Глава 5. Вечер с друзьями
Вечер в «Хищнике» был похож на все предыдущие. Воздух, густой от табачного дыма и запаха жареного лука, прилипал к коже. За столиком в углу, напротив тусклого свечения Красного Креста, сидели свои: Лиза, Ржевский, Калдиночка, Рио и Рита. Они пили дешевое вино, которое здесь называли «рислинг», и дорогой коньяк, который Ржевский достал неизвестно откуда, и говорили о вещах бессмысленных — единственно возможный способ не говорить о главном.
Внезапно дверь скрипнула, и в зал вошел он. Не человек — видение. Розовый пес. Не просто розовый, а ядовито-фуксиевый, цвета заката в мире, где все химикаты вылились в одну реку. Он был худой, на лапах — стоптанные ботинки, в глазах — неподдельная, вселенская скорбь, смешанная с иронией. В зубах он бережно держал конверт из пожелтевшей, потрепанной бумаги.
Все за столом замолчали. Даже Ржевский, собиравшийся пуститься в тираду о преимуществах венского пенного перед мюнхенским, замер с открытым ртом.
Пес, не обращая внимания на ошеломленные взгляды, подошел к их столу и положил конверт перед Лизой. Он вздохнул — вздохом, в котором умещалась тоска всех бродячих псов всех задворков мира, — развернулся и вышел, не сказав ни слова. Только его розовый хвост мелькнул в дверном проеме и растворился в темноте.
На конверте не было имени. Только знакомый, изящный росчерк. Лиза узнала его сразу. Мессир Баэль.
Она дрожащими пальцами вскрыла конверт. Внутри лежал лист бумаги, испещренный строчками на французском. Рука Баэля вывела их с тем изящным фатализмом, который был ему свойственен.
— Ну-ка, прочитай, дорогая, — хрипло проговорил Ржевский, наливая себе еще коньяку. — Что пишет наш демонический друг? Наверняка опять про «сладкий грех» и «вино запретного плода». У него, знаешь ли, одна тема.
Лиза кивнула и начала читать. Ее голос, сначала неуверенный, набрал силу, сливаясь с хрипящим патефоном и завыванием ветра за окном.
Lettre de Ba;l
«Mon enfant perdu aux yeux de cendre,
Le monde se meurt, il faut l’entendre.
Il pourrit doucement, comme un fruit trop m;r,
Dans l’odeur du sang, de la poudre et du pur.
Les hommes s’agitent, petits et vains,
Se b;tissant des ch;teaux de merde et de faim.
Ils creusent leurs trous, leurs tranch;es profondes,
Pour y cacher leurs peurs du monde.
Je t’ai vue errer dans ce no man’s land,
Avec tes r;ves bris;s, ton ;me en bande.
Tu cherches du sens dans l’absurde combat,
Comme on chercherait de l’or dans un tas de gravats.
Mais il n’y a pas d’or, mon pauvre petit,
Seulement la boue, le froid, la nuit.
Et l’odeur tenace de la mort prochaine,
Qui colle ; la peau et qui ne lave rien.
Alors, que reste-t-il? La l;chet;? Le courage?
De boire son vin alors que le monde se ravage?
De danser un tango sur le bord du gouffre,
En riant tr;s fort pour couvrir le soufre?
Peut-;tre. Mais peut-;tre aussi autre chose:
Une main dans ta main, au c;ur de la chose.
Un regard complice, une lueur fragile,
Qui d;fie la nuit, m;me inutile.
Car le vrai d;fi, ce n’est pas de survivre,
C’est de garder en soi une parcelle de vivre.
Un bout de tendresse, un ;clat de rire,
Alors que tout autour semble vous dire de d;truire.
Alors, bois ton vin, embrasse qui tu aimes,
M;me si demain tout part en probl;mes.
Cette heure est ; toi, cette heure est ; nous,
Dans l’ombre qui monte, ; genoux, debout.
Et si tu croises un chien rose et triste,
Porteur de messages dans la brume artiste,
Sache qu’il vient de moi, qu’il est mon signe,
Dans ce grand cirque qui tangue et qui zigzague.
Avec toute ma tendresse d;moniaque,
Ba;l.»
Когда она закончила, в воздухе повисла тишина, густая, как смог. Даже Ржевский не нашел что сказать сразу. Он только нахмурился и выпил свой коньяк залпом.
— Черт возьми, — наконец выдохнул он. — У этого Баэля… есть стиль. Признаю. «Запах крови, пороха и чистого спирта». Это сильно. И этот розовый пес… «в тумане артистическом». Это про наш Петербург, я полагаю?
— Переведи, — тихо попросила Рита, ее глаза были широко раскрыты. — Пожалуйста.
Лиза кивнула и начала переводить, подбирая слова, стараясь передать и смысл, и безнадежную элегантность послания.
Письмо Баэля
Дитя моё с пепельными глазами,
Мир умирает — вслушайся, замри.
Он гниёт, как плод, что висит меж нами,
Пропахший кровью, порохом, зарей.
Люди суетны, мелки и никчёмны,
Возводят замки из дерьма и мглы,
Роют окопы, чтоб в тиши огромной
Схоронить свой страх до поры.
Я видел тебя в ничейной полосе,
С душой на бинтах, с мечтой в осколках.
Ты ищешь смысл в этой дикой тряске,
Как золото в щебне, в пустой полосе.
Но золота нет, бедный мой ребёнок,
Есть только грязь, ночь и холод стен,
И запах смерти, липкий и звенящий,
Который не смыть, не заглушить совсем.
Так что же остаётся? Трусость? Сила?
Пить своё вино, когда всё вокруг в огне?
Танцевать танго на краю могилы,
Смеясь в голос, чтоб не слышать в тишине?
Быть может, да. Но, может, есть иное:
Чья-то рука в твоей — средь этой тьмы.
Взгляд заговорщицкий, мерцанье ряски,
Что никуда не годны, но — мы.
Ведь главное — не выжить, нет, не в этом.
А сохранить в себе способность жить.
Кусочек нежности, смешок над пеплом,
Когда вокруг — одно: круши, круши.
Так пей вино, целуй, кого ты любишь,
Пусть завтра рухнет всё. Твой час — сейчас.
Он твой. Он наш. Пока мы не остыли,
Пока коленями стоим или — вглазь.
А если встретишь розовую, грустную собаку,
Что в дымке тащит весточку сквозь бред,
Знай: это от меня. Мой знак во мраке,
В балаганном мире, где финала нет.
С неизбывной демонической нежностью,
Баэль.
Когда стих последний переводной стих, Ржевский мрачно хмыкнул.
— «Замки из дерьма и голода». Это он точно подметил. Прямо как те два экземпляра, которых мы видели на той окраине. Помните? Воронежский Привет и Тарабас. Подпевалы. Те самые, что балдели от вони Усадьбы и засохших соплей.
Рио поморщился.
— Фу, жестко. Я бы едва выдерживал в этом аду под конец. Везде плесень. Зелёная.
— А они выдерживали, — заметила Калдиночка, задумчиво вертя стакан. — Они нашли в этом своем… свой адский рай. Свое «золото в груде щебня», как пишет Баэль. Вонь, грязь, абсурд — это была их реальность. Их форма бытия. Их способ не сойти с ума от тотальной бессмысленности.
— Именно! — Ржевский стукнул кулаком по столу, отчего зазвенели стаканы. — Они не рефлексировали, как вы, милые зумеры! Они не рассуждали о ментальном здоровье! Они нюхали вонючие носки и обматывались дерьмовой бумагой! Примитивно? Да. Отвратительно? Еще как! Но это была их правда. Голая, ошметанная, вонючая правда жизни на дне. Без прикрас. Без ваших «экологичных отношений» и «разборов полетов». Просто пердеж, сопли и всепоглощающая вонь тлена!
Рита взяла Рио за руку.
— Но мы не хотим так! Мы ищем другую правду. Не внизу, а… в другом измерении. В чувствах. В рефлексии. В музыке.
— И это тоже способ выживания, — тихо сказала Калдиночка, перечитывая письмо. — «Сохранить в себе крупицу жизни. Кусочек нежности». Для них этой крупицей был тот самый запах. Для вас — ваши песни. Для нас с вами, месье Ржевский, — этот коньяк и бессмысленные споры.
Ржевский взглянул на нее с неожиданным уважением.
— Ты становишься опасной, Калдиночка. Почти что философ. Баэль бы одобрил. — Он налил ей коньяку. — Выпей. За тех, кто в дерьме. И за тех, кто пытается не захлебнуться в нем.
Они выпили. Молча. Под вой ветра и хриплый голос патефона.
А потом Рита и Рио, словно сговорившись, начали напевать. Ту самую песню, что пели тогда. Тихий, меланхоличный инди-гимн поколению, которое ищет чувства среди цифрового шума.
We scroll through the nights, in electric lights,
Our hearts are full of endless quotes.
We’re building our walls with emotional calls,
And sailing in our lonely boats.
We don’t need the lust, the old-fashioned trust,
We crave the feels, the real, the deep.
We’re healing our minds, leaving past behind,
And promises we never keep.
И под этот наивный и бесконечно честный гимн они пошли танцевать. Не джайв, а что-то медленное, близкое, поддерживая друг друга. И в конце, как и тогда, поцеловались — не страстно, а с той нежностью, которая рождается из общего понимания одиночества в переполненном мире.
Ржевский и Калдиночка смотрели на них.
— Ну что, — хрипло спросил поручик. — Готовь свои теории, моя дорогая. Про Нил Хауа и Уильяма Штрауса. Про «Четвертое превращение». Про то, что они — «художники», чувствительные и рефлексирующие.
— А вы по-прежнему будете все это отрицать? — спросила Калдиночка с улыбкой.
— Естественно! — рявкнул Ржевский. — Все эти деления на поколения — чушь собачья, чтобы социологам было чем заняться! Есть люди. Одни нюхают носки, другие поют песенки. Но в конечном счете все мы ищем одно и то же — чтобы нас не тошнило от окружающего дерьма. Кто-то находит спасение в рефлексии, а кто-то — в том, чтобы обосраться прямо на койке и радоваться этому. И то, и другое — формы безумия. Просто одни — приличные, а другие — нет.
Лиза, до этого молча слушавшая, покачала головой.
— Нет, ты не прав. Это не безумие. Это адаптация. Они, — она кивнула на Рио и Риту, — рождены в мире, где все старые скрепы рухнули. Где нет большой идеи. Остались только маленькие, личные смыслы. Любовь. Дружба. Музыка. Самовыражение. Это их способ не сломаться.
— А те двое, Воронежский и Тарабас? — ехидно спросил Ржевский. — Это что, тоже адаптация? Адаптация к сортиру?
— Да! — неожиданно горячо воскликнула Лиза. — Самая что ни на есть! Они адаптировались к аду! Они нашли в нем свои радости! Это уродливо, это мерзко, но это — жизнь! Такая, какая она есть на самом дне! Без прикрас! И в своем роде — это тоже честно!
Ржевский задумался, наливая очередную порцию.
— Черт вас побери, — пробормотал он. — Вы все правы. И все неправы. — Он посмотрел на Лизу. — Ты знаешь, что мне нравится в тебе? Ты, как тот старина Фрейд, веришь, что во всем этом есть система. Я же, как и он, в глубине души считаю, что всеми нами движет одно простое и древнее, как мир… — он подмигнул. — Запах горячего секса, что проплывал с утра мимо.
Он вдруг подхватил Лизу под руку и затянул свою, хриплую, на ломаном французском. Лиза, хохоча, подхватила. Это была их форма рефлексии. Их способ сказать о любви и о тлене.
Amour, c’est pas pour les sages,
C’est un feu qui br;le les pages.
On s’embrasse, on pleure, on rit,
Et puis un jour, c’est la nuit.
Amour, c’est un vin qui pique,
Une blessure chronique.
On en meurt, on en revit,
C’est tout ce qui nous reste aujourd’hui. (1)
И под этот гимн всему временному и вечному, все они — рефлексирующие зумеры, веселая барабанщица, циничный поручик и бывшая правильная девочка — поднялись. И начали танцевать. Прямо тут, среди липких столов и пустых бутылок.
Они танцевали под вой ветра и хриплый патефон, под стихи демона и память об Омане. Они танцевали за тех, кто нюхал носки, и за тех, кто писал стихи. Они танцевали, потому что иного выхода не было. Только танцевать и пить, пока мир вокруг медленно, но верно превращался в одну большую, бесполезную, но до безумия живую пирамиду уныния и надежды.
И где-то в темноте за окном, им в такт, вилял своим розовым хвостом грустный пес — вестник артистического тумана, напоминающий, что даже в самом большом цирке, который кренится и виляет, можно найти крупицу нежности. Демонической, но нежности...
Примечания:
(1) перевод с французского:
Любовь — удел глупцов, не иначе,
Огонь, превращающий фолианты в прах.
Целуемся, плачем, хохочем, и значит,
Что ночь наступает — и свет задул враг.
Любовь — что вино, что щиплет гортань,
Хронический недуг, что точит исподволь.
Умрёшь от неё — и встанешь, как встарь,
И это всё, что осталось сегодня.
Свидетельство о публикации №226022800125