Сон или выбор между моралью и страхом

Сон или выбор между моралью и страхом.

Виктор Марьянович лёг спать после долгого масленичного вечера. В голове ещё звучали голоса гостей, смех Катюши, басовитые рассуждения Пенкина о церквях и возрождении, тихий голос Ирины, её серые глаза, задержавшиеся на нём дольше положенного. Мелькнула мысль о посте, о сорока днях, которые начинаются завтра, о разговоре с Баэлем — был ли он наяву или приснился? Мысли путались, тяжелели веки, и Виктор Марьянович провалился в сон.

Но сон этот был странный. Он не походил на обычные сновидения — скорее напоминал киноленту, прокручиваемую в ржавом проекторе, где плёнка рвётся, склеивается грязными пальцами и идёт дальше, с пропусками и помехами. Это был круг...

Сначала была тишина. Потом — ощущение. Такое густое, осязаемое, что им можно было давиться. Воздух здесь был тяжёлым, как перед грозой, и пахло не гнилью — пахло страхом. Острым, металлическим запахом, от которого сжималось сердце. И ещё — ожиданием. Тем особенным ожиданием, когда знаешь: сейчас что-то произойдёт. Что-то неизбежное и страшное.


Круг первый: мораль.

Виктор Марьянович стоял по щиколотку в холодной, маслянистой жидкости посреди улицы, которой не существовало на картах. Это была не грязь — скорее, застывший ужас, превратившийся в субстанцию. Дома вокруг были не домами, а декорациями — фасады с выбитыми окнами, за которыми угадывалась пустота. Вместо неба над головой натянули брезент, и с него капало — медленно, равномерно, как в камере пыток.

Надпись на стене — «Здесь каждый получит своё» — пульсировала, как больной зуб.

Буквы были неровные, выведенные дрожащей рукой. Они светились в полумраке тусклым фосфоресцирующим светом, и Виктор Марьянович вдруг понял, что это не краска, а нечто иное — может быть, та самая субстанция, из которой состоят все его невысказанные страхи.

Поручик Ржевский, вытирая сапог о бетонный выступ, усмехнулся:
— Почерк как у моей первой любви — дрожащий и обречённый.

Ржевский стоял рядом, и вид у него был такой, будто он всю жизнь только и делал, что ждал приговора. На груди его, в нагрудном кармане гимнастёрки, торчала маленькая фигурка — не то ангел, не то демон, вырезанный из чёрного камня. Кармашек был заляпан, но фигурка сохраняла свою мрачную красоту, как последний оплот надежды.

Рядом Мессир Баэль, в цилиндре, украшенном тонкими серебряными нитями, жевал воздух:
— Это не предупреждение. Это приговор, который ещё не привели в исполнение.

Баэль был, как всегда, в чёрном пальто, которое не пачкалось, словно страх боялся к нему прикоснуться. Серебряные нити на цилиндре слабо светились в темноте. Баэль жевал воздух с таким видом, будто пробовал на вкус чужие грехи.

Чемодан, прикованный к запястью поручика цепью, выл:
— Выпусти! Я хочу к маме!

Чемодан был старый, дерматиновый, с оторванной ручкой. Он дёргался на цепи, как живой, и из щелей его сыпались какие-то бумажки — обрывки писем, квитанции, старые фотографии, на которых лица были стёрты временем.

— Твоя мать давно в лучшем мире, — пнул его Ржевский, поправляя фигурку в нагрудном кармане.

Пинок был не злым, скорее привычным. Чемодан затих на секунду, потом заскулил тише.

В этот момент из люка, крышка которого была приподнята ровно настолько, чтобы пропустить человека, вылез Пётр. Он был в чём-то, что когда-то могло быть костюмом, но теперь напоминало лохмотья. В руках он сжимал букет — если это можно было назвать букетом. Чёрные, сухие ветки, похожие на скрюченные пальцы, с облетевшими листьями, которые осыпались на землю при каждом его движении.

— Сатан ждёт у фонтана, — сказал он, и голос его звучал торжественно, как у глашатая на казни. — Того, что источает страх вместо воды.

Виктор Марьянович хотел спросить, кто такой Сатан, но слова застряли в горле. Вместо них вырвался только хрип.

— Как мы все, — вздохнула Ночеврюзека, поправляя чулок, заштопанный чёрными нитками.

Она появилась из темноты бесшумно, как тень. Женщина в когда-то дорогом платье, теперь превратившемся в лохмотья, с лицом красивым и страшным одновременно. Чулки на ней были рваные, заштопанные грубой чёрной ниткой, которая впивалась в тело, но она, казалось, не замечала боли.

Виктор Марьянович оглянулся. За его спиной, прислонившись к стене с надписью, стояли Пенкин и Катюша. Пенкин был в своём любимом свитере, но свитер превратился в грязную тряпку, а лицо инженера выражало полное недоумение. Катюша рядом с ним казалась призраком — её рыжие волосы потускнели, стали серыми, как пепел, и только глаза горели всё тем же странным, нездешним огнём.

— Пеня, где мы? — спросила она шёпотом.
— Не знаю, Катюша. Но здесь, кажется, не подают блины.

Рядом с ними стояла Лиза — в своём сером платье, но платье было изодрано, и сквозь прорехи виднелась кожа, тоже исписанная цифрами. А чуть поодаль, прижимаясь к стене, стояла Ирина. Её серые глаза были широко раскрыты, но страха в них не было — только удивление и странное, почти детское любопытство.

— Виктор Марьянович, — сказала она тихо, и голос её прозвучал как колокольчик в этом мире страха и ожидания. — Что это за место?
— Не знаю, Ирина, — ответил он, удивляясь, что голос вернулся к нему. — Но, кажется, нам придётся пройти через это вместе.

Баэль, услышав их разговор, обернулся и чуть заметно улыбнулся.
— Добро пожаловать, — сказал он. — Сюда приходят все, кто забыл вовремя проснуться.


Второй круг: страх.

Они двинулись по улице, которая петляла между домами-декорациями. Вокруг сновали тени — люди или то, что от них осталось. Кто-то полз на четвереньках, кто-то стоял на углу и бесконечно чесал спину о стену. Из подворотни доносился смех — такой, каким смеются, когда уже нечего терять.

Проститутка Полина, с лицом как смятая телеграмма, ждала их у «сектора очистки №1». Её духи пахли страхом и чем-то давно забытым, похожим на детство:
— Ржевский, ты обещал принести защиту.
— Вот, — он протянул осколок зеркала. — Смотри в него и не бойся.

Полина взяла осколок, посмотрелась в него и вдруг заплакала. Слёзы были прозрачными, как вода, и стекали по щекам, оставляя светлые дорожки.
— Я там такая старая, — сказала она. — Такая старая...
— Это не ты старая, — ответил Баэль. — Это зеркало показывает твои грехи. Здесь всё показывает правду.

Она повела их в подвал, где ванны бурлили чёрной жижей.

Подвал был огромным, как заводской цех. Рядами стояли чугунные ванны на львиных лапах, и в каждой бурлила, пузырилась чёрная, густая жидкость. Пахло здесь ещё сильнее, чем на улице — тошнотворно-сладко, как в операционной. Из жижи торчали руки, ноги, головы — люди смывали не грязь, а свои грехи, и процесс этот был бесконечным.

Мессир Баэль опустил палец в жидкость:
— Здесь смывают не пятна, а прошлое.

Ирина подошла к одной из ванн и заглянула внутрь. Из чёрной жижи на неё смотрело её собственное лицо — молодое, беззаботное, смеющееся. Оно улыбнулось ей и растворилось.
— Это я до того, как узнала, что такое страх, — прошептала она.
— Или после, — сказал Баэль. — Здесь трудно понять.

— Дорого? — спросил Пётр, вытирая какую-то тряпку о стену.
— Оплата — признание, — Полина расстегнула блузку, показав шрам в форме креста.

Шрам был свежий, ещё розовый, и тянулся от ключицы до самого низа живота.
— За каждое признание — новый шрам, — пояснила она. — Это моя исповедь.

Катюша, глядя на неё, вдруг схватилась за грудь.
— У меня тоже... — прошептала она. — Я не знала, что это видно.
— У всех видно, — равнодушно сказала Полина. — Просто не все готовы смотреть.

Пенкин обнял Катюшу за плечи.
— Не бойся, маленькая. Это просто сон.
— А если нет? Если это и есть настоящая жизнь?

Ржевский полез в карман за фигуркой, но та растворилась. Вместо неё — камень с дырой посередине.
— Единственный сувенир, который ничего не значит, — проворчал он.

Лиза подошла к нему, взяла за руку.
— У тебя вся рука в цифрах, — сказала она тихо.
— А у тебя вся душа в страхе, — ответил он, кивая на её исписанное тело. — Мы квиты.

Круг третий: фонтан страха.

Они вышли из подвала и оказались на площади. В центре её бил фонтан — но вместо воды из него извергалась чёрная, густая масса, которая падала обратно в чашу и снова засасывалась в жерло. Это был бесконечный круговорот страха, и зрелище это завораживало.

Фонтан-Сатан пожирал человеческие страхи и изрыгал их обратно, создавая вечный цикл. Его жрец, человек с верёвкой вместо пояса, запел:
— Благословенны боящиеся! Ибо они узрят истину!

Голос у жреца был низкий, почти звериный, и эхо разносило его по площади, многократно усиливая. Верёвка на его поясе шевелилась, как змея.

Ночеврюзека бросила в жерло фонтана монету:
— Верни мне тот день, когда я перестала бояться.
Фонтан выплюнул детскую игрушку — солдатика без головы.

Солдатик упал к ногам Ирины. Она наклонилась, подняла его. На спине была выцарапана дата — та самая, когда погиб её брат.
— Это мне, — сказала она тихо. — Я всё ещё боюсь вспоминать.
— Здесь все боятся, — ответил Баэль. — И никто не перестаёт.

— Он не возвращает, — сказал Мессир Баэль, — он напоминает: страх — единственный алтарь, перед которым мы все преклоняем колени.

Виктор Марьянович смотрел на фонтан, и вдруг ему показалось, что в чёрной массе он видит лица — тех, кого он наказывал. Тех, кто просил пощады. Тех, кто уходил от него с опущенными глазами. Они смотрели на него без злобы, без упрёка — только с вопросом: «Почему?»

Поручик выстрелил в воду. Фонтан захлебнулся, изрыгнув Петра, мокрого и сияющего:
— Там, внизу, видел наше будущее! Оно... пахнет озоном!

Пётр был счастлив — по-настоящему, по-детски счастлив. Он вертел в руках свою тряпку, и та светилась, как неоновая палочка.
— Озон, Пётр? — переспросил Пенкин. — Это после грозы?
— Или перед казнью, — пояснил Баэль. — Запах надежды и страха одновременно.

Полина засмеялась и разделась догола. Её тело было исписано цифрами, как карта боевых действий.
— Это счёт от совести. Не оплачен.

Виктор Марьянович смотрел на неё и вдруг понял, что на его собственном теле тоже проступают цифры. Они горели под рубашкой, выжигая кожу.
— Что это? — спросил он у Баэля.
— Твои грехи, — ответил тот. — Искупленные и неискупленные. Те, за которые ты наказывал других, жестоко наказывал. И те, за которые никто не наказал тебя. Они ждут своего часа.

Ирина подошла к нему и положила ладонь ему на грудь. Там, где её пальцы касались цифр, они гасли.
— Так можно? — удивился Виктор Марьянович.
— Во сне можно всё, — сказала она. — Главное — не забыть это, когда проснёшься.

Круг четвертый: голубь мира

Они вернулись в кофейню, где когда-то пили шоколад. Теперь здесь торговали надеждой и страхом. За столиками сидели тени, прихлёбывая что-то из треснутых чашек. Над стойкой висело распятие, но распят на нём был не Христос, а скелет в противогазе.

— Закажите что-нибудь, или уходите, — официант тыкал тряпкой в следы на полу.

Официант был похож на всех официантов мира — усталый, равнодушный, с лицом человека, который видел слишком много страха, чтобы ещё чему-то удивляться.

Ржевский поставил на стол камень с дырой:
— Вот наш ужин.

Катюша поморщилась, но Пенкин, недолго думая, взял камень и поднёс к губам.
— А ничего, — сказал он. — Тяжёлый. Как воспоминания.
— Ты ел воспоминания, Пеня? — спросила Катюша.
— Всякое бывало. Иногда они тяжелее хлеба.

Ночеврюзека разломила камень, внутри оказалась записка:
«Спасибо, что хотя бы попытались».

Лиза прочитала записку вслух. Все замолчали. Потом Пенкин рассмеялся — сначала тихо, потом громче, потом до слёз.
— Это же про нас, — сказал он. — Про всех нас. Мы пытаемся. И слава богу.

Мессир Баэль достал из цилиндра голубя с переломанным крылом:
— Он будет петь за нас.
Птица прокричала: «Страх! Страх! Страх!» и издохла.

Голубь упал на стол, и из его раскрытого клюва вылетела последняя записка: «Господь любит всех. Даже боящихся».
— Это ты подстроил? — спросил Виктор Марьянович у Баэля.
— Я только наблюдаю, — ответил тот. — Иногда — записываю. Но сегодня, кажется, вы сами пишете свою историю.

Пётр, облизывая свою тряпку, прошептал:
— Завтра найдём новую надпись на стене.
— Какую? — спросила Ирина.
— Не знаю. Может быть, «Жестоко наказывал».

Виктор Марьянович вздрогнул. Ему вдруг стало страшно — не от того, что он видел, а от того, что это могло значить. Он испугался не смерти, не наказания — он испугался, что так и не успеет стать другим.
— Я не хочу остаться здесь, — сказал он. — Я хочу проснуться.

Ирина взяла его за руку.
— Просыпайтесь, — сказала она. — Вам пора. Пост начинается. И помните: небо видит всё.


Эпилог. Пробуждение

Виктор Марьянович открыл глаза. В комнате было темно, только луна светила в окно, заливая спальню холодным серебряным светом. Он лежал в своей постели, на своей подушке, в своей пижаме. Рядом на тумбочке лежала веточка вербы — та самая, что оставил Баэль. Или не Баэль?

Он встал, подошёл к окну. Невка текла подо льдом, спокойная, величавая. Никакого страха, никаких ванн с чёрной жижей, никаких голубей с переломанными крыльями. Только тишина и покой.

Из гостиной доносился едва слышный звук — будто кто-то играл на рояле. Виктор Марьянович вышел в коридор, заглянул в гостиную. Рояль стоял закрытый. Никого.

Он вернулся в спальню, лёг. Закрыл глаза. В голове крутились строчки — те, что шептал Баэль перед уходом. Или не шептал? Он уже не помнил. Но строчки остались:

"The ledger of the night is closed,
The debts are paid in dreams and ghosts.
You walked through fear and smelled the truth,
And found the mercy of your youth.

For forty days the sky is near,
It watches, listens, holds its fear.
Be gentle now, be soft, be kind —
The hardest judge is your own mind.

The ones you punished, ones you hurt,
They stand in line, they wait their turn.
But you can change, you can repent,
Before your days are fully spent.

So wake up now, the post has come,
The battle's not yet lost or won.
There's time to love, there's time to give,
There's time to learn how to forgive." (1)

Виктор Марьянович открыл глаза и посмотрел на веточку вербы. Пушистые комочки серебрились в лунном свете. Он взял её в руки, поднёс к лицу. Пахло весной. Пахло надеждой. Пахло жизнью.

За окном занимался рассвет. Первый день Великого поста.

Виктор Марьянович улыбнулся и закрыл глаза...

И начинается пост.

И только одно осталось с Виктором Марьяновичем наяву — лёгкое, почти забытое ощущение чужой ладони на своей груди. Там, где горели цифры. Там, где Ирина коснулась его и погасила страх...

Примечания:
(1)
Закрыта ночи бухгалтерия,
Долги оплачены с лихвой —
Там, где являлись к нам химеры,
Где правду нюхать, как набой.

Сорокодневье длится, внемлет,
Страх удерживая в горсти.
Будь кроток. Никого не емли.
Судья суровейший — прости.

Кого карал ты, мучил, ранил —
Они стоят, их очередь.
Но ты еще не перестал быть?
Покайся. Сердце не перечь.

Проснись же. Почта. Утро. Вести.
Ничья пока что сторона.
Еще успеть раздать по чести
Любовь. Прощенье. Имена.


Рецензии