Возвращение

Возвращение

Посвящается всем, кто остался в окопах


Часть первая. Дорога

  Командир сам за рулём.
  «Урал» прыгает по разбитой дороге, как цирковая лошадь, но он ведёт уверенно, без лишних движений. На войне быстро понимаешь: если командир сам за руль сел — значит, либо людей мало, либо дело серьёзное, либо просто соскучился по нормальной езде. У нас, скорее, первое.
  Нас трое в кузове. Я, Док и ещё один парень с Валидола, позывной Чиж. Тот самый, что без фаланги, но живой. Сидим на ящиках, трясёмся, молчим. Каждый думает о своём.
  Через полчаса останавливаемся. Командир вылезает из кабины, заглядывает к нам:
— Ну как, отдохнули?
— Отдохнули, — отвечаем хором.
— Жалко, мало, — добавляет Док.
  Командир усмехается. У него усмешка нехорошая, кривая. Видно, что на душе кошки скребут.
— Ладно, — говорит он. — Закурить есть?
  Я протягиваю пачку. Он берёт, прикуривает от «спички-зажигалки» (такие тут в ходу, вечная), затягивается глубоко, как перед прыжком в воду.
— Что там? — спрашиваю я.
Он молчит. Смотрит куда-то в сторону, где за лесом ухает канонада. Потом говорит:
— Вчера «шлюха» выскочила.
— Какая шлюха?
— Танк. Т-72, кажется. Или Т-80. Хрен его знает. Вылез сбоку, откуда не ждали, и попёр прямо по окопам. Метров пятьсот прошёл, как по асфальту.
  Мы молчим. Я представляю эту картину: бронированная махина, прущая прямо по позициям, где люди, окопы, блиндажи. Представить легко — видел такое.
— Сколько?
— Четверых. Наглухо. Ещё трое тяжёлых.
  Он затягивается, выпускает дым в морозный воздух.
— И знаете, что самое хреновое? Некому было остановить. Ни РПГ, ни «птура», ни даже гранат нормальных. А он въехал... — командир делает паузу, — со стороны тик-токеров.
— Кого? — не понимает Чиж.
— Тик-токеров. Ахмат. Они там справа стояли, в трёх километрах. Должны были прикрывать фланг. А они... — он сплёвывает, — они ТикТок снимали, наверное. Или просто спали. Хрен их знает. Танк прошёл через их позиции как нож сквозь масло. А они даже не заметили.

  Мы переглядываемся. Про «тиктокеров» слышали. Есть такие подразделения — красивые, бородатые, в форме с иголочки. Они любят снимать ролики, выкладывать в сеть, показывать, какие они крутые. А воевать... Воевать, говорят, не очень.
— А с другой стороны? — спрашиваю я.
— А с другой — министерские, — командир кривится, как от зубной боли. — Эти вообще... они «они бухают за Родину». Не просыхая.
— Далеко?
— Пару километра. Тоже от нас. Мы, значит, между ними. Как прокладка. С одной стороны тик-ток, с другой — алко-фронт.

  Он рассказывает, и в голосе его столько злости, что, кажется, она сейчас материализуется и ударит кого-нибудь.
— У них там, у министерских, горы бутылок. Командиры пьяные в стельку. Ночью гоняют с фонарями, свет жгут, маскировка — на хрен. Их позиции засекают, накрывают — а мы рядом. Нам воевать надо, а не гибнуть из-за придурков.
— А наши водилы, — вставляет Док, — без света ездят, по темноте, к позициям не подъезжают. Маскировка — святое.
— Вот именно, — кивает командир. — А эти... тьфу.
  Он докуривает, давит окурок ногой.
— И знаете, что самое смешное? Пацаны от них, из министерских, целым отделением приходили. Хотим, говорят, к вам, в ЧВК. А как их взять? Их же объявят дезертирами. Под статью пойдут.

  Я молчу. Смотрю на лес, на дорогу, на небо. Война — она разная. Где-то воюют, где-то бухают, где-то снимают тик-токи. И все называют себя защитниками.
— Ладно, — говорит командир, — поехали. Сами всё увидите.
  Мы забираемся обратно в кузов. Мотор ревёт, «Урал» трогается.
  Я думаю о том, что сейчас увижу. О том, что передовая — это не госпиталь. Там всё по-настоящему. Там смерть ходит рядом и не спрашивает, готов ты или нет.
  Вспоминаю Пельменя. Его смех. Его «свидимся».
  Не свиделись.

Часть вторая. Шайба

  По дороге заезжаем на «Шайбу».
  Знакомое место. Тот самый ангар, где мы оставляли рюкзаки. Теперь здесь людно, суетно. Грузят ящики, проверяют списки, перекликаются.
  И вдруг я вижу его. Септик.
  Стоит у стены, прислонившись спиной к доскам, и смотрит в одну точку. Я подхожу ближе — он не реагирует. Трогаю за плечо — вздрагивает, поворачивается.
— Гвоздь! — кричит он. Вернее, пытается крикнуть. Получается слишком громко, неестественно.
— Септик! — я обнимаю его. — Ты чего?
— Контужен, — объясняет кто-то из проходящих мимо. — Ни хрена не слышит. Ты ему в ухо ори.
  Я смотрю на Септика. Он изменился. Глаза другие — пустые, отстранённые. Руки трясутся. Но улыбается, узнал.
— Ты как? — ору я ему прямо в ухо.
— Нормально! — орёт он в ответ. — В строй!
— Давно?
— Неделю!
  Он хватает меня за рукав, тащит куда-то в сторону. Мы заходим в какой-то закуток, садимся на ящики. Септик достаёт флягу, протягивает. Я делаю глоток — чай. Горячий, крепкий, сладкий.
  Я лезу в рюкзак, достаю то, что прихватил с Валидола. Пирожки (те самые, из паштета), сгущёнку, печенье. Септик оживает, набрасывается на еду, как будто неделю не жрал.
— Рассказывай, — ору я.
  Он рассказывает. Громко, сбивчиво, перескакивая с одного на другое. Я слушаю и постепенно складываю картинку.

  Их накрыло. Миномёты, потом арта, потом танк. Тот самый, «шлюха». Септик был в окопе, когда рядом рвануло. Его засыпало землёй. Как откапывали — не помнит. Очнулся уже на «Шайбе». Контузия, потеря слуха, но живой.
— Двое суток! — орёт он. — Мы с двумя пацанами двое суток отстреливались! Больше никого! Всех положило! А мы держались!
  Я киваю. Верю.
— А теперь, — говорит он, — командир обещал мне «плетку».
— Чего?
— Плетку! Снайперку! Я снайпером хочу! У меня глаз — во!
  Он показывает большой палец. Я смотрю на него и вижу: верит. Действительно верит, что станет снайпером, что будет сидеть где-то в засаде и щёлкать врагов, как в компьютерной игре.
— Дал? — спрашиваю.
— Пока нет. Говорит, подожди. Обещал.
  Мы сидим, пьём чай, едим пирожки. Септик рассказывает про бой, про то, как они отбивались, про погибших. Я слушаю и думаю: а ведь он уже не вернётся. Не в смысле не выживет — а в смысле не станет прежним. Контузия — это навсегда. И глаза у него теперь такие, как у тех, кто уже одной ногой там.

— Слышь, — говорит он вдруг, — а у меня дочь. Маленькая совсем. Жена ждёт.
— Знаю, — говорю. — Ты рассказывал.
— Я ей письмо написал. Если что — передай.
  Он суёт мне в руки сложенный вчетверо листок. Я беру, прячу в нагрудный карман.
— Сам передашь, — говорю. — Ты ещё вернёшься.
  Он смотрит на меня, улыбается криво:
— Каждый десятый, Гвоздь. Помнишь?
— Помню.
— Так вот я — этот десятый. Я выжил. Теперь мне можно.
  Я молчу. Не хочу спорить.
  Через час нас зовут. Пора. Мы прощаемся. Обнимаемся. Септик орёт что-то вслед, но я уже не разбираю слов.
  Больше мы не встретимся.
  Через две недели, когда я уже был на других позициях, пришла весть: Септик погиб. Стал снайпером, получил ту самую «плетку». И его накрыло вражеской артой. Но он успел сделать выстрел. Септик сделал своё дело.
  Я достаю письмо. Читаю. Там простые слова: «Доченька, я тебя люблю. Жена, береги себя. Я вернусь».
  Не вернулся.

Часть третья. Окоп

  Мы опять на передовой.
  Это не то, что показывают в новостях. Там чистые бойцы, улыбающиеся лица, бодрые рапорты. Здесь — грязь, холод, постоянный грохот и запах смерти.
  Нас четверо. Занимаем позицию. Окоп — узкая траншея, вырубленная в мёрзлой земле. В стене — нора, углубление, завешанное спальником и заваленное ветками. Туда можно залезть вдвоём, если очень постараться.
— Лисья нора, — объясняет бывалый, который нас встречает. — Там и жить будете.
  Я заглядываю внутрь. Темно, сыро, пахнет землёй и человеческим телом. Но тепло — от того, кто там сидел, осталось.
— А где остальные? — спрашиваю.

— А остальных нет, — отвечает он. — Мы теперь тут.

  Осматриваюсь.
  На бруствере лежит бронежилет. Хороший, целый, только грязный. И в нём — хозяин. Вернее, то, что от него осталось. Мы не стали его убирать — зачем? Присыпали сверху землёй, чтоб не завонял, и оставили. Он теперь часть укрепления. Бруствер из него получился знатный.
— Не завоняет? — спрашиваю.
— Мороз, — отвечает бывалый. — Не бойся. А весной... ну, до весны ещё дожить надо.
  В окопе нахожу вещь — садовую пилку. Складная, маленькая, для веток. Видно, кто-то из наших приспособил, чтобы корни пилить. Вещь! Я её сразу в карман. Потом, через пару дней, потеряю где-то. Жалко. Такая полезная была.
  А каской копать невозможно. Края скруглённые, она не копает, а гладит землю. Только если как совок, но много не начерпаешь. Банка консервная — вот лучший инструмент. Шомполом рыхлишь, банкой выбрасываешь. Руками — если совсем прижмёт.

  Война — это грязь.
  На дне окопа жижа, месиво из снега, земли, чего-то ещё. С ней надо бороться, иначе захлебнёшься.
  Мы сделали себе паркет. Из рожков от автоматов. Пустые магазины валялись повсюду — и наши, и хохловские. Мы собрали их, уложили на дно окопа плотно, как дощечки. Сверху — ветки, которые удалось найти. Хоть босиком ходи. Не босиком, конечно, но мокнуть меньше стали.
— Красота, — сказал Док, любуясь нашей работой. — Прямо дворец.
— Ага, — ответил Чиж. — Только вместо паркета — магазины, вместо люстры — звёзды.
  Мы посмеялись. На войне ценишь любой комфорт.

  Первое, что поражает — холод.
  Казалось бы, привыкли. В «Грибах» мёрзли, в «Замке» грелись, в Валидоле вообще рай. Но здесь холод особенный. Он не снаружи, он внутри. Он проникает под кожу, под броню, в самые кости.
  Руки мёрзнут даже в перчатках. Две пары: нижние — вязаные, верхние — тактические. Через час они превращаются в ледышки, не сгибаются. Снимешь — от рук пар валит, как от самовара.
  Берцы мокрые насквозь. Сверху замёрзли, снизу хлюпают. Ноги не чувствуют ничего, кроме холода.
  Но странное дело — самому вроде бы ничего. Организм включил какой-то внутренний режим экономии, терпит.
  Раньше я не мог понять, как наши предки в Великую Отечественную зимой в окопах жили. Казалось, невозможно. А теперь понял: возможно.
  Спишь не спишь. Так, отключаешься на пятнадцать минут. Потом просыпаешься от холода, от грохота, от того, что сосед завозился. И снова что-то делаешь. Копаешь, стреляешь, жуёшь сухарь, слушаешь.
  Выдалась минута — поспал. Пятнадцать минут — уже счастье.
  Прислонился спиной к стенке окопа, бронежилет жёсткий, но он же и греет. И не даёт упасть, если совсем вырубишься. На корточках даже удобнее — так и засыпаешь.

  Броня — это не только защита. Это ещё и тепло.
  Я раньше не понимал, почему в бронежилетах ходят даже в тылу. А здесь понял. Он греет. Прижимаешься к стенке, он не даёт холоду пробраться со спины. Спать — самое то.

  Вокруг позиции — тела.

  И наши, и хохлы. Вперемешку. Лежат, на подходе, прямо у окопов. Час назад они были живыми, стреляли, кричали, бежали. А теперь лежат. И никому до них нет дела. Убирать некогда, не до того.
  Я смотрю на них и думаю: а ведь у каждого была мама, жена, дети, может быть. Каждый любил, надеялся, верил. А теперь — просто тело. Часть пейзажа.
  Вспоминаю соседний окоп. Там сидели пацаны. Нормальные такие, весёлые. Я у них час назад просил брезент — укрыться от снега. У них был, окоп накрывали. А они не дали. Сказали: самому надо.
  Их накрыло прямым попаданием. Час не прошёл. Я выглянул — окопа нет. Воронка и куски чего-то. Всех.
  Сижу и думаю: а брезент-то им теперь не нужен. И ничего не нужно.

  Бьют так, что головы не поднять.
  Мы зашли в лес, лесополоса, лесов здесь нет. Дубки, осинки, нормальный такой лесок. Через несколько часов от деревьев остались только стволы, разбитые в щепки. Высотой по пару метров торчат, как пальцы мертвецов.
 Снега нет — всё перекопано взрывами, перемешано с землёй.
  В затишье попытался найти веток, чтобы хоть какие-то носилки смастерить. Ничего. Всё в щепки. Даже сучка целого нет.
  Зато оружия — собирай не хочу. Автоматы, которые остались от хохлов, валяются повсюду. Можно коллекцию НАТО собрать. Чего только нет — и М-16, и какие-то «калаши» ихней сборки, и пулемёты. Мы не трогаем. Своё надёжнее. Сложил на бруствер , просто выставка достижения народного хозяйства
  Ночью видно, как бьют по позициям соседей фосфором.
  Красиво. Салют просто. Яркий белый звездопад, искры летят во все стороны. Засмотришься.
 Нас учили: если попал фосфор — скидывай броню, режь одежду ножом, хоть с мясом срезай, иначе прожжёт насквозь. А смотрится красиво. Как праздник.
  Только праздник этот — смерть.

  Из далека видно хутор, он в низине его заливает дымом.
  Низина, туман стелется, как молоко. А сверху — чёрный дым, тяжёлый, маслянистый. Смешиваются, крутятся. Кто-то из пацанов говорит: «Газ».
  Да, не зря нам противогазы выдали. Только где они? У меня, кажется, на пень где-то одел. Лень было тащить. И теперь думаю: а вдруг?

  Война — это то, что человек придумал, чтобы убивать себе подобных.
  Здесь понимаешь это особенно остро. Всё, что создано лучшими умами человечества, — всё для этого. Оптика, прицелы, взрывчатка, отравляющие вещества. Такая мощь, такая сила — и направлена на то, чтобы уничтожить.
  Я смотрю на своё оружие. Калашников. Простой, надёжный, как лопата. Ничего лишнего.

  Утром ударили заморозки.
  Просыпаюсь, смотрю на автомат. А он — кусок грязи. Замёрзшей, твёрдой, как камень. Весь в земле, в глине, в ошмётках.
  Пробую очистить — никак. Ножом скребу — бесполезно. Тогда беру за ствол и со всей дури бью прикладом о землю. Ещё раз. Ещё.
  Земля осыпается кусками. Автомат появляется из-под неё, как артефакт из раскопок.
  Пробую передёрнуть затвор — не идёт. Замёрзло.
  Тогда ногой. Как мотоцикл заводят. Упёрся, рванул — щёлк! Затвор встал на место.
  Пробую стрельнуть — работает. Стреляет, сволочь. После всего, после грязи, мороза, побоев — стреляет.
  Я потом, после боя, с любовью обтирал его влажной салфеткой. Час чистил. До блеска.
  А натовское оружие разве такое переживёт? Хрен там.

 Телефонов у нас нет.Запрещено строго-настрого. По сигналу прилетит — и тогда погибнут многие. Мы знаем эту историю. У Шурупа на Валидоле пальца нет — как раз за попытку позвонить. Наука.
  Так что про то, что делается в мире, мы не знаем. Только слухи, только то, что передают командиры. А командиры говорят: воюем.

  Вспоминаю Валидол. Там телевизор был.
  Старый ящик в общей комнате. Ловил несколько каналов. Вечером мы, перевязанные, в спортивных костюмах (кто-то раздобыл), собирались вокруг и смотрели новости.
  Там наши побеждали. Чистые бойцы в чистой форме рассказывали о том, как мы громим врага малой кровью, на чужой территории. Дикторы бодрыми голосами сообщали об успехах. Картинка была красивая, как в кино.
  Мы сидели и смотрели. Кто-то хмыкал, кто-то усмехался, кто-то просто молчал.
— Красиво рассказывают, — сказал как-то Док.
— Ага, — ответил Чиж. — Только в кино кровь ненастоящая.
  Я смотрел на экран и думал о том, что там, в окопах, всё иначе. Там грязь, холод, смерть. И никаких побед малой кровью. Каждая победа — это чья-то кровь. Иногда малая, иногда большая.
— Ничего не меняется, — сказал я тогда. — Со времён Великой Отечественной ничего не меняется. Те же сводки, те же победные реляции. А на фронте — всё та же война.
  Пацаны кивали. Они знали. Они только что оттуда.

  И вот я снова здесь.
  В окопе, в грязи, под огнём. И нет никакого телевизора, нет новостей. Есть только холод, страх и желание выжить.
  Но я знаю: где-то там, в тылу, люди смотрят телевизор и верят, что мы побеждаем. И, наверное, это правильно. Им нужна вера. А нам нужна она? Не знаю.
  Нам нужно, чтобы патроны были. Чтобы жгут под рукой. Чтобы сосед прикрыл.
  Остальное — пропаганда.

Часть четвёртая. Кругом

  Наша позиция с краю.
  Я спрашиваю командира:
— А где хохлы?
— А тут кругом хохлы!
  Он молча достаёт планшет. Защищённый, военный, с картой. Тыкает пальцем в экран.
— Смотри.
  Я смотрю. Там, на карте, — наши позиции зелёным. Их мало — несколько точек. А вокруг — красные. Много. Очень много. Они полукругом, почти замкнутым, как подкова.
— А выход? — спрашиваю.
— Только по дну оврага, — показывает командир. — Вот сюда. Там проход. Узкий, простреливаемый, но есть.
— И что?
— А то, что держитесь. Утром пришлют подмогу. Если успеют.

  Я смотрю на красные точки. Каждая — вражеская позиция. Пулемёты, миномёты, снайпера. Они там, в темноте, сидят, ждут.
— Сколько их?
— Не считал. Но много.
— А нас?
— Четверо. Пока четверо.
  Командир уходит. Мы остаёмся.
  Сидим в окопе, слушаем тишину. Тишина здесь — понятие условное. То слева стрельнут, то справа, то мина где-то ухнет.
— Доживём до утра? — спрашивает Чиж.
— Доживём, — отвечаю. — Надо.
  Вспоминаю Пельменя. Его смех. Его «мы с тобой ещё на Дворцовом».
  Не дожил.
  Вспоминаю Септика. Его письмо дочке.
  Не дожил.
  Вспоминаю тех пацанов из соседнего окопа. Которые брезент не дали.
  Тоже не дожили.
  Сижу, смотрю на звёзды. Те же звёзды, что в «Грибах», что в «Замке», что на «Шайбе». Только теперь они кажутся чужими. Холодными. Равнодушными.
  Где-то там, в трёх километрах, бухают министерские и снимают тик-токи ахматовцы. А здесь — смерть.
  Но мы держимся. Потому что иначе нельзя.
  Утром, когда рассвело, пришла подмога.
  Тридцать. Молодые, необстрелянные, но живые.
  Мы передали им позицию. Рассказали, где что лежит, куда смотреть, откуда ждать.
— Берегите себя, — сказал я на прощание.
Они кивнули. Глаза серьёзные, взрослые не по годам.
Мы уходили по дну оврага. Сзади уже начинали стрелять.
  Я обернулся. На бруствере всё так же лежал бронежилет с хозяином. В окопе осталась моя садовая пилка — жалко, хорошая вещь. А пацаны уже заняли позиции, вглядывались в ту сторону, где красные точки на карте.
— Повезло нам, — сказал Док.
— Повезло, — согласился я.
  Мы шли по оврагу, и каждый думал о своём. Я думал о том, что война — это бесконечная череда возвращений. То на передовую, то с передовой. То в госпиталь, то из госпиталя. И никогда не знаешь, какое возвращение будет последним.
  Через неделю я узнал: тех, что сменили нас, накрыло «градом» на второй день. Всех.
  А мы — живы. Пока.
  Каждый десятый.
   Письмо Септика я так и не отправил. Оно лежало у меня в ящике госпитальной тумбочки, с адресом, написанным дрожащей рукой. Там всего несколько строк: «Доченька, я тебя люблю. Жена, береги себя. Я вернусь».
  Не вернулся.
  Но я вернулся. За двоих. За троих. За всех.
  И каждый раз, когда вижу по телевизору чистых бойцов, рассказывающих о победах, я вспоминаю тот окоп. Ту грязь. Тех пацанов, которым брезент уже не нужен. Наш паркет из рожков. Садовую пилку, которую потерял. И красные точки на карте, которые окружали нас со всех сторон.
  Ничего не поменялось. Со времён Великой Отечественной ничего не поменялось. Всё та же война. Всё та же смерть. Всё та же пропаганда.
  Только мы — другие.
  И помним. Всех и все.


Рецензии