Глава 1. Цент

Пустота никогда не стучит в дверь снаружи. Она рождается внутри.

Эту истину Стэнли Рой усвоил за восемьдесят три года, из которых последние пять тянулись дольше, чем вся предшествующая жизнь. Пустота обживала подвальные этажи его души — там, где раньше хранилось тепло, теперь гулял ледяной сквозняк. Но Стэнли не жаловался. Глупо сетовать на сквозняки в доме, который приговорен к сносу.

Он шел по Центральному проспекту, чувствуя, как утренний свет проходит сквозь него, не встречая сопротивления. Хороший признак для призрака, но скверный — для человека. Плотность его жизни упала ниже критической отметки; солнечным фотонам было просто не во что ударяться. Физики сказали бы, что он стал прозрачным для реальности.

Вокруг пульсировал новый мир — быстрый, стерильный и почти бесшумный, если не считать низкочастотного гула, исходящего от имплантов прохожих. Эти крошечные устройства в телах людей занимались алхимией новой эры: перерабатывали эмоции в данные, данные — в валюту, а валюту — в единственный доступный смысл существования. Гул был ровным и безжалостным. Так гудят трансформаторные подстанции, равнодушно преобразуя высокое напряжение в низкое, жизнь — в ресурс, а память — в пыль.

Толпа обтекала старика по широкой дуге. Физический контакт без предоплаты здесь приравнивался к краже: одно случайное касание могло стоить виновнику получаса глубокого сна, списанного со счета. Никто не хотел платить за Стэнли. Старики были паршивой инвестицией — нулевая доходность, запредельные риски и полное отсутствие гарантий.

Он замер у витрины булочной.

Мягкий свет заливал выпечку. Багеты лежали безупречными рядами, словно солдаты на параде. Круассаны манили золотистыми, маслянистыми боками. А пирожные с кремом — те самые, от которых у его Анны начинали дрожать пальцы, — теснились на нижней полке. Близкие для взгляда, недосягаемые для рук.

— Только одно, Стэнли, — слышал он её смеющийся голос. — Я же потом не усну. Ты же знаешь, я от сладкого не сплю.

Он знал. Помнил, как она ворочалась, вздыхала и счастливо шепталась с ним в темноте, засыпая лишь под утро тяжелым, «сахарным» сном. Он лежал рядом, слушал её дыхание и думал, что высшая форма близости — это когда кто-то не спит рядом с тобой из-за съеденного на ночь пирожного.

Анна ушла за три года до Великого Сдвига.

Иногда, глядя на неоновое марево города, Стэнли думал: а не было ли это последним благословением? Уйти до того, как человеческую душу начали оценивать в единицах жизненной силы. До того, как любовь превратилась в статью расходов, а верность — в объект налогообложения. Анна всегда умела уходить вовремя: из гостей, из затянувшихся споров, из жизни.

В стекле витрины проступило отражение.

Стэнли смотрел на него и не узнавал. Недельная седая щетина колола взгляд — когда-то он брился каждое утро, просто потому что Анна любила гладить его по щеке. Глаза запали, превратившись в темные колодцы, но на их дне еще мерцало то, что Система брезгливо называла «остаточным свечением личности». Как будто человек — это всего лишь старая лампочка, которая вот-вот лопнет, оставив после себя только запах горелого вольфрама.

Формально у него оставалось три дня. Может быть, четыре — если замереть, уйти в энергосберегающий режим и не чувствовать слишком остро. Лежать пластом, сверля взглядом потолок; не воскрешать прошлое, не растравливать душу жалостью, не кормить себя пустой надеждой.

Но он чертовски хотел хлеба.

И дело было вовсе не в голоде. Голод он приручил ещё в первую зиму после Сдвига, когда научился жевать пустоту, глотать тишину и переваривать отсутствие всего. Голод превратился в послушного зверя: он сидел в углу желудка, тихо скулил, но больше не смел кусаться.

Хлеб был нужен ему как ритуал. Как последняя нить, связывающая его с человеческим обликом.

Утро всегда начиналось одинаково: кофе с цикорием и хрустящая горбушка. Анна макала хлеб прямо в чашку. Он ворчал, что это дурной тон, а она лишь смеялась и макала снова, глядя на него лучистыми глазами. Каждое утро — за исключением тех редких дней, когда их сбивала с ног болезнь или накрывала тень редкой ссоры.

Традиции не горят в топках экономического краха. Они кристаллизуются, оставаясь нетронутыми, даже когда всё остальное превращается в пепел.

Он толкнул тяжелую дверь.

Внутри густо пахло сдобой и ванилью. Удивительно, но запахи пока не облагались налогом — это было последнее прибежище нищих, единственная роскошь, доступная даром: просто вдохнуть и вспомнить, каково это — быть живым.

За прилавком скучал юноша лет двадцати. Надпись на бейдже «Ассистент вкуса» пульсировала мягким зелёным светом — индикатор высокого тонуса. Богач. Или просто баловень судьбы, ещё не успевший разменять свой жизненный капитал на счета за электричество и копеечные лекарства для стариков.

— Доброе утро, — произнес Стэнли Рой. Голос подвёл его, скрипнув, как ржавая дверная петля.

Парень мельком взглянул на него и тут же профессионально отвел глаза. В этом мире нельзя долго смотреть на «пустых» — есть риск начать сочувствовать бесплатно. Эмпатия давно перешла в разряд услуг класса «люкс»; её продавали в стерильных салонах с гарантией подлинности и пожизненным сертификатом качества.

— Что желаете? — голос ассистента был безупречно ровным, как поверхность искусственного мрамора.

— Багет. Вон тот, присыпанный кунжутом.

— Цена вопроса: три минуты базового внимания. Или одна минута глубокой радости с подтвержденным сертификатом подлинности.

Стэнли Рой молча кивнул. Он знал правила. Пяти лет в новом мире достаточно, чтобы выучить механику любой игры, даже если ставкой в ней является твоя собственная жизнь.

Он запустил руку в глубокий карман выцветшего пальто и нащупал потертый кожаный мешочек. Пальцы мелко дрожали — то ли от промозглого холода, то ли от того, что старые руки всегда дрожат, когда отдают последнее.

Парень ждал, что старик привычно поднесет запястье к сканеру. Прибор считал бы пульс, давление, микродвижения зрачков и влажность кожи, мгновенно конвертировав секунды его жизни в хрустящую выпечку. Машинально, бездушно, безболезненно.

Но старик протянул руку.

На его ладони, испещренной глубокими морщинами-руслами, лежала монета.

Медь. Или то, что когда-то, в эпоху до Сдвига, именовали медью. Теперь это был забытый сплав, рецептуру которого стерло время, ведь мир давно перестал чеканить вечность. На одной стороне застыл благородный профиль женщины в короне, на другой — сухая единица в окружении дубовых ветвей. Края монеты истончились почти до прозрачности: результат тысяч прикосновений, десятилетий, проведенных в тесных карманах, кожаных кошельках и ладонях, сжимавшихся то от безумного счастья, то от ледяного отчаяния. Это была не просто валюта — это была история, вплавленная в остывший металл.

— Это... — парень за стойкой часто заморгал, сбитый с толку этим материальным призраком прошлого.

— Цент, — голос старика прозвучал сухо, но твердо. — Один американский цент. Образца тысяча девятьсот девяносто восьмого года.

В магазине повисла вакуумная тишина. Лишь натужно гудел старый холодильник, и где-то в недрах подсобки монотонно выла вентиляция, высасывая остатки жизни. Сердце Стэнли Роя учащённо билось, отбивая рваный ритм его последних минут.

Юноша смотрел на медяк так, словно старик выложил перед ним зуб мамонта или осколок звезды, упавшей на землю тысячу лет назад. В его глазах отражалось непонимание целого поколения.

— Папаша, — выдавил он наконец, — это же просто кусок железа.

— Я знаю, — спокойно ответил старик.

— Железяка. Мусор. Вы серьезно хотите купить еду за этот кусок лома?

Старик медленно покачал впалой головой. В этот миг он остро осознал пропасть между ними. Как объяснить человеку, рожденному в стерильном мире после Сдвига, что когда-то этот крошечный диск обладал магической силой? Что за него можно было купить хрустящую буханку или опустить в автомат, чтобы услышать радостный лязг и получить струю ледяной газировки — такой сладкой и колючей, что от холода сводило челюсти? Как донести мысль, что гениальность старых денег заключалась в их никчемности? Они сами по себе ничего не стоили — и именно поэтому могли стоить всего на свете.

— Послушайте, — парень понизил голос. В нем еще теплились остатки человечности, которые не успели выжечь корпоративные тренинги «эмоциональной эффективности». — У вас на счету осталось три дня. Всего три. Я вижу ваш статус, сканер выводит данные прямо перед глазами. Купите хлеб — останется два. Это же голая математика. Дотянете до субботы, а там, глядишь, социальный фонд подбросит что-то. Бывает же, людям везет.

— Социальный фонд... — старик эхом повторил название, лишенное смысла. В его голосе не было ни злобы, ни горечи. Слово прозвучало буднично, как «сточная канава». — Фонд платит нам ровно столько, чтобы мы не падали замертво прямо на тротуарах. Чтобы не портили городской пейзаж до приезда утилизаторов.

Парень нервно дернул щекой. Ему стало неловко, почти больно. «Почти» — потому что искреннее сострадание теперь стоило слишком дорого, и он приберегал его для личных нужд. Но Система была неумолима, как гравитация. «Система не оставляет выбора. Система справедлива. Система — это мы», — гласила первая страница инструкции для персонала.

— Плати жизнью или уходи, — выдохнул он заученную цитату, которая давно стала частью воздуха, которым они дышали. — Простите. Такие правила.

Старик снова перевел взгляд на монету.

Ему двадцать три. Солнечное утро, он стоит в очереди перед дверями загса. Воздух пропитан ароматом дешевых духов и густым предчувствием счастья. В кармане его лучшего пиджака лежат два обручальных кольца и этот самый цент — «на удачу». Анна смеется, ее глаза сияют: «Ты опять со своей железкой! Переложи в другой карман, а то протрешь дыру в брюках». Он ловит ее взгляд и целует в висок, пахнущий ландышами. «Это не железка, Аня. Это талисман. Мы проживем с тобой сто лет».

Они прожили сорок. И этот цент — все, что осталось от их вечности.

Ему тридцать восемь. Он баюкает на руках дочь — крошечный, почти невесомый сверток в казенной фланели, пахнущий теплым молоком и абсолютным чудом. На тумбочке, среди пустых стаканов и лекарств, дежурит старая монета — верный часовой, стерегущий сон жены и новорожденной. «Талисман», — шепчет он, проваливаясь в забытье в жестком пластиковом кресле, чей изгиб хранит усталость тысяч таких же отцов. «Мой талисман», — повторяет он в полубреду, цепляясь за эту мысль, как за якорь.

Ему шестьдесят два. Он стоит у края бездны, оформленной в виде больничной койки. Дочь не открывает глаз. Мониторы отсчитывают секунды ровно, механически, безнадежно — этот звук больше похож на метроном на похоронах, чем на пульс жизни. Монета в кармане обжигает бедро, словно раскаленный уголь. Он сжимает кулак до белых костяшек, до хруста, до капель крови на ладони. Не помогло. Не защитило. Оказалось, что древний металл бессилен против стерильной реальности. Реальность всегда берет свое.

Анны нет. Дочери нет. Друзей — лишь тени в памяти. Остался только лед в груди и ставшая бесполезной монета в руке.

— Уходите, — голос парня был почти бесцветным. — Пожалуйста. Мне не нужны неприятности. Смена до восьми, а если нагрянет инспекция, а у вас... практически нет энергии... Мне правда не нужны проблемы.

Старик медленно кивнул, принимая приговор.

Он снова сжал монету, впиваясь острым краем в израненную кожу. Резкая, колючая боль — последнее, что в этом мире всё еще выдается бесплатно. Боль пока не обложили налогом. Это единственный ресурс, который жадная Система еще не научилась конвертировать в цифровую валюту.

Он толкнул тяжелую дверь и вышел вон.

Солнце, безжалостное и холодное, выбелило небо до мертвенной немоты. Город вокруг не спал: он гудел, пульсировал неоном, дышал смогом и перемалывал человеческие судьбы в аккуратные колонки процентов. Рекламные щиты кричали в лицо ослепительными лозунгами:

«ОБМЕНЯЙ ТОСКУ НА ЭНЕРГИЮ! КУРС РАСТЕТ КАЖДЫЙ ЧАС!»

«КУПИ МИНУТУ СЧАСТЬЯ СО СКИДКОЙ! 100% ПОДЛИННЫЕ ЭМОЦИИ! ГАРАНТИЯ КАЧЕСТВА!»

«ТВОЯ ЗЛОСТЬ — ЭТО ЕДА ДЛЯ ТВОИХ ДЕТЕЙ! СДАЙ ГНЕВ ПО ВЫГОДНОМУ ТАРИФУ! НЕ КОПИ В СЕБЕ — МОНЕТИЗИРУЙ!»

«БАНК ВРЕМЕНИ: ЖИВИ СЕЙЧАС, ПЛАТИ ПОТОМ! КРЕДИТЫ НА ЧУВСТВА ДЛЯ КАЖДОГО!»

Люди неслись мимо, уткнувшись в холодное свечение экранов или рассматривая собственные ботинки. Мир сузился до личного пространства в несколько дюймов, и в этом мире не было места старику, который медленно врастал в серую стену булочной.

Он стоял, кожей ощущая, как камень вытягивает последние крохи тепла сквозь поношенное пальто. А затем пришел другой холод — внутренний. Он зародился где-то в глубине груди и медленно пополз к конечностям, захватывая руки, ноги, лицо. Скоро они станут единым целым: лед внутри и лед снаружи. Наступит долгожданное равновесие, и тогда можно будет просто уйти.

Старик опустил взгляд на ладонь.

Медь тускло мерцала в лучах закатного солнца. В ней больше не было того ослепительного, почти божественного сияния из его детства, но она все еще хранила остатки благородного блеска. Тонкий профиль коронованной женщины на куске металла, который в этом новом мире официально не стоил ничего.

Холод коснулся сердца. Дыхание стало рваным, тяжелым. Пульс замедлился, превратившись в редкие удары метронома на затянувшемся последнем уроке: раз-два... раз-два... Скоро маятник замрет, и воцарится абсолютная тишина.

Мимо прошелестели шаги. Женщина вела за руку пятилетнего мальчика — светлая макушка, огромные любопытные глаза, еще не научившиеся профессионально игнорировать чужую боль. Малыш затормозил, дергая мать за рукав:

— Мам, смотри, дедушка... Почему он так стоит? Мам, ему больно?

Женщина резко дернула сына на себя, закрывая его корпусом от пугающего зрелища, словно от заразной болезни.

— Не смотри туда, — бросила она сквозь зубы. — Он «пустой». Просто иди и не оборачивайся. На пустых смотреть опасно.

«Пустой».

Старик едва заметно усмехнулся. Когда-то это слово несло иные смыслы: пустой стакан, тишина пустой комнаты, белизна пустой страницы. Теперь оно стало клеймом. Выгоревший дотла. Контейнер, лишенный содержимого. Оболочка, которую больше не за чем сканировать.

Ноги подогнулись, и он плавно сполз по стене. Тело сдалось первым — оно всегда мудрее и честнее сознания, оно знало, что стоять больше незачем.

Монета выскользнула из ослабевших пальцев и с негромким звоном покатилась по тротуару.

Маленький медный кружок... Никто не нагнулся. Никто даже не взглянул. Городские сканеры не фиксировали в этом предмете ценности, а человеческие глаза давно разучились замечать то, что не пульсирует цифровым светом и не обещает мгновенной выгоды.

Она катилась, выписывая неровные круги, дребезжа о бетон. Этот звук был древним, почти забытым — голос металла, которым когда-то измерялась жизнь и смерть, хлеб и преданность. Монета замерла у самой водосточной решетки.

Он хотел потянуться за ней. Хотел забрать свою последнюю святыню, прижать к замерзающему сердцу, как делал все эти годы. Но холод уже сковал горло и лишил мысли четкости. Мышцы превратились в чужой, непослушный груз. Он готовился к переходу.

«Анна, — позвал он в темноте своего разума. — Я уже иду. Ты услышишь меня? Узнаешь? Я стал совсем другим... Я стал пустым, Анна. Но монету я спас. Ту самую, наш талисман? Я сберег ее. Я сохранил всё, что смог».

Последним, что запечатлели его глаза, были подошвы дорогих кроссовок. Кто-то просто перешагнул через лежащую медь, даже не замедлив шаг.

Мир погас.

---

Он оставался там до самых сумерек.

Никто не вызвал санитаров, никто не замедлил шаг. Пустой человек на тротуаре перестал быть происшествием, превратившись в сухую статистику, в безжизненный элемент ландшафта. Просто еще одна деталь городской среды, которую вскоре «приведут в соответствие». К рассвету прибудет муниципальная служба утилизации биомассы: тело заберут, чтобы переработать в эффективное удобрение. Такова цена стерильного порядка. Мертвые обязаны приносить пользу — это высший догмат Нового Мира.

А монета так и осталась лежать у решетки.

Весь день тысячи ног перешагивали через нее, не замечая. К вечеру хлынул дождь; она намокла, потемнела и почти слилась с серым асфальтом.

Ее заметил только ребенок.

Они возвращались из Школы эмоциональной грамотности. Мать, не прерывая шага, спорила с кем-то через имплант, пытаясь выбить у банка отсрочку по «кредиту на радость». В ее голосе сквозила ядовитая смесь усталости и отчаяния:

— Нет, я все понимаю, но ставки... Да, признаю просрочку... Нет, сегодня не могу, я с ребенком!

Мальчик шел, понуро глядя под ноги. Ему было невыносимо скучно. Он еще не осознавал, что его сегодняшняя грусть — это ценный ресурс, и что через пару лет его научат продавать свои эмоции подороже.

Внезапный медный отблеск в луже заставил его остановиться. Он нагнулся и поднял находку. В сумерках монета тускло отразила свет далекого фонаря.

— Мам, смотри что нашел.

Мать отвлеклась лишь на мгновение. Бросив короткий взгляд на его ладонь, она брезгливо поморщилась:

— Выброси. Это старый хлам, от него никакой пользы. И не смей больше ничего подбирать с земли: там зараза, микробы и бог знает что еще.

Мальчик послушно разжал пальцы.

Медь ударилась о бетонный край, звякнула в последний раз — прощально и чисто — и исчезла в черном зеве стока.

Мать снова ушла в дебри переговоров. Ребенок обернулся, глядя на старика у стены — теперь тот казался лишь бесформенной тенью в сгущающейся тьме. На губах застыл вопрос: «Мам, а как же дедушка?», но он так и не произнес его вслух. Они просто пошли дальше, растворяясь в огнях мегаполиса.

А вода под решеткой неслась куда-то вниз, в глубокие вены города. Туда, где не работают сканеры и биометрические датчики, где нет разделения на касты, на «пустых» и «полных». Она влекла монету за собой — в великое Ничто, в свободную и бескорыстную тьму.

Старик, привалившийся к стене, уже ничего не чувствовал. Но если бы в его остывающем сознании осталась хоть капля жизни, он бы улыбнулся.

Потому что медь ушла в воду. В ту самую стихию, что зародилась задолго до появления первого человека и останется здесь, когда исчезнет последний. Вода не знает курсов валют и энергетических балансов. Она просто течет.

Вода все примет, все смоет и все запомнит. А медь навсегда останется медью — даже когда не останется никого, кто знал бы ей цену.


Рецензии