Майка, как фалда фрака, наружу выскачила у него из трико. Маша молча, носом одним посапывая, посмеивалась над «кавалером».
Я спросил у Михаила Филипповича о здоровье.
- Плохо. Утром проснёшься – слабость такая, что не хочется и вставать.
- А настроение?
Остановился. Повернулся ко мне.
- Якби ви знали, паничі, як люди плачуть уночі. Вот такое у меня настроение.
- Даже так?
- Она вчера пришла – всю пенсию у меня выгребла. На хлеб и то не оставила. Так что вот приходится, это самое, на старости лет имущество распродавать.
- Кто выгреб-то? Настя?
- А то кто же!
Не две – десять тысяч с меня содрал. Я дал ему двадцатитысячную купюру, он в дом сходил и вынес мне десять тысяч.
Маша:
- Так вроде договаривались за две.
Он сделал вид, что не слышит.
Маша громче ему:
- Так вроде договаривались за две!
- За две не согласен. Я и так вам даром её отдаю.
Зато ёмкость была что надо: невысокая и широкая, при этом лёгкая, потому как пластмассовая. Из-под какой-то импортной смеси строительной. Она и в багажник к Маше вошла. Правда, он не защёлкнулся, пришлось верёвкой к бамперу крышку багажника привязать. 
- Ну и жила! – ворчала Маша на обратном пути. - Удивляюсь, как ты два года вытерпел у него! И врёт же не поперхнётся: «Настя все деньги выгребла».   

Сталинка показала мне, откуда наносить в Берендееву бочку земли.
После того как бочка была наполовину заполнена, мы вчетвером, я снизу, ком обнимая, чтобы он не рассыпался, а Барсук, Вольдемар и Маша пальму за ствол таща вверх, воткнули её внутрь. Сверху земли подсыпав и утрамбовав, обильно полили. Дырки в бочке не делали. Барсук в гарнизонной бане видел тазики с низкими бортиками, во вторник обещал принести. Тогда, решили, во вторник и дырки проделаем. Вера Яценко вызвалась притащить из дома клеёнку, чтобы бочку снизу доверху обернуть и тем самым скрыть все изъяны её: пятна, царапины, несдираемые остатки бумаги. На той клеёнке, Вера сказала, пальмочки, между прочим, выбиты. «Так что очень даже будет по делу».
Когда мы закончили с пальмой, Маша приставила меня в помощники к Барсуку. Я, как самый высокий из всех присутствующих, должен был на лестницу ветки лиан ему подавать, чтобы он их к лескам, пущенным по диагонали, привязывал.
Пора, однако, представить вам Барсука. То, что вы до сих пор о нём ничего не слышали, с моей стороны упущение. Потому что Барсуков (такова его настоящая фамилия) – личность достатотчно колоритная.
Барсук у нас в школе подрабатывал учителем рисования, основное же место его работы – гарнизонный Дом офицеров. Как злословила Маша, он там рисует «сеятелей облигаций». Что-то и в самом деле было у него от Остапа, тот ещё был авантюрист. Но замполит (или как он там стал называться?) был доволен его мазнёй. Доверял ему рисовать даже афиши к киносеансам. Я видел одну такую на доме культуры: Вячеслав Тихонов получился похожим на Савелия Крамарова. А ещё Барсук пел в гарнизонном хоре. Он был там солистом. И на гитаре бренчал, причём на семиструнной, как Владимир Высоцкий. Маша ему говорила: «В Москве ты пел бы по ресторанам и зашибал бы кучу бабла». Он отвечал: «Я думал об этом. Но м-мамочка боится, что я там с-сопьюсь». Барсук слегка заикался.
Как-то мы вчетвером, я, он, Ряська и Вольдемар, остались после шестого урока расписать пулю у Ряськи в каморке. Закончили, когда уже начинало темнеть. Идём по сумрачному, пустынному коридору, треплемся ни о чём, и от голосов наших гулко резонирует эхо. Барсук это эхо улавливает и начинает играться с ним, пытается приручить: покашливает, пробует разные гласные звуки, и, когда мы от рыков его замолкаем, вдруг как громыхнёт во всю глотку баритонистым басом: «Ямщик, не гони лошадей!». Грудь сценически выпятив, руки расставив, на таком надрыве трагическом выдохнул: «Мне некого больше любить», - что у меня мурашки по телу пошли, и даже Ряська расплылся в улыбке от уха до уха, головой закачал и, причмокивая, восторженно повторял: «Я охреневаю! Ну, б...., труба! Я охреневаю!» Но вот мы, пройдя мимо учительской, заходим за угол – а там возле входной двери Прусыло стоит, глаза выпучил, челюсть у него отвисла, и золотая фикса во рту тускло блестит. На нас пялится. А во взгляде его не восхищение, а недоумение: какая ж это сволочь позволяет себе во вверенной ему школе драть такие октавы? И почему-то он пристально смотрит на Ряську. «Не я», - головой Ряська качает. Прусыло переводит взгляд на меня. «Не я», - качаю и я головой. И тогда Барсук поворачивается к Вольдемару и его начинает нахваливать: «Браво! Браво! Отлично поёте, Владимир Михайлович!». У Прусыло челюсть схлопнулась и губа нижняя на верхнюю задралась, глаза же ещё больше расширились. Ими он насквозь просверлил Вольдемара, но ничего не сказал, мы же, пользуясь его остолбенением, обошли его, словно статую, и через дверь проскользнули на улицу. И там нас начало корчить. На что Ряська степенный мужик, отставной как-никак подполковник, а и тот дерево обнял и визжал, как поросёнок.
На следующий день вызывает Вольдемара Прусыло.
- Ты, - говорит, - это самое, оказывается, голос имеешь. Почему же ты в свой план художественную самодеятельность, понимаешь, не записал? Художественной самодеятельности у нас, понимаешь ты, не хватает.
Вольдемар отвечает:
- Это не я. Это пел Барсуков.
Не поверил Прусыло.
- Куда ему, - говорит, - этому губошлёпу? Да я же видел своими глазами, как он тебе аплодировал. Так что ты, понимаешь, не скромничай тут. Не строй из себя, понимаешь, невинность.
- Не я это! – возопил Вольдемар. – Не я! Клянусь всем на свете: это пел Барсуков! Весь город знает: у него сильный голос!
- «Весь город знает». А я вот, понимаешь, не знаю! Ты хочешь сказать: он меня разыграл? Это он, чтоб меня обмануть, тебе  аплодировал? – дошло, наконец, до Прусыло. – Хорошенькие же у него, понимаешь ты, шутки! Ну, ничего, я с него шкуру спущу!
В тот день Барсука в школе не было, и на следующий день тоже (у него уроки только два дня в неделю), так что к тому времени, как он появился, Прусыло уже остыл. Привлечь Барсука к художественной самодеятельности он поручил Виолетте, своему заместителю по внеклассной работе. Виолетта к нему подъехала: «Чи не заспіваєте ви, добродію, в шевченківський день пісню нашого славетного Кобзаря? Наприклад, «Реве та стогне Дніпр широкий»?». На что Барсук ей ответил: «Из-звините, но это не м-мой репертуар». Она оскорбилась и с тех пор больше к нему не приставала. 
Барсук был моложе меня всего на три года, но относился ко мне, как к многомудрому аксакалу. Шибко уважал меня за ум и обширную эрудицию. «М-мэтр», - так ко мне обращался. Маше как-то обо мне отозвался: «У него квад-дратная г-голова. Один только недостаток: т-товарищ непьющий».
Я же испытвал симпатию к Барсуку за то, что он никогда никого не осуждал. В этом смысле он, хоть и церковь не посещал, больший был христианин, нежели я. 

К пяти часам и пальма, с листьями вымытыми, красовалась возле окна, нежилась в лучах закатного солнца; и фикус, вполпальмы, рядом с нею стоял, подвязанный шпагатом к трубе отопления; лианы были развешаны под потолком; а по подоконникам буйствовала более мелкая экзотическая растительность.
Морских свинок определили под пальму, под калачиками обосновалась в ажурной клетке белая крыска. Круглый аквариум с рыбками установили на тумбочке возле учительского стола. Для клетки с попугайчиками родитель приделал между лианами специальную полочку с хитрыми фиксаторами – защитой «от дураков и хулиганья». Оставалось немного доделать настил под остальные клетки. Мы взялись родителю помогать, но суета, привносимая нами, только раздражала его. Он привык делать свою работу неспешно и основательно, и когда Вольдемар вынес на улицу, приняв их за отходы, нужные ему дощечки и планочки, он, пыхтя недовольно, попросил нас заняться своими делами.
Барсук стал учить попугайчиков человеческой речи. Встав на табурет, он постукивал пальцем по прутьям клетки и повторял: «П-пррусыло – д-дуррак! П-пррусыло – д-дуррак!» Родитель осудительно косился на Барсука, Сталинка зарделась, Маша и дети хихикали.
Перехватив мой неодобрительный взгляд, Барсук кивнул: понял, мол, вношу коррективы. Стал говорить:
- Д-доррогой Рроберртино, вас вызывает Пррусыло! Д-доррогой Рроберртино, вас вызывает Пррусыло!
- Поздно, батенька, они запомнили первое, - хохотал над ним Вольдемар.
Всеобщий восторг произвёл скелет, который Сталинка вынесла из каморки. Его установили под пальмой, рядом с морскими свинками.
- Ты смотри, никуда не сбеги! – напутствовал его Вольдемар.
- Ой, какой же он миленький! – пищали девчонки.
Заспорили: из какого материала он сделан?
Барсук утверждал:
- Д-да он настоящий! С человека всё остальное сн-няли, остались череп да к-кости.
Девочки отпрянули, завизжали.
- Пластмассовый он, - успокаивала их Сталинка.
- К-какой пластмассовый! Он даже п-пахнет ещё ч-человечиной!
Вольдемар стал принюхиваться.
- Ты п-попробуй на з-зуб, - Барсук посоветовал.
- О! – объявил Вольдемар. – Тут шариковой ручкой имя написано.
- Какое?
- Какое имя?
- Владимир Михайлович, что там написано?
- Не решаюсь его озвучить.
Вера Яценко через его плечо заглянула. Прочитала по слогам:
- Аб-ду-лла.
Все так и грохнули. 
В общем, как Коля Семёнов заметил, началась веселуха.
Стали просить Барсука спеть что-нибудь. Он сначала отнекивался.
- Я с-сегодня не в голосе.
Маша подкатила к нему и замурлыкала ласково:
- Ну, спой, Барсучок!
«Барсучок», - хихикая, перешёптывались девчонки, а Сталинка им пальцем грозила.
- «Кто может сравниться с Матильдой моей?» - грянул Барсук.
- Нет, друзья, нет! – всех перекричала Сталинка. - Я предлагаю: песни потом! А сейчас будем есть пирожки! Я их для вас напекла!
- Ура! – закричал Вольдемар.
- Да, сейчас мы с вами устроим маленькое чаепитие! Только сначала помоем руки!
- З-зачем? – удивился Барсук.
- Ой, вы такие задаёте вопросы! – удивилась Сталинка. – Можно подумать, вы никогда не моете рук?
- К-кажется, н-никогда ещё в жизни не мыл. Разве что в д-детстве раз или два.
Девочки-хохотушки влюблённо смотрели на Барсука.
Вольдемара отправили в Ряськину каморку за вторым чайником. Я сходил к себе в кабинет за овсяным печеньем.
Наконец и родитель закончил работу.
- Клетки давайте.
- Клетки потом установим, - сказала ему Сталинка. – А сейчас мойте руки! Все мойте руки! Будем праздновать, кушать мои пирожки!
Родитель, чаю не дожидаясь, съел пирожок и ушёл. Все его уходу обрадовались: слишком он был суров и нелюдим. Несовместим с нашей весёлой компанией.
Вольдемар от Ряськи не только чайник, но и кусок сала принёс. Сало съели без хлеба, сладким чаем его запивая, и это было прикольно. После этого накинулись на пирожки. 
Барсук, наевшись, запел «Ave Maria». Ему аплодировали неистово. Маша кричала «браво» и «бис».
Отправили Колю Семёнова за гитарой. Колин дом сразу за школьным садом, он обернулся мигом. Запыхался. Мелом испачкался, когда перемахивал через забор, и Сталинка щёткой его отчищала. 
Барсук под гитару (он и на шестиструнной играет) запел:

Песни у людей разные,
А моя одна навека,
Звёздочка моя ясная,
Как ты от меня далека.
Поздно мы с тобой поняли,
Что вдвоём вдвойне веселей
Даже пролетать по небу,
А не то что жить на земле.

Прямо концертный номер у него получился.
- Дальше, - объявила Маша, - будет концерт по заявкам. Тот, кто заявляет песню, Барсучку подпевает.
На первой заявке, которую сделала Сталинка, получилась, однако, осечка: Барсук не знал слов песни «Я люблю тебя, жизнь». Но Маша отступать не привыкла.
- Сталина Максимовна, вы запевайте, а кто знает слова, подхватит, - предложила она. И Сталинка, на удивление, согласилась. Голос у неё оказался хоть и писклявый, но не противный. Половину слов знал Коля Семёнов, и у них со Сталинкой и с подмугыкиванием Барсука очень хорошо получилось. Маша устроила им овацию, ну и мы подхватили. Я заказал «Баньку по-белому». Барсук знал, что я немного брынчу и передал мне гитару. Перебирал я струны, прямо скажу, по-детски, голоса у меня тоже нет никакого, но в дуэте получилось проникновенно. Сталинка вибрировала, у неё даже глаза повлажнели. Нам аплодировали, Сталинка и Маша кричали: «Браво!» Девочки перешёптывались, глазками стреляя в меня. Я благодаря Барсуку вырос в глазах учеников.
Маша с Барсуком спели «Миллион алых роз». Вольдемар петь категорически отказалася. Следующей по кругу сидела Вера Яценко. Она тоже смутилась и попросила Колю Семёнова спеть за неё. Про дельфинов. Коля не соглашался: «Причём тут я?» Но Барсук уже сунул ему гитару: «Д-давай, не с-стесняйся!»
Это была песня, которую Коля Семёнов сам сочинил на стихи Пиратовской-старшей. Дельфин попадает под пропеллер подводной лодки, а дельфиниха с горя выбрасывается на берег – и раздаётся над морем дельфиний плач: стая прощается с «влюблённой парой». Очень сентиментальная песня.
- Коленька, какой же ты молодец! – вибрировала Сталинка.
И Барсук большим пальцем вверх показал: знак одобрения.
Я видел: младшая Пиратовская посматривает на меня не без лукавства. Я не выдержал, заулыбался – и она засмеялась. У неё со старшей сестрой конкуренция. В поэтическом отношении младшая, пожалуй, талантливей старшей. Но старшая, конечно, умнее. Или, правильнее сказать, рациональнее. Старшая – тип разумного и ответственного учёного-гуманитария, младшая – взбалмошный моцартёнок.   
В общем, чудным выдалось Вербное воскресенье. В тот вечер я записал в свой дневник глубокомысленную сентенцию: «Педагогика – это искусство дружить. Учитель только тогда способен чему-то по-настоящему научить, когда он видит друга в своём ученике, и ученик отвечает ему взаимностью».

Дома в дверях я обнаружил записку. В ней Пётр Петрович витиевато меня стыдил: «Так поступают только стоеросовые селюки, с чем вас, малопочтенный сударь, и поздравляю. Я давно предупреждал: принятие внутрь оподельдока до добра не доводит. Засим, жду извинений».
Да, я забыл, что он накануне мне в школу звонил и уведомил, что около шести часов вечера собирается меня навестить. Что ж, навестить не получилось. И я, признаться, был этому рад. Совесть меня ни капли не мучила. Он-то, небось, денег хотел у меня занять (идиотское, неуклюжее упоминание оподельдока я почему-то счёл намёком на это), у меня же нет сейчас для него лишних денег. И времени лишнего тоже нет. «После Пасхи, - решил, - позвоню. Не опошлю Страстную Седмицу разглагольствованиями дурака».

X

В зале заседаний райисполкома за накрытым столом, где чего только нет из снедей и заморского пойла, собралось шестеро человек, назначенных Эдиком развлекать почётного американца: четверо в галстуках, одна особь, женского пола, в кумачовом велюре, и Александр Иванович.
Пятеро специфически номенклатурно общаются между собой, Александра Ивановича подчёркнуто не замечая. Он же, всем своим видом ответно их игнорируя, читает Книпович, книжку воспоминаний.
Проходит около часа.
И так было тошно, а от Книпович Александру Ивановичу стало тошнее стократ. Засосало-заныло: «А не удалиться ли мне восвояси?» Злость поднялась на Эдика: «Если замзаврайоно – астролябия, позвал бы Антонину Сергеевну…»
...Но вот и явление - Эдик энд американец. Все присутствующие, как положено, вшановують їх появу вставанням і бурхливими оплесками. Американец стесняется, прямо ніяковіє: приложил руку до серця и всё повторяет: 
- Чутливо зворушений. Чутливо зворушений.
- Прошу любити і жалувати! Пан Годований-Джексон, - торжественно объявляет Эдик, забыв, очевидно, что нам сегодня уже его представлял.
- Чутливо зворушений.
(«І голос у нього тихесенький і якийсь трохи гундосуватий...» - мысленная Антонина Сергеевна шёпотом делится впечатлением с Александром Ивановичем).
Первый тост провозглашает само собой Эдик. Американець слухає його закохано, і губи його розходяться до самих ушей.
Эдик распинается о демократических ценностях, про розбудову незалежної держави та неоціненну допомогу в цій справі з боку діаспори.
(«То сов’єтизм! Треба казати «діяспора»!» - дребезжит в левом ухе Александра Ивановича голос Антонины Сергеевны.
- Шановна Антоніно Сергієвно, маю вам заперечити: в академічному словнику…
- Не кажіть мені про академічний словник! Його складали запроданці. Правильно говорити «діяспора», «соціялізм»).
- Тепло наших сердець долає континенти і океани і поєднує нас у палкому прагненні прикрасити ніжно кохану неньку – нашу Вкраїну, - разошёлся вовсю соловейко.
Последовали цитаты из Кобзаря и Уолта Уитмена: стихи последнего в исполнении а-ля Вознесенский на американца производят впечатление неизгладимое: складочка так заиграла на его лобике, словно он собрался всплакнуть...
Ещё минут десять разглагольствует Эдик о гармониях, просякнутих тисячолітньою українською духовністю, и, разумеется, про славетних українців!..
Американец начинает позёвывать в ладошку-долошку, потом достаёт из кармана какой-то аксессуар и мажет им губы.
(- Господи, що це на світі діється! В мене аж очі на лоба полізли: старий бовдуряка помадою губи маже!
- Та то не помада, то, мабуть, вазеліновий олівець.
- Але ж він орудував ним, як та наша Ірка Бурдеїха. Навіть так само губами пожамкав. Де вони тільки здибали цього пройдисвіта? Зовсім миршавий, плюгавий, і голова сплюснута, точнісінько диня, а на лобику лише одна-однесенька зморшечка помістилась. А очі дрібнесенькі, ну геть як у тої свинюки! І верхня губа неначе до ніздрів шпилькой пришпиляна.
- Ну, ви скажете, шановна колего! То в нього посмішка така щира.
- А голос який мерзотний!
- Голос, згоден, трішки не теє).
Всему, однако, когда-нибудь наступает конец, даже Эдиковым велеречивым тостам. Все хлопнули, крякнув, по первой и совсем уж приготовились раскрепоститься, но Годованый-Джексон встал, чтобы двинуть ответный тост. Видно, у них, у Чиказі, так принято – не давать людям сразу раскрепощаться.
- Коли ми їхали сюди на авті, - начал гундосый (Эдик выразительным жестом из-за его спины поторопил официантку: «Лєночка, наливай!»), - коли ми їхали сюди на авті, то я угледів на шляху монумент. «Чи м;ні вільно спитати в тебе, хто то такий є?» – спитав я у місцевого драйвера. «Властиво, я знаю, - відповів той. – Се Лєнін». – Эдик целомудренно покачал головой. – І якщо б мені хтось ще п’ять років тому промовив, що я буду поруч із самим паном Лєніним (Эдик загоготал, ну и хор, разумеется, ему подгоготнул), я би т;му, кленусь, не повірив. (Эдик инициировал аплодисменты). Чутливо зворушений… Але ви бачите: я тут, а через шмат дороги звідси стоїть собі, яко вдома, пан Лєнін. (Смех, аплодисменты). Се для мене маленьке диво. (Смех). І перш за все я хтів би вас гратулювати за цю незабутню емоцію. (Бурные аплодисменты). Чутливо зворушений. (Аплодисменты). Я хтів би гратулювати вас за те, що ви подолали еру льокайства. (Бурные аплодисменты). За те, що Україна жиє. (Бурные продолжительные аплодисменты). Хай ситуація ще скомплікована, але, спімнувши те, що наш народ перет;рпів, я конклюзую, що сьогодні ми переживаємо правдивий апотеоз національної ідентичності. (Бурные продолжительные аплодисменты). Чутливо зворушений! (Аплодисменты). А тепер я хтів би трохи вам сповісти про власне централю злученого українського американського допомогового комітету, яку я тут репрезентую. У нашій централі є власний щадничий банк, харитативна фундація, через яку наша громада здійснює свій настирливий зовнішньополітичний активізм. Ми збираємо поміч, складаємо україномовні петиції, які будь-хто з діяспори може круглодобово підписувати. Рівночасно ми намагаємося навернути увагу американської публічної опінії до українських квестій. Я би сказав, що наша централя, партикулярно фундація, відіграває передову ролю у діялозі української громади з теми фундаціями в Україні, які запроваджують українську культурну програму. Ми обіцювали їм свою підтримку, і ми підтримуємо своє слово. (Аплодисменты). Трохи згодом я вам зачитаю один цитат про наші великі пляни. А зараз, щоб не забузувати толерацією шановного товариства, пропоную випити за те, щоб зреалізувались ті поки що маленькі пляни, які вже стали для нас спільними. (Бурные продолжительные аплодисменты. Годованый-Джексон кланяется: «Чутливо зворушений»).
Следом за этим тостом Годованый-Джексон произносит второй, потом третий.
В них он:
- посулил инвестиции в наш район: один из членов централи, партикулярно его друг, не прочь приватизировать наш паркетный завод, чтобы делать на эскпорт паркет для танцполов;
- обещал посодействовать установлению отношений побратимства между нашим райцентром и каким-то (не расслышал каким) Фортом, кажется, в штате Массачусетс, и пригласил Эдика лично посетить в 1995 году торжества по поводу двухсотлетия этого самого Форта, «де жиє активна громада палких українців»;
- объявил о намерении подарить компьютер и библиотеку исторической литературы школе № 3, как только она перейдёт на украинский язык. Он сердечно поблагодарил Александра Ивановича за эту инициативу, назвал его «патріотом незалежної України» и пообещал привезти на церемонию «українізації школи» Богдана Гаврилишина – «одного із самих престижних українців у світі, друга пана Джорджа Сороса, а крім того – консультанта його високоповажности пана президента України Леоніда Макаровича Кравчука».
Больше Годованый-Джексон ничего внятного сказать в этот день не успел, потому что аки Сирко налакался. Не слушая тостов, он внаглую охмурял Эдикову секретаршу Мару, обжимал её на глазах у начальника и звал в Америку на вакацію. Гарантировал притулок и встречу в аэропорту John Kennedy.
¬- Do you understand? – то и дело взвизгивал он, перебивая тостующих.
- Yes, I am understand, - отвечала горячая кровью Мара, игриво поводя плечами и вздыбливая подбородок.

После того как совещание было объявлено Эдиком завершённым, двум чиновникам было поручено отвезти американца в гостиничный номер и предупредить директора гостиницы, Эдикову супругу, что за клиентом требуется присмотр, потому как клиент не в кондиции. Александра Ивановича Эдик попросил задержаться: ему хотелось узнать, каковы его впечатления от совещания. Александр Иванович счёл уместным польстить ему. Сам себе он потом не мог объяснить, зачем сказал Эдику: «Ты был сегодня в ударе». Малодушие? Наверное, малодушие. За это и поплатился: Эдик пригласил его в ближайшую субботу «на пикник в интимном кругу».
Александр Иванович, правда, поинтересовался:
- С американцем?
С подтекстом: если он там будет, то я не пойду.
- Ни в коем случае! – Эдик его заверил. - Мне настоятельно требуется от американца этого отдохнуть! Мы будем праздновать на природе день рождения моего недоросля Семёна без иностранцев.
Но на этом мытарства Александра Ивановича в тот день не закончились. Эдик радостно сообщил, что наконец-то вышел из печати сборник его стихов.
Завывая опять-таки а-ля Вознесенский, он с полчаса ещё читал свои опусы из напечатанной в районной типографии книжки, время от времени нюхая её и млея от запаха краски. Александр Иванович погмыкивал, поцокивал, причмокивал, похрюкивал – в общем, изображал ценителя его поэтического таланта. За что имел честь удостоиться экземпляра с дарственной подписью.
- Почему такой легкомысленный псевдоним – Канарейкин? – поинтересовался он у автора сборника. Он почувствовал, что переборщил с торжественностью, и специально задал облегчённый вопрос.
- Этот псевдоним я выбрал себе ещё на университетской скамье, - скромно потупясь, ответил Эдик.
По дороге домой Александр Иванович на ходу листал книжку.

Осенний день. Осенний сумрак.
Напрасно жду. Ты больше не придёшь.
Всё проглотил туман – и мост, и переулок,
И под каштаном дом, где ты живёшь.

Ты вся – наяды вздох, а я сатир унылый.
Для счастья умер, в кубе заточён.
Не озарит мой взор твой образ милый,
И так и не узнаешь ты, как я в тебя влюблён.

Влюблён! Лишь это слово повторять!
Влюблён, как… Не найти примера!
И что с того, что мне уж сорок пять?
И что тебе лишь восемнадцать, Лера?

Лера – это, надо полагать, Мара. Своего лирического героя Арнольд Канарейкин зачем-то состарил, а героиню омолодил.
Читать на ходу не принято в городе Н. Да и не приспособлен город Н. для чтения на ходу. Тротуары везде покорёжены и то они есть, то их как бы и нет. На спуске к мосту Александр Иванович споткнулся, носком туфли зацепившись за остаток бордюра, и плашмя в траву полетел. Книжку выронил в грязь, оставшуюся от лужи. Смахнул он грязь – и только размазал её. А текст-то, текст-то демиургический. На всю жизнь впечатались ему в память последние две строки:

И дымится вулкан моей страсти
Под оплодотворённым астралом.

Кем оплодотворённым, этого он не запомнил. Видно, сам Эдик-вулкан осеменил Вселенную.

Во время пикника Эдик развлекал гостей анекдотами о Годованом-Джексоне.
- Повезли мы его в музыкальную школу. Он там, разумеется, сходу був чутлыво зворушэный, ну а когда Верочка Овручская исполнила в честь него на скрипке свиридовский романс из «Метели», буквально-таки прослезился. «Який же талановитий український народ! – мелко пи;сался от умиления. - Таку музику міг скласти лише українець!»
- Этот Угодованный, видно, в детстве в пруду купался, где динамитом рыбу глушили, - схохмил именинник.
- Да, согласен, он не умён, но по-хорошему сентиментален и в чём-то, по большому счёту, даже и прав, - серьёзно возразил ему Эдик.
- Это в чём же? – попросил его уточнить Александр Иванович.
- В том, что дров мы в национальном вопросе наломали изрядно и теперь надо восстанавливать историческую справедливость. Но, дорогой мой, давай не будем портить застолье умными разговорами. Выпьем за дружбу!
Александр Иванович смеялся Эдиковым анекдотам, пил за дружбу и за всё остальное, и совсем непонятно было ему, за что друг-сэм-брук в этот день снова обиделся на него. И не пьян был Александр Иванович, а, видно, сам не заметил, как ляпнул что-то такое, что Эдику неприятно было услышать.

11

Мне приснилась Лидка, «гражданская жена» Вольдемара. Она несла пьяную околесицу, и была её бессвязная речь мне сладка, как песня сирены. Никакой порнографии не было, от голоса одного осквернился – и, пробудившись, постарался себя утешить: не за грех наказан кошмаром, во сне взмутилась чистая физиология, либидо напомнило о себе. Телесный низ живёт своей жизнью, на которую верх не всегда способен влиять, а значит и каяться мне, в сущности, не за что. Но я на всякий случай стал бормотать пятидесятый псалом. Думал, он убаюкает. Раз десять его прочитал – не помогло. Распсиховался. На кухне чаю напился. Читать попробовал – не читалось. Стал вычитывать правило, с земными поклонами. Снова лёг, уже не надеясь заснуть, - и заснул. Кажется, начинало светать. 
После таких мятежных ночей у меня обычно бывает прилив вдохновения, но я боюсь его, потому что, после того как оно истощится (а это происходит довольно быстро и резко), на меня нападает тягостное уныние. Если мятежный сон приснится в ночь перед рабочим днём, первые два - три урока я провожу безупречно. Даже самых жестоковыйных учащихся все сорок пять минут держу в напряжении. Но после этого силы мои стремительно иссякают, и находит на меня такая тоскливая отупелость, такая унылая бессловесность, что остальные уроки я позорно проваливаю и потом возвращаюсь из школы домой в полуистерическом состоянии. Дома не раздеваясь заваливаюсь в кровать и с полчаса или час лежу неподвижно. На ночь принимаю пустырник, но всё равно долго заснуть не могу. Потому-то и радуюсь, когда это случается в выходной, как сегодня.
Почему выходной в понедельник? Потому что старшие классы, в которых у меня только и есть в понедельник занятия (третий и четвёртый уроки), сняли на районное мероприятие. Камень у нас закладывают на месте будущего памятника жертвам голода тридцатых годов. В числе выступающих заявлен Годованый-Джексон, поэтому я не пошёл. Мерзкий гринго голод тридцатых называет геноцидом, спланированным «клятыми москалями»: ими, мол, было задумано таким способом уничтожить всех украинцев. Дед Гриша, Голодомора свидетель, когда я ему рассказал об этом, выразился в адрес Годованого нецензурно: «Нехай не .......! Всі голодали, всі мерли: і українці, і руські. Хіба шо жиди не голодували. Цей американець часом не жид?» Американец если не жид, то жидовствующий. Кроме жидов и жидовствующих больше никого, похоже, в Америке не осталось. Но кто такие жидовствующие, я деду Грише, конечно, не стал объяснять.  Уточнил у него: «Продовольственные запасы отнимали приезжие или местные?» - «Які приєзжі! Свої ж забирали. Активісти по хатах ходили і все вичищали», - сказал дед Гриша.  - «Им потом не мстили родственники погибших?» - «Завидували! Вони ж в основном при власті були, при пайках».
В общем, помню о несчастных жертвах большевиков, скорблю по ним, но на закладку памятника не пошёл. Ибо памятник закладывают такие же сволочи, как и большевики. Если не хуже. Станет Прусыло гавкать, скажу, что целый день в воскресенье в школе трудился и на отгул имею законнное право. Тем более в день, когда у меня нет уроков.
Готовя завтрак, себя настраивал: ничего сегодня не стану писать, буду только читать,  да и то дозированно, тетради потом проверю и, если удастся, днём немного посплю. Можно ещё стирку затеять или уборку.
Однако настрой не сработал. Уже за завтраком в голове зароились разные мысли. В мыслях этих я, вспомнив его последнюю проповедь, спорил с отцом Романом. «Засохшая смоковница, - говорил он, - символизирует иудейскую синагогу». Я же, каждый раз, когда читаю это место в Евангелии, понимаю его так: смоковница – это я.
Остатки бутерброда в рот запихнув, спешу в кабинет. Раскрываю тетрадь. Ставлю число и пишу:

«Иисус, взалкав, подошёл к смоковнице (Мк. 11). На ней было много листьев и ни одного плода. Потому что, говорит Евангелие, не время ещё было плодам.
И проклял Иисус смоковницу.
За что? Ведь сказано: не время было плодам. Смоковница подчинялась законам природы!
Ну вот, видимо, за то и проклял, что подчинялась не тому, чему надо. Угождала природе, а должна была угождать Ему, воля Которого никаким законам не подотчётна.
То есть смоковница была слишком похожа на нас».

Я доволен. Не хочется останавливаться на этом. Вспоминаю, как отец Роман толковал эпизод об Иисусе и грешнице. Конкретно то место, где Иисус, склонив голову, что-то пальцем чертил на песке. Если верить отцу Роману, Он писал изречение кого-то из ветхозаветных пророков (кажется, Исайи, а может быть, Иеремии). По-моему, это полная ерунда. Чтобы цитату писать, надо сосредоточиться на цитате, а Иисус в тот момент был сосредоточен на грешнице. Он жалел её и хотел ей помочь, но, чтобы не выдать это своё желание, должен был глаза от неё отвести. Ради этого и имитировал, будто что-то записывает. На самом деле ничего конкретного Он не писал. Просто чертил какие-то линии, отдельные буквы, фигуры, как мы это делаем на собраниях, отводя глаза от дураков на трибунах, воду в ступах толкущих.
Теологические толкования Евангелия и апостолов утверждают в слушающих и читающих подсознательное историческое отношение к этим текстам. Теологи – это гиды-специалисты, изъясняющие для непосвящённых музейные экспонаты. Вопрос: нужны ли Богу такие посредники? Не отнимают ли они у читателя восторг непосредственного общения с Ним – того чувства, на котором и зиждется вера? Текст предназначен мне, он обращён ко мне, зачем мне посредники-интерпретаторы? И не просто интерпретаторы, а властные, самоуверенные интерпретаторы, очень похожие на партийных пропагандистов. И те и другие одинаково посягают на Богом дарованную мне свободу. 
Я понимаю тех, кто от своей свободы легко отрекается. То, что говорит Инквизитор у Достоевского, слышать приятнее, чем принимать правду Евангелия. Даже Иисус, пребывая в человеческом теле, претерпевал духовные муки от свободного выбора. Отец Роман утверждает, что Его восклицание на Кресте – всего лишь отсыл к одному из псалмов: мол, казнь Моя совершается в строгости по Писанию, - но я такую холодную рациональность у Господа отказываюсь признавать. Не вмещаю я её, решительно не вмещаю.   
Отступаю строку. Записываю:

«Свобода иногда тяжесть невыносимая.
Даже Бог, став человеком, почувствовал тяжесть свободы. В Его восклицании на Кресте: «Или, Или! лама савахфани?» («Боже мой, Боже мой, для чего Ты меня оставил?») слышится: «Отец, зачем Ты у Меня не отнял свободу?» Не было бы свободы – не было бы и распятия.
Тем не менее, свобода для души человека так же необходима, как воздух для лёгких. Без свободы душа задыхается и умирает. Но жить ради свободы так же нелепо, как и ради того, чтобы дышать лёгкими. Если тебе перекроют дыхание, ты сразу поймёшь, насколько воздух важен и ценен, но это не значит, что воздух является целью и смыслом твоего существования».

Я доволен. Я собой очень доволен. И мне плевать, что мной не доволен отец Роман.
Ещё отступаю строку.

«История христианства – это история превращения веры в учение (то есть в теорию).
Каноны – установления остывающей веры. В проповедях священнослужители ссылаются на Евангелие и апостолов, но это всего лишь теоретические интерпретации.
Многие каноны сама же церковь негласно давно отменила. Ими теперь никто никого не побивает. Догматы тоже превратились, по сути, в научные догмы.
Живая вера конкретна и личностна. Только остывшая вера нуждается в костылях отвлечённого знания».

Кажется, выдохся. Но и то хорошо: в дневнике останутся три умные записи.
Иду покурить. С крыльца от меня сигает соседская кошка. Я её презираю. Шкодливая тварь. Постоянно мне гадит на коврик. Так засцала его, что отстирать уже невозможно. Я на целые сутки оставлял его замачиваться в порошке – всё равно смердит, разит за десять шагов. Надо будет полить его уксусом, что ли. Кто-то мне говорил, что кошки не переносят запаха уксуса. 
От «примы» противно во рту. Сигарет с фильтром в нашем магазине не стало. Завтра в центр поеду. Нет не специально за сигаретами. Матери позвоню. Они с академиком обещались приехать на 9 Мая. В этом году на 9 Мая выпадает четыре дня выходных. Собирались приехать на первомайские праздники, но из-за Пасхи перенесли. Не только из деликатности. Академик боится, что в пасхальные дни на дорогах будет много пьяных водителей. Пасха у него, в отличие от 9 Мая, почему-то с повальным пьянством ассоциируется.
В мае с лодки нельзя рыбачить, поэтому ловить мы будем с ним с берега. Донки я уже приготовил, червей накопаю у деда Гриши, мастырку и прикорм они с собой привезут. Поедем в Сосновку, там ямы лещиные за перекатом. Если поймаем, сварим уху. Академик любит такую романтику. Выпьем с ним. Обратно машину мать поведёт. Заспорим с ним, это как пить дать. Он опять будет талдычить: «Наука гарантирует объективность». А я буду ему возражать: «По-моему, это миф». Нет, в этот раз я насчёт науки не стану ему перечить. Грех это – метать бисер. Но мысль насчёт объективности современной науки следует записать. Сделав затяжку последнюю, поспешаю к столу.

«Надо быть всегда объективным? А, собственно, почему? Никакое глубокое чувство не объективно. Отсюда: быть всегда объективным = быть бесчувственным, равнодушным.
Наука обязана быть объективной? Раз обязана, пусть она объективной и будет. Но зачем нам-то жить по объективной науке?
Когда Христос помиловал юную иудейку, ятую в прелюбодеянии, разве Он поступал объективно? Верующий в науку должен быть к Нему за этот поступок в претензии: почему Он выделил эту грешницу из числа тысяч других? Им, побитым камнями, на том свете обидно.
Объективно прав старший сын, брат блудного сына: отец не должен был ублажать блудника больше, чем праведника. Так же, как и фарисея унижать перед мытарем. И что это значит: одинаковая плата для тех, кто трудился десять часов и всего один час?
А Его поведение в Силоамской купели! Это же типичный пример злоупотребления властью! И что из того, что она Божественная?
Примеров необъективности Бога в Евангелии не счесть. Собственно, там других примеров и нет.
Если Бог милует какого-то конкретного человека потому, что любит его, то объективно Он недостаточно любит других – тех, кто не удостоился Его милости.
Человеку демократических убеждений такая вера на самом деле должна казаться безумием. Оттого, наверное, и не веруют во Христа демократы.
Так что же – Богу угодна коррупция? Нет, не угодна. Коррупция – это, в переводе, гниение, а никакая гниль не может быть угодна Ему. Но больше всего неугодна Ему та гниль, которая поселяется в сердце у человека. Одно из её имён – равнодушие, по-научному – объективность. Объективность – это и есть источник всякой коррупции. Именно «объективное» равнодушие, а не «предвзятое» милосердие оправдывает и злоупотребления властью, и воровство, и кумовство, и лицемерие, и всяческий грех.
Наука как способ познания привременной жизни важна и полезна для человека. Но Бога любящего и человека любящего она объяснить никогда не могла и не сможет. У неё нет для этого инструментария. Неложный научный доклад о любви состоял бы из одного предложения: «Тайна сия велика есть» - и разведённых ораторских рук.
Холодный, неверующий краснобай, поднаторевший в богословской риторике, способен объяснять веру взыскующему объективности демократическому рассудку, но явить образ Божий так, чтобы его в себе и в другом полюбить, выше его возможностей».

Ставлю последнюю точку. Навожу её. Получается очень жирная точка.
Сегодня я собой премного доволен.
Тетрадь отправляется в ящик стола.
Часы уже, между прочим, показывают полдвенадцатого. Я слабо позавтракал, иду готовить обед.
Чищу картошку на улице. От «примы» мутит. Тяжесть в затылке. Значит, будет болеть голова. Надо было попридержать «энтузиазм». Впрочем, если б я и вовсе не напрягался, голова всё равно разболелась бы. Какие-то у меня гормоны, что ли, неправильные. А может, у всех так?
У меня два рецепта жарить картошку. Один – от матери, простой, экономный, другой – от Ольги Ивановны, как она говорит, «ресторанный». Сегодня у меня нет ни малейшего повода чревоугодничать. Режу обычными круглячками, масла наливаю по минимуму. Выпить, однако, вдруг захотелось. Выпил бы рюмку и, глядишь, заснул бы после обеда. Водка вместо снотворного. Но нет у меня больше в запасах ни казёнки, ни самогонки. Ни даже вина. Хотя, если б и было спиртное, я бы сейчас не пил. По опыту знаю: если выпью, анальгин потом от головы не поможет. Было уже такое. От боли на стенку лез. Вторую таблетку выпил – тоже не помогло. Легче стало, когда всего вывернуло наизнанку.
Головные боли – бич Божий для моего телесе. Такое вот «жало в плоть».   
После обеда пытаюсь заснуть без пустырника. От пустырника тоже, я заметил, сильнее болит голова. Читаю раз пять пятидесятый псалом. После этого забываюсь. Но это не сон. Будильник тикает, и я его отчётливо слышу. А боль всё сильнее сдавливает виски. Иду за анальгином.
Снова ложусь. Вспоминаю: у меня не проверены тетради восьмого класса. Встаю, достаю их из портфеля. Три домашних задания и классное сочинение. Первая тетрадь – Коршак Людмилы. Начинаю проверять с сочинения. Боже, какая тупая! Какой же бездарный, должно быть, у этой дуры учитель! Ставлю три с двумя минусами. А почему не три минуса? Не четыре, не пять? Сейчас наставлю минусов до самого края страницы. Пускай все видят: учитель Коршак Людмилы сошёл с ума. Хотя и двух минусов достаточно для такого диагноза. Перечёркиваю один. Домашние задания Коршак проверяю въедливо и придирчиво. Уличаю в списывании. Ставлю три двойки. «Нет, так не годится! Надо подождать, пока головная боль немного утихнет». Но как её переждать? Снова лечь? Невозможно. Когда лежу, голова тяжелеет. Читать? Угу: глядеть в книгу и видеть фигу. Нет, лучше уж проверять сочинения. Андрюшко. Отличник. «Наш народ с энтузиазмом перестраивает социальную и экономическую политику». Идиот! Подчёркиваю волнистой: стилистическая ошибка.  «Ликвидация последствий прошлых времён». «Искоренение упущений».  Штамп на штампе. «Миллионы людей идут каждое утро к станкам, в шахты и на космодромы». Пишу на полях: «На Украине нет ни одного космодрома!» Финал: «Пусть у нашего старшего поколения будет надёжная смена, которая, предотвратив все ошибки минувших лет, станет надёжным борцом за идеалы народа». Волнистой подчёркиваю «надёжная» и «надёжным». Ставлю тройку и брезгливо отбрасываю тетрадь. Но тут же и вспоминаю: мамочка у этого отличника – редкая тварь. И при этом начальница. Она и за четвёрку была бы ко мне в претензии. Но пусть меня из школы уволят, пять я за такое сочинение не поставлю! Тройку зачёркиваю и ставлю четыре.
Тетрадь Пиратовской-младшей. «Миленькая, солнышко моё, красавочка моя, выручай!» И молюсь на икону: «Господи, помилуй мя, грешного!» Со страхом Божиим приступаю. «Мы привыкли, чтобы нам давали, ничего не требуя взамен. Нам слишком легко доставалось то, о чём наши деды и не мечтали. Постепенно мы превращались в «шарики». Куда толкнут, туда мы и катимся». Так и есть, Дашенька! Только с шариком сравнение неудачное. Худенькая ты. Не шарик, а тросточка. Куда ветер подует, туда и клонится тросточка. Туда и кланяется. Точнее: туда и кланяемся. «Когда приходят гости, меня просят сыграть для них на пианино. Они всегда хвалят меня: и когда я играю хорошо, и когда без конца сбиваюсь. Играю я долго, так что гостям надоедает, и они перестают слушать меня. Тогда я начинаю перебирать разные аккорды, якобы сочиняю музыку. Мне кажется, что у меня неплохо получается, и я удивляюсь, как это гости не восхищаются таким талантливым композитором. В конце концов, меня прогоняют в мою комнату. Там я ещё долго продолжаю «сочинять музыку»». Я пл;чу. «Спасибо тебе, родная!» «Родная» я не пишу, местоимения тоже. А вместо «Спасибо» пишу «Молодец!». Оценки не ставлю. Нельзя ставить оценку за исповедь.
Какая же мука после этого читать Погонца! На самом деле он, конечно же, Поганец, человек с говорящей фамилией... Поди ты, знает о Херосиме! Так у него написано, через «е». Боится атома. Наслушался, небось, о Чернобыле. Ну да, брат у него – ликвидатор. «Лекведатор». Тройку ставлю человекообразной инфузории туфельке.
Нет, не могу я читать сейчас сочинения поганцов, не могу проверять их тетради. Это выше моих раздрызганных сил.
Достаю из стола пачку листиков папиросных. «Помню, помню тебя, драгоценный отче. Не хватает тебя, как же мне не хватает тебя!» Затёрлись листики и уже почти не шуршат.
Подчёркнуто:
«Благодать приходит от всего доброго. Но больше всего от любви к брату».
Со святыми, говорил отец Павел, не спорят. Я и не собираюсь спорить с Силуаном Афонским. Я с тобою поспорю, батюшко. Даже не поспорю – пожалуюсь. Не объяснил ты мне, отче, что есть благодать. Неведома мне она. Не понимаю я этого слова. «Бог есть любовь», и я полагаю, что нет на свете ничего выше любви. Нет ничего желаннее, чем любовь. Но, вдруг оказывается, есть ещё благодать. Разновидность это, что ли, экстаза?
В дверь стучат.
Не хочу открывать. «Дома нет никого!»
Стучат настойчиво. «А если это дед Гриша?» Выглядываю в окно. Пётр Петрович, сволочь, пришёл. По краю пальто узнал я его. Черти, не иначе, его принесли! Главное, я ведь специально не хотел ему перезванивать. Не хотел видеть его до Пасхи. Кромешны его рассуждения о религии.
Делать нечего. Открываю.
- Юноша, ты чего такой кислый? – Это он вместо приветствия.
- Здравствуйте, - говорю, - Пётр Петрович!
- Я спрашиваю: ты чего такой кислый?
- А я отвечаю вам: «Здравствуйте, Пётр Петрович!»   
- У тебя обувь, кажется, не снимают.
- Вообще-то, снимают.
- Да брось ты!
- Как вам угодно.
- Мне угодно остаться в ботинках. Замёрз, как собака. Чаем, надеюсь, ты меня угостишь?
Вперёд меня прётся на кухню.
- А это что у тебя? Жареная картошка?
Немытой рукой хватает жирные кружочки со сковородки.
- Портфель-то хотя бы поставьте.
- Так ты чего такой кислый?
И чавкает.
- Спал плохо. Болит голова.
- Голова у него болит! Вилку-то дай!
Даю ему вилку. Зажигаю газовую плиту. Ставлю чайник.
- Ты чего мне не открывал? Я решил, что ты не один.
- С кем же мне быть?
- С кем, с кем? С врачихой!
- Я не болен.
- Да ладно тебе! Не в мегаполисе обитаем. Все друг о друге всё знают.
- Кроме меня.
Как же мне хочется выставить этого наглеца! Матом, что ли, его послать? Врачиха – это Оля, Ольга Трофимовна, наш врач участковый. В ноябре, когда я болел пневмонией (называется, порыбачил по первому льду), каждый день приходила она мне уколы колоть и капельницу дома ставила. «Не надо, - говорила, - вам в больницу ложиться». Мать у неё, как оказалось, больна тяжело, я обещал батюшку к ней привести, когда выздоровею. Так и было, привёл к ней отца Романа. После этого матери стало легче. На масленицу они пригласили меня на блины. Потом мы с Олей в начале Поста ходили в наш храм слушать Великий Канон. Потом она пригласила меня на день рождения матери. Специально ради этого заходила ко мне. И засиделась. Проговорили с ней допоздна. Я провожал её. Автобуса не было, и мы пешком шли до центра. Теперь все думают, что мы жених и невеста.      
- Выбор твой я полностью одобряю. – Чавкает. – Она молодая вдова. Да, двое детей у неё. Но ты ж педагог, подход к детям найдёшь.
- Пётр Петрович, я вам сейчас грубость скажу. Если вы пришли ко мне картошки поесть...
- Зачем грубость? Не надо грубить. Твоя грубость в мои планы не входит. Я, вообще-то, по делу к тебе.
- Догадываюсь.
- Догадываешься, по какому?
- Догадываюсь, что по делу. Сколько вам заварки? Покрепче?
- Нет, ты же знаешь: я крепкий не пью.
- Ничего я не знаю. Сдобы нет. Хлеб только чёрный.
- Давай! И масло. И варенье вишнёвое. 
- Масла нет. Пост сейчас.
Режу хлеб. Накладываю на блюдце варенья.
- Анька моя – девка до чего же толковая! - говорит Пётр Петрович, слизывая варенье, стекающее ему с хлеба на пальцы. - Но ты же знаешь, как теперь поступают в вузы. Волнуюсь я за неё.
- Вы пришли нанимать меня в репетиторы?
- «Нанимать»! Слушай, ты чего сегодня такой ядовитый?
- Сказал же: болит голова.
- Я к нему, понимаешь, со всей душой. Роману его навстречу пошёл, хотя он мне, признаться, не нравится.
- Я тут причём?
- А зачем же ты с ним ко мне приходил?
- За компанию.
- Ну ты даёшь!
- Репетиторством я не занимаюсь.
Мычит от удовольствия. Чавкает. Варенье вишнёвое нравится.
- Не нужен нам репетитор.
- А с чего вы заговорили про Аньку?
- Ну надо же было о чём-то с тобой заговорить! Чем тебя Анька моя не устраивает? Ты какой-то сегодня не комильфо! Не нравится тебе моя Анька, давай поговорим про Маринку. Она тебе, кстати, привет передавала.
- Марине Моисеевне кланяйтесь от меня. Приятно, что помнит. Как ей в первой школе работается?
- Не в обиду будь сказано, лучше работается, чем у вас.
- Она там на русском преподаёт?
- Почему на русском? На украинском. Ты её, юноша, сильно недооцениваешь.
- И Анька ваша первой школой довольна?
- Не то что довольна, Анька ничем не довольна, у неё такой возраст. Однако первая школа – это первая школа.
- К нам многие дети из центра ездят.
- Например?
- Пиратовские. Очень хорошие девочки.
- Пиратовских не знаю.
- Ксюша Хроненко у нас училась. Хроненко-то вы хорошо знали.
- Хроненко – русский фашист!
- Прямо фашист?
- Фашист и антисемит!
- А ещё черносотенец.
- Да, черносотенец. Мне противны были его антисемитские выходки. Он всерьёз утверждал, что в Советском Союзе элита была еврейская и что евреи развалили страну. На это я однажды заметил ему: «В этом христианнейшем из миров поэты – жиды». И он меня понял.
- Это вы-то поэт?
- Да, я поэт. Русский поэт от науки. По-другому это называется «русский интеллигент».
- Батько майбутньої української інтелігентки. Чаю подлить?
- Не фанфаронь! А чаю подлей. Моя норма, ты же знаешь, две чашки. И вареньица ещё подложи, не жлобись. Хлеб это весь? Ну тогда я без хлеба. Не могу же я друга оставить без хлеба. Ты садись. Чего ты стоишь? Только портфель мне подай.
Подал ему портфель. Он оттуда выудил папку.
- О деле поговорим. Это статья, предназначенная в итальянский журнал. Тема – искусствоведческая с литературоведческой подоплёкой. Исследование, так сказать, междисциплинарное. Исходный пункт рассуждений – небо, которое открылось Алёше. Типологически это католическо-буддийское небо. Напрашивается диалектическая параллель: Петербург, Европа, – Семипалатинск, Азия. Тема статьи: «Культурно-цивилизационные интерференции в творчестве зрелого Репина».
Уставился на меня: почему я не восхищаюсь?
- Какая, какая тема?
- «Культурно-цивилизационные интерференции в творчестве зрелого Репина». Вариант: «Творчество зрелого Репина в свете пророчеств Достоевского». Склоняюсь к первому, но не исключаю второго. Приведу ключевые тезисы. – Он надевает очки и читает: - «1). Репин, не предусматривая изменения классового устройства государства, стремится к тому, чтобы в сущих условиях благоустроиться с душевным комфортом.  2). Он руководствуется коллективно единой, всеобщей жизненной конструктивной идеей.  3). Репин ограничивается трансформацией постижений из всеобщего плана в ранг истин для выработки умеренной этики повседневного поведения.  4). Все постижения образов носят печать результативности на одном из этапов общего пути, суть которого можно определить как формирование идеологизированного чувства. 5). Живопись зрелого Репина выполняет функцию очищающего праздника мысли и чувства в суете повседневности.  6). Обнажение оголённой сути приводит великого мастера туда, куда привела Россию её история».
- Гениально! И что же вы от меня хотите?
- Юноша, до чего же ты недогадливый! Я, конечно, хочу, чтобы ты мою статью перевёл на английский язык. Сказал же: журнал иностранный, по-русски там не понимают.
Я очень покладистый. Слишком даже покладистый. Отказывать не умею. Какой только дрянью я не занимался, чтобы друзьям-приятелям-начальникам и т.д. угодить. Но тут...
- Пётр Петрович, как понимать выражение «обнажение оголённой сущности»? Как можно обнажать то, что уже оголено?
- А ты и не понимай! Дословно переводи.
- Буквально?
- Буквально.
- Буквально я не умею. За буквальным переводом вы к Эдику обратитесь. Он вам, кажется, уже переводил?
- Ну да, когда-то переводил. Но Эдик, ты знаешь, теперь высоко взлетел.
- Зампредседателя райисполкома – не так уж и высоко.
- Юноша, ты опять фанфаронишь. Скажи мне лучше: за неделю успеешь?
- Нет.
- Не говнись! Тут всего семь страниц.
- Месяц, как минимум.
- А если не в службу, а в дружбу?
- А если не в службу, а в дружбу, то тридцать дней.
- Юноша! Я ведь прошу не о безвозмездной услуге! Мне за статью заплатят валютой! Гонорар поделим: десять процентов тебе.
Врёт. Прекрасно знает: никакого гонорара не будет. Если и найдётся идиот (а мало ли их в Италии?), который согласится его статью напечатать, то он не ему заплатит, а с него ещё деньги взыщет.   
Пётр Петрович облизывает ложку из-под варенья. Ждёт, что я ему ещё подложу. Нет уж! И так треть банки сожрал! Убираю со стола хлеб и блюдце из-под варенья.
- Пойдём в комнату, - предлагаю. – Зачитаю вам сочинение восьмиклассницы.
Сочинение Пиратовской-младшей его не впечатляет.
- Моя Аня в сто раз лучше бы написала.
Врёт. Его Аня – такая же дура, как он. Говорю:
- Если б ваша Аня хотя бы в два раза лучше писала, она бы давно печаталась в «Новом мире». Потому как папочка у неё вах-вах какой пробивной.
Указательным пальцем театрально машет Пётр Петрович у меня перед носом, влево-вправо, влево-вправо, влево-вправо; не соглашается с определением.
- Не пробивной, - говорит, - а настойчивый и упорный.
На спинку откинувшись в кресле, без перехода принимается разглагольствовать о «политической обстановке». Разглагольствует он философски, проводя параллели, обнажая глубинные связи, делая глобальные выводы. Для него, например, очевидно, что победа коммунистов на украинских парламентских выборах и обстрел сербов авиацией НАТО выстраиваются в «совершенно чёткий и однозначный причинно-следственный ряд».
- Американцами сделан намёк: никакого нового «левого марша» на пространствах бывшего СССР они не допустят. Так что сидите, хохлы, и молчите в тряпочку.
Лёша Хроменко считал: Пётр Петрович – стукач. Предостерегал меня: «Не откровенничай с ним». Может, Лёша и прав. Однако нельзя же совсем без общения. Так я вконец одичаю и отупею. Что делать, если больше не с кем интеллектуально общаться? Лёша, хытрец, в Россию сбежал и Ксюшку увёз. Эдик? Тот ещё хуже, чем Пётр Петрович. 
Возражаю Петру Петровичу:
- Коммунисты выгодны американцам. Им важно, чтобы «коммунизм» и «Россия» отождествлялись в сознании украинцев. Собственно, в Америке никогда не разделяли коммунистический Советский Союз и Россию. Об этом писал Солженицын...
- Нашёл на кого ссылаться!
Я напоминаю ему: когда-то он и сам цитировал Солженицына. Но он отрицает.
- Гнусная, - говорит, - инсинуация. Не было и не могло быть такого. Сахарова цитировал, Синявского и Даниэля цитировал, Померанца цитировал, а Солженицына – никогда! Этот долдон берётся обустроить Россию, не понимая в ней элементарных вещей! Его статья – это скрытый призыв к войне! Я бы её назвал манифестом нравственно деградировавшего бывшего интеллигента!
Врёт, врёт и врёт. Солженицына он хвалил, а Синявского, наоборот, костерил на чём свет. Называл его труположцем. Говорил, что от его сочинений воняет нужником деревенским. Но возражать ему бесполезно.
- Ну и как же понять ваше «католическо-буддийское небо»? – спрашиваю.
- Ты хочешь, чтобы я пересказал тебе содержание всей статьи? Будешь переводить – сам прочтёшь.
- Вы проповедуете евразийство?
- Я, юноша, ничего не проповедую. Современная наука не проповедует, а визионерствует.
- Ну и что же это за видение – католическо-будийское небо? Не жеманьтесь, изъясните сей термин. Переведите его на простой, на рабоче-крестьянский язык. Вы хотите сказать: Достоевский не верил в Святую Русь?
- Достоевскому присуща смутная интуиция, что культурная субъектность России растворяется в эклектическую абстрактность. И эта провидческая интуиция подтверждается всем веком двадцатым. Растворение культурной субъектности происходит на наших глазах.
- На чьих это «наших»?
- На моих и твоих в том числе. Ты равзе не чувствуешь, что нас загоняют в нишу? После того как американские прихвостни Белый дом расстреляли из танков, о нас любой инородец может вытереть ноги и ничего ему за это не будет. Школу вашу переведут на хохляцкий – никто даже не пискнет. Но самое главное: никто и не пожалеет.
- Бурдей говорит, что Майка у американца на поводу не пойдёт. Во-первых, не захочет с Бурдеем ссориться. А во-вторых, она сама не знает украинского языка. «Пан Антін висловив крапку зору, в якій точніхенько закцентував гасел моменту». Бурдей рассказывал: во время одного из застолий он сообщил пьяной Майке, что по-украински «млекопитающее» будет «ссавець», так она так раскудахталась, что её полчаса нельзя было унять. «Кошмар! Ну и язык! Как на нём с приличными людьми разговаривать?» Но ваша Анька, небось, гарно балакає українською мовою?
- Далась тебе Анька моя! Ты вот свободно говоришь по-английски, но я же не уличаю тебя в глобализме! А роль Бурдея ты сильно преувеличиваешь. Он тебе натрепал, а ты и поверил. Не будет он вас защищать. Он сам в подвешенном состоянии. Был полковник Советской Армии, это звучит, а сейчас он кто? Говорят, учит английский. Есть и у солдафона инстинкт. Нос по ветру правильно держит.
- Всё так плохо?
- Всё очень плохо. В следующем учебном году русской школы у нас не будет. Но если бы только у нас. Говорил по телефону с закадыкой из Днепропетровска. У них в городе по-украински вообще никто не балакает, а русская школа, которая по соседству, переводится на украинский. Непостижимо уму: город, основанный Екатериной, населённый потомственными русаками, становится украинским! Это как?
Наконец Пётр Петрович направляется к вешалке. Надевает пальто и кепку. Стоит с полминуты в задумчивости. Но я уже не раздражаюсь: раз кепку надел, то уйдёт. Наконец произносит, как будто подытоживая недосказанное:
- Ты всё ругаешь науку, а ведь все наши беды оттого, что мы не прислушиваемся к рассудку. Да, юноша, и не спорь. Всё равно ничего не докажешь. Нет у тебя контраргументов. И не может их быть.
- Рассудочность греховна потому, что она предполагает использование разума не по назначению, в корыстных целях тварного человека. Адам согрешил похотью, - отвечаю ему.
- Сказочка про Адама весьма изящна, но именно потому, что к ней применимы рациональные критерии, - возражает мне Пётр Петрович. - Всегда существовало добро и зло, и зло всегда было сильнее добра. Поэтому змей легко соблазнил Еву, а Ева Адама.
И пальцем мне в грудь назидательно тычет.
- Лукавый не имеет над нами силы, пока мы сами не пожелаем согрешить, - палец его отвожу от себя. - Добро – абсолютно, а зло – внутри человека. Лукавый, если на то пошло, всего лишь метафора, не более того. Я верующий, но не суеверен. Богу совсем не нужно, чтобы люди в Него верили слепо. Он хочет, чтобы мы были мудрыми. Но мудрость и рассудочность – взаимоисключающие понятия. Рассудочность-то как раз и порождает суеверия.
- Мастер же ты выкручиваться! Истинный иезуит! Да, юноша, истинный иезуит!
У меня больше нет терпения. Подхожу к двери, за ручку берусь. Приоткрываю.
- Дождь пошёл, - говорю, сглаживая невежливость жеста. Дверь, мол, открыл для того, чтобы посмотреть на погоду. 
Провожаю Петра Петровича до калитки. С веток яблони, под которой мы с ним прощаемся, на нас падают капли холодной воды.   
- Это вздор, что не бывает плохой погоды, - ёжится Пётр Петрович. - Если погода не благоприятствует работоспособности, хорошему настроению, значит Боженька перемудрил и надо думать, как бы Его поправить. Нечего с Ним церемониться.
- Сумеете?
- А как же! Человек – венец мироздания!
- Цитируете Романа.
- Да? Скажу тебе откровенно: не нравится мне твой Роман. Прёт как танк. Зря я его обнадёжил. Нечего вам делать в соборе. Коптить начнёте, загадите всё. Ну ладно, пока! Статью я оставил у тебя на столе. До конца месяца сделаешь.
- До Пасхи и в руки её не возьму. 
- Ну до чего же ты, юноша, неуступчивый! Чёрт с тобой! Даю тебе срок до пятого мая! Но гляди, не подведи!
- Может быть, к концу мая переведу.
- Пятого мая приду. И попробуй не сделать!
Какой же у этого олуха отвратительный смех!
 
12

Вторник Страстной Седмицы.
Будильник звенит в полшестого.
Молюсь на ходу, пока завтрак готовлю.
Спать хочется. У меня сегодня второй урок, начинается он в 8:55, но мне надо успеть ещё в центр смотаться, позвонить по межгороду и на вокзале сигареты с фильтром купить. Если они там есть. 
Выхожу из дома в двадцать минут восьмого. Автобус как раз проехал в сторону военного городка.
На остановке толпа. Слышу, говорят между собой: «Того, шо в сім, не було». Это значит: сегодня на маршруте только один автобус. Вот он уже урчит за поворотом.
Еле втискиваюсь. На меня наваливается здоровенный бугай. Я выставляю локти. Он недоволен. Промолчал, но взгляд красноречив. «Ти, падло! – говорит этот взгляд. – Я тебе зараз як трісну!» А мой взгляд ему отвечает: «Иди ты в ж..., козлиная рожа!» Я всё-таки подвинул его. По крайней мере могу продохнуть.
На следующей остановке ногу его защемляет дверью. «Ой, моя ніженька!» - протяжно скулит.
Удивительно, как потомки запорожских козаков любят уменьшительно-ласкательные суффиксы! И как это чудесно вышло, что я, малоросс, их терпеть не могу! «Ренегат! - припечатываю себя. – Отрёкся от рученьок-ніженьок и сала не ешь. Геть! Ганьба!»
В гору автобус карабкается, чихая, медленнее пешеходов. Спасибо, хоть не высаживает. Я бы высаживал на месте водителя. Мне автобуса жальче, чем пассажиров. 
Но вот и доехали до конечной. Вокзал. В очереди к междугородному автомату три человека. Занимаю за толстой бабой и иду звонить по городскому. Он рядом, и очереди к нему нет.
Кручу диск. Гудки.
- Это регистратура?
- Нет, вы ошиблись номером.
И положила трубку.
Набираю повторно.
- Девушка, вы невежливы. Почему вы не желаете принять вызов?
- А, это ты! А я не узнала. На что жалуетесь, пациент?
- Не поверите. Вчера был у меня Пётр Петрович, и от него я узнал: в городе нас, оказывается, поженили. Жалуюсь я на то, что узнаю об этом последний.
- Не последний, - отвечает она. – Я тоже об этом ни сном ни духом.
Предлагаю ей встретиться.
- Сегодня дежурю, а завтра у Мити в музыкальной школе концерт. Если только в четверг.
Она произносит мягко: в четверьг. В Чистый четверьг.
Я спрашиваю:
- В церковь пойдём? На Двенадцать Евангелий.
- Можно.
Договариваемся встретиться в 16:00 у ворот поликлиники.
Баба, за которой я занял очередь к междугородному автомату, уже в кабинку зашла. Я с Олей, Ольгой Трофимовной, прощаюсь до четверга.
Баба разговаривает минут десять. Я поглядываю на часы и мысленно чертыхаюсь.
Закончила наконец.
Мать берёт трубку сразу. Я ей бодро докладываю: вопрос с крышей решён.
- Кто лазил на крышу?
- Я сам.
- Да ты что! Ты мог упасть и разбиться!
Вот этого (ах, ох, ай-ай-ай) я в ней не люблю.
- Как слышишь, живой. Разговариваю с тобой с этого света.
- Ну, ладно, ладно, не злись.
Смягчила.
- Мною дед Гриша руководил. Он сбил для меня трапик.
И мать, и академик к деду Грише относятся с большим уважением. Когда приезжают, академик первым делом идёт к нему. С бутылкой коньяка. Дед Гриша ему важней и интересней, чем я. 
Мать сообщает, что деньги по почте выслала. «Немного. Всего двести тысяч». Двести тысяч – это, вообще-то, моя зарплата. И это не в первый раз. Она знает: мне это очень не нравится. Оправдывается: «А куда мне эти пустые бумажки девать? Еду покупает Дима. Откладывать глупо – они обесцениваются на глазах. Ты хотя бы их с пользой потратишь». Я всё равно ворчу. «Отправлю тебе обратно!» Ворчу – и сам же фальши своей стыжусь. Она обижается. Точнее, делает вид, что обижается: на самом деле чувствует мою фальшь. Я винюсь. Точнее, делаю вид, что винюсь. Заканчиваем разговор на бодрой, оптимистической ноте: мол, лещи академика ждут не дождутся. Я на самом деле собираюсь поприкармливать их после Пасхи в одном тайном местечке. Сухарей уже заготовил, наварю пшена и гороха. Заодно открою сезон. Глядишь, сколько-то рыбок к их приезду поймаю. Почищу, запихну в морозилку.
Автобус ушёл. Придётся идти пешком. В киоске «Союзпечати» покупаю три пачки сигарет «Стюардеса». Больше двух не дают в одни руки, но мне добрая старушенция дала три.
В школу прихожу за пять минут до начала урока.
- Ой, у нас тут Васьвась вчера такой кипиш поднял! - сообщает мне Шура, с которой я сталкиваюсь в коридоре. – Так орал! Вас, между прочим, искал. Я говорю: «У него нет сегодня уроков». А он: «Всё равно обязан быть на рабочем месте!» Я ему: «А вы обязаны зарплату вовремя людям платить, но вы же её постоянно задерживаете». Он и заткнулся.
- Языкастая ты, это самое, - передразнил я Прусыло.
- Ага! Так и сказал!
- Ты с ним поаккуратнее. Если он тебя выгонит, мне будет тебя не хватать.
- Выгонит? Не смешите! А где он сейчас такую дуру на мою зарплату найдёт? Которую к тому же не платят.
- Так из-за чего ж он орал? – спрашиваю. – Не из-за биологического кабинета?
- Не-ет! За кабинет он Сталину и Марию Георгиевну хвалил! Мы, говорит, теперь там будем проводить педсоветы.
Ну да, проводили педсоветы под портретами Пушкина, Гоголя, Чехова, а теперь будем проводить под портретами Дарвина и Линнея.
- А орал он потому, что Виолетта его раздраконила. Вчера на открытии камня выступила Виолетта, а Васьвась о том, что планируется её выступление, даже не был поставлен в известность. Получается, Эдик с Виолеттой за спиной у него сговорились. Он на Эдика оченно разозлился. Ну и на Виолетту, естественно. Ой, как они сцепились вчера! – Звенит звонок. Но я не иду. Мне интересно дослушать. - Виолетта же не просто речь двинула, она сказала, что украинцев восемь десятилетий гнобили, о чём свидетельствует факт наличия в нашем городе русской школы. Васьвась орал: «Это что ж, я, по-твоему, гнобитель народа?» А она ему: «Так! Ви українець, викладач української мови, а розмовляєте на москальській!» Он ей: «Нема такої мови – москальской!» А она ему: «Є!» Он: «Нема!» А она ему: «Є!» В общем, кончилось тем, что она обозвала его «негідником», а он её «годованою підлабузницею». Намёк, как вы поняли, на американца.
- А американец, ты не знаешь, присутствовал на мероприятии?
- Знаю, конечно! Я ж там была! Васьвась меня туда затащил. Американец тоже выступил с речью. Був від нашої Віолетки дуже чутливо зворушений.
- А Эдик?
- Эдик это всё и подстроил.
- И что он сказал?
- Эдик сказал, что украинский народ страдал от дискриминации. И что историческая справедливость в нашем городе будет обязательно восстановлена.
- Только общие фразы? Про школу нашу ничего не говорил?
- Нет, но ходят упорные слухи, что решение о переводе на украинский Майкой принято и в области завизировано. А ещё новость: Эдик с Годованым приедут к нам в пятницу. И сегодня Васьвась созывает экстренное собрание на большой переменке.
Ошарашила меня Шура.
- Марья Георгиевна знает об этом?
- На мероприятии её не было, но, наверное, знает. Я думаю, что Сталина ей сообщила.

Припадки бешенства могут возникнуть у человека без всякого видимого повода. Например, жуёт, жуёт человек яблоко, и вдруг процесс жевания становится ему нестерпимо противным, он швыряет яблоко на пол и начинает топтать его. У меня повод для бешенства был: я живу в самой паскудной на свете стране, где население на девять десятых состоит из предателей. «Чернь! - скрежетал я зубами – Каиново отродье! Иуды!» В таком состоянии входил я в свой кабинет пока ещё русского языка и литературы, где меня ждал восьмой класс. Ждал, впрочем, не точное слово. В тот момент, когда я открыл дверь, пубертаты истерично буянили. Я их, гормональных, застал врасплох. «Ай! У-у-у! Оп-па!» - реакция на меня. Парты захлопали. С полминуты я их взглядом суровым испепелял, пока они наконец не притихли. Один Ковалюк продолжал выяснять отношения с Бабушко, повернувшись ко мне спиной.
Я заорал:
- Ковалюк, вон из класса!
Вскочил ванька-встанька, пялится на меня.
- Вон из класса!
- Я больше не буду, - мямлит. И отводит глаза.
Пиратовская-младшая что-то соседке по парте шепнула и улыбнулась. Знает: на неё я орать не буду. Знает: я к ней с нежностью отношусь. Зачем же тогда так нехорошо улыбаться?
- Садитесь.
Захлопали парты. 
Достаю из портфеля стопку тетрадей.
- Дежурные, соберите тетради и раздайте проверенные!
Беру мел, тему урока пишу на доске: «Знаки препинания в бессоюзном сложном предложении».
Дописав, объявляю:
- Начнём мы с мини-диктанта, проверим вашу лингвистическую интуицию. Если кто захочет показать мне тетрадь и я не найду в его тексте ни единой ошибки, получит пятёрку в журнал. У кого я найду три ошибки и больше, тот получит двойку в журнал. У кого будет одна или две ошибки, тот ничего не получит.
Я знаю: на таких условиях тетради покажут мне не больше двух-трёх человек. На это и расчёт. Собственно, я ради этих двух-трёх и стараюсь. Остальные – масса студёнистая, членистоногая. Будут они грамотными или безграмотными, в этой жизни ничего не изменится. Вот такой я сделался передовой педагог. Слышал бы эти рассуждения Эдик, может, заткнулся бы наконец, перестал бы меня нахваливать на совещаниях.   
Стук в дверь. Шура. Пальцем меня подзывает.
- Что такое?
- Я забыла сказать: вам звонил Алексей. Сказал, что будет вам перезванивать. Я ему подсказала, чтоб он позвонил на большой переменке. Так вот я вас на всякий случай предупреждаю, чтоб вы никуда не ушли.
- Спасибо, Шура.
Лишний повод для бешенства. Лёша Пишенин снова собрался меня осчастливить визитом. Испоганит мне Пасху. А если он на 9 Мая приедет? Нет, я так ему и скажу: «Лёш, извини, ко мне приезжает мать. Ни ночлег предоставить, ни внимания уделить тебе не смогу». Пусть обижается.
Читаю вслух:
- Словом, у Печориных есть воля без знания, у Рудиных – знание без воли, у Базаровых есть и знание, и воля: мысль и дело сливаются в одно твёрдое целое. Словом, у Печориных...
Лёша Пишенин в прошлом году объявился. Как снег на голову. «Друг!» - целоваться полез.
- ...есть воля без знания...
Я-то его и приятелем не считал. Коллега по кафедре, один из. Но вот же нашёл меня. Природу любит. Неделю они с женой прожили у меня. Каждый день приходилось выслушивать бредни.
- ...у Рудиных – знание без воли...
«– Россия, Россия… Все эти охи да ахи по России с обязательным цитированием Тютчева напоминают сентиментальные воздыхания старой девы, томимой грёзами, об усатом красавце-пожарном, когда-то прохаживавшемся перед её окнами».
- ...у Базаровых есть и знание, и воля...
«Спрашиваю:
- Почему усатом? И причём тут пожарный?
А он:
- Пожарный к слову пришёлся. Если угодно, можно и без пожарного. Я хочу сказать, что от той, патриархальной, России, по которой нынче стали вздыхать, остался один сельский клуб, да и тот полуразрушенный». На этом фоне причитания: «Ах, какие мы многострадальные!», «Ах, чего мы только над собой в истории не вытворяли!» и, несмотря на это, «Ах, какой мы всё-таки великий народ!» - кажутся просто каким-то глупым, безвкусным фарсом, а зачастую они служат оправданием собственного свинства».
- ... мысль и дело сливаются в одно твёрдое целое.
«- Да, собственного свинства! Очень это удобная позиция: чтоб и дикость свою терпеть, и гордостью себя тешить. Совершил очередную подлость и, вместо того, чтобы покаяться: «Умом Россию не понять»».
- Словом, у Печориных есть воля без знания, у Рудиных – знание без воли, у Базаровых есть и знание, и воля: мысль и дело сливаются в одно твёрдое целое. Следующее предложение – с абзаца. Тут всё есть, как видишь, если нет ошибки, и харак¬теристика и классификация — все коротко и ясно, сумма подведена, счет подан, и с той точки зрения, с которой автор взял вопрос, совершенно верно. Пишем. Тут всё есть, как видишь...
«С Пишениным я старался не спорить. Но не всегда получалось. Однажды он меня зацепил-таки сильно, и я ему выдал:
- Твоя голая рассудочность тоже греховна.
- Рассудочность нейтральна, - он возразил».
- ...если нет ошибки...
«- Рассудочность греховна, потому что она предполагает использование разума не по назначению. Рассудочность – это такая своеобразная гносеологическая похоть. Адам сорвал яблоко познания, чтобы удовлетворить чувственную потребность и получить животное наслаждение».
- ...и характеристика и классификация...
«Что-то я часто на Адама ссылаюсь. Вот и в разговоре с пэпэ вчера им козырял».

На большой переменке в учительской никто не заговаривал о вчерашнем.
- Протискиваюсь я в автобус впереди мужчины, а он мне как вломит пендаля! Представляете? Псих какой-то! Я, главное, растерялась, не знала, как реагировать, - рассказывала худосочная Лидия Павловна, учительница младших классов.
- А я, - отвечала ей Маргарита Васильевна, учительница музыки, - на днях еду в автобусе и вежливо, мягко так попросила мужчину: «Пройдите, пожалуйста, дальше в салон. Там свободнее». А он в ответ как двинет меня ногой в коленку! Чулок порвал. Я стою, чуть не плачу.
- У меня знакомый психиатр, так он говорит, что мы все – всё общество поголовно! – больны шизофренией.
Такие вот велись рутинные разговоры.
И тут Сталинка зашла.
- Здравствуйте! – всех поприветствовала. – Добрый день! – отдельно мне улыбнулась. И сразу, как будто чего-то смутившись, ахнула, ладонями себя по щекам прихлопнула и – вышла.
- Люди добрі, вона вже геть збожеволіла! – диагноз поставила Виолетта.
- Надо быть снисходительнее, - вступился я за Сталинку.
- Гарне дільце! Я теж почну дурку валять – а ви будете до мене... - Виолетта запнулась. Она не знала, как по-украински сказать «снисходительной», - а ви будете до мене...
- Знисходительні, - подсказала Татьянка, Татьяна Петровна.
- Ні, такого слова нема в українській мові.
- А як же сказати?
- Будьте зі мною чемними.
- Чемний – це зовсім інше. Чемний – це «вежливый». Александр Иванович, как будет «снисходительный» по-украински? – Со мной Татьянка переходит на русский.
- Поблажливий.
- О! Поблажливий! Молодець, Олександр Іванович!
И Виолетта меня тоже хвалит, а вслед за ней и Юрий Кондратьевич – Молибден. Я для этой бандеровской шоблы, видите ли, эксперт по украинскому языку.
И тут меня Шура зовёт к телефону.
- Алло!
Молчание.
- Алло!
«Ну и славненько, - думаю. – Будем считать: связь прервалась».
Хотел уже положить трубку, но тут услышал хриплое:
- Привет!
Ба!.. Да это не тот Алексей!
- Лёша, ты? - Конечно, он, Лёша Хроненко. – Сколько лет! Ты откуда звонишь?
- Есть такой населённый пункт – Кулички. Может, слышал?
- Ты всё ёрничаешь, не меняешься.
- Да нет, ей-богу, Кулички. Официально – Куличиха, но мы называем – Кулички.
- По-моему, Куличиха лучше звучит. Что у тебя с голосом?
- Немного простыл. Печка не греет.
- Печка?
- Грубка. На даче живу. У кореша.
- Не рановато ли начал дачный сезон?
- Выехали на рыбалку. Но до речки пока не добрались. Кореш сегодня лодку с соседом чинят, а я вот по деревне слоняюсь. На почту зашёл.   
- А Ксюша? Она в Москве?
- Ксюша учится в Будапеште.
- В Будапеште?
Совсем он меня ошарашил.
- Ну да, в Будапеште. Столица Венгрии. 
- Она что, выучила венгерский язык?
- На английском у них обучение.
- Но почему в Будапеште?
Пауза.
- Лёш, почему в Будапеште?
Прокашлялся.
- Не было альтернативы.
- Не верю.
- Блин, ты прелесть! Честное слово, я по тебе скучаю. Как мне захотелось тебя обнять! Но послушай: мне нужна твоя помощь.
- Тебе моя помощь?
- В Киев хочу вернуться. Твоя мать могла бы за меня замолвить словечко в одной из русскоязычных газет?
Он не знал, что мать моя давно уже не номенклатура. Огорчился, от меня об этом услышав.
- Но, наверняка, у неё остались какие-то связи...
- Нет, она порвала все связи с людьми прежнего круга. Читает лекции в академии профсоюзов.
- Обидели её, да?
- Приблизительно так же, как и тебя… Если бы я попросил тебя Эдику за меня словечко замолвить...
- Всё понял. Значит, надежды нет?
- Попробую с отчимом поговорить.
- А он кто?
- Академик. Они приедут ко мне на День Победы.
- Слушай, я тебя по-дружески прошу: помоги! Ты не представляешь, насколько мне это важно. – И закашлялся.
- Слушай, эта Куличиха не в тундре часом находится? У нас теплынь уже.
- Не в тундре. Приблизительно в ваших широтах.
- Можешь сказать: зачем тебе Киев?
- Не по телефону.
- Ты уж лучше тогда к нам возвращайся. Мог бы первое время пожить у меня. У меня теперь своя собственная избушка. Небольшая, но с отоплением всё в порядке. 
- Молодец! Обязательно заеду к тебе... Честное слово, ужасно скучаю...
- Взаимно.
- Нет, ты не можешь понять. Я, б..., ты знаешь?.. Я же... Ты же всё видел, ты радовался за меня... Б....! Б....! Б....!
- Ты чего?
- Прости, накатило. Не обращай внимания… Так я тебе после 9 Мая перезвоню? 
Вот такой сумасшедше неожиданный разговор.

Собрание Прусыло созвал, чтобы обличить Виолетту. Начал без предисловий:
- Товарищи! В нашем сплочённом коллективе, к сожалению, появился вредитель. Если быть более точным, вредительница. Вы свидетели: я долго терпел всякие мелкие подлости. Но всему есть предел. Она, понимаешь, сознательно оклеветала нас перед районным начальством. Она опозорила нас! И не надо, понимаешь, тут ухмыляться! Вы напрасно думаете, что на вас нельзя управу найти!
Выступила Татьяна Петровна.
- Ты знаешь, Виолетта Вениаминовна, я отношусь к тебе с большим уважением, но тут я хочу сказать тебе: ты не права. Одно дело спорить внутри коллектива, а другое – выносить сор из избы. Честное слово, я этого от тебя не ожидала.
Виолетта сидела молча и лишь ухмылялась.
Прусыло обратился ко мне:
- Александр Иванович, ты, кажется, хотел что-то сказать?
- Хотел, - ответил я. – Но теперь не хочу. Мы тут не о том говорим.
- А о чём же мы, по-твоему, должны говорить?
- Например, о том, какого чёрта к нам приедет этот американец? Мы не звали его к себе. Или звали?
- Не американец, а Эдуард Никанорович. А кого он с собой привезёт, это дело его. На то он и начальник. А ты нам конкретно скажи, что ты думаешь о поведении коллеги, которая гнусно возводит ложь на наш коллектив?
- Виолетта Вениаминовна – идейная женщина. Она борется за свою идею. Я эту её идею не разделяю. А вы?
- Ось, ось! – радостно воскликнула Виолетта. – Єдина порядна людина в нашому колективі сказала чесно все, як воно є насправді. Ви, Василю Васильовичу, боретесь з моєю ідеєю, а у вас у самого ніякої ідеї нема. Ви дорвалися до корита і всіх від себе відштовхуєте – от і вся ваша ідеологія. Ну і про що мені з вами балакати? Ці збори – це просто комедія!
- Замолчите, подлая интриганка! Вы оклеветали школу перед районным начальством! И теперь...
- І тепер вас можуть відштовхнуть від корита. Я не бачу сенсу в цій балаканині. У мене, на відміну від вас, немає стільки зайвого часу. Так що до побачення!
Она встала и направилась к выходу.
- Стоять! – заревел Прусыло.
Схватил тряпку, которой стирают с доски, и запустил ей вдогонку.
- Люди добрі! Ви всі будете свідками! – кричала Виолетка уже из двери.
На этом собрание и закончилось.
Из происшедшего Вольдемар сделал вывод:
- Volens-nolens Прусыло теперь будет наш.
- Дурачок, - сказала на это Маша. И пальчиком у виска покрутила.

На улице Маша меня догнала.
- Ты чего?
- Ничего. Солнышко светит, птички поют. Благодать!
- Всё равно нельзя вешать нос. Понаблюдали схватку бойцовских собак. Некоторые деньги за это платят, а мы задарма сподобились. Уже развлечение. Ты же сам говоришь: уныние – смертный грех.
- Мне Лёша Хроненко сегодня звонил из России. Там, похоже, бодяга ещё похлеще, чем здесь.
- Ты только сейчас это понял?
- Нет, не только сейчас. Но моя понятливость меня ни капли не утешает.
- Делай, что должно, и пусть будет, что будет.
- Да? Ты такая мудрая стала?
- А тебе приятней считать меня дурой?
- Нет. – Я взял её руку в свою и легонько пожал её.
- Ты что?
- Маш, неужели нет больше России?
Задумалась.
- Маш, скажи: а что тогда есть?
Снизила плечами:
- Не знаю.
- Из-за чего тогда у нас весь этот сыр-бор? Какая разница тогда: русский, украинский, английский или китайский язык?
Я продолжал держать её руку в своей и чувствовал, как она гладит мою ладонь своим пальцем. Родной была она мне в эту минуту. Я чуть не заплакал.

XIII

- Ви з Марією Павлівною так зручно примостилися під пальмою, неначе у лісі на галявині! Можна тут біля вас присісти? – питає Антоніна Сергіївна.
- А чому ж би й ні? – привітливо посміхається у відповідь Олександр Іванович. – Тільки обережно: ці джунглі населяють небезпечні комахи.
І він показує пальцем на скляну коробочку з величезним чи то комаром, чи то павуком, на якій написано «Каракура».
- Оце так страховисько! – сміється Антоніна Сергіївна, забувши про те, що у неї немає переднього зуба, а сама в цей час думає: «З якого це дива такі веселощі? Чи не підшафе воно часом?»
- А почему вы не в президиуме? – запитує її Машка.
- А що я там забула? – А що вона ще може відповісти на безтактність.
- Прусило, мабуть, не допустив? – розпливається у посмішці Олександр Іванович.
«Та він зовсім п’яний! – дивується Антоніна Сергіївна. – Таким дурнуватим я його ще ніколи не бачила».
І нічого йому не відповіла. З ввічливості запорпалася у сумці, начебто щось їй там знадобилось.
Навіть ім’я паскуди Прусила після того скандалу, який він закотив їй сьогодні, Антоніна Сергіївна чути не може. Довів до горючих сліз, до істерики, до нервових коліків у животі і спазмів у серці. Зінаїда Степанівна відпоїла її корвалолом, а то вже, мабуть, і кінці б віддала. Як причепився, сволота: субординація, субординація! А причому тут субординація! До сраки твоя субординація! Просто треба бути патріотом хоча б своєї школи, якщо в тебе немає палкого почуття до країни! Осоромить, злидень, усіх своїм суржиком. На такому суржику говорять хіба що бригадири колгоспів, а не директори шкіл. «Ви на що намєкаєте?» А ні на що я не натякаю: я прямо тобі в очі кажу, що ти, бовдуряко, недостойний бути директором школи.
Щось Олександр Іванович сказав Машці (чи не про неї, Антоніну Сергіївну, бовкнув?), і та приснула, аж заплювала Жанну Валерівну. Почулося начебто слово «зуб». А чи й Машка, бува, не п’яна?! Матінко, що ж це на світі діється? Американець в школу приїздить, а вони так понапивались! Сором який!.. Зуб... Якби заздалегідь попередили, то кролів би продала чи мішок картоплі – Микитович поставив би тимчасову коронку, поки мостік не буде готовий. Якби-то знаття! А так Прусило: «Куди ти, беззуба, будеш тут виступать? Що про нас буржуї подумають?» Краще бути беззубою, ніж без’язиким, як ти! Довів до серцевого нападу, ледь не окочурилася. Після вчорашнього... Якраз сорок днів бабусеньці моїй ріднесенькій сповнилось, наплакалися з матусенькою на могилці, потім – поминки, так стомилися, так стомилися, ніч не спала, до цього часу до тями ніяк не дійду, а воно, падло, на мене накинулося ні з того ні з сього...
Погляд Антоніни Сергіївни ковзнув по підвіконню. Каракура! Слово яке дивне! Комар собі як комар. Цікаво, як це Ірина так спіймала його, що жодної лапи не відірвала і не зламала. Дихлофосом, мабуть, бризкнула в нього.
- Антонина Сергеевна, так вы теперь будете нашим директором? – чіпляється до неї п’яна Машка, порождєніє єхідніне, провокаторша бісова! Соплячка, в дочки годиться їй, а таке вже наглюче! Генеральський викидьок, одним словом!
- Хто це вам таку дурницю сказав? – холодно відповіла Антоніна Сергіївна, не удостоюючи Машку поглядом.
- Как кто? Об этом все говорят!
- Едуард Никанорович про вас дуже високої думки, - вставив Олександр Іванович. – Як, власне, і ми, - додав і залибився дурнувато.
Хоч і знала Антоніна Сергіївна, що лукаві його слова, зачервонілася вся, від вуха до вуха.
- Ну, то це, мабуть, ви мою кандидатуру висунули, - відповіла жартома і сама ж зніяковіла, бо Машка, гадюка, знову приснула, як скажена.
 - Будьте благонадьожні, - відповів Олександр Іванович. Начебто з серйозною інтонацією сказав, але ж слово яке увернув! Глузує, паразит! І навіщо вона сіла тут біля цих двох непристойних блазнів? Якби ж то знаття, що вони обидва п’яні такі!
Жана Валерівна повернулася до Олександра Івановича:
- Я прямо вся вибрирую! Не нахожу себе места! Неужели наш коллектив распадётся? Не понимаю, кому это нужно? Одним махом – разрушить лучшую в городе школу!
«Аднім махом» – про себе передражнила її Антоніна Сергіївна. – Три століття знущалися над народом, а тепер, бачте, їм не подобається, що «аднім махом»!»
- Тсс! – шипить, блазнюючи, Машка. – Осторожнее, тут будущий директор сидит!
- Это кто же? Александр Иванович?
«Смійтеся, смійтеся! - злорадно хитає головою Антоніна Сергіївна. – Буде і на нашій вулиці свято!»
- А чого ви думаєте, що хтось збирається розганяти колектив? – вголос питає Антоніна Сергіївна.
Завжди перелякана Жанна Валерівна знизує плечима.
- Мы же все тут русскоязычные, - мимрить.
- Разрешите? - Вовик-англієць прийшов і питає у Антоніни Сергіївни дозволу сісти поруч.
- Будь ласка, - киває Антоніна Сергіївна. – А ви встигли постригтися? Вам іде така стрижка. Це ви в якій перукарні, якщо не секрет, в городку чи у центрі?
- Та це його Віктор Степанович підстриг! – п’яно гигоче Олександр Іванович.
Віктор Степанович, фізкультурник, оглядається, почувши своє ім’я: в чому, мол, справа?
- Хорошо Вову постриг, - говорить йому Олександр Іванович.
Зрозумівши, що його дражнять, той махає рукою.
- Все парикмахерши, которых я знаю, говорят на «суржике», а эта изъясняется на безупречном украинском языке. И, заметьте, стрижёт отлично, - сентенційно промовляє Вовік.
 - Мораль: вот и шли бы все национально сознательные в парикмахеры и не мутили народ, - гигоче Машка.
«Ах ти ж сучка!..» – аж засіпало Антоніну Сергіївну.
- Who is lady Bird? – ніяк не вгамується й Олександр Іванович: дражнить Вову.
«Зовсім п’яний, - навіть вже і стривожена Антоніна Сергіївна. – Буде скандал! Сором який!»
- Show us lady Bird!
І Вовик гигоче. Гигочуть утрьох. І ще дехто з старих гигоче, обертаються, начебто розуміють по-англійському. Зовсім подуріли люди!
- Що він сказав? – запитує Вову Антоніна Сергіївна.
- Это из учебника, - пояснює Вова. – Упражнение такое. „What do you see in the picture?” То есть: «Что вы видите на этом рисунке?»
- «Ай си три, ай си лэди бёрд», - блазнює, начебто відповідає за учня, Олександр Іванович.
- “I see a tree. I see the Lady Bird”. «Я вижу дерево. Я вижу солнце».
- Я бачу пані Птицю! – півнем вигукує Олександр Іванович.
«Клоун та й годі! А як всі гигочуть! Подуріли люди!»
- Солнце, - пояснює Вова і гигоче, як навіжений. Радісно йому (та й усі, здається, радіють) від того, що двоє п’яних з’явились на зібрання.
- Нічого не розумію! – каже Вові Антоніна Сергіївна.
- Lady Bird – это солнце, – відповідає їй Вова. - Ты мне таким очень нравишься, - каже Олександру Івановичу. – Я люблю, когда ты  весёлый.
«Зовсім люди подуріли!»
Скиглять двері і хлопають.
- Гаспада! – уривається в клас Марина Мойсеївна. – Телевидение уехало, в кабинете Василья Василича начинается первый акт пьянки. Нам паступила вводная: срочна сдвигать сталы! Афициальная часть сабрания атменяется! Тачнее ана прайдёт за рюмкай кофе!..
- Ваша киска купила бы вискас! – басить фізкультурник. І чому він радіє, дубоголовий?
- Владимир Степанович, а причём тут киска? – верещить Жана Валерівна.
- Ірина Мойсеївна, а хто вам таке сказав? – перекрикує ґвалт Антоніна Сергіївна.
- Ира, ты американца-то видела?
- Гаспада! Срочна сдвигаем сталы!
- Американца видела?
- Издалека.
- Ну?
- Американец как американец. Плюгавый.
«Сама ти плюгава!» – уявно плює на Марину Мойсеївну Антоніна Сергіївна.
З гуркотом зсовуються столи. Найактивніший від усіх - фізкультурник: лізе попід стіною і величезною своєю сідницею обриває ліану. Здіймається галас, справжній дурдом, неначе на перерві в сьомому класі.
- Тихо, люди! Нас чути аж геть в коридорі! – угамовує всіх Антоніна Сергіївна, пробираючись до Марини Мойсеївни. – Марино Мойсеївно! – гукає. – Хто вам таке сказав, що треба зсовувати столи?
- Якє такє? – передражнює її Марина Мойсеївна. – Антонин Сиргевна, может, вы думаете, что я сама эта выдумала?
- Але це ж …
- Оце ж!
Фізкультурник залазить на стіл, потім ще й на стілець. Йому на швабрі подають ліану, і він намагається підв’язати її за плафон.
- Осторожно, не оборвите! – переживає Ірина Іваніна.
- Хорошо ещё, что не на американца свалилась!
- Ирина Ивановна, вы, наверное, специально диверсию затеяли? Признайтесь.
- Разве ж это я? Это десятиклассники повесили так!
- Виктар Степанавич! Пусть Валодя вяжет! Вы идите в спортзал за бутылками!.. Дамы, а вы даставайте из сумак снедь! – верещить Марина Мойсеївна.
- Куда доставать? Столы надо сначала составить.
- Вова вам навяжет! Его ни один стул не выдержит!
- Да что вы, он ещё разобьется! Вова, не смей! Ты нам дорог!
- Да, я лучше за водкой пойду. И вообще я с детства боюсь высоты.
- Вова, я сам схожу! – ричить з-під самої стелі Віктор Степанович.
- Он заначку ещё себе не оставил!
«І запроста може бути! Щоб він що-небудь та не поцупив!» – в думках погоджується Антоніна Сергіївна.
Скиглять двері. («І чому їх не змазали?»). Хазяйка району, Майя Петрівна, власною персоною постає перед колективом.
- Що за метушня?! Вже столи мають бути накриті! Ви что, подурели?! Почему вы этого не сделали раньше?
- Майечка Петровночка, не валнуйтесь, за минуту всё будит гатова!
- А зачем он их вяжет? Зачем эти джунгли? А потом: вы разве не знаете, что лианы – к несчастью! Снять немедленно эту дрянь!
- Да как же их все тут снимешь! Их тут уйма, по всему потолку эти лианы! – басить згори фізкультурник.
- Как поснимать? – вигукує Ірина Іванівна.
- Я не кажу за зараз. Але цю конкретно обріжте геть! От корня!
- Но это ж наглядность, Майя Петровна! – ледь не плаче Ірина Іванівна.
- Хороша будет наглядность, если на голову гостю нашему упадёт! Через десять минут начинаем!
І виходить.
- Майо Петрівно! – кидається за нею Антоніна Сергіївна. – Майо Петрівно! Вибачте, я тільки одне словечко хочу вам на вушко сказати...
- Так что, обрывать её, на хрен? – кричит Виктор Степанович.
- Обрывай, чего мелочиться! – залихватски выкрикивает Александр Иванович.
- Александр Иванович, вам хорошо говорить! – кричит Ирина Ивановна.
- Ирина Ивановна, «есть упоение в бою»!
- Не надо рвать, я не разрешаю! Сверните её аккуратно! Вера Александровна, помоги... А от вас, Александр Иванович,  я не ожидала!
- Это не я, это Пушкин.
- Эта Пушкин Аликсандр Сиргеивич, - тут как тут Марина Моисеевна. - Есть упаение в баю и чёрнай бездны на краю...
- Ой, Марина Моисеевна, не будьте такой умной!
- Мрачной бездны, Марина Моисеевна.
- Ах, ну да, канешна, Александр Иваныч: и мрачнай бездны на краю…
Скулит дверь.
Скиглять двері. Повертається Антоніна Сергіївна.
- И в разъярённам акиане...
- И в разъярённом океане – средь грозных волн и бурной тьмы…
- А що ви її одв’язуєте? Вам же сказали: обрізати!
- И вы туда же, Марья Антоновна!
- А що?
- Всё, всё, что гибелью гразит, для сердца смертнава таит…
- Неизъяснимы наслажденья…
- Неизъяснимы наслажденья. И какие-та там валненья…
- Хоч би ти вже заткнулася! – бурмоче Антоніна Сергіївна. Не зовсім так, щоб ніхто її не почув. Скажімо, Ірина Іванівна її добре почула. І погоджується з нею.
- Вот именно! – каже.
- Ті напилися до чортиків, а ця п’яна й без горілки.
- Жиды, они все такие, - шепче їй на саме вухо Ірина Іваніна.
- От і я про те ж, - хитає головою Антоніна Сергіївна. – Що ця, що та... – киває головою на Машку.
- А разве она тоже еврейка?
- А то ні!
- Итак – хвала тебе, Чума! На этом и закончим!
- Бери стол.
- Беру, Вова, беру.
- До чого ж мерзотно скиглять ці двері!
Ба, сам Прусило. Пальцем підкликає Олександра Івановича.
«Ну, слава богу! А то ж сором який!.. А Машку чому не кличе?»
Виходять в коридор Олександр Іванович і Василь Васильович.
За хвилину любитель Пушкіна повертається. Один. І відразу прямує до Машки. Антоніна Сергіївна відводить від нього погляд, коли він проходить повз неї.
- Ай-ай-ай, Антонина Сергеевна! Ай-ай-ай! – чує вона. – И как не стыдно!
- Я вас не розумію, - відповідає Антоніна Сергіївна і знову вся червоніє.
«За портфелем іде? – майнула думка. – Чи за Машкою?»
Нікуди не йде.
Знову носить столи з Вовою.
І все хитає збентежено головою, коли проходить повз Антоніну Сергіївну, неначе той блазень.
У Антоніни Сергіївни сльози на оченьки навертаються. «Ну яке ж падло цей Прусило! – думає вона. – І як його лише земля носить?.. А щоб над ним діти його так знущалися, як він наді мною знущається!.. Щоб йому коронки його золоті повипадали і в горлі застряли!.. Щоб він уже був здох, прости господи!»

Нарешті всі усілися за столами, зіставленими паралелепіпедом і покритими вишиваними скатертинами. А на столах – чого тільки немає: і голубці, і холодець, і пиріжки з мислимими і немислимими начинками, і оселедці, навіть кав’яр з райкомівського буфету, і масло вологодське звідти ж (скільки років вже ніхто його не бачив у магазинах!), і шпроти, і печінка тріски, і ковбаска сирокопчена, духмяна, з сальцем сніжно-білястим і з сльозинками жиру... А між блюдами і тарілками – «Столична»; а ще коньяк і вино – портвейн, ба, навіть лікер заморський...
- При виде такой роскоши я просто вибрирую! – не витримує Жана Валерівна.
- Аж слюнки текут, - не може не вставити свої п’ять копійок Марина Мойсеївна.
- Готова поспорить, что этот салат приготовила Вера Александровна, - ласо облизується Параска Андріївна. – Угадала? Вот видите! Любое блюдо, приготовленное Верой Александровной, - это шедевр! – Пнеться носом до салатниці, начебто вдихає запах. – Это шедевр, честное слово!
 - Ну, вы и скажете! – маніжиться Віра Олександрівна.
І в цей момент в коридорі лунають голоси...
- Тсс!
Джунглі замовкають. Чути лише, як сопе фізкультурник.
Голоси наближаються...
- Кажется...
- Тсс!
Скиглять двері...

14

Великая среда.
Из окна спальни увидел: зацвели наконец-то тюльпаны. Их в прошлом году мать насадила вдоль дорожки, с обеих сторон. (Когда академик уезжал в командировки, мать иногда выбиралась ко мне и жила по несколько дней. Потому такие роскошные цветники у меня перед домом. А ещё сад молодой за сараем: саженцы тоже она привозила, в каком-то академическом спецпитомнике доставала).   
У меня сегодня уроки с третьего по шестой. С утра можно было бы засесть за роман, в последние дни разохотился. Но нет, слово дадено, и отмене не подлежит. Обетовался я: как только первые тюльпаны раскроются, отнесу букет на могилу Эльвиры Павловны.
Давно я там, на раскопе, не был. С осени. С Димитриевской субботы.

Я пошёл берегом, чтобы не встречаться ни с кем из родителей. Чтоб избежать расспросов насчёт букета. 
Жаворонок высоко в небе звенит. Славит птаха мир, где нет воздыханий.
Со всеми, кроме детей, суровая и неразговорчивая, Эльвира Павловна всегда радовалась моему приходу.
Детям меня нахваливала:
- Вам, друзья, с учителем повезло.
Сделав петлю у подножья холма, тропинка круто уходит в гору. Спрямляю путь по ступенькам, выдолбленным в суглинке. В одном месте, где скользко, следы разъехавшихся копытец. Оглядываюсь на луг: ну да, телёнок пасётся возле ракиты. Милый такой телёнок, с беленькой мордочкой.
К Эльвире Павловне мы с ребятами ходили по вторникам и субботам. Она первым делом ставила самовар и за чаем рассказывала об экспедициях. Доверяла детям чистить собранные ею для будущего музея предметы старого крестьянского быта. Анюта Буряк по фотографиям и с натуры зарисовывала для будущей выставки артефакты, добытые археологами в раскопе. Мы тоже копали. У нас была отдельная яма, в сотне шагов от основного раскопа. У каждого был детский совочек и малярная щётка. Однажды два шила нашли из костей мамонтёнка. А ещё нам попался камень с острым торцом, который Эльвира Павловна объявила скребком. Она указывала на следы обработки и позволяла каждому потрогать царапинки пальцем. Говорила: «Через эти царапинки у вас происходит контакт с руками первобытного человека». 
С наступлением холодов мы консервировали обе ямы: перекрывали их досками, клали на них слой войлока, а поверх него полиэтиленовую плёнку и несколько слоёв рубероида.
Зимой наш кружок собирался реже, раз в две недели.
Однажды Эльвира Павловна сказала мне, когда мы остались наедине:
- Вы знаете, у меня будет к вам просьба. - И подмигнула загадочно. - Сведите меня как-нибудь к своему священнику. Я креститься хочу.
- С радостью, дорогая Эльвира Павловна!
- Тихо, тихо, тихо. Не шумите.
- Давайте прямо сейчас и пойдём!
- Тихо, тихо, экий вы шумный. Не торопите. Не время ещё.
- Так и я так же тянул несколько лет! А теперь удивляюсь той своей нерешительности.
- Вам сколько лет?
- Да причём же здесь мои годы!
- Тихо, тихо. Дети за дверью стоят. Вы их напугаете.
Этот разговор состоялся за два дня до Богоявления. В феврале она умерла. Обширный инфаркт.
Я умолял отца Романа отпеть её, но тот ни в какую.
Я объяснял:
- Она же хотела креститься! Я свидетель! Пусть грех будет на мне!
Бесполезно, он был непреклонен.
- Нельзя. Невозможно. Будем за неё молиться келейно. Чтоб Господь, учтя особые обстоятельства, принял её некрещёную душу в месте злачне, в месте покойне. Совершить обряд отпевания некрещёной было бы тягчайшим с моей стороны нарушением церковных канонов. За это меня стопроцентно исторгли б из сана.
Три года прошло. Раскоп заброшен. Разломан навес над ним. Наша потешная яма раскрыта, края у неё осыпались. Но могила Эльвиры Павловны ухожена. Кто-то смотрит за ней. Коллеги из Петербурга памятник ей поставили. Красивый. Явно высекал скульптор-профессионал. Рельефный портрет точно передаёт благородную грусть, которая так украшала покойницу. Но крест не выбит. Даже маленький. Даже возле даты кончины.   
У изголовья бутылка стеклянная, из-под кефира, с завядшими гиацинтами. Выбрасываю старый букет, выливаю под забор остатки воды, иду к колодцу, прополаскиваю бутылку. Чтобы мои тюльпаны вошли в горлышко, приходится оборвать нижние листья. Красивый получился букет. «Упокой, Господи...»
Сажусь на скамейку.
- Простите, что так долго не навещал, - вслух заговариваю. – Почти месяц провалялся с воспалением лёгких. Было осложнение после гриппа. А потом закрутился… Должен вам сообщить печальную новость: русской школы у нас в городе скоро не будет. Вы были правы: Эдик и Майя – иуды. Из других новостей: Лёша Хроненко звонил. Ксюша... вы, конечно, помните Ксюшу Хроненко... она теперь учится в Венгрии. Надо полагать, в соросовском университете. Не спросил, на каком факультете. Хорошо бы на археологическом. Вы за неё помолитесь. Ну и за Лёшу тоже. Плохи дела у него... Он, может быть, скоро приедет, тогда мы вместе с ним к вам на могилку придём. 
Ужик, щёчки жёлтенькие, проскользнул в щель под забором и ползёт по дорожке к раскопу.
- Всегда тут у вас было много ужей. Вы, наверное, их чем-то приманивали. Помните, как Вася Яроцкий поймал ужика и пугал им девчонок? А вы взяли его, и он обвил вашу руку, а потом соскользнул прямо мне на ногу. Я испугался – к огромной радости учеников. И вы тоже надо мною смеялись.
Шмель прилетел, пожужжал возле моих тюльпанов и сел на барвинок.   
Эльвира Павловна слова «украинец» вообще не признавала.
- Вы не украинец, а малоросс, - мне говорила.
- А вы? Вы просто русская?
- Я полуеврейка-полувеликоросска. По самосознанию русская, как и вы.   
Когда Эдик притащил на раскоп американца, тот, рассказывали, во время экскурсии спросил у неё:
- Чи маєте ви уяву про культурні звичаї тих українців, яких розкопали?
- Я не гробокопатель, никаких украинцев я не откапывала, - ответила ему Эльвира Павловна.
- Я вам мовлю про ці шкелети, що на фотах зображені.
- Они такие же украинцы, как я индианка племени сиу.
Годованый «був чутливо збентежений». Эдик «ніяковів» и старался смягчить:
- Між іншим, Ельвіра Павлівна виявила предмет, який є фрагментом від колеса.
Но Эльвира Павловна и не думала ему подыгрывать:
- Не говорите чепуху. Никакого колеса я не находила.
- Ну, якщо ви не знаходили, то в Криму точно знайшли колесо. І вік його, як засвідчив рентгенографічний аналіз, понад сорок три тисячі років. А це значить, що українці знали про колесо на двадцять тисяч років раніше, ніж єгиптяни.
Тут уж Эльвира Павловна только плечами снизила.
Куксился американец. Была ему эта экскурсия не до вподоби. It was not to his liking.

Калитка стукнула. Старик какой-то. Сторож?
- Вообще-то, - говорит, - там табличка: вход запрещон.
- А чего ж, - спрашиваю, - калитка не на замке?
- А украли замок. Я гвоздіком захвіксірував, так і гвоздіка вирвали.
- И гвоздик вырвали, и раскоп раскрыли. Это кто ж тут бесчинствует? – спрашиваю старика.
- А хто ж його знає? Мабуть, шо пацани. За ними хіба ж угледиш? Замок украли. Я гвоздіком захвіксірував, так вони, падлюки, і гвоздіка вирвали. А ви хто такий будете?
- Учитель. Мы дружили с Эльвирой Павловной.
- Букетік це ви поставили?
- Я.
Наклоняется налипший листик сухой с памятника соскрести.
- Ой-ой-ой-ой!
- Что такое?
- Та поясниця!
- Просквозило?
- Стронцій.
- Вы, наверное, ликвидатор?
- Зачем ліквідатор? Тут наковтався. Ти думаєш, шо у нас його мало? Поїв картохи, запив молочком з-під корови – і він уже в поясниці сидить. Буває, криком кричу, ходить не можу... Тридцять років – період його полураспада. Це значить, що шістдесят років він буде у мене в кістках сидіть.
А с виду ему лет под семьдесят. 
- А кто за могилой смотрит?
- Жінка якась приходить.
- Пожилая?
- Та можна сказать, шо вже пожила.
- Из музея, наверное?
- А хто її знає. Я її не розпитував про місце роботи.
Опять калитка стучит.
- Чого приперся! – сторож кричит.
Узнаю дурачка Сергея, он к нам в храм ходит, на паперти попрошайничает.
- Іван замерз, - радостно сообщает Сергей.
- Знаю я, знаю про твого Івана. Він ще в началі марта замерз.
- Він мене обіжав.
- Як же він тебе обіжав?
- Він мене називав п........м, і гроші мої відбирав.
- Правильно називав, - говорит сторож Сергею. – Ти і є п......л!
Сергей заглядывает мне в глаза. Он надеется получить денежку от меня. В храме я обычно ему подаю.
Лезу в карман за кошельком.
- На, - протягиваю купюру, больше на фантик похожую. Купоно-карбованцы все фантиками и называют. – Помолись о рабе Божьей Эльвире.
Крестится дурачок неуклюже, слева направо.
Бормочет:
- Молюсь за рабу Божу... як її звати?
- Эльвира.
- ...за рабу Божу Эльміру.   

XV

Довго американець розповідав про „діяспору”, „фундації”, „репрезентації” та „централі”. Дехто не втерпів і почав потихеньку жувати делікатеси, відщипуючи, відколупуючи їх непомітно пальцями, а наглюча Марина Мойсеївна так та взагалі почала орудувати виделкою та ножем. Наче з голодного краю! Сором та й годі!
Дивлячись на неї, і Вова не довго вагався – теж за виделку схопився. А фізкультурник заплямкав неначе та свинюка голодна – аж заглушав тост-промову американця, який після розповіді про „централю” нарешті перейшов до питання про „інвестиції”. 
 - Наші інвестиції набігають головним чином з тих долярів, що прості люди залишають у церкві. Тому я маю велику відповідальність перед теми людьми. Я знаю, що вони будуть інтересуватися: «Куди ти, пане, інвестиював наші доляри?» Я знаю, що, коли я скажу, що я інвестиював їх в місті, де досі стоїть пан Лєнін, то дехто з них отримає великий смуток і навіть, мабуть, подумає: «А чи ти, пан Годований-Джексон, часом не, як це по-нашому? не abused...»
- Не злоупотребил, - підказав Вова.
- Часом не забузував. А ще дехто подумає: Чи, може, ти, пане, багато горілки випив?
Дружній сміх. Пискляво сміється і сам американець.
- Вони знають, як тут пригощають.
Едуард Никанорович від сміху ледь не звалився з стільця – і всі вже сміються з нього, а не з американця.
- Тому вони мені дали готові егріменти з собою. – Американець поліз за своїм портфелем. Едуард Никанорович підхопився портфеля йому подати. – Чутливо зворушений. – З портфелю дістав Годований-Джексон прозору папку, а з неї – білесенький аркуш з акуратним текстом і синьою печаткою внизу. – Цей егрімент ми підписали сьогодні з паном директором. – Він поклонився Прусилі; той встав і протяг йому руку, і на рівні носа Едуарда Никаноровича вони зафіксували рукостискання. – В цьому егріменті закарбовано: остання російська школа від 1 вересня сього року стає українською. Більш того, вона лізингує computer і отримує шІстдесят три примірники літератури.
Едуард Никанорович зааплодував і підвівся. Загуркотіли стільці, і лише Олександр Іванович та Машка сиділи, доки їм персонально Майя Петрівна не показала: давайте, давайте, сідниці свої відривайте від лавки. Скандальність моменту посилила дура Марина Мойсеївна, голосно запитавши:
- Вовочка, а чта такое лизинговать?   
- Так, лізингували комп’ютер, - підтвердив американець.
- Сдать напрокат, - Вова сказав.
- Напрокат? – перепитала Марина Мойсеївна.
- Ну, в аренду.
- Це не оренда, - втрутився Едуард Никанорович. - Комп’ютер ваш, але за певних умов.
- Yes, я знаю, що наш чіф-екаунтер мене запитає: «Де гарантія, що ті доляри, які наші люди збирали, не потрачені марно?» І знаєте, що я йому відповім? «Ця гарантія – щире сяйво ваших очей. Ця гарантія – ваше кохання до рідної мови». Хіба може бути якась гарантія більш міцною? І я хочу мовити тоста! Слава Україні!
- Хай живе! – вигукнув Едуард Никанорович.
- Хай живе Україна! – приєдналася Антоніна Сергіївна.
- Хай! – гаркнув Прусило.
Так стоячи й випили.
Не встигли сісти і закусити, як американець знову підвівся виголошувати нового тоста.
- Мій друг, отець Марко зі штату California, тиснув у нашій діяспорній газеті «Молитву до української мови». Це дуже чутливий текст, - американець знову почав порпатися у портфелі. – Зараз я вам зачитаю останній айтем... – Нарешті знайшов необхідний аркуш. – Ось! «Українська мово! Не допусти того, щоби мова гнобителів українського народу стала державною нарівні з тобою. Амінь! Амінь! Амінь!» Вип’ємо за це!
- Наливайте! – скомандував Прусило.
- Я вибачаюсь! – вигукнув Олександр Іванович. – Я вибачаюсь! – Він дочекався тиші. – Я вибачаюсь, пане Годований-Джексон. Я зрозумів, що амінь, але мені дуже хотілося б уточнити: якщо українець, який любить Україну і українську мову, так само любить і російську мову, то чому... Адже ви розмовляєте англійською і любите Америку, чи не так?.. Чому ж тоді...
- Олександр Іванович, ми тут зібралися не для того, щоб вести дискусії! – грізно мовила, перебивши його, Майя Антонівна.
- Та які ж це дискусії! – Язик його геть заплітався. – Я просто хотів би зкумекати, що пан Годований-Джексон мав на увазі.
- Щиро вдячний за репліку, - поклонився американець. – Я й не сподівався, що після радянської диктатури всі українці відразу стануть палкими українськими націоналістами. Але я дуже шаную те, що ви чисто говорите українською мовою, і поважаю ваш mindset.
- Вип’ємо за українську мову! – вигукнув Прусило.
- За державну українську мову! – урочисто виголосила Антоніна Сергіївна.
- За Україну! – підтримав Едуард Никанорович.
- У союзі з Росією! – додав Олександр Іванович.
- Олександр Іванович, може, вам уже буде зайве? – строго мовила Майя Антонівна, киваючи на чарчину в його тремтячій руці. 
- Майо Антонівно! Та хіба ж можна за такий тост і не випити? – Геть язик його вже не слухав. Майя Антонівна нахилилася до Едуарда Никаноровича і щось йому тихо сказала на вухо. Той захитав головою, бо рот був набитий так, що словесно відповісти він не міг. 
– Пробачте, - звернувся до американця Олександр Іванович, - а пан з цуциком своїм якою мовою розмовляє?
Едуард Никанорович з місця підвівся і, жуючи, почав просуватися вздовж стіни, повз ліани.
-  Я чому запитав? Є анекдот дуже смішний. Про Муму, - Олександр Іванович загиготів.
- А то що таке є, он у тій мисці, біленьке? – поцікавився американець, красномовно ігноруючи п’яного пройдисвіта.
- Що то є? Знаєте, я навіть не знаю, – відповів Прусило. – Що то є, дами? Гість наш цікавиться, – переадресував запитання жінкам.
- То салат овощний с майонезом, - відповіла Олена Петрівна.
- То салат з овочами і майонезом, - повторила Майя Антонівна.
- Дуже смішний анекдот! – не вгамовувався Олександр Іванович. – Пан, мабуть, не знає, хто така Муму? Пан, мабуть, не чув про Івана Тургенєва?
- Та він же геть п’яний! Я ж вам казала! – не витримала Антоніна Сергіївна, вголос промовила те, про що всі думали в цей момент.
- Йде іспит з російської літератури. Учень відповідає на питання про основну ідею оповідання «Муму». Муму...
- Александр Иванович, перестань! – перебила його Марина Мойсеївна.
- Не надо! – заговорили й інші.
- Кончай! – навіть Машка сіпає його за рукав.
Начебто схаменувся.
- Я дуже вибачаюсь, - промимрив. - Я лише хотів гостя розважити. За ваше здоров’я, пане Годований-Джексон! – він підняв чарку порожню.
- Олександр Іванович, - взяв його за плечі Едуард Никанорович, що нарешті продерся поміж пальми і фікуса. – Давай, дорогой,  вийдемо на хвилинку на свіже повітря.
- Я всё понял, – спробував він підвестися і похитнувся. – No problem!
Едуард Никанорович з Машкою удвох повели його до дверей.
- Клиент готов, - прокоментував фізкультурник.
- Не козак! Пити не вміє! – промовила Майя Петрівна.
Всі засміялися. Американець теж. І захитав головою: маєте рацію, не козак.

16

На большой переменке вызывает к себе Прусыло.
Захожу в кабинет, здороваюсь – не отвечает. Выражение злое, матёрное.
- Вы что, это самое, там затеваете?
Молчу.
- Я спрашиваю: вы что, это самое, там затеваете?
- О чем вы, Василий Васильевич?
Карандашом стучит по столу. Взглядом меня испепеляет.
Я молчу.
Долгая получается пауза.
Наконец:
- Мне звонила Майя Васильевна. До неё дошли слухи о вас.
- О «вас»? Вы со мною на вы?
- Не паясничай! Ты отлично знаешь, кого я имею в виду!
- И какие же до неё дошли сплетни?
- Слушай, по-хорошему прошу: не дразни ты меня! Не провоцируй!
- Василий Васильевич, до Майи Васильевны ложные слухи дошли. Никто ничего не затевает.
Недоверчиво смотрит.
- Выступать на собрании собираешься?
- Зачем?
Не верит. Но карандашом стучать перестал.
- Честно говори: собираешься?
- Есть такая пословица: плетью обуха не перешибёшь.
- Правильная позиция. Значит, не собираешься?
- Не то что выступать, но даже присутствовать.
- Присутствовать должен.
- А если нет, тогда что?
- Присутствовать должен. Точка.
- Не пойду.
- И Бурдей не пойдёт?
- За Марию Георгиевну не ответчик.
- Так! Слушай сюда: на собрании чтоб были мне оба!
- По закону заявление за сколько недель надо писать?
Пялится.
- Ты о чём?
- О заявлении. «Прошу меня уволить по собственному желанию». Дата. Подпись.
- Так, это самое, чтоб я больше про это не слышал!
- В украинской школе я не останусь.
Передразнивает:
- «В украинской»! Ты же сам украинец! У тебя и фамилия украинская!
- Я малоросс. Значит, русский. И каинов грех на себя не возьму. На бесов-бандеровцев работать не стану.
- Я, по-твоему, бес? Я бандеровец?
Молчу.
- Ты, это самое, выбирай выражения!
- Вас я бандеровцем не называл.
- То-то же! Иди и не бузи! Как работали, так и будем работать. Главное, на эту суку управу найти.
- Вы имеете в виду Майю Васильевну?
Пялится.
- Ну, ты зараза!
«А ты жополиз», - чуть не срывается у меня с языка.
Встаю.
- Так за сколько недель надо писать заявление?
Грозит кулаком:
- Иди!
Задерживаюсь в дверях:
- На собрании я не буду присутствовать. Можете сразу выговор мне заносить. А лучше сразу увольте меня. Избавьте от волокиты, сделайте одолжение.
- Стой! – рычит. – Подойди.
Делаю шаг к нему.
- Запомни: я не враг тебе. Ты уже не пацан, а не умеешь отличать врагов от друзей. Пора бы уже, это самое, научиться. А теперь иди. И подумай над тем, о чём я тебе говорил.   

На уроке литературы в восьмом спор возник между мною и учениками.
Я им пытался внушить:
- В каждом человеке есть своя красота. Надо только уметь её распознать.
- А инвалиды? – задали мне вопрос.
- Инвалиды не исключение. Наука, по большому счету, если зачем-то нужна человеку, то как раз для того, чтобы избавлять от уродства телесно увечных.
В общем, в дурь я попёр, ну они на меня и насели.
- Если наука должна заниматься ими, значит они всё же уроды?
- Все мы уроды, и все одновременно красивы. Дело только в пропорциях.
- Если уродства девяносто девять процентов, а красоты – один, то это значит урод.
- Сегодня такая пропорция, а завтра может быть совершенно другая. В течение минуты пропорции могут меняться. Порхает передо мной ангелочек и вдруг превращается в лютого беса. Только что любовался, а теперь глаза закрываю от отвращения.
- А у меня сейчас какие пропорции? – кричит шут Андрющенко.
Я его игнорирую, но это мне стоит больших усилий.
Разглагольствую:
- Красота не врождённа, все дети рождаются одинаковыми, и по виду новорождённого никто не способен сказать, вырастет он красавцем или уродом. У девушки могут быть губы кривые, неправильный нос, но при этом каждый, взглянув на неё, скажет: «Какая милая!» И, наоборот, у неё могут правильные черты, но никто не восхитится её красотой. Скажут о ней: «Кукла пластмассовая».
Андрющенко опять влез:
- А если это мальчик с фиксами металлическими?
Тут и я не выдержал, засмеялся.
Диспут-то этот у нас не с бухты-барахты возник. Портрет какого-то персонажа (не помню какого) заинтересовал их в учебнике. Прошелестело по классу: «Страшный, как Абдулла». Получилось: я как бы за Прусыло вступился.
Лукаво посматривала на меня младшая Пиратовская. 

XVII

До чего же, оказывается длинен коридор в этой школе.
Александр Иванович шагает нетвёрдо, то и дело порываясь ускорить шаг.
- Эдуард Никанорович, я что-то не то сказал, да?.. Ты меня не держи, я вполне могу самостоятельно передвигаться… Вы все сидели такие серьёзные, что мне захотелось разрядить обстановку.
- Оскандалился ты сильно весьма, - серьёзно ответил Эдя.
- Выгонять меня будете, да? – засмеялся Александр Иванович.
- На данный момент я могу тебе только сказать то, что уже произнёс: оскандалился ты сильно весьма. Не ожидал от тебя.
- Ну и чёрт с вами!.. Не держи меня, мне неприятно!.. Я давно мечтал о том, чтобы вы меня выгнали!
- Оскандалился ты сильно весьма, - Эдя крепко держал его за предплечье.
- Пострадаю за правду.
- Скромностью ты, однако, не отличаешься. Выгонять тебя будут не за правду, а за дебоширство.
- Как это я не отличаюсь? Очень отличаюсь! Если б знал ты, как сильно я от вас отличаюсь!
- Ты отличаешься, как оказалось, не тем.
- «Выгонять!» – передразнила Маша. – Не надо лялякать! Это мы ещё посмотрим, кто кого выгонит!
- Мария Георгиевна, -  Эдя недоуменно снизил плечами, - неужели вы угрожаете мне, вы, отца которой я так глубоко уважаю?
- Да, вы правильно поняли: я вам угрожаю!
- Маша, я прошу, перестань, - сказал Александр Иванович. – Не трать, пожалуйста, нервы. Послушай, уважаемый Эдуард Никанорович, - он попробовал затормозить, чтобы, наконец, вырвать предплечье. – А какого рожна этот урод обосновался именно в нашем городе? Или их разослали по всей Украине?
 - Он инвестор, в нынешних условиях – наше всё.
- Ты смеёшься!
- И не думаю. Больше тебе скажу: диаспориане в наших краях замыслили снимать эротический триллер по мотивам классической украинской литературы.
- Эротический триллер? Ой, я сейчас упаду! Я всегда говорил: украинская диаспора – это сборище идиотов!
- Что ж тут странного? Эротика – не порнография. Я к Венере Милосской отношусь вполне положительно. А ты разве нет? Украина славна своими красавицами. Эротика – это тот экспортный продукт, который будет способствовать утверждению независимой Украины на мировой арене, так что диаспориане всё правильно рассчитали.
- Маша, я, кажется, сплю. Ущипни меня, ради Бога!
- Ага, в нашем городе открывается филиал Голливуда, - съязвила Маша. 
- Голливуд ни при чём. Речь идёт о продюсерах. Они платят, снимать же будет киевский режиссёр, с киностудии имени Александра Довженко.
- Голых баб с Александра Довженко?
- Я сценария не читал, но жанр он определил как эротический триллер, по мотивам украинских классиков девятнадцатого столетия.
- Эдуард Никанорович, ты меня извини, - Александр Иванович резко двинулся дальше, сумев вырвать руку свою из Эдиковой руки, - но я должен тебе честно сказать, - он толкнул тяжелую дверь и уже извне, с крыльца, почти закричал, - ты осёл стоеросовый!
- А вот это уж слишком! – воскликнул Эдя, проворно выбегая за ним. – За эти слова я могу вполне и в морду заехать: я ведь не только заврайоно, но ещё и мужчина, который не обязан терпеть оскорблений, да ещё в присутствии дамы.
- Ой, ой, ой!  Он мужчина! – передразнила Маша.
- У вас есть основания для сомнений? Между прочим, мой биологический возраст может быть значительно меньше, а следовательно мужская потенция значительно выше, чем у вашего несуразного как бы юного кавалера! Уж вы мне поверьте!
- Ты холуй! – крикнул Александр Иванович снизу. Он уже кое-как спустился с крыльца. - Ты позорный холуй и предатель!..
- Выбирай выражения, ты, шапокляк! – навис над ним Эдуард.
- Сволочь!
За всю его жизнь Александра Ивановича били в лицо всего раз – когда он был учеником девятого класса. Не столько тяжесть кувалды, обрушившейся на его челюсть, сколько сознание унижения  мгновенно – в те секунды, пока он летел в сторону клумбы («как подбитая птица, неловко размахивая палками крыльев»), - наполнило невыразимым ужасом его пьяную душу. Когда он приземлился, слезы сами собой хлынули из его глаз, горло словно сдавило предсмертным спазмом – и его начало безудержно рвать.
- Что ты делаешь, идиот? – откуда-то, как будто из-за ватной перегородки, услышал он Машин крик и не увидел, как разъярённая Маша острый носок сапога со всего размаху вонзила Эде в мошонку.
Дикий вопль подстреленного изюбря огласил исполненное мартовской свежестью и овеянное березовой дрёмой пространство.
- Сука номенклатурная! – процедил Эдя сквозь зубы и, не сказав больше ни слова, скрюченный, поспешил скрыться за дверью.
А Александр Иванович всё стоял на четвереньках на клумбе, и его всё рвало и рвало.

Он плёлся за ней, спотыкаясь, понуро и молча, а сорока-Маша стрекотала и стрекотала как ни в чём не бывало.
Вышли на берег.
Ручей бурлил и клокотал под деревянным мостком.
Маша ступила на доски и ойкнула:
- Глянь, вода уже достает до настила!
Размякшие доски хлюпали, чавкали под ногами.
Далеко впереди, в начале подъёма, горел, топорщась лучами, фонарь на кривом деревянном столбе, а чуть в стороне, в темноте, копошились какие-то люди: оттуда, где мелькали их мелкие силуэты, доносилась пьяная брань.
Александр Иванович остановился на мостике, облокотился на перила: запах холодной и пряной сырости защекотал ему ноздри.
- Дальше я не пойду, - произнёс.
- Саш, ну чего ты расстроился? – Маша вернулась и встала рядом, прижавшись к нему. – Ничего он тебе не сделает.
- Да причём тут!.. Разве в нём дело?
- А в чём же?
Он молчал, и только отчётливо было слышно, как мелко стучат его зубы.
- Саш, может, хватит ломать комедию?.. Успокойся… Из-за таких пустяков… Перестань... Ну, пожалуйста...
- Увидел бы меня сейчас твой отец… - едва слышно промолвил.
- Ну и что! Он и сам такой же чувствительный. Только с виду медведь.
- Скажешь тоже…
- Правда, правда… Успокоился, да? И хорошо. Пойдём!
Там, где прежде в темноте копошились людишки, вдруг заурчал мотор, и сразу стало понятно, что мастодонт – это корма в канаву съехавшего бэтээра.
- Маша, это, наверное, твой отец. Ехал в Россию и сбился с дороги.
- Мой папочка пьяным только на танке гоняет, и то в основном по полигону.
- Он в Россию ехал. И в болоте застрял.
- Слушай, ну тебя на хрен! Ты смеёшься, а я подумала – ты рехнулся!
- Я смеюсь? Чему я смеюсь? Тому, что Россия погибла?
- Ничего она не погибла!
- Погибла, ты разве этого ещё не поняла?
- Саш, мне больно, кончай! Чуть руку не вывихнул!
Александр Иванович выпустил Машину руку…
- Извини, я пьян…
Смутные очертания вербы, с которой он рвал котики (кажется, это было вчера? или сегодня? или на прошлой неделе?), просматривались в темноте  над дорожкой.
- Маша, а может, правда, Бог – неразумен? То есть Он – Бог животных, а не человека? Может, мы – ошибка открытой Дарвином эволюции? Иначе как объяснить, что доразумная жизнь была для нас счастливой, а разум привнёс в неё страдания и уродство?
- Не знаю.
- Маша, серьёзно, скажи: как дальше-то жить?
- Как?.. Вспомни, как Купченко говорила… Ты сам же цитировал наизусть…
- «Что же делать, надо жить».
- Надо жить.
- «А когда наступит наш час, мы покорно умрём и за гробом скажем, что мы страдали, и Бог сжалится над нами».
- И про ангелов хорошо.
- «Мы услышим ангелов, мы увидим всё небо в алмазах». Маш, гляди, среди веток вербы!.. Ты видишь?
- Что?
- Ты права… Я пьяный паяц. Я тоже ничего там не вижу.
Он взял её руку в свои ладони.
- Машенька, ты знаешь: за меня, сколько я живу, ни разу никто не молился.
- Я буду молиться.
- А я за тебя. Я за тебя уже три года каждодневно молюсь.
- А я не умею молиться, - вздохнула она.
- Я тебя научу, - сказал он и, вдохнув на полную грудь вешнюю свежесть, на выдохе произнёс: - Индо, матушка, побредем.
И они побрели на фонарь, чтобы оттуда продолжить подъём, - побрели, держась за руки, словно усталые дети.


18

Чистый Четверг. Чистый Четверьгь.
«А знаешь ли, Соня, что низкие потолки и тесные комнаты душу и ум теснят!» 
Осмотрел свою комнату. Потолки низковаты и комната тоже тесна.
Я бы не смог убить старуху-процентщицу, а Ельцина и Кравчука? Нет, их тоже не смог бы. Ленина? И Ленина. Никого бы не смог. Хотя всех их ненавижу.
Русский народ, говорите вы, терпеливый? Наверное, да. Но то, что сейчас, - это не терпение. Это апатия.
И у меня апатия.
Эдик мне позвонит и скажет: «У меня день рождения! Приходи!» - и я не пошлю его, стану блеять: «Знаешь, я не смогу. У меня...» Придумаю какую-нибудь ахинею. И ещё поздравлю его: «Многая лета». Пане Йудо, многая літа!
Чистый Четверг – а у меня не прибрано. Буду вычитывать утренние молитвы и веником сор выметать, пыль тряпкой стирать.
Тысяча на память заученных слов – и ни одного от сердца. За полчаса ни одного шевеления там, где должна быть душа. Ребёнок слово молвит – и Бог услышит. Так зачем же взрослеть? Зачем каноны? Один тихий всхлип перевесит полчаса пустой болтовни. Зачем же внушают попы, что болтовня более Богу угодна?
А может, она на самом деле Ему угодна? Именно потому, что противна логике человеческой? Знаешь о том, что это абсурдно, и делай, не рассуждая. В этом подвиг. Без всякой иронии. Говорить часами впустую, будучи уверенным, что никто тебя не услышит, – это труд посерьёзней Сизифова. За него Бог и милует.
Это из-за отца Романа я начал задавать себе такие вопросы. При отце Павле ничего подобного в голову не приходило. Отец Павел был Сизиф во славу Божию, и мы все были при нём маленькими Сизифами. Одним словом, соборность. Отец же Роман – академист, он всё поверяет рассудком, а человек рассудочный с Сизифом не дружит. Сизиф его раздражает.
Однако нельзя отвлекаться.
В темпе, работая тряпкой и веником, вычитываю утренние молитвы: у меня сегодня первый урок. В пятом классе. Русский язык.

После школы иду в поликлинику.
Пять, десять, пятнадцать минут жду Олю, Ольгу Трофимовну, на скамейке у входа. Нервничать уже начинаю. И тут она появляется. Быстро сбегает с лестницы. Вся раздёрганная, развинченная.
- Ой, извини! У нас тут такое!
Заходим за угол.
- Представляешь! У нас тут такое! Завтерапии вдруг объявил, что увольняется, уезжает на ПМЖ в Германию. А у него в отделении одни старухи за семьдесят и некого назначить вместо него. И мне, представляешь, предложили временно занять его должность. Нет, ну вот так вот, прямо с бухты-барахты! Я в шоке! Честное слово!
- А он что же, еврей, этот ваш завтерапии?
- Нет! Хотя я не знаю. Фамилия у него Перцов, хотя он говорит, что правильно Перцив. Типа, не русский, а украинец. Но, может быть, и еврей. Его дочь вышла замуж за немца и теперь его забирает к себе. Она за ним на машине приехала, и он уже вещи пакует и дела срочно сдаёт. Вообще, по закону он должен был за две недели заявление написать, но, видно, они как-то подмазали главврача. Я не знаю. В общем, бардак, как у нас везде... Ты чего? Ты расстроился?
- Нет.
- Ты обалделый какой-то и бледный. Как будто тебя ударили по голове.
- Нет же, тебе показалось.
- Не показалось. Дай измеряю пульс.
- Не надо, Оля. – Я отнял руку. -  Всё хорошо.
- Странный ты сегодня какой-то!.. Ну, ладно, мне надо идти. Я завтра приду на вечернюю службу. Ты же будешь? У меня с восьми приём в поликлинике, потом обход в отделении, потом побегу по вызовам… Часам к пяти надеюсь освободиться. Служба в храме до которого часа?
- До полвосьмого.
- Я обязательно буду. Пока?
- Оля, постой!
- Ну?
- Я тебя подожду.
- Но я же не знаю, когда освобожусь!
- Всё равно.
- Нет, я прошу тебя! Я буду как на иголках. Ты иди. А завтра…
- Мне очень нужно поговорить с тобою сегодня.
- Ну, ты как маленький, честное слово!
И, оглядевшись по сторонам и увидя, что никого поблизости нет, она погладила меня, как ребёнка.
- Я ушла.
- Оля!
- Я ушла.
В дверях оглянулась, рукой помахала и жестом-гримасой мне показала: нос держи выше!
Начальницей будет. Хоть и временно, а как радостно возбуждена!

Я не стал ждать автобус, пошёл пешком через берег. Пытался читать пятидесятый псалом, но ни одно слово не достигало сознания. Стучало в мозгу: «Наконец-то! Наконец-то! Наконец-то!» Шесть лет ни слуху ни духу… И от кого, от кого узнал!
Ноги сами вывели меня на Котовского. Сами завернули меня к магазину. «Она там! Она там! Она там! Тук! (сердце громко). Тук! Тук! Тук! Тук!» Долго стоял, ожидая, когда она появится из двери. Не появлялась.
Решился зайти. Продавщица таращилась на меня с удивлением: как будто увидела призрак.
«Приму» купил, чтоб её не хватила кондрашка.
На улице забросил пачку в портфель. Достал из кармана и закурил «стюардессу».
И только когда показался дом силикатный, голос откуда-то словно пытался меня удержать: «Ты слышал: она не Перцова, а Перцив! Не та она, за кого ты её принимал! Не Алёнушка, а пани Оленка! Это в сто раз хуже, чем фрау Хелен». И что-то там про оглобли.
Я заткнул его. Сказал:
- Не нуди! Посмотри лучше, какая красивая кошечка у них на заборе сидит. Кс-кс-кс!
У кошечки ни малейшего любопытства. В самом деле: кто я такой, чтобы ей – «кс-кс-кс»?
Ходил взад-вперёд, взад сто шагов, вперёд сто шагов, взад сто, вперёд сто. Кто-то из прохожих со мной поздоровался. Кто-то, подозрительно покосившись, не поздоровался. Котовского – улица не оживлённая, мало прохожих. Зато из каждого окна, чувствую, смотрят на меня чужие глаза. 
Кошка спрыгнула за забор. Ещё пару раз мелькнула рыжая моль между штакетин и исчезла.
Загадал: если за три раза по сто взад и вперёд никто не появится, я постучусь в калитку. А что такого? Я её бывший преподаватель. Мне интересно, как она окончила университет.    
Я дождался: из силикатного дома вышел ребёнок. Мальчик. Вгляделся: немец. На рукаве шеврон, как переводная картинка на «запорожце».
Он увидел меня.
- Дима, бейсболку надень! – женский голос ему вдогонку. Голос гуще и резче, немки так не должны кричать, но, с другой стороны, кажется, появился акцент. Не сильно заметный, но для филолога вполне ощутимый. 
Мальчик ничуть меня не смущался.
- Дима, - окликнул я. - Ты можешь маму позвать?
Нос наморщил.
- Позови, пожалуйста, Mutter.
Стоит неподвижно. Несколько озадачен. «Чего хочет этот Russischer Mann?»
- Я мамин преподаватель. Мамин Herr Professor.
- Окей, – заулыбался. И побежал к крыльцу.
Она?.. Да, она. Только в бёдрах слегка раздалась. И остриглась по моде немецкой. В походке появилась уверенность. Мелькнуло в мыслях: «Красавица! Марина, блин, Мнишек».
- Ты? – заулыбалась.
- Я.
- Сколько лет, сколько зим! – Нет, «л» пока ещё не европейское, но уже и не русское мягкое «л».
- Тебя не узнать.
- Да? Такая старая стала?
- Деловая.
- Ха! Как интересно! Ты первый мне такое сказал.
Этого «ха» тоже раньше не было у неё. 
- Здравствуй, Алёна!
- Привет! В дом заходи.
- Давай лучше пройдёмся. Я всегда мечтал пройтись с тобой по этому городу. Уважь бывшего преподавателя.
- Ха! Сенсационное предложение!
- Давай до церкви пройдёмся.
- Ой! Ты что! Далеко.
- Тогда хотя бы до магазина.
- До магазина, пожалуй, можно. Дима, - подозвала она сына, - мама отлучится на десять, нет, на пятнадцать минут. Дедушка будет спрашивать – скажи: скоро будет.
Я посмотрел на часы. Получилось: время засёк.
Не сделали и полсотни шагов – ей расхотелось дальше идти.
- Нет, - говорит, - давай лучше на нашей скамеечке посидим.
Вернулись.
- Ты, кажется, удивлена?
- Чему?
- Тому, что видишь меня.
- Я рада. Это, правда, сенсация. Не думала, что мы с тобой когда-нибудь при таких обстоятельствах встретимся.
- Твой город теперь моя родина. Я здесь обжился. Шестой год, как-никак.
- Не жалеешь?
- Нет! Наоборот! А ты, что же, навсегда уезжаешь?
- Думаю, да. Дом продадим – и ничего меня больше с этим местом не будет связывать.
- И никто.
- Да, и никто. Близких родственников у нас здесь никого не осталось.
- Один только бывший преподаватель.
- Один только бывший любимый преподаватель.
- Не жалко навсегда расставаться? С городом, я имею в виду.
- С городом? Неа.
- Природа такая красивая.
- Природа, да, это правда, красивая. Но не уникальная. Типичная для Европы.
- Муж не рыбак?
- Рыбак?
- Не любит рыбу удить?
- Ха! Да ты что! Он и удочки никогда в руках не держал!
- А ко мне Алексей Сергеевич приезжал на рыбалку. Помнишь его? Он у вас, кажется, семинары по фонетике вёл.
- Помню, как же! Он заставлял нас пластины, намазанные углём, засовывать в рот. Он к тебе приезжал?
- Да. У меня здесь свой дом.
- Я знаю.
- Да? А говоришь: сенсация!
- То, что пришёл, сенсация. А то, что у тебя свой дом, не сенсация.
- А то, что я в твоей школе работаю?
- Не сенсация.
- И давно не сенсация?
- Давно.
- От кого же узнала?
- От подруги. Я с ней иногда перезванивалась. Она мне и сообщила: из Киева приехал молодой педагог. Раньше работал преподавателем в университете имени Тараса Шевченко, на филологическом факультете. 
- И как же ты догадалась, что это я?
- Трудно было не догадаться, после того как она тебя описала, и ещё труднее – после того как она назвала твоё имя.
- Твоя подруга – Шура?
- Шура?
- Наш секретарь.
- Нет, не Шура. Шура – это такая толстуха? Нет, нет. Моя подруга – секретарша, но не у вас, а в районо.
- Мара, что ли?
- Марина. Это Эдик Марой её называл.
- Ты и Эдика знаешь?
- Ну да, он у нас английский два года вёл. Классно, между прочим, преподавал. Творчески подходил к своему предмету.
- И что ты Маре сказала?
- Когда?
- Когда она сообщила тебе о новом учителе.
- Сказала, что ты вёл у нас семинар. Что все тебя очень любили. Что ты очень хороший преподаватель и замечательный человек.
- И всё?
- А что ещё, по-твоему, я должна была ей сказать?
- Что я твой воздыхатель.
- Не-ет, зачем? Это, как ты сам понимаешь, было не в моих интересах.
- Почему? Похвастаться перед подружкой...
- Ха! Я, по-твоему, хвастливая, да? Нет, ты ошибаешься. А потом: если бы я ей рассказала, она б на весь город тут же и растрепала. А мне, как ты сам понимаешь, было это совсем ни к чему. Я не хотела, чтобы мои родители задавали вопросы. Им тётка и так лишнего про «мою пассию» наговорила. Ха! Она тебя до сих пор моей пассией называет. – Она оглянулась: не слышит ли Дима её? 
- И все эти шесть лет ты боялась, что я тебе скомпрометирую? Поэтому не приезжала?
- С чего ты взял, что я не приезжала?
- На похоронах матери не была.
- А ты что, за мною следил?
- Не следил, а выслеживал. Сегодня, вот, выследил. Большая удача.
- Ха! Зачем? Ну, ты даёшь! Это нерационально даже для такого иррационального человека, как ты.
На часы посмотрела.
- Пойдём в дом. Чаем тебя угощу. С немецкими сладостями. Ты таких не ел ещё, это точно.
- Я был в Германии.
- Ах, ну да, я забыла: ты был в ГДР.
- А как ты меня отрекомендуешь отцу?
- Так и скажу, что ты мой бывший преподаватель.
- Ты больше не боишься расспросов?
- Во-первых, он не будет расспрашивать, это мамочка покойная была любопытная. А во-вторых, если бы даже и захотел расспросить, теперь это неактуально. Заиграно. Мы с тобой уже стали другие. Нам пора уже … как бы это сказать?..
- Остепениться?
- Ну да, типа того... Пойдём! Познакомлю тебя с отцом. Он в больнице работал завотделением. Может, ты даже у него и лечился. 
- Нет, Алёна, я у него не лечился. – Посмотрел на часы. – Прошло уже двадцать минут. Тебя уже заждались. Будем прощаться? Скажу напоследок: я счастлив, что мы встретились под конец. Тем более, сегодня день такой замечательный – Чистый Четверг. Я никогда твою чистоту не забуду, поэтому вряд ли мне удастся остепениться в том смысле, какой ты вкладываешь в этот глагол. Но и смущать я тебя не хочу. «Я не хочу печалить вас ничем». Даже не прошу позволения поцеловать тебе на прощание руку: может, у вас в Германии это не принято. Просто мысленно кланяюсь тебе напоследок: спасибо тебе за то, что ты была в моей жизни. Храни тебя Бог!
Взял портфель в левую руку, а правой её перекрестил.
- Прощай!
Как будто постановочным получилось наше прощание. Вот только она не всхлипнула, слезу не пустила. И когда я пошёл, не окликнула: «Постой, я адрес твой запишу!»
Rationale Frau не нужны осложнения. «Was ist Liebe?»
Irrationaler Mann это есть H;nde hoch.   
Больно было.
Было ужасно больно.

В молитвах о здравии дорогих мне людей до этого четверга на первом месте была Елена. Мать, Фотинию, я поминал второй, третьим – отца своего Иоанна, четвёртой – рабу Божию Ольгу. Пятой – Марию. В тот вечер перечень имён претерпел существенные изменения. Сначала я помолился за мать, потом – за Ольгу, дальше - за отца и Марию. После неё добавил ещё Алексея, Ксению, Сталину (нет в святцах такого имени, но Бог-то знает, кого я имею в виду) и двух Пиратовских. И только в конце, самой последней, я помянул Елену. Всё-таки помянул. Вычернуть не посмел. И до сих пор молюсь за неё, хотя прошло с тех пор 24 года. Потому как зарок такой себе дал: молиться за Елену до самыя смерти.

XIX

Отшумели тосты в джунглях, разъехались на «волгах» высокие гости, разошлись по домам возбуждённые педагоги – и погасли в средней школе № 3 все окна. Кроме одного – того, что возле спортзала. Если бы кто заглянул в это окно, то увидел бы сидящими за шахматной доской физкультурника Владимира Степановича и его тёзку, англичанина Вову. Сделавший ход стремительно ударял по своей кнопке часов и тут же хватался за бутерброд или загребал ложкой салату, а его соперник начинал морщить лоб над ответом, дожёвывая то, что напихал себе в рот.
По окончании очередной блиц-партии физкультурником извлекалась из-под столика бутылка и разливалась по чашкам тёмно-коричневая, слегка тягучая жидкость – заморский ликёр.
- Ну, давай ещё по компотику, - произносил Владимир Степанович, салютуя чашкой в направлении Вовы.
- Ничего себе компотик, - отвечал Вова. – Меня от него так развезло, что я домой не дойду. Вам придётся тащить меня на себе.
- На матах дрыхнуть тебя оставлю. Не хватало ещё такую тушу тащить на себе!
Вова проигрывал. В конце концов это ему надоело, и он завалился на маты, сваленные в углу. Физкультурник принялся разглагольствовать. Он предрекал Вове одинокую старость, из-за того что тот «по бабам не ходит».
- Было б к кому ходить, - вяло реагировал Вова.
- Ну, ты это брось! Столько девок вокруг! Вон Лидка моя – чем не пара тебе? Вы друг другу и по комплекции вполне подошли бы. Она в мать пошла – кость широкая.
Вове не нравилось, когда ему напоминали о его полноте.
- Ну, вы-то тоже не худенький.
- Когда перестаёшь заниматься большим спортом, всегда набираешь вес. И вообще, чтоб ты знал, этот переход очень опасен. Многие не выдерживают: концы отдают. Поэтому в Америке спортсменам после ухода из большого спорта огромную пенсию платят.
- Где это вы такое читали?
- Причём тут читал?! Я сам лично с американцем на эту тему общался. Сэм его, кажется, звали. В восьмидесятом он второе место по прыжкам в длину на открытой армейской спартакиаде занял.
- В восьмидесятом была олимпиада, и американцы на неё не приезжали. Тем более они не могли приехать на какую-то армейскую спартакиаду.
- Много ты знаешь! Американцы, к твоему сведению, бывают разные. Этот был за нас, коммунист.
- На каком же языке вы с ним общались?
- Ой-ой-ой! Не …! – матюкнулся Владимир Степанович. - Думаешь, только ты можешь с американцами шпрехать? Настоящие спортсмены друг друга всегда поймут, будь ты хоть американец, хоть японец-китаец…
- Хоть мама япона.
Засмеялся физкультурник: каламбур по вкусу ему пришёлся. Захотелось приятное Вове сказать.
- А вообще, ты с уродом этим шпрехал великолепно! Я тобой восхищался, честное слово. Удивил ты меня. Я ведь как думал: учителя английского что хочешь могут плести: тара-бара-кура-мара, кто проверит? Но оказалось, что ты на самом деле шпрехаешь правильно, американцу даже понравилось. Он в конце и про начальство забыл, только всё с тобой по-английски. Даже Майка приревновала, ей-богу. Я тебя зауважал, честное слово. Давай по этому поводу выпьем!
- Не хочу больше.
- Что значит «не хочу»?
- Ну, вы ж меня домой не доставите.
- Поведу. К себе. С Лидкой тебя усажу. Всё чин-чином обговорим, а завтра поженим вас.
- Да, Майя Антоновна меня зауважала. Подошла, говорит: «Молодец! Дерзай!» Влюблённо на меня так посмотрела.
- В каком смысле «дерзай»? Ты хочешь сказать, что она это самое, да?
- Не опошляйте. Причём тут… Я ей поднял престиж.
- Ну, это да. Она на тебе пару очков заработала. Американец где-то там наверху скажет: «Какая в Н. начальница передовая! У неё в районе люди запросто на английском шпрехают!» Ты, вообще, парень, куй железо, пока горячо!
- А я и собираюсь ковать.
- Куй, ёлки палки! Квартиру себе потребуй! Где ты с Лидкой моей будешь жить? Скажи: «Майя Антоновна, жениться собрался. Не дадите квартиру – уеду от вас к едрёне Матроне!» Меня, скажи, с руками-ногами везде оторвут.
- Квартира не квартира, но на приём я к ней собираюсь.
- И пойди!
- Скажу: раз мы идём в Европу, надо курсы английского языка в районе организовывать. Пусть поможет мне бизнес открыть.
- А чего: дело прибыльное! Только она в долю к тебе захочет.
- Ну, и ладно. Будет надёжная крыша.
- Но меня ты, надеюсь, как тестя, научишь бесплатно?
- Не. На общих условиях.
- Научишь! Куда ты денешься? Родственные отношения превыше всего. Так я говорю или нет?
- Вам виднее.
- То-то же! По последней?
- Больше не буду.
- Приказ не обсуждается! Ты что, б...., не учил дисциплинарный устав?
- Сказал не буду – значит не буду. Слушайте, я вас трогаю?!
- Тихо-тихо, я пошутил.
- Юмор у вас армейский.
- Шуток не понимает… Ты мне скажи: Сашка по-английски действительно соображает или больше понтуется?
- Знает немного.
- А то его сейчас со школы попрут, будет тебе конкурент.
- Не попрут. Бурдей его в обиду не даст.
- Не, я чего. Я против него ничего не имею. Нормальный пацан, пусть работает. И американца он классно под…нул: вы, говорит, з пэсыком на какий мови розмовляетэ? …! – опять матюкнулся, на этот раз восхищённо. – Пхаются, падлы, сюда. Ненавижу! Ладно, давай ещё по одной, да будем по домам расходиться. Поздно уже.
- По одной и не больше.
- За успех в безнадёжном деле?
- За!
Физкультурник поднёс чашку Вове. Чокнулись. Выпили. Крякнул Степаныч: хорошо пошла, душегрейная!
- А чего, правда, пойдём ко мне: у меня бутылка первака в буфете стоит. Сам гнал. Тройная система очистки. Идём, чего тебе в своей конуре бздо нюхать? Сядем за стол со скатертью, Лидка шкварок нажарит… Идём!
- Я, в общем, не против.
- Честно скажи: Лида моя тебе нравится?
- Девчонка нормальная. Старательная. Домашние задания выполняла. 
- Она говорит: ты на неё засматривался. Глазки ей строил.
- Глазки она мне строила.
- Ну вот! Значит, взаимность! Будешь зятёк! Споём?
- Не, не пою.
- Отставить!
И запел:

Несе Галя воду,
Коромисло гнеться...

- Чего не подпеваешь?
- Слов не знаю.
- «Слов не знаю». Какой же ты после этого патриот Украины?

В лунном свете две шаткие тени пересекают наискось стадион и, скрывшись на какое-то время в зарослях возле тира, вновь возникают возле дальней калитки в заборе. Калитка скрипит и хлопает – и в ближайшем дворе начинает лаять собака. На этот лай отзываются другие собаки, и вот уже заливистый лай слышится отовсюду.
- Ещё раз предлагаю: идём ко мне!
- Нет, не сегодня. I am not in condition.
- Ме-ме-ме-ме. Какой противный язык!.. Ну и чёрт с тобой! … в свой бомжатник!
- Блин! А зачем материться?
- Я матерюсь? Я не матерюсь! Это я так разговариваю.
Шаткие тени расходятся.    

20

Когда я утром проснулся, первая мысль была: Христа-то не станет сегодня. Распнут Его. А люди будут вести себя как ни в чём не бывало.
Пошёл на улицу умываться – горлинка воркует на проводе. Голубь – символ Духа Святаго.
- Слава силе Твоей, Господи!
И становлюсь на колени. Укромный здесь уголок, удобный для коленопреклоненных молитв. Ниоткуда здесь не видно меня – токмо с Неба.   
Дома зажигаю лампаду перед иконами. От каждого слова молитвы сладость на сердце. И так все двадцать минут. 
В конце:
«Спаси, Господи, и помилуй рабу Божию...»
Ровно горит лампадка: тихая капелька огонька.
До сих пор я жил так, словно от меня ничего не зависит.
«...рабу Божию – Фотинию...»
Взбунтовался? Нет, это не бунт. Наоборот, конец бунту.
«...рабу Божию – Фотинию...»
И в третий раз:
«...рабу Божию – Фотинию...»
Поднимаюсь с колен.
«...рабу Божию Ольгу...»
Ниц простираюсь.
«…рабу Божию Ольгу…»
«…рабу Божию Ольгу…»
Стоя:
«...раба Божия Иоанна...»
Елена – в самом конце.

Портфель собран с вечера. Просто взять его.
У меня сегодня второй урок. Если на пять, даже на десять минут опоздаю – не страшно. Мне теперь вообще ничего не страшно.

…Две шумливые бабы идут навстречу, спускаются к мостику. Подходим одновременно. Мостик узкий, с бабами не разминуться.
Доски скрипят под бабами. Их галдёж отвратителен: «пидчерёвка», рейтузы, десять тысяч «купонив», триста «купонив»…
Две пошлые бабы.
Впрочем, бабы как бабы. Зачем подходить к бабам с завышенными критериями? Грех это, грех осуждения. «Простите, бабоньки» (про себя).
Одна из баб со мной поздоровалась. Наверное, внучек или внучка её учится в нашей школе.

Человек пятнадцать, если не больше, в очереди. В кабинет не прорваться: вцепятся в горло. Достаю из портфеля блокнот, вырываю лист и пишу. Сую записку бабе, чья очередь заходить: «Передайте врачу, пожалуйста».
Сам отхожу. Чтобы дрожь унять, прислоняюсь к стене.
Белый халат в двери. Подходит.
- Я же сказала тебе: вечером в церковь приду.
- Ничего ты мне не говорила.
- Я приду. А сейчас извини. Видишь, что делается?

В школу я вбежал по звонку.
Прусыло возле учительской с тетрадкой стоял. Записывал опаздывающих учеников.
Мне:
- Опаздываешь, это самое!
- Не опаздываю. В самую тютельку.
- А чего такой радостный?
- Вас увидел и улыбнулся.
- Да? Зайдёшь ко мне после урока.
После урока я к нему не пошёл. После третьего урока он сам явился ко мне в кабинет.
- Ты почему не зашёл?
- Дети дописывали на переменке контрольную.
Не поверил.
- Ты должен был, это самое, закончить урок по звонку. Я сто раз говорил не отнимать у учащихся переменки!
- Больше не повторится.
- Ты чего это радостный сегодня такой? Собрание предвкушаешь?
- Нет. Я же сказал, что не пойду на собрание.
- Как это не пойдёшь! Ты мне обещал!
- Ничего я не обещал.
- Почему фордыбачишь?
- Не понимаю.
- Понимаешь ты всё!
- Нет, глагол «фордыбачить» не понимаю.
- Почему ты отказываешься идти на собрание?
- Вы хотите честный ответ?
- Естественно.
- Цитата: «Блажен муж, который не ходит на совет нечестивых».
- Ты это самое, религиозную дурь тут не разводи! Как член коллектива, ты обязан быть на собрании!
- Зачем я вам на собрании? Это для вас рискованно. Вам лучше, чтобы я туда не ходил.
- Я сам знаю, что мне лучше, что хуже. Ты пойдёшь и будешь молчать, как обещал.
- Вам, наверное, начальству нужно продемонстрировать, что все у вас под контролем. Кроме Виолетты Вениаминовны.
- А ты, что же, хочешь, чтобы она стала директором?
- Мне всё равно, кто из вас будет директором.
Нет, этой последней фразы я вслух, конечно же, не произнёс.
Сказал, наоборот, примирительно:
- Василий Васильевич, уважаемый, я вас очень прошу: не заставляйте меня идти на это собрание. А то если я с Эдиком подерусь или американца пошлю на автохтонній мові, вам же это в минус зачтётся.
Он брови нахмурил и долго молча глядел на меня.
- Чёрт с тобой, - наконец ответил. – Но знай, что я на тебя обиделся.

Чтобы не встиретиться с Эдиком, я ушёл через спортзал. Ряська мне дверь открыл.
Стадион наискось пересёк. Калиткой скрипнул и хлопнул. Но не залаяла в ближайшем доме собака. 
В магазине весь хлеб разобрали. Купил вместо хлеба полкило печенья «Мария», а оно чёрствое оказалось, неугрызаемое. И я решил лепёшек напечь.
Лепёшки я пеку по собственному рецепту. В два стакана муки вливаю воды и размешиваю. Тонко раскатываю и выпекаю в духовке. 
В этот день я не смог написать ни строчки: застопорился роман. Подумал: «Может, он кончился?»
Стал его перечитывать. Сразу обнаружилась несуразица с именами. Часть персонажей я вывел под именем прототипов, часть зашифровал под вымышленными именами. Стал зачёркивать «Александр Иванович» и надписывать «Богдан Александрович». Маша стала Мариной. Долго думал, но так и не придумал, на какую фамилию заменить Бурдей. Буриданов? Для генерала (по роману он у меня генерал) годится. А для Маши-Марины Буриданова – перебор. По роману она моя… кх-кх-кх… пассия.

Я почему-то был уверен, что Олю застану в храме. Но к началу службы она не пришла. Погребли плащаницу – а её всё не было.
После службы к батюшке подошёл. Думал: может, отменит дежурство в такой-то день. Не отменил.
В бытовке на коленях Бога умершего благодарил: «Монос так монос. И ныне, и присно, и во веки веков! Да будет воля Твоя! Да будет мудрость Твоя! Благодарю Тебя за то, что Ты всё так славно управил!»
Через полчаса Гена подъехал, стабилизатор принёс для батюшкиного телевизора. Батюшкин стабилизатор, пояснил он, сгорел.
И тут у ворот затрещала «ява». Первая мысль: «Опять блидованы явились. День-то самый подходящий для них». Пока никто у нас в храме по ночам не дежурил, у них на полянке возле святого колодца было любимое место свиданий. Эти, видно, из тех, что про дежурство не знают. Давно не практиковали. «Ну, я им, кощунникам, сейчас покажу!» - с таким настроением двинулся я к воротам.
Мотоциклист был один. Я узнал Андрея.
- Привет, - сказал он и руку мне протянул. – Сестра не смогла прийти, просила тебе передать, чтоб ты в воскресенье к нам приходил на обед.
- Она здорова? – спросил я его.
- На работе её задержали. Они там Зюкину дочь откачивают. Та снотворного наглоталась, с собой хотела покончить.
- А завтра?
- Завтра она дежурит в больнице. Она же теперь завотделением. Сестра у меня ответственная.
Гена высунулся на шум.
- Ты кто? – спросил у Андрея.
- Я? Я вот к нему.
«Ява» завелась с первой попытки. Прежде чем надвинуть со шлема очки на глаза, Андрей подмигнул мне. По-родственному. Подмигиванием этим он мне показал: посвящён, одобряю.
- Это не брат Ольги Трофимовны? – Гена меня спросил, когда он, обдав нас дымом, уехал. – Это же он за нашу заводскую команду играет в полузащите.
- Ты не ошибся.
- А ты что, его знаешь?
- Как видишь.
- Во, партизан! – Гена лукаво сощурился.
- Стабилизатор неси Роману, – сказал я ему. – Батюшка с матушкой без телевизора. Или не понимаешь?
И к колодцу пошёл. Святой водичкой себя успокоить – умыться, испить. И заодно помолиться. «Но не как я хочу, а как Ты».
Место возле колодца особо намоленное. Почти как в храме. Кто знает, может, и она здесь бывала? Впрочем, не «может», а точно один раз была. Её здесь младенцем крестили.   
Когда я вернулся в бытовку, Гена пил чай с моими лепёшками. Кивнул на заварочный чайник:
- Наливай. Там ещё есть.
- Не хочу... Работает телевизор у батюшки?
- Работает, куда ему деться. А мне, блин, домой идти полный облом. Такая здесь благодать! В храме такие флюиды исходят от плащаницы! Я бы сейчас в притворе постелил себе на скамейке... 
Я перебил его:
- Тебя в детстве крестили?
- Ну да, сразу после рождения.
- И ты маленьким в церковь ходил?
- Вот таким пацаном (он показал рукой: чуть выше столешницы) я уже прислуживал в алтаре.
- И как же тебя, православного, угораздило стать боксёром?
- А чего тут такого? Православные – не пацифисты!
- Бог говорит: «Возлюби ближнего твоего», а ты его в морду и кровь пускаешь.
- Так и он меня в морду! Это спорт! Всё по-честному!
Одну лепёшку он мне оставил.
Я вышел его проводить.
Мышь летучая с фурканьем пронеслась прямо над нашими головами.
- Гена, Зюка – он кто? Вор в законе?
- Нет, авторитет. Но важный. Смотрящий за нашим городом. А что?
- Ничего. Дочь его снотворного наглоталась. Жить почему-то ей надоело.
- Когда?
- Сегодня.
- Вот что бесы в Страстную Седмицу творят! Умерла?
- Вроде бы откачали.
- А девка гарная. Я пару раз видел её. 
Открыл Гена свою «четвёрку» – и не садится. Не хочется ему уезжать.
- Ты вот удивляешься: как это православный на ринге дерётся? А я именно что с молитвой на ринг выходил. «Царю Небесный» - это обязательно, а ещё ангелу-хранителю и Николаю-угоднику...
- И никогда не проигрывал?
- Как не проигрывал? Это же спорт!
- Когда проигрывал, не был в претензии к святителю Николаю?
- Не-е, ну что ты! Я, что ли, богохульник какой-то? На всё воля Божья! Иногда для смирения надо и проиграть.
- И обидно не было?
- Обидно было, но это разные вещи... Очень обидно было кубинцу-негроиду проиграть. Я технически лучше, чем он, был подготовлен, но... – Он циркнул слюной. - В общем, нокаутировал он меня. С негроидами белому почему трудно драться? Потому что негроид так устроен, что у него голова, как у дятла: не боится ударов. У него мозговые связки намного крепче по сравнению с белой расой. Негроидов можно победить только за счёт ударов в живот. Живот у них, наоборот, слабый. А я тогда не знал ещё про эту особенность. Хреначу в голову, а ему хоть бы хны. Зато он меня в голову как в...л. Фью-у-у... Всё плывёт перед глазами, и я не врубаюсь: почему это я лежу?
- Бедный.
- Да ну! Чего это я бедный? Спорт есть спорт! Сегодня он меня, завтра я его. Жаль, что мы больше с ним не пересекались… Да, брат, негроидов можно победить только за счёт ударов в живот.
Гена салютнул мне жестом Фиделя Кастро и сел за руль. Вставил в замок ключ зажигания. Двигатель взвыл.
- Что бесы в Страстную Седмицу творят! – покачал головой. И цыркнул слюной.
Потом ещё раз мне салютнул, уже не так широко. Дверь захлопнул...
Уехал воин Христов.

2018


Рецензии