Квадратная челюсть эпохи
В уездном городе N., который для важности именовался районным центром, всё было как везде: пыльные тополя, заборы с афишами, на которых артистки из областной филармонии обещали счастье за три рубля, и Дом культуры с колоннами, напоминавший неудачную попытку древнегреческого храма прижиться в средней полосе.
И надо всем этим, как Юпитер над Олимпом, возвышался Степан Игнатьевич Крутогоров.
Внешность он имел примечательную. Крупная, квадратная челюсть его была выдвинута вперёд столь решительно, словно всю жизнь прокладывала путь сквозь тайгу или, на худой конец, сквозь ряды оппозиционно настроенных сотрудников. Когда Степан Игнатьевич задирал эту челюсть кверху, он становился похож на льва, которому сообщили, что антилопы сами придут к нему с повинной. В такие минуты он любил, прищурившись, ронять фразу: «Мне Кремль доверяет». И добавлял, для вескости, к месту и не к месту: «Вы понимаете? Кремль!»
К месту эта фраза не звучала никогда, но все понимали.
Понимали и то, что указательный палец его, толстый и решительный, сейчас упрётся в золотую звезду Героя Труда, которая была привинчена к его широкой, как наковальня, груди с такой капитальностью, словно монтировалась навечно.
— Видали? — рычал он, и в этом рыке слышалось что-то от льва, но всё же больше от хорошо отлаженного трактора. — Труд! Героический! И доверие!
Двадцать лет он сидел в своём кресле. Двадцать лет, как говорили остряки из бухгалтерии, его «сидение» было главной движущей силой района.
При нём менялись столы, секретарши, модели автомобилей, даже названия должностей, но одно оставалось незыблемым: сам Степан Игнатьевич.
Он знал, где у какого предприятия и иных структур слабое место, так как везде сидели назначенные им люди, глаза и уши его. Даже знал чья дочь выходит замуж, и кому из директоров совхозов пора напомнить о партийной этике путём лёгкого нажатия на больной зуб.
Устойчивость его, как верно подметили бы мудрецы древности, покоилась не только на личных талантах. «Деньги — это мускулы власти», — говаривал Цицерон, правда, имея в виду несколько иные масштабы. Степан Игнатьевич мускулы качал исправно. Регулярно, с оглядкой на восточные базары, он наносил визиты куратору из ЦК. Визиты были щедры: коньяк, сверкающий фольгой, икорочка в заветных баночках и аккуратные конверты, которые решают вопросы быстрее любых резолюций.
Взамен он получал опеку, защиту и ту самую устойчивость, что позволяла ему чувствовать себя гранитной глыбой среди зыбучих песков перестроечных ветров.
II
Но «Всё проходит», — сказал царь Соломон, и, надо полагать, у него были на то основания.
Прошло и это.
В ЦК сменился куратор. Прежний, обрюзгший любитель чёрной икры и коньяка, ушёл на заслуженный отдых в тёплый край, прихватив, вероятно, коллекцию конвертов на память. Новый же оказался из молодых, да ранних.
Худощавый, с цепким взглядом человека, который ищет не друзей, а инструменты.
Он решил, что чужие «скелеты в шкафу» и «накачанные мускулы» предшественника ему не нужны. Ему нужна была свежая кровь. Своя кровь. Такая, которая будет помнить, кому обязана креслом, а не длительным стажем.
Степан Игнатьевич узнал о переменах в пятницу, когда собрался было домой, предвкушая традиционные пельмени и телевизор. Зазвонил телефон.
Голос в трубке был сухой, как прошлогодний гербарий.
— Освобождайте кабинет, Степан Игнатьевич. Решение принято. Без объяснений.
Трубка дала короткий гудок.
И вот тут надо было видеть лицо Степана Игнатьевича.
Куда делась квадратная челюсть? Она словно съехала на сторону, превратившись в жалкий, трясущийся подбородок. Львиный рык утих, сменившись беззвучным открыванием рта, он стал похож на выброшенную на берег рыбу, судорожно хватавшей воздух. Глаза, ещё минуту назад победно щурившиеся на звезду Героя, теперь растерянно бегали по углам, ища поддержки у длинного стола в кабинете, у фикуса в кадке и огромного сейфа, в котором хранил компроматы на подчиненных и не только их.
Он попытался привычно взять трубку, чтобы позвонить «своим людям», но рука повисла в воздухе. Свои люди? А были ли они? Тридцать лет он думал, что покупает преданность, а покупал, как выяснилось, всего лишь место в очереди к кормушке. Очередь теперь шла к другому.
Как мелок, как беспомощен бывает человек, лишившийся того, что считал неотъемлемой частью своей души, а оказалось — всего лишь казённым креслом.
Он словно сдулся. Из грозного начальника превратился в обиженного ребёнка, которого несправедливо обидели в детском саду, отобрав любимую лопатку.
III
Прошло три месяца.
Те, кто встречал Крутогорова на улице, с трудом узнавали его. Шёл не львиной поступью, а семенил, втянув голову в плечи. Квадратная челюсть исчезла, растворилась в складках дряблой шеи. Золотую звезду он, конечно, не снял — куда её денешь? Но теперь она смотрелась на его пиджаке, как награда на пугале огородном, сиротливо и неуместно.
— Степан Игнатьич, а что ж это вас? — останавливали его сердобольные старушки у хлебного магазина.
— Кадровые перестановки, — бормотал он, отводя глаза. — Мудрое решение партии. Свежая кровь нужна.
— Ой, да какая там кровь, — вздыхала баба Нюра, бывшая доярка. — Кровь-то у всех красная. А только вы, батюшка, завсегда при нас были. Надёжный.
И в этих словах бабы Нюры крылась страшная для Степана Игнатьевича ирония. Район, который он двадцать лет «вёл», жил своей жизнью. Тополя цвели и пылили,
в ДК выступали всё те же ансамбли, директора совхозов находили новых «опекунов». Без него не рухнуло ничего. Мир, в котором он был центром, продолжал вращаться без его участия, и это было самым обидным.
Однажды, проходя мимо Дома культуры, он увидел своего преемника. Молодой, с поджатыми губами, он садился в новенькую «Волгу». Завидев Крутогорова, он даже не кивнул. Посмотрел сквозь, как смотрят на пустое место. И в этом взгляде была вся правда жизни, которую так любят скрывать за высокими лозунгами.
IV
В районном центре, в своём собственном доме, который теперь казался не почётным жильём, а слишком большой ловушкой, Степан Игнатьевич пил чай и смотрел в окно.
Жена, Зинаида Фёдоровна, привыкшая к приёмам и почёту, теперь всё чаще вздыхала и, что хуже всего, молчала. Молчание её было тяжелее любых упрёков.
— Мне Кремль доверял, — вдруг сказал он в пустоту, проверяя, как звучат слова сейчас. Прозвучало жалко, фальшиво, словно струна лопнула.
— Кремль, Степан, он как погода, — отозвалась вдруг жена. — Сегодня ясно, завтра дождь. Ты бы лучше в магазин сходил, гречки купил.
Вот она, приземлённость бытия. Вместо великих партийных задач — гречка. Вместо отчётов перед ЦК — отчёт перед женой за потраченные на гречку рубли.
Он вспомнил слова, что любил повторять его покойный отец, простой слесарь: «Не боги горшки обжигают, Степка. И не начальники. Жизнь обжигает». А ещё был у отца любимый афоризм, который он, пьяненький, говаривал: «Высоко взлетишь — больно падать. Синица в руках — она хоть и серая, зато своя».
Степан Игнатьевич тогда смеялся над отцом. Теперь же понял мудрость этих простых слов. Синица в руках — это покой и совесть. А он всю жизнь гонялся за журавлём в небе, имя которому — Власть, и даже не заметил, как состарился и стал никому не нужен, кроме этой самой Зинаиды, которая теперь посылает его за гречкой.
V
В воскресенье он поехал на кладбище, проведать родителей. Шёл между могилами, читая фамилии, и вдруг остановился у одного памятника. Чёрный мрамор, строгая фотография. Это был его предшественник, тот самый, кого он «ушёл» на пенсию двадцать лет назад. При жизни они люто враждовали.
Степан Игнатьевич постоял, поглядел на каменное лицо.
— Ну вот, Петрович, — прошептал он. — И я здесь. Не в смысле здесь, — он постучал по земле носком ботинка, — а в смысле, тоже никто.
И вдруг ему показалось, что каменные губы Петровича тронула лёгкая усмешка. Мол, что, Степан, долетел? Высоко летал, да приземлился жёстко?
— Память людская... — пробормотал Крутогоров, отворачиваясь от памятника. — Какая там память... Забудут.
И здесь он был прав лишь отчасти. Забудут его чиновничьи победы, забыты будут и происки. Но останется в народе другое. Останется то самое слово, та самая интонация. «Мне Кремль доверял», — будут передразнивать мальчишки во дворах, пародируя его львиный рык. Останется анекдот про начальника с квадратной челюстью, который думал, что он вечный. Память людская — она злая, она цепкая. Она сохраняет не парадные портреты, а смешные детали. И золотая звезда на жалком, скукожившемся пиджаке — это тоже часть той памяти.
VI
Вечером того же дня к нему зашёл сосед, дядя Паша, старый железнодорожник. Принёс рассолу от похмелья (сам он был с утра «не в форме») и сел на табуретку.
— Скучаешь, Степан? — спросил дядя Паша.
— Да нет, — соврал Крутогоров.
— Брось. Я ж тебя тридцать лет знаю. Ты без начальства, как паровоз без рельсов. Стоишь и пыхтишь вхолостую.
Степан Игнатьевич промолчал. Дядя Паша вздохнул, покрутил в руках пустую рюмку и изрёк:
— Я вот, знаешь, что думаю? Есть у восточных мудрецов одна притча. Сидел падишах на троне, и всё ему мало было. И спросил он мудреца: «Как мне узнать, счастлив ли я?». А мудрец и говорит: «Поживи один день простым водоносом. Если после этого не возненавидишь свой трон — значит, счастлив ты не был». Вот и ты, Степан, теперь водоносом поживи. Может, и поймёшь что.
Крутогоров усмехнулся, но усмешка вышла кривая.
— Всё проходит, дядя Паша.
— Проходит, — согласился старик. — И слава богу. Не проходят только дела наши. И память о нас. Хорошая или плохая — это уж как наработали.
Он ушёл, оставив Степана Игнатьевича одного. Тот подошёл к зеркалу, висевшему в прихожей. В зеркале стоял пожилой, обрюзгший человек с испуганными глазами. Квадратная челюсть исчезла, растворилась в сумерках. Крутогоров расстегнул пиджак, посмотрел на звезду.
— А партия была, есть и будет, — прошептал он по привычке старые, как мир, слова, но губы его дрогнули. Он понял, что партии давно уже нет.
Есть только люди. А люди, как говорил Сенека, «мучаются не от того, что происходит, а от того, как они это оценивают».
Он оценил. Оценил слишком поздно.
На следующий день он вышел во двор, взял метлу и начал мести дорожку у подъезда. Баба Нюра, проходя мимо, охнула. Дядя Паша одобрительно крякнул. А мальчишки, игравшие в футбол, на минуту отвлеклись и замерли, глядя на человека со звездой Героя, который сосредоточенно сгребал пыль в совок.
— Смотри, — сказал один. — Бывший начальник.
— А чего делает?
— Землю метёт. Как все.
Степан Игнатьевич услышал это. И впервые за долгое время на душе у него чуть-чуть, самую малость, но отлегло.
Память людскую не сотрёшь. Но, может быть, её можно немного подмести, чтобы не так стыдно было перед теми, кто придёт следом. Ибо перед Всевышним, как говаривал всё тот же Соломон, равны и царь, и нищий, и партийный функционер, и простой дворник с метлой. Все мы гости на этой земле. И кресла для нас — тоже гости. Ненадолго.
Свидетельство о публикации №226022801867