Зеркальщик
Дверь мастерской была приоткрыта. Внутри находился старик. Он сидел на перевёрнутом ящике среди осколков — повсюду, на полу, на полках, на подоконнике валялись осколки зеркал, и в каждом осколке жила отдельная частичка зимнего света.
— Я знаю, что ты несёшь и кому, — сказал он, не поворачиваясь, — и я здесь для того, чтобы ты услышал одну историю, прежде чем решишь, стоит ли это письмо передавать.
Я хотел возразить: откуда он мог знать? Но его лицо было так серьёзно, что я промолчал и сел рядом.
— Давным-давно, — начал старик, — жил зеркальных дел мастер по имени Симеон. У него было трое учеников: Гавриил, Элеазар и сестра Элеазара — Руфь. Гавриил любил Руфь, Элеазар был ему как брат, и все трое работали в мастерской Симеона с той радостью, какую знают только те, чьи руки делают то, чему совесть говорит «да».
Симеон учил их одному: зеркало не должно лгать. «Зеркало, — говорил он, — это последний честный собеседник человека. Оно не льстит, не пугает, не утешает. Оно показывает то, что есть. В этом его милосердие, хотя люди принимают его за жестокость». Он говорил, что первое зеркало создал не ремесленник, а бог — когда вылил воду на землю, чтобы человек мог увидеть себя и заплакать от мучительной, спасительной правды.
Когда Симеон умирал, он подозвал троих к своей постели и дал каждому по инструменту из серебристого металла с алмазным резцом. «Этими резцами, — сказал он, — вы будете гранить стекло. Поклянитесь, что ни одно зеркало, вышедшее из ваших рук, не исказит лица глядящего. Ни морщины не сотрёт, ни прыща не скроет, ни страха за радость не выдаст. Поклянитесь — и я умру спокойно».
Они поклялись. Элеазар — поклялся первым, порывисто, как он делал всё. Руфь — тихо, одними губами. Гавриил — медленно, прижав серебряный резец к груди, чувствуя, как холод металла становится клятвой, на которой он отныне стоял.
Через год после смерти Симеона в мастерскую вошла женщина, которую звали Мира. Она была из тех людей, в присутствии которых хочется говорить вещи, которые обычно скрываешь. Она сказала, что ей нужно зеркало — но не обычное.
— Я не прошу лживого зеркала, — сказала она печальным голосом. — Я прошу милосердного зеркала. Моя мать стара и больна. Она смотрит в зеркало и плачет, потому что не узнаёт себя. Сделайте зеркало, которое покажет ей её лицо — но чуть мягче. Не юным, нет. Просто — мягче. Разве это ложь? Разве художник, рисуя портрет, не имеет права на один лишний блик света, на одну убранную морщинку?
В словах Миры была своя правда, которой трудно сопротивляться, потому что она говорила не об обмане, а о сочувствии. Гавриил колебался двое суток. Элеазар сказал: «Клятва есть клятва». Руфь промолчала, но посмотрела на Гавриила так, что он понял: она знает, что он уже решил.
Он сделал это зеркало. Часть зеркальной стороны чуть наклонил — едва заметно, на толщину ресницы. Мать Миры, говорят, перестала плакать. «Видишь, — сказала Мира, забирая зеркало, — ты не солгал. Ты просто пожалел».
Но Гавриил в ту ночь не мог уснуть, потому что серебряный резец, лежавший у него под подушкой, стал горячим — и он не мог понять, почему.
Второй заказ пришёл через месяц. Жена городского главы — грузная женщина с весёлыми глазами и дряблым подбородком — хотела зеркало для гостиной. «Такое, чтобы гости мои видели себя нарядными и довольными, — объяснила она. — Не красивее, чем они есть, а… довольнее. Разве это не услуга?» Мира, стоявшая рядом — она приходила теперь часто, — тронула Гавриила за локоть и сказала вполголоса: «Жена городского главы — наш щит. Откажи ей, и мастерскую закроют. Она мстительна, как оса».
Гавриил сделал и это зеркало. Искривил ещё одну часть поверхности. Лица в этом зеркале стали розовее, глаза — больше, морщины — не то чтобы исчезли, но стали казаться линиями мудрости. Элеазар посмотрел в это зеркало — и увидел чужого человека.
— Это не я, — сказал он.
— Это ты, — ответил Гавриил, — только чуть приветливее.
— Приветливее? Я стою перед тобой в грязном фартуке, с ожогом на руке. А зеркало показывает мне щёголя. Ты сошёл с ума? Или преступил клятву?
Третий заказ пришёл с гербовой печатью. Городской глава — человек с большим лбом и маленькими, глубоко посаженными глазами — хотел зеркало для своего кабинета. «Я должен видеть себя таким, каким меня должны видеть горожане, — сказал он. — Сильным, справедливым, спокойным. Это не обман — это государственная необходимость». Мира сидела в углу мастерской и чистила яблоко, и нож в её пальцах поворачивался так ловко, что спиральная кожура ни разу не оборвалась — одна непрерывная линия, как судьба, которая ведёт вниз и не прерывается.
Элеазар отказался работать. Он сказал это при городском главе — спокойно, без пафоса, как говорят вещи, которые давно решены.
— Я не стану делать зеркало, которое превращает труса в героя, — сказал он. — У меня есть клятва.
Городской глава побагровел. Через три дня Элеазара арестовали по обвинению в подделке казённых зеркал — якобы он нарочно искажал отражения чиновников, чтобы те выглядели безобразными. Обвинение было нелепым и чудовищным — но оно сработало, потому что нелепость и чудовищность давно уже стали валютой, имевшей хождение в этом городе.
Гавриил бросился к Мире.
— Ты знаешь всех, — сказал он. — Помоги мне вызволить Элеазара.
— Есть один способ, — сказала Мира, и яблочная кожура легла ей на колени тонкой спиралью. — Пошли Руфь к городскому главе. Она красива. Красота открывает двери, которые не открываются ни ключом, ни топором. Она попросит — и он смягчится. Мужчины таковы.
— Но если он…
— Не бойся. Он сейчас поглощён моей историей — я рассказала ему о себе нечто, чего он не может забыть, и он не посмотрит на Руфь дурным взглядом. Доверься мне.
Гавриил послал Руфь с письмом — и ночь не спал. Наутро слуги принесли весть: городской глава взял Руфь в заложницы. «Пусть её брат и её жених образумятся, — передал он, — и сделают то, что им велено. Упрямство — болезнь, которую лечат темницей».
— Ты виновата! — крикнул Гавриил. — Твои советы — это тропинки, ведущие в яму!
— Я виновата? — сказала Мира. — Разве не ты искривил первое зеркало? Разве я держала твою руку? Я просила за мать. Ты согласился — сам. Ты взял следующий заказ — сам. Ты запустил обман в серебро и стекло, и твои руки привыкли к этому обману, как язык привыкает к чужому акценту, — и вот ты уже не можешь говорить на родном.
Гавриил хотел возразить, но осёкся: он понял, что она права.
Тогда он решился на последнее: он сделает зеркало такой нестерпимой правды, что городской глава, заглянув в него, увидит себя — настоящего, жадного, трусливого, — и ужаснётся, и отпустит пленников. Гавриил работал три дня и три ночи, не ел и не пил. Он вложил в это зеркало всё, что знал о правде, о свете, о линзах и углах. Он полировал стекло, пока руки не покрылись кровью.
Но когда зеркало было готово и он заглянул в него — он увидел незнакомое лицо. Не своё. Не чужое. Лицо человека, который так долго искажал чужие отражения, что потерял собственное. Руки, умевшие лгать, разучились говорить правду. Они помнили только наклон — маленький, милосердный, губительный наклон, который превращает «что есть» в «что хочется видеть».
Он не смог сделать честное зеркало. Дар его вывернулся наизнанку, как перчатка.
— Что стало с Элеазаром и Руфью? — спросил я, и сам испугался собственного голоса — он был хриплым, будто я молчал несколько лет.
Старик провёл ладонью по осколкам на полу — бережно, как по лицу спящего.
— Городской глава дал Гавриилу последний шанс: прийти на площадь и публично признать, что его зеркала всегда были неточны, что он — плохой мастер, а настоящие зеркала — те, что делают по заказу власти. За это ему обещали свободу друга и невесты. Гавриил вышел на площадь. Народ собрался. Солнце стояло в зените. Он открыл рот, чтобы произнести ложь — последнюю ложь, ту, которая должна была спасти, — и вдруг увидел на другом конце площади Элеазара и Руфь. Их вывели из темницы — бледных, исхудавших, но с лицами такой ясности, что Гавриилу показалось: они сами стали зеркалами. Теми зеркалами, о которых говорил Симеон, — зеркалами, которые не лгут.
Руфь посмотрела на Гавриила. Она не сказала ни слова. Она просто посмотрела — и в её взгляде он увидел своё отражение, настоящее, без наклонённых линз, без милосердной лжи. То, что он увидел, было страшнее любого обвинения.
Гавриил закричал: «Я лгу! Мои зеркала лгут, все до единого! Но не потому, что я плохой мастер, — потому что я трус, потому что согласился, когда надо было отказать, пожалел, когда надо было быть жёстким, послушал, когда надо было оглохнуть!»
И тут Мира, стоявшая в толпе, засмеялась. И казалось — смеётся не она, а сам воздух, сама площадь, сами камни. «Ты прав, — сказала она, и лицо её впервые стало тем, чем оно было всегда: не лицом, а отсутствием лица, гладкой поверхностью, в которой каждый видел то, что хотел. — Ты всё сделал сам. Я — только зеркало. Я показывала тебе то, что ты хотел увидеть: себя — благородного спасителя, милосердного мастера, разумного человека. Я — ложь, которую ты выбрал, потому что она была удобнее правды».
Стража рассеяла толпу. Элеазара и Руфь увели обратно в темницу, и больше Гавриил их не видел. А он — он вернулся в мастерскую и разбил все зеркала, какие нашёл. Каждый осколок летел ему в лицо — и каждый оставлял шрам.
Старик замолчал. Я сидел, не шевелясь. За окном мастерской зимний свет стал голубым — приближался вечер.
Старик медленно повернул ко мне изрезанное лицо.
— Письмо, — сказал он, — подумай о нём. Каждое ложное слово — это поверхность зеркала, наклонённая на толщину ресницы. Первый наклон ты не заметишь. Второй покажется разумным. Третий — необходимым. А потом ты посмотришь в зеркало и не узнаешь себя.
Он встал, накинул капюшон и вышел на улицу, в холодный зимний воздух. Я остался один среди осколков. Медленно вытащил из кармана письмо. Долго смотрел на него. Потом поднял с пола маленький осколок зеркала, посмотрел на своё отражение.
И разорвал письмо.
Свидетельство о публикации №226022801798