Лекция 57. Глава 1

          Лекция №57. Учёный разговор: Пророчество под липами
       

          Цитата:

          – А-а! Вы историк? – с большим облегчением и уважением спросил Берлиоз.
          – Я – историк, – подтвердил учёный и добавил ни к селу ни к городу: – Сегодня вечером на Патриарших прудах будет интересная история!
          И опять крайне удивились и редактор и поэт, а профессор поманил обоих к себе и, когда они наклонились к нему, прошептал:
          – Имейте в виду, что Иисус существовал.

         
          Вступление
         

          Мы начинаем сегодня разговор о пятьдесят седьмой лекции, посвящённой удивительному диалогу, произошедшему на Патриарших прудах. Этот диалог разворачивается между председателем МАССОЛИТа Михаилом Александровичем Берлиозом, поэтом Иваном Николаевичем Бездомным и внезапно появившимся иностранцем, чья внешность поражает своей необычностью. Внешне непринуждённая и даже академичная беседа об исторической науке на самом деле оборачивается для литераторов роковой встречей с потусторонней силой. Читатель впервые в романе сталкивается с прямым и недвусмысленным заявлением о существовании Иисуса Христа, что решительно ломает привычную, рациональную картину мира, которую так тщательно выстраивает Берлиоз. Мы должны сегодня внимательно вглядеться в каждое слово этой короткой, но ёмкой реплики, чтобы понять её подлинное значение. Необходимо проследить, почему облегчение, которое испытывает Берлиоз при слове «историк», так быстро и неожиданно сменяется новым, ещё более глубоким удивлением. Важно заметить, как кардинально меняются интонация и манера поведения Воланда на протяжении этого небольшого фрагмента, от громкого спора до доверительного шёпота. Нам предстоит увидеть собственными глазами, как самая обыденная, казалось бы, лексика начинает мерцать магическим, пророческим светом, предвещая недоброе. Вдумаемся в эту сцену, запечатлённую на века: знойный московский вечер, старая скамейка и три фигуры, застывшие в преддверии невероятных событий. Этот разговор станет точкой невозврата не только для Берлиоза, но и для всей последующей истории, которую нам предстоит исследовать.

          Михаил Афанасьевич Булгаков работал над своим итоговым романом более десяти лет, вложив в него множество глубоких философских и исторических смыслов, тщательно скрытых за внешней фабулой. Первая глава романа носит выразительное название «Никогда не разговаривайте с неизвестными», которое с самого начала звучит как прямое и недвусмысленное предупреждение и для героев, и для читателей. Патриаршие пруды выбраны автором отнюдь не случайно: это тихое, даже несколько патриархальное место в самом центре шумной Москвы, традиционный приют литераторов и философов. Небывалая жара и духота того майского вечера создают ощущение сгущающейся, наэлектризованной атмосферы, которая неизбежно предвещает скорые и необычайные события. Берлиоз предстаёт перед нами как человек несомненно образованный, уверенный в своей незыблемой правоте и безграничной силе человеческого разума, способного объяснить всё на свете. Иностранец же с первого взгляда кажется Берлиозу то немцем, то англичанином, то французом, но ни одно из этих определений не отражает его подлинной, демонической сущности. Только читатель, постепенно входящий в ткань повествования, и сам Воланд, разумеется, знают истинную цену этой неожиданной встрече на скамейке. Мы с вами стоим сейчас на пороге великой тайны, которая будет раскрываться перед нами постепенно, на протяжении всего последующего повествования. Более того, мы должны осознавать, что этот диалог является ключом к пониманию всей сложной архитектоники романа, где московские сцены неразрывно переплетены с древней историей.

          Данный отрывок, который мы сегодня анализируем, находится в самом конце первой главы, выполняя функцию своеобразного смыслового и композиционного моста, ведущего к дальнейшему повествованию. До этой конкретной сцены спор между литераторами и иностранцем шёл главным образом о пяти доказательствах бытия Божия и об историчности фигуры Иисуса из Назарета. Иностранец уже успел поразить своих собеседников не только необычной логикой, но и пугающим знанием их биографий, а также сделать совершенно невероятное предсказание о скорой гибели Берлиоза. Он уже отрекомендовался перед ними как специалист по чёрной магии, приглашённый для консультации, и вдруг, в ответ на прямой вопрос, совершенно спокойно называет себя историком. Эта стремительная смена масок, эта игра в перевоплощение чрезвычайно важна для понимания сложной и многогранной природы Воланда. Слово «историк» звучит для Берлиоза необычайно успокаивающе, ведь он привык оперировать исключительно фактами, документами и неопровержимыми свидетельствами древних авторов. Однако это мимолётное спокойствие оказывается глубоко ложным, так как история, которую собирается поведать профессор, решительно выходит за любые рамки традиционной позитивистской науки. Именно в этой точке сюжета рациональное и иррациональное, земное и небесное сталкиваются в последний раз перед тем, как разразится настоящая буря, унёсшая жизнь одного из собеседников. В этом столкновении мы видим извечный конфликт догмы и живого знания, который Булгаков облекает в форму увлекательного повествования.

          Метод пристального чтения, которым мы с вами будем пользоваться на протяжении всей лекции, позволит нам увидеть, как гениально Булгаков выстраивает драматическое напряжение на уровне отдельного слова и даже мельчайшей детали. Каждая деталь здесь, будь то интонация, жест, порядок слов или даже знак препинания, оказывается невероятно значимой и работает на раскрытие общего замысла автора. Мы будем последовательно двигаться от самого первого, поверхностного впечатления к глубинным, потаённым смыслам, постепенно углубляя и обогащая наше понимание этого удивительного текста. В самом конце нашего аналитического пути мы вновь вернёмся к этой же самой цитате, чтобы увидеть и оценить её уже совсем иными, прозревшими и обогащёнными опытом анализа глазами. Мы подробно рассмотрим сложное психологическое состояние Берлиоза, его внезапную надежду на спасение в науке и последующее быстрое крушение всех иллюзий. Мы тщательно проанализируем, с какой целью и с каким эффектом Булгаков использует просторечный фразеологизм «ни к селу ни к городу» в речи профессора-историка. Мы также неизбежно погрузимся в евангельский контекст романа и в его глубокую, органичную связь с бессмертной трагедией Гёте «Фауст», откуда взят эпиграф. Перед нами сейчас стоит сложнейшая, но увлекательная задача — расшифровать этот уникальный художественный код, заботливо оставленный нам великим русским писателем. И начнём мы с того, как это странное сообщение воспринимается читателем, впервые открывающим книгу.
         

          Часть 1. Наивное зеркало: Первое впечатление от странной беседы
         

          Любой читатель, впервые открывающий роман и ещё не знакомый с его сложной поэтикой, немедленно замечает необычность, даже некоторую странность этого разговора на Патриарших. Берлиоз задаёт свой вопрос «А-а! Вы историк?» с явным, почти физически ощутимым облегчением, словно он наконец-то нашёл удобную и понятную категорию для классификации этого загадочного незнакомца. То уважение, с которым он обращается к предполагаемому профессору, красноречиво подчёркивает его искренний пиетет перед академическим знанием и научными регалиями, столь ценимыми в советском обществе. Само слово «историк» звучит для него в этот момент как некая спасительная мантра, способная в одно мгновение развеять все тревожные сомнения и страхи, навеянные предыдущим разговором. Ответ Воланда предельно краток и точен: «Я — историк», — подтверждает он, словно ставя точку в этом затянувшемся споре о личности. Но сразу же, без малейшей паузы, следует совершенно нелогичное, даже абсурдное с точки зрения светской беседы добавление про какую-то интересную историю, которая случится сегодня вечером. Эта фраза звучит одновременно и как неясная угроза, и как замысловатая загадка, истинный смысл которой пока что абсолютно неясен ни героям, ни читателю. Литераторы снова, уже в который раз за этот недолгий вечер, крайне удивлены, и это удивление невольно заставляет их наклониться поближе к загадочному собеседнику. С точки зрения обывателя, здесь нет ничего мистического: просто чудаковатый профессор решил пошутить или намекнуть на что-то, известное лишь ему одному. Однако именно эта бытовая, узнаваемая интонация сбивает с толку и не позволяет сразу распознать дьявольскую подоплёку. 

          Читатель, точно так же, как и Берлиоз, пока ещё до конца не понимает, что на самом деле скрывается за этим простым и почётным титулом «историк». Мы видим пока лишь только чисто внешнюю сторону явления: перед нами усталый, но чрезвычайно эрудированный интеллигент, немного чудаковатый иностранец со странными манерами и речью. Его внезапный шёпот кажется поначалу излишне театральным, даже несколько наигранным, однако в этом ощущается какая-то неодолимая, гипнотическая сила, которая притягивает внимание. Слова, произнесённые вполголоса, «Имейте в виду, что Иисус существовал», звучат как отчаянный вызов господствующей в те годы советской атеистической идеологии. Для наивного, неподготовленного восприятия это всего лишь продолжение того философского спора, который завязался между собеседниками несколькими минутами ранее. Читатель, не знакомый с последующим развитием сюжета, вполне может подумать, что профессор — некий религиозный фанатик или, на худой конец, эмигрант-идеалист, тоскующий по старому миру. Однако особая, таинственная интонация, с которой произнесены эти слова, всё же настораживает, заставляя заподозрить нечто совершенно неладное, выходящее за рамки обычного диспута. Мы пока ещё не в состоянии осознать, что это простое на первый взгляд утверждение станет тем ключом, который откроет дверь к пониманию всего огромного и сложного романа. В этом наивном восприятии есть своя правда: Булгаков действительно бросает вызов атеизму, но делает это не через проповедь, а через сложную художественную игру, где истина открывается лишь посвящённым.

          Первая, совершенно естественная реакция Берлиоза на появление иностранца — реакция чисто физиологическая: огромное облегчение после только что пережитого сильнейшего испуга, вызванного видением прозрачного гражданина. Всего лишь несколько минут назад он испытал настоящий ужас, а теперь он изо всех сил ищет хоть какую-то опору в реальности, в чём-то привычном и незыблемом. Профессия историка, учёного, работающего с документами и фактами, кажется ему сейчас такой надёжной, такой земной и, главное, совершенно безопасной. Он готов, как утопающий за соломинку, ухватиться за любую возможность, лишь бы вернуть утраченное чувство контроля над ситуацией и над самим собой. То уважение, с которым он задаёт свой вопрос, носит несколько преувеличенный, даже нервозный характер, что с головой выдаёт его внутреннее смятение и неуверенность. Читатель в этот момент невольно сочувствует Берлиозу, прекрасно понимая его естественное человеческое желание найти разумное, логическое объяснение всему происходящему. Однако мы уже предупреждены самим названием главы о том, что разговаривать с неизвестными — занятие крайне опасное и чреватое непредсказуемыми последствиями. Это знание создаёт у читателя двойственное, тревожное ощущение: с одной стороны, искреннее беспокойство за судьбу героя, а с другой — жгучее любопытство к разгадке тайны незнакомца. Именно это сочетание тревоги и любопытства заставляет нас, затаив дыхание, следить за каждым движением Воланда и за каждым словом, которое он произносит.   

          Фраза «ни к селу ни к городу», вставленная автором в речь профессора, сразу же обращает на себя внимание своей ярко выраженной разговорной, даже простонародной окраской. Она создаёт неожиданный и довольно комический контраст с подчёркнуто серьёзным и академичным тоном предыдущего разговора об истории и историках. Читатель, столкнувшись с этим оборотом, может невольно улыбнуться, подумав, что профессор, при всей своей учёности, просто слегка не в себе или страдает лёгкой формой чудачества. Но эта кажущаяся нелепость лишь усиливает общее ощущение нарастающего абсурда, который постепенно овладевает пространством Патриарших прудов. Пустынная аллея, невыносимая жара, недавние странные видения Берлиоза — всё это последовательно подготавливает восприятие этого абсурда как неотъемлемой части реальности. Кажется, что привычная, стройная логика, которую так отстаивает Берлиоз, вот-вот потерпит окончательное и бесповоротное поражение. Наивный читатель, воспитанный на реалистической прозе девятнадцатого века, пока ещё не готов безоговорочно принять мистику и чудеса, он всё ещё ищет рациональные причины происходящего. Поэтому он склонен списывать все эти странности и несообразности на усталость, нестерпимую жару или же на эксцентричность и взбалмошность загадочного иностранца. Однако Булгаков методично подводит нас к мысли, что мир гораздо сложнее, чем кажется, и что за видимой оболочкой обыденности скрываются бездны, которые рано или поздно дадут о себе знать.      

          Пророчество Воланда о том, что «сегодня вечером на Патриарших прудах будет интересная история», звучит, безусловно, многозначительно, но при первом чтении остаётся совершенно непонятным. Можно наивно предположить, что профессор имеет в виду какой-то любопытный исторический факт или предание, связанное именно с этим старинным московским местом. Или, быть может, он туманно намекает на какие-то грядущие события в жизни города, о которых ему, как иностранцу, стало известно. Для наивного, не искушённого в булгаковской поэтике взгляда это всего лишь игра слов, интеллектуальный каламбур, который вполне допустим в устах учёного мужа. Но та особая интонация, с которой это говорится, заставляет сердце читателя биться чаще, предчувствуя недоброе. Читатель уже был свидетелем странного видения Берлиоза — прозрачного гражданина в клетчатом, и это воспоминание настораживает и заставляет быть начеку. Однако он пока ещё не в состоянии связать воедино все разрозненные нити повествования: галлюцинацию редактора, появление странного иностранца и его пугающее предсказание. Восприятие, таким образом, на этом этапе остаётся фрагментарным, разорванным, точно таким же, как и восприятие самих героев, ошеломлённых событиями этого необычного вечера. Именно эта фрагментарность и создаёт то уникальное напряжение, которое заставляет нас переворачивать страницу за страницей, стремясь сложить разрозненные кусочки мозаики в единую картину.       

          Реакция обоих литераторов, описанная Булгаковым предельно скупо, но чрезвычайно ёмко — «и опять крайне удивились и редактор и поэт», — говорит о многом. Это удивление исподволь накапливается в течение всего вечера, становясь уже третьим или даже четвёртым по счёту за столь короткий промежуток времени. Читатель невольно разделяет это чувство нарастающего недоумения: зачем профессор их так настойчиво подзывает к себе? Что ещё за неожиданное признание он собирается им сделать? Тот жест, которым Воланд манит их к себе, одновременно и доверительный, и властный, не терпящий никаких возражений. Они покорно подчиняются этому безмолвному приказу, словно загипнотизированные его невероятной внутренней силой. Их дружный наклон в сторону профессора символизирует собой полную готовность выслушать некую сокровенную тайну, которой он, по-видимому, намерен с ними поделиться. Наивный читатель, заинтригованный этой сценой, с нетерпением ожидает какого-то сенсационного разоблачения, невероятного научного открытия, которое перевернёт все представления об истории. И вместо всего этого звучит самая простая и короткая фраза, которая, однако, в одно мгновение переворачивает всё с ног на голову, разрушая стройное здание атеистической аргументации Берлиоза. Это тот самый момент, когда ожидание чуда сталкивается с его подлинным, не всегда радостным воплощением.

          Шёпот профессора придаёт его последующим словам особый, ни с чем не сравнимый вес и атмосферу глубокой интимности. Это уже не публичный диспут и не светская беседа на скамейке в парке, а передача некоего сокровенного, тайного знания, предназначенного только для избранных. Фраза «Имейте в виду» звучит одновременно и как серьёзное предупреждение, и как мудрый совет, который необходимо запомнить и принять к сведению. Для наивного, ещё не прозревшего сознания читателя это всё ещё может быть всего лишь частным мнением чудаковатого историка-идеалиста, не более того. Но сама форма передачи информации — доверительный, почти заговорщицкий шёпот — красноречиво намекает на запретность, почти крамольность обсуждаемой темы в советском обществе. В Советском Союзе тридцатых годов, где атеизм был возведён в ранг государственной политики, любые разговоры о возможном существовании Иисуса Христа действительно были сопряжены с огромным риском. Читатель, хотя бы немного знакомый с историческим контекстом эпохи, этот намёк, безусловно, улавливает и понимает. Однако полный, грандиозный масштаб происходящего на Патриарших откроется перед ним ещё очень не скоро, лишь по мере углубления в текст романа. Этот шёпот — как пароль, открывающий вход в иное измерение, где время течёт иначе и где истина не нуждается в доказательствах.

          На этом самом месте заканчивается первая глава романа, и читатель остаётся наедине с этим поразительным утверждением, только что произнесённым шёпотом. Оно так и повисает в знойном майском воздухе, как неразрешённый вопрос, который настоятельно требует немедленного и исчерпывающего ответа. Мы, читатели, пока ещё не знаем, что буквально вслед за этим последует знаменитая вторая глава «Понтий Пилат», которая и станет этим самым ответом. Но интрига, безусловно, создана, причём создана мастерски: кто же всё-таки такой этот странный профессор-историк, и почему он с такой невероятной уверенностью утверждает то, что идёт вразрез со всей современной наукой? Наивное, первичное восприятие фиксирует главное: произошло нечто чрезвычайно важное, но что именно — пока ещё остаётся полнейшей загадкой. Берлиоз и Бездомный выглядят в этот момент совершенно растерянными, их прежняя самоуверенность и спокойствие основательно поколеблены этим странным разговором. Читатель, вслед за героями, тоже оказывается выбит из привычной колеи чтения, его ожидания обмануты. Первое знакомство с текстом оставляет после себя неизгладимое чувство недосказанности, тревоги и жгучего желания узнать, что же будет дальше. Это чувство — залог того, что мы, как и герои, уже втянуты в водоворот событий, из которого нет возврата к прежнему спокойному и рациональному восприятию мира.
         

          Часть 2. А-а! Вы историк?: Вздох облегчения образованного атеиста
         

          Это восклицание «А-а!», вырвавшееся у Берлиоза, представляет собой не просто междометие, а сложнейшую гамму чувств, которую невозможно передать никакими другими словами. Берлиоз только что пережил состояние острого, почти животного ужаса, увидев перед собой прозрачного гражданина, и теперь он лихорадочно ищет хоть какую-нибудь опору в мире привычных вещей. Само слово «историк» становится для него в этот критический момент такой спасительной, долгожданной опорой, возвращающей его в реальность. Это мгновенное возвращение в привычный, хорошо знакомый мир фактов, неопровержимых документов и проверенных научных данных, где нет места никакой мистике. В истории, понимаемой как строгая позитивистская наука, по глубокому убеждению Берлиоза, не может быть никаких чудес, призраков или сверхъестественных явлений. Ведь он сам только что блестяще цитировал признанных авторитетов, таких как Тацит и Филон Александрийский, доказывая свою правоту. Поэтому неожиданная встреча с коллегой-историком, да ещё и иностранцем, кажется ему настоящим подарком судьбы, ниспосланным для разрешения всех сомнений. В этом коротком возгласе ясно слышится искренняя, хотя и несколько наивная надежда на нормальный, интеллигентный и, главное, безопасный разговор, который поставит всё на свои места. Это крик души человека, который пытается заклинать реальность, насильно втискивая её в привычные для себя рамки, ибо за их пределами — лишь хаос и безумие.

          Булгаков, как тонкий психолог и в прошлом практикующий врач, блестяще передаёт здесь сложное состояние человека, только что испуганного чем-то неведомым и необъяснимым. Испуг этот заставляет обезумевший от страха разум хвататься за самые привычные, самые знакомые, а потому и кажущиеся безопасными категории. Для председателя крупнейшей литературной ассоциации, для редактора авторитетного журнала такой спасительной категорией, безусловно, является учёное звание, научный статус. Он мгновенно, на подсознательном уровне, выстраивает психологическую защиту: иностранец — учёный, историк, значит, с ним можно и нужно говорить, он свой. Берлиоз при этом начисто забывает, что всего лишь несколько минут назад этот самый «учёный» предсказал ему скорую и страшную смерть под колёсами трамвая. Его мощный, тренированный разум, воспитанный на атеистической литературе, отказывается принимать иррациональное, просто вытесняя его на далёкую периферию сознания. Это естественная, хотя и абсолютно иллюзорная психологическая защита, которая, как мы вскоре убедимся, окажется совершенно бесполезной перед лицом подлинной реальности. Мы воочию наблюдаем, с какой лёгкостью человек, даже очень умный, способен обманывать себя, когда ему отчаянно хочется успокоиться и обрести душевное равновесие. Этот самообман становится фундаментом, на котором строится всё его последующее трагическое непонимание происходящего. Вместо того чтобы насторожиться, он с облегчением выдыхает, подписывая тем самым себе приговор.

          Историческая наука в том понимании, которое вкладывает в это слово Берлиоз, представляет собой не более чем собрание неопровержимых, раз и навсегда установленных фактов, лишённых всякой тайны. Он только что, с блеском эрудита, сам доказывал полную несостоятельность мифа об Иисусе, ссылаясь на полное отсутствие упоминаний о нём в сохранившихся источниках. Поэтому для него любой профессиональный историк — это естественный союзник, человек, который мыслит теми же самыми, привычными для него позитивистскими категориями. От этого неожиданно появившегося профессора он подсознательно ожидает услышать новые, ещё более убедительные аргументы против факта существования Христа. Или, по крайней мере, полного и безоговорочного согласия с его собственной, берлиозовской, точкой зрения, подкреплённой авторитетом западной науки. Он даже представить себе не может, что этот респектабельный учёный может вдруг взять и утверждать прямо противоположное тому, что считается незыблемой истиной. В этом эпизоде происходит драматическое столкновение двух кардинально противоположных подходов к истории: как к точной науке и как к божественной мистерии, как к собранию сухих фактов и как к живой, длящейся вечности. Берлиоз ещё не в силах осознать, что перед ним находится не просто историк, а подлинный творец и свидетель всей мировой истории, включая и ту её часть, которую он так самоуверенно отрицает. История для Воланда — не пыльные фолианты, а его собственный бесконечный опыт.

          То глубокое уважение, с которым задан этот, казалось бы, простой вопрос, на самом деле является уважением не столько к человеку, сколько к его громкому титулу и высокому общественному положению. В советском обществе 30-х годов прошлого века, жёстко иерархичном и пронизанном бюрократией, звания и должности значили чрезвычайно много, определяя статус и вес человека. Берлиоз и сам является фигурой весьма значительной в литературной иерархии того времени, председателем МАССОЛИТа, что накладывает на него определённый отпечаток. Поэтому он привык ценить тех, кто, как ему кажется, занимает столь же высокое положение в научной или какой-либо иной иерархии. Он пока ещё не знает, и не может знать, что перед ним сидит сам «князь тьмы», которому абсолютно безразличны все эти жалкие людские звания и регалии. Это внешнее, показное уважение будет немедленно, в следующую же секунду, разрушено ответом Воланда, который окажется совершенно не таким, какого ожидал редактор. Вся ирония этой ситуации заключается в том, что Воланд действительно является историком, но историком в совершенно ином, неизмеримо более высоком и всеобъемлющем смысле этого слова. Он не изучает историю по пыльным фолиантам, а сам является её живым свидетелем и непосредственным участником на протяжении тысячелетий. Уважение Берлиоза, таким образом, направлено не по адресу, и это роковая ошибка.

          В понятие «историк», вложенное в уста Берлиоза, заключено также и представление о человеке, который является специалистом исключительно по прошлому. Но Воланд, как это выяснится уже очень скоро, является специалистом не только и не столько по прошлому, сколько по настоящему и даже по будущему своих собеседников. Он демонстрирует поразительное, сверхъестественное знание биографии Берлиоза и Бездомного, он читает их сокровенные мысли и с пугающей точностью предсказывает грядущие события. Такое абсолютное всеведение, конечно же, совершенно не свойственно обычному, даже самому гениальному, учёному-гуманитарию. Берлиоз, должно быть, подсознательно чувствует какой-то подвох, ощущает что-то неладное в этом чересчур осведомлённом иностранце, но упорно гонит от себя эти тревожные мысли. Ему до такой степени хочется верить, что всё вокруг можно объяснить логически и рационально, что он предпочитает закрывать глаза на очевидные несообразности. Этот трагический самообман становится одним из важнейших этапов на его недолгом пути к неизбежной и страшной гибели. Мы с вами видим, как человеческий интеллект, вместо того чтобы служить поиску истины, может с успехом служить успокоению совести и созданию удобных, но ложных иллюзий. Интеллект Берлиоза оказывается не инструментом познания, а щитом, которым он закрывается от реальности, и этот щит прозрачен для Воланда.

          В самой фонетике этого характерного звука «А-а!», который издаёт Берлиоз, опытный слух может уловить нечто почти детское, даже младенческое, интонацию облегчения и радости. Как маленький ребёнок, который испугался темноты, вдруг радостно вскрикивает при появлении в комнате взрослого, чувствуя себя в полной безопасности. Берлиоз на это короткое мгновение перестаёт быть всесильным и всезнающим редактором, законодателем литературных мод. Он неожиданно превращается в обыкновенного, растерянного и испуганного человека, который, как и все смертные, отчаянно нуждается в защите и понимании. Эта внезапно проявившаяся человеческая слабость очень точно и психологически достоверно подмечена автором романа. Она со всей очевидностью показывает, что за бронированной оболочкой официального положения и громких регалий скрывается обычный, ничем не защищённый человек. И человек этот, как и любой другой, точно так же боится неизвестности, боится всего того, что не вписывается в его стройную, рациональную картину мира. Именно эта простая и понятная каждому человеческая слабость делает образ Берлиоза столь живым, объёмным и вызывающим пусть даже не сочувствие, но понимание. Мы видим в нём не ходульного персонажа, а живого человека со своими страхами и надеждами, что делает его трагедию ещё более пронзительной.

          Очень важна здесь и вопросительная интонация всей фразы: Берлиоз не утверждает, а именно переспрашивает, ища подтверждения своей собственной догадке. Он нуждается в том, чтобы этот странный незнакомец сам, своими собственными устами, подтвердил его предположение о своей национальности и профессии. Ему жизненно необходимо, чтобы профессор сказал прямо: «Да, я действительно историк», и тогда всё встанет на свои места. Это придаст словам иностранца в его глазах недостающую достоверность и объективность, превратит их из пустых фантазий в научно обоснованные факты. Берлиоз как бы приглашает его официально засвидетельствовать свою личность, предъявить, так сказать, свои интеллектуальные права. Воланд с готовностью, даже с какой-то насмешливой любезностью, принимает это приглашение и подтверждает его догадку. Но он подтверждает её таким тоном и с таким подтекстом, что это подтверждение немедленно превращается в тонкую и злую насмешку над самим Берлиозом. Ведь та история, которую он вскоре начнёт рассказывать, не имеет абсолютно ничего общего с позитивистской наукой в том примитивном понимании, которое вкладывает в это слово образованный редактор. Вопросительная интонация Берлиоза — это последний рубеж его обороны, который Воланд легко преодолевает своим лукавым ответом.         

          Таким образом, первая часть нашей развёрнутой цитаты представляет собой подлинный крик души человека, переполненного надеждой на скорое и благополучное разрешение всех тревог. Надежда эта, как мы выяснили, целиком и полностью зиждется на его непоколебимой вере в безграничную силу рационального, позитивного знания. Булгаков с присущим ему мастерством показывает нам полную тщетность этой веры перед лицом высших, неподвластных человеку сил. Берлиоз, сам того не осознавая, пытается насильно загнать всё необъяснимое и чудесное в узкое прокрустово ложе своих собственных, ограниченных представлений о мире. Но подлинная жизнь, а тем более жизнь, художественно преображённая в гениальном романе, всегда оказывается неизмеримо шире и богаче любых, даже самых стройных, теоретических схем. Редактор этого простого и очевидного факта не понимает, и это фатальное непонимание станет для него в конечном счёте роковым, гибельным. Читатель же, имея возможность наблюдать за развитием событий со стороны, прекрасно видит всю глубину трагической иронии, заложенной в этой ситуации. Мы с вами уже внутренне готовы услышать тот ответ, который неминуемо разрушит все до одного иллюзии незадачливого редактора. И этот ответ последует незамедлительно, ещё больше запутывая и без того сложную картину происходящего.

         
          Часть 3. …с большим облегчением и уважением спросил Берлиоз: Анатомия самообмана
         

          Булгаков, с присущей ему психологической точностью, использует в этом фрагменте двойное определение — «с большим облегчением и уважением» — чтобы как можно более выпукло подчеркнуть сложное, противоречивое состояние своего героя. Чувство огромного облегчения приходит к Берлиозу непосредственно после только что пережитого сильнейшего испуга, а уважение является естественной данью социальной привычке и воспитанию. Эти два, казалось бы, разнородных чувства причудливо смешиваются в его душе, создавая уникальный и очень сложный психологический коктейль, который и определяет его дальнейшее поведение. Берлиоз не просто задаёт свой вопрос, он буквально выдыхает его, словно сбрасывая с плеч непомерный груз страха и неизвестности. Вся его напряжённая поза, столь выразительно описанная автором чуть ранее, мгновенно расслабляется, тело обретает утраченную было свободу. Читатель благодаря этому мастерскому описанию не просто знает, что Берлиоз обрадовался, но воочию видит, чувствует физическое проявление этого сложного душевного состояния. Это очень сильный и действенный художественный приём, характерный для зрелой, психологически насыщенной прозы Михаила Афанасьевича Булгакова. Более того, это двойное определение служит ключом к пониманию всей сцены: облегчение — это реакция на уход от страха, а уважение — попытка восстановить социальный порядок, который, как кажется Берлиозу, был нарушен появлением призрака. Он стремится вернуть мир в привычное русло этикета и иерархии.

          Употребление эпитета «большое» по отношению к слову «облегчение» представляет собой сознательное преувеличение, однако оно полностью оправдано тем драматическим контекстом, в котором находится герой. Тот животный, леденящий душу страх, который он испытал при виде прозрачного гражданина, колеблющегося в воздухе, был поистине огромен и всепоглощающ. Поэтому и последующая радость от встречи, как ему кажется, с нормальным, реальным человеком оказывается столь же сильной и всепоглощающей. Берлиоз, вероятно, и сам до конца не осознаёт, насколько сильно он был напуган всем произошедшим, насколько глубоко потрясение проникло в его душу. Только лишь сейчас, задавая этот, казалось бы, невинный вопрос и получая на него спокойный ответ, он начинает осознавать, что буквально дрожал от ужаса всего минуту назад. Огромное облегчение, которое он испытывает, — это совершенно естественная, физиологическая реакция человеческого организма, наконец-то сбросившего чудовищное нервное напряжение. Булгаков, в недавнем прошлом практикующий земский врач, блестяще знал анатомию и физиологию подобных психосоматических состояний, что и отразилось в его прозе. Он описывает здесь не просто абстрактную эмоцию, а самый что ни на есть реальный физиологический процесс, происходящий в теле и сознании человека. Эта реакция настолько сильна, что блокирует его критическое мышление, делая его уязвимым для следующего, ещё более сильного удара.

          Уважение, которое испытывает Берлиоз в этот момент, в данном конкретном контексте выглядит несколько комично и даже нелепо, если задуматься. К кому, собственно говоря, он испытывает это чувство? К совершенно незнакомому человеку, которого он видит первый раз в жизни и о котором ровным счётом ничего не знает? Это уважение на самом деле является авансом, выдаваемым предполагаемому носителю высокого научного знания, представителю престижной западной интеллектуальной традиции. В этом чувстве присутствует также немалая доля того специфического советского подобострастия перед всем иностранным, которое было столь характерно для интеллигенции тех лет. Берлиоз, при всём его высоком положении и немалой власти, всё же немного робеет перед этим загадочным заграничным гостем, чувствуя себя провинциалом. Эта тонкая, но очень точная деталь также великолепно характеризует нравы и психологию советской эпохи, которую Булгаков знал не понаслышке. Уважение это во многом показное, внешнее, обусловленное этикетом, однако сам Берлиоз, по-видимому, искренне в него верит. И это уважение, как и облегчение, становится неотъемлемой частью его трагического самообмана, уводящего его всё дальше от понимания истинного положения вещей. Он поклоняется не личности, а маске, и эта маска вскоре спадёт, явив миру совсем иное лицо.

          Сам по себе глагол «спросил» является здесь нейтральным и не несёт особой эмоциональной нагрузки, однако окружающие его обстоятельства придают ему совершенно особую, уникальную окраску. Это не просто грамматический вопрос, требующий грамматического же ответа, это отчаянная попытка наладить человеческий контакт, найти с незнакомцем общий язык и тему для разговора. Берлиоз в данной ситуации выступает как радушный хозяин, готовый принять гостя в своём литературном мире и оказать ему подобающее гостеприимство. Он при этом напрочь забывает, что гость этот ведёт себя более чем странно, нарушая все мыслимые и немыслимые нормы светского поведения. Вопрос задан максимально вежливо, интеллигентно, с неукоснительным соблюдением всех правил приличия и хорошего тона, принятых в образованном обществе. Эта подчёркнутая, даже несколько нарочитая вежливость резко контрастирует с той дикой, неприкрытой грубостью, с которой было сделано предсказание о скорой смерти. Берлиоз всем своим поведением словно пытается загладить неловкость только что закончившегося разговора, сделать вид, что ничего особенного не произошло. Он отчаянно надеется, что с помощью одной лишь вежливости можно исправить любую, самую скверную ситуацию и вернуть её в привычное, безопасное русло. Это наивная вера в силу ритуала, которая обречена на провал.

          Весьма показательно и то, почему именно Берлиоз, а не его более молодой и порывистый спутник Бездомный задаёт этот ключевой вопрос. Поэт на протяжении всего этого эпизода хранит угрюмое молчание, он всё ещё пребывает в уверенности, что иностранец — не кто иной, как ловкий шпион или переодетый эмигрант. Редактор же, напротив, проявляет гораздо большую гибкость и дипломатичность, он изо всех сил пытается найти мирный, интеллигентный выход из создавшейся щекотливой ситуации. Он, как опытный председатель и руководитель, привык брать на себя ответственность за ведение беседы и управлять её ходом. Поэтому он и перехватывает инициативу у своего более прямолинейного и недоверчивого спутника. Это его решение оказывается роковой ошибкой: он пытается управлять разговором с тем, кем управлять в принципе невозможно и немыслимо. Бездомный же, со своим обострённым, почти животным чутьём на опасность, в данном конкретном случае оказывается в чём-то гораздо правее своего опытного и учёного старшего товарища. Интуиция поэта, его недоверие к иностранцу оказываются более надёжным компасом, чем рациональные доводы редактора. Берлиоз, полагаясь на разум, попадает в ловушку, в то время как Бездомный, руководимый чувством, подсознательно держится настороже.

          Булгаков сознательно строит синтаксис этой фразы таким образом, что имя героя появляется лишь в самом конце, после всех характеризующих его обстоятельств. Это придаёт всему высказыванию особую значимость и вес, логически завершая его появлением важной и влиятельной фигуры. «Спросил Берлиоз» — звучит в данном контексте почти как судебный приговор, как подпись, поставленная под неким важным документом. Читатель невольно фиксирует в сознании: это действие совершил именно он, редактор и председатель, а не кто-то другой. Ответственность за всё, что произойдёт в ближайшие минуты, теперь целиком и полностью ложится на его авторитетные плечи. Бездомный в этой сцене выступает лишь в роли свидетеля и статиста, Берлиоз же — главное действующее лицо, принимающее судьбоносное решение. Именно его неуёмная активность, его стремление всё контролировать и направляет его прямым ходом к трагическому и нелепому финалу. Мы, читатели, начинаем понимать, что сейчас решится участь не только молодого поэта, но и самого Михаила Александровича. Фигура Берлиоза вырастает до символа самоуверенной, но духовно слепой власти, которая неизбежно будет наказана.

          Контраст между испытываемым Берлиозом «облегчением» и тем, что немедленно последует за его вопросом и полученным ответом, поистине разителен и драматичен. Мимолётное облегчение очень скоро сменится новым, ещё более сильным и глубоким удивлением перед нелогичностью профессора. А затем, спустя всего несколько минут, наступит и окончательная, ужасная физическая гибель, которая положит конец всем его сомнениям и надеждам. Булгаков, как гениальный драматург, выстраивает сюжет своего романа на таких резких, почти болезненных эмоциональных перепадах и контрастах. Он заставляет читателя, вместе с героем, в полной мере переживать эти стремительные взлёты и столь же стремительные падения. Данный момент кажущегося облегчения является той самой вершиной, за которой неизбежно следует глубочайшая пропасть. Чем выше, благодаря своей самоуверенности и иллюзиям, поднимается Берлиоз, тем более мучительным и неожиданным будет для него это падение. Мы уже сейчас, анализируя текст, отчётливо понимаем, что падение это абсолютно неизбежно и неотвратимо. Это не просто случайность, а закономерный итог его жизненной позиции.

          Итак, вторая и третья части нашей цитаты, которые мы только что подробно разобрали, представляют собой развёрнутый и глубокий психологический портрет жертвы. Жертвы не столько внешних обстоятельств, сколько собственного, безгранично самоуверенного разума, жертвы своих собственных, тщательно выстроенных иллюзий. Берлиоз изображён автором отнюдь не как карикатурный, плоский атеист-пропагандист, а как живой, объёмный и по-своему очень испуганный человек. Именно это обстоятельство делает его трагическую гибель не просто актом заслуженного возмездия, а настоящей, подлинной человеческой трагедией. Мы можем категорически не соглашаться с его философскими и политическими взглядами, но мы не можем не понимать и не чувствовать его душевных движений. Булгаков отнюдь не судит своего героя свысока, он лишь показывает нам его глубокую человеческую слабость, его уязвимость. И эта самая слабость оказывается в конечном счёте гораздо сильнее и значительнее всех его многочисленных званий, должностей и регалий. Следующий шаг в этом драматическом диалоге предстоит сделать тому самому человеку, к которому был обращён вопрос. И этот шаг будет сделан с той же пугающей уверенностью, с какой Воланд играет свою партию.

         
          Часть 4. Я – историк, – подтвердил учёный: Сатана в профессорской мантии
         

          Воланд с поразительной готовностью и даже некоторой любезностью подтверждает догадку Берлиоза, однако делает это по-своему, вкладывая в слова совершенно иной, глубокий смысл. Он произносит не простое «Да, я историк», а более весомое и значительное «Я — историк», вынося личное местоимение на самое первое место во фразе. Такое синтаксическое построение придаёт его словам оттенок гордости, уверенности и некоего самодовольства, которое так свойственно истинным мэтрам. Он не просто покорно соглашается с чужим, предположительным мнением о себе, он властно и непререкаемо утверждает свою собственную глубинную сущность. Для того чтобы быть историком в его понимании, вовсе не нужно изучать древние манускрипты, достаточно просто быть живым свидетелем и полноправным участником всех времён и народов. Это высокое звание он носит по самому что ни на есть законному праву, в отличие от Берлиоза, который является всего лишь кабинетным учёным. В его устах это привычное, казалось бы, слово начинает звучать совершенно иначе, наполняясь мистическим, вневременным и всеобъемлющим смыслом. Это уже не столько название профессии, сколько декларация его всезнающей сущности, его причастности к вечности.

          Булгаков в этом фрагменте намеренно и не случайно называет Воланда словом «учёный», которое, подобно многим другим словам в романе, приобретает отчётливый двойной смысл. С одной стороны, это самый обычный, расхожий синоним к слову «историк», не вызывающий никаких подозрений у его собеседников. С другой стороны, это прямое указание на его совершенно особое, эзотерическое, тайное знание, недоступное простым смертным. Воланд действительно является «учёным» в том высшем, абсолютном смысле этого слова, поскольку он знает о мире, о людях и об истории решительно всё. За долгие тысячелетия своего существования, странствуя по земле и наблюдая за человечеством, он изучил его вдоль и поперёк. Он досконально изучил все его многочисленные пороки и редкие добродетели, всю его кровавую историю и потаённые движения души. Поэтому его всеобъемлющая учёность, подкреплённая личным опытом, совершенно несравнима с книжной, отвлечённой эрудицией Берлиоза. Это подлинное, выстраданное веками знание жизни, а не только мёртвых текстов и исторических хроник. Это знание позволяет ему видеть людей насквозь и играть с ними, как с марионетками.

          Подтверждение своей собственной личности для такого существа, как Воланд, — это всегда тонкая, многоходовая игра, полная скрытых смыслов и намёков. Он ни в коем случае не лжёт, называя себя историком, но он и не говорит при этом всей, абсолютной правды о себе. Он великодушно позволяет Берлиозу и дальше верить в ту удобную, безопасную версию реальности, которую тот для себя создал. Это и есть часть классического дьявольского искушения: дать человеку именно то, чего он больше всего в данный момент хочет и в чём он более всего нуждается. Берлиоз отчаянно желает видеть перед собой безопасного, предсказуемого университетского профессора — и Воланд с готовностью им становится. Берлиоз хочет до конца верить в безграничную силу человеческого разума — и Воланд начинает демонстрировать чудеса изощрённой, почти сверхъестественной логики. Но за всем этим внешним благодушием и готовностью к диалогу кроются искусно расставленная ловушка, из которой нет и не может быть выхода. Таков излюбленный метод Воланда: он никогда и ничего не навязывает человеку насильно, он лишь послушно отражает его собственные сокровенные желания, доводя их до абсолюта. Берлиоз сам выбирает себе палача, принимая его за спасителя.

          Весьма примечательно, что Воланд, называя себя историком, не уточняет, историком чего именно он является, историком какой эпохи или какой страны. Он сознательно оставляет это широкое и ёмкое понятие максимально размытым, неопределённым, открытым для любых толкований. Это может быть и история войн и завоеваний, и история развития культуры и искусств, и история возникновения и падения религий. А может быть, и не менее захватывающая история чёрной и белой магии, история тайных обществ и оккультных наук, недоступная профанам. Эта многозначительная неопределённость, эта загадочность звания как нельзя лучше подготавливает его следующий, ещё более странный шаг. Воланд словно примеривает на себя удобную маску респектабельного профессора, чтобы в следующее же мгновение её сбросить и предстать перед изумлёнными литераторами в истинном свете. Он откровенно играет с Берлиозом, как старый, опытный кот играет с неопытной и доверчивой мышью, наслаждаясь своей властью. Мы, читатели, благодаря автору, отчётливо видим эту опасную, смертельную игру, но Берлиоз, ослеплённый собственным самомнением, — нет. Его слепота — это плата за его догматизм и нежелание видеть очевидное.

          Употреблённый здесь глагол «подтвердил» со всей очевидностью указывает на то, что Воланд лишь вторит, повторяет слова своего собеседника, а не говорит ничего принципиально нового. Он не вносит абсолютно никакой новой информации в определение своей собственной личности, оставляя инициативу за Берлиозом. Создаётся полная иллюзия того, что он во всём соглашается с Берлиозом, что он послушен его воле и готов следовать за ходом его мыслей. На самом же деле это лишь искусная иллюзия, мираж: Воланд всегда и при любых обстоятельствах остаётся только самим собой. Он «подтверждает» ровно то, что его собеседник жаждет услышать, чтобы иметь полное право продолжить этот странный и опасный разговор. Это тонкий и продуманный тактический ход, цель которого — полностью завладеть вниманием своих доверчивых слушателей. Без этого ловкого, почти гипнотического подтверждения разговор мог бы прерваться в любую минуту, так и не достигнув своей цели. Воланд же, напротив, кровно заинтересован в том, чтобы беседа продолжалась как можно дольше. Он словно подманивает жертву, давая ей почувствовать себя в безопасности, чтобы затем нанести удар.

          В самом слове «историк», помимо всего прочего, сокрыт ещё один, глубинный смысл, связанный с его древнегреческой этимологией и происхождением. Само слово «история» в переводе с древнегреческого означает исследование, расспрашивание, узнавание о прошлом путём опроса свидетелей. Воланд, явившийся в Москву, как раз и занимается тем, что пристально расспрашивает и досконально исследует всех, кто попадается ему на пути. Но исследует он при этом не столько давно минувшие события, сколько живую, кипящую современность, а главное — души и помыслы своих случайных собеседников. Он, если угодно, историк человеческих страстей, слабостей и многочисленных пороков, которые копит веками. Он коллекционирует эти людские пороки и заблуждения с таким же тщанием и страстью, с каким другие люди коллекционируют монеты или почтовые марки. Его нездоровый, болезненный интерес к окружающим — это именно интерес опытного и циничного исследователя к подопытному материалу. И в этот знойный майский вечер на Патриарших прудах объектом его пристального исследования стали два типичных представителя советской литературной среды — Берлиоз и Бездомный. Для него они — лишь экспонаты в его бесконечной коллекции человеческих типов.

          Тот разительный контраст между экстравагантной, даже пугающей внешностью Воланда и его спокойной, академичной, почти профессорской манерой говорить здесь чрезвычайно важен. Мы, читатели, уже хорошо помним его кривой, перекошенный рот, его разные глаза — чёрный и зелёный, его платиновые и золотые коронки на зубах. Эта запоминающаяся внешность классического литературного дьявола разительным образом контрастирует с его выдержанным, интеллигентным тоном. Он говорит, как заправский университетский профессор, читающий лекцию, но при этом выглядит, как персонаж, сошедший со страниц средневековой демонологической легенды. Это вопиющее несоответствие создаёт в тексте мощное, почти физически ощутимое напряжение, которое чуткий читатель не может не почувствовать. Берлиоз же, ослеплённый своим внезапным облегчением и радостью от встречи с коллегой, этого пугающего контраста совершенно не замечает. Он, как это часто бывает с самоуверенными людьми, видит только то, что ему хочется и удобно видеть в данный момент. Он видит перед собой лишь интеллигентного, хорошо воспитанного собеседника, полностью игнорируя его пугающие, демонические черты. Эта избирательность восприятия — ещё одна грань его самообмана, ведущего к гибели.

          Итак, Воланд с готовностью подтверждает свой учёный титул, и это подтверждение в контексте романа звучит почти как злая, уничтожающая пародия. Пародия не на лично Берлиоза, а на всё самодовольное научное сообщество, на все эти пустые звания и регалии, за которыми зачастую ничего не стоит. Для сатаны, прожившего тысячелетия и видевшего взлёт и падение величайших цивилизаций, нет абсолютно никакой разницы между дипломированным историком и консультантом по чёрной магии. Он может с лёгкостью быть кем угодно, потому что по своей глубинной сущности он — одновременно и никто, и решительно всё. Берлиоз, увы, этого простого обстоятельства не понимает, он продолжает упорно играть в свою наивную, безопасную игру, не замечая подвоха. Воланд же, с блеском подтвердив его нехитрую догадку, исподволь готовится к своему следующему, ещё более неожиданному ходу. Этим ходом станет его странное, абсолютно нелогичное, «ни к селу ни к городу» добавление, которое мы сейчас и начнём анализировать. Мы переходим, таким образом, к самому загадочному и интригующему моменту всего этого удивительного диалога на Патриарших. Этот момент станет мостом между рациональным миром Берлиоза и иррациональной вселенной Воланда.
         

          Часть 5. …и добавил ни к селу ни к городу: Разрыв логической ткани
         

          Выбор именно этого яркого, образного фразеологизма «ни к селу ни к городу» отнюдь не случаен для Булгакова, он несёт в себе глубокую смысловую нагрузку. Данное выражение в русском языке традиционно обозначает нечто абсолютно неуместное, не имеющее никакой связи с предыдущим разговором, выпадающее из общего контекста. В устах солидного профессора-историка, только что представившегося публике, такая легкомысленная и бессвязная реплика выглядит совершенно дико и неестественно. Она самым решительным образом ломает стройное, логическое течение беседы, грубо вторгается в неё и вносит элемент откровенного хаоса. Этот самый хаос, спровоцированный одним неосторожным словом, является прямым отражением истинной, демонической природы Воланда. Он, как известно, явился в Москву не для мирной научной дискуссии, а для того, чтобы разрушить устоявшийся порядок вещей. Поэтому и слова его всегда будут звучать несколько невпопад, сбивая с толку и настораживая его собеседников. Вдумчивый читатель немедленно ощущает этот смысловой разрыв, это внезапное и пугающее вторжение иррационального начала в размеренную жизнь. Это не просто речевая неловкость, а сигнал о том, что привычная логика перестала работать.

          Булгаков сознательно использует разговорное, почти простонародное выражение для того, чтобы резко снизить высокий, академический пафос только что закончившегося обмена любезностями. После торжественного и значительного «я — историк», произнесённого с подобающей важностью, вдруг следует бытовая, просторечная фраза, никак не вяжущаяся с образом профессора. Это несоответствие создаёт отчётливый комический эффект, несколько разряжая напряжённую, наэлектризованную атмосферу вечера. Однако комизм этот, при ближайшем рассмотрении, оказывается комизмом мрачным, зловещим, предвещающим неминуемую и страшную беду. Смешно, если честно, становится только читателю, наблюдающему за ситуацией со стороны, героям же романа становится всё более тревожно. Они, как и предписано авторской ремаркой, «опять крайне удивились», и это удивление у них уже граничит с откровенным, неконтролируемым испугом. Языковой сбой, допущенный, казалось бы, профессором, отражает гораздо более серьёзный сбой в самой объективной реальности. Тот уютный, предсказуемый мир, в котором привыкли существовать Берлиоз и Бездомный, даёт первую, пока ещё микроскопическую, но уже необратимую трещину. Эта трещина будет расширяться, пока не поглотит одного из них целиком.

          Что же именно «добавил» Воланд после того, как представился историком? Он добавил к своему официальному титулу краткое, но чрезвычайно ёмкое пророчество о ближайшем будущем. Но пророчество это, в соответствии с его манерой, искусно замаскировано под пустую, ничего не значащую фразу, некий светский каламбур. Выражение «интересная история» является в данном контексте изящным эвфемизмом для обозначения той страшной трагедии, которая вот-вот развернётся на глазах у изумлённых литераторов. Само слово «история» здесь употреблено одновременно в двух совершенно разных смыслах: и как увлекательный рассказ, и как некое чрезвычайное происшествие. Воланд, называющий себя историком, собирается, следовательно, не просто поведать некую захватывающую историю, но и собственноручно её устроить, стать её главным режиссёром. Он, как выясняется, не только летописец давно минувших дней, но и полновластный творец событий сегодняшнего, текущего момента. Эта тонкая, почти неуловимая игра слов, к сожалению, остаётся совершенно незамеченной для Берлиоза. Он, как обычно, слышит лишь внешнюю, поверхностную оболочку фразы, абсолютно не вникая в её глубинный, пророческий подтекст. Берлиоз не понимает, что история, о которой идёт речь, уже начала разворачиваться и главным действующим лицом в ней является он сам.

          Словосочетание «ни к селу ни к городу», помимо прочего, имеет ещё и отчётливый пространственный, географический смысл, хотя и утраченный в современном употреблении. Оно этимологически отсылает к понятию пути, дороги, движения, перемещения в пространстве из одного населённого пункта в другой. Воланд произносит свою загадочную фразу о том, что нечто должно произойти «здесь и сейчас», то есть непосредственно на Патриарших прудах. Это конкретное, сакральное место в центре Москвы становится той уникальной точкой, где пересекаются различные миры и где привычная, земная логика перестаёт работать. То, что в обычном, светском разговоре сочли бы неуместным и даже нелепым, здесь, в этом мистическом пространстве, оказывается самым важным и судьбоносным. Пространство Патриарших прудов, таким образом, сакрализуется, превращаясь в своеобразную театральную сцену для разыгрывания грандиозной мистерии. И в центре этой зловещей сцены, сами того не ведая, оказываются два ничего не подозревающих советских литератора. Их искреннее удивление — это именно та реакция людей, которые совершенно не отдают себе отчёта в том, где они на самом деле оказались. Они думают, что сидят на скамейке в парке, а на самом деле они уже стоят на пороге иного мира.

          Этот кажущийся совершенно «неуместным» словесный добавок на самом деле является ключом, отпирающим дверь ко всему последующему, чрезвычайно сложному повествованию романа. Без этого, на первый взгляд, необязательного добавления не было бы никакого органичного перехода к знаменитой второй главе, посвящённой Понтию Пилату. Эта короткая фраза служит тем самым надёжным мостиком, который связывает воедино два, казалось бы, совершенно разных мира — московский и древний ершалаимский. Воланд как бы намекает своим растерянным слушателям: то, что я вам сейчас поведаю, и есть та самая главная, самая интересная история на свете. История, которая непременно случится сегодня вечером на Патриарших прудах — это, по сути дела, история о Понтии Пилате и Иешуа Га-Ноцри. Но она случится не в физическом, а в ментальном пространстве, в воображении потрясённых слушателей, которые на миг перенесутся в другой мир. И в этом заключается тоже великая магия Воланда: он обладает способностью переносить людей в иные времена и пространства одной лишь силой своего слова. Ничего не говоря прямо и открыто, он постепенно, шаг за шагом, подготавливает их к этому удивительному мысленному путешествию в глубь веков. Этот словесный мостик перекинут через пропасть времён, и по нему предстоит пройти не только героям, но и нам, читателям.

          С чисто психологической точки зрения эта странная, нелогичная реплика Воланда является своего рода проверкой для его собеседников. Он пристально наблюдает за тем, как отреагируют эти двое на откровенный абсурд, на нарушение всех правил логики и приличия. Берлиоз реагирует, как мы помним, удивлением, но отнюдь не отторжением, не желанием немедленно прекратить этот бессмысленный разговор. Он всё ещё сохраняет внешнюю вежливость и демонстрирует готовность слушать и дальше этого странного, но, безусловно, интересного собеседника. Это означает, что он уже созрел для того, чтобы услышать от профессора нечто гораздо более важное и неожиданное. Если бы он, как человек разумный, встал и немедленно ушёл, сославшись на неотложные дела, его судьба, возможно, сложилась бы совершенно иначе. Но он по роковому стечению обстоятельств остаётся на скамейке, и этим своим решением, по сути, подписывает себе смертный приговор. Человеческое любопытство, как известно, — тоже грех, и за этот грех рано или поздно приходится платить самую высокую цену. Берлиоз платит её своей жизнью.

          Булгаков использует этот яркий, сочный фразеологизм для того, чтобы ещё раз подчеркнуть глубокую чуждость Воланда миру советской интеллигенции. Он, как мы уже не раз отмечали, говорит по-русски безупречно, без малейшего акцента, но при этом строит свои фразы так, что они кажутся окружающим странными и неестественными. Это вовсе не акцент иностранца, который путает слова, а проявление иного, нечеловеческого способа мышления, не подчиняющегося земной логике. Его внутренняя логика, логика существа из иного мира, ни в чём не совпадает с привычной логикой обычных, заурядных людей. То, что для нас с вами является абсолютно неуместным и бессвязным («ни к селу ни к городу»), для него представляет собой самую суть, самую главную мысль разговора. Он, в отличие от смертных, видит глубинные, скрытые связи там, где мы их не замечаем и не можем заметить. Он с лёгкостью соединяет в одной фразе то, что кажется несоединимым: сегодняшний знойный вечер на Патриарших и события, происходившие две тысячи лет назад в далёкой Иудее. Для него, живущего вне обычного человеческого времени, это действительно одно и то же, звенья одной бесконечной цепи. Для него нет прошлого и будущего, есть только вечное настоящее.

          Итак, мы можем с полной уверенностью утверждать, что фраза «ни к селу ни к городу» служит в романе своеобразным маркером, обозначающим резкий переход повествования в совершенно иное, потустороннее измерение. Она одним махом отменяет и делает недействительными все те законы формальной логики, которые незыблемо царили в первой, «московской» части диалога. Берлиоз, увы, не понимает этого предупреждения, и мы, читатели, с замиранием сердца наблюдаем за его трагической, роковой слепотой. Воланд же, бросив эту, казалось бы, незначащую фразу, получает полное моральное право говорить дальше, не оглядываясь на условности. Он тем самым подготовил благодатную почву для своего последующего шёпота, для сообщения той страшной тайны, ради которой и затевался весь разговор. Следующие его слова будут произнесены уже в совершенно иной, гораздо более низкой и доверительной тональности. Не как продолжение затянувшегося научного диспута, а как сокровенное, почти интимное откровение, предназначенное только для посвящённых. Мы сейчас, вместе с замершими в ожидании литераторами, внутренне готовы услышать это долгожданное откровение. И оно не заставит себя ждать.
         

          Часть 6. Сегодня вечером на Патриарших прудах будет интересная история!: Пророчество в настоящем времени
         

          Воланд произносит свою загадочную фразу с интонацией, напоминающей театральное объявление или даже ярмарочную афишу, зазывающую публику на представление. Он словно выступает в роли радушного импресарио, который приглашает своих новых знакомых на премьеру захватывающего, невиданного доселе спектакля. И действительно, всё то, что произойдёт буквально через несколько минут после этого странного разговора, будет самым настоящим театром. Театром одного, но какого актёра, где зрители, сами того не подозревая, очень быстро превратятся в главных действующих лиц и жертвы. Место действия этого необычного спектакля указано с предельной, почти пугающей точностью: Патриаршие пруды, то есть вот эта самая скамейка. Время действия обозначено столь же определённо: сегодня вечером, то есть буквально сейчас, в данную минуту, сию секунду. Это временное указание придаёт словам таинственного профессора особую, ни с чем не сравнимую остроту и непосредственность. Всё самое главное и самое страшное происходит не когда-нибудь в отдалённом будущем, а прямо здесь, на глазах у изумлённых литераторов, которые ещё не осознают своего истинного положения. Они уже внутри этой истории, они — её часть.

          Ключевое слово «история», использованное в этой пророческой фразе, обладает в русском языке поистине бесконечной многозначностью и глубиной. Это, во-первых, и занимательный рассказ, увлекательное повествование о чём-либо, что так любят слушать все люди. Во-вторых, это и научная дисциплина, изучающая прошлое человечества во всём его многообразии, о чём только что с таким жаром спорили собеседники. В-третьих, и это самое важное, это просто какое-либо происшествие, случай, событие, приключившееся с человеком. Воланд, как опытный маг и чародей, с лёгкостью соединяет в своём высказывании все эти три основных значения. История, которую он собирается рассказать, безусловно, будет необычайно интересной и захватывающей, что мы вскоре и увидим. Но она будет не просто рассказана словами, а наглядно продемонстрирована, явлена воочию потрясённым зрителям. Она самым непосредственным образом развернётся в объективной реальности, безжалостно поглотив при этом одного из доверчивых слушателей. Берлиозу суждено стать не просто пассивным зрителем, а самым активным участником этой леденящей душу истории, войдя в неё под колёсами трамвая. История перестаёт быть абстракцией, она становится плотью и кровью, и эта плоть — сам Берлиоз.

          Указание на совершенно конкретное место («на Патриарших прудах») и столь же точное время («сегодня вечером») является характерной, неотъемлемой приметой дьявольского договора. Нечистая сила в мировой литературе и фольклоре всегда отличается пугающей конкретностью в своих обещаниях и угрозах. Она никогда не говорит абстрактно и расплывчато, как это свойственно людям, а всегда назначает точную дату и место встречи. Патриаршие пруды, это тихое и, казалось бы, совершенно мирное место в центре столицы, становятся местом этой роковой, судьбоносной встречи человека с дьяволом. Сегодняшний вечер, о котором идёт речь, назначается тем самым страшным сроком, когда данное пророчество должно неукоснительно исполниться. Берлиоз, как человек разумный и образованный, мог бы и должен был бы насторожиться, услышав столь конкретные слова. Но он, к сожалению, уже не властен над собой и над своей волей, все его действия подчинены гипнозу. Он полностью заворожён этим странным иностранцем, как беззащитный кролик перед удавом, готовым к броску. Магия Воланда, его дьявольское обаяние действуют на окружающих помимо их собственной воли и сознания. Берлиоз уже не принадлежит себе, он — часть чужого сценария.

          Булгаков намеренно строит эту фразу таким образом, что она по своей лексике и интонации напоминает газетный анонс или сообщение в вечерней хронике происшествий. «Будет интересная история» — этот характерный речевой оборот как нельзя лучше подходит для передачи московских городских слухов и сплетен. Воланд, как тонкий психолог, намеренно говорит на понятном и привычном для обывателей языке, чтобы быть ими правильно понятым и услышанным. Но за этой кажущейся простотой и доступностью, за этими бесхитростными словами скрывается настоящая, леденящая душу бездна. Он самым циничным образом сообщает своим собеседникам о близкой и неминуемой смерти одного из них, как будто речь идёт о каком-то пустяке. Этот изощрённый, истинно дьявольский чёрный юмор является неотъемлемой, органичной чертой его литературного образа. Он с явным удовольствием, со злорадством наблюдает за теми, кто вскоре погибнет по его воле или по воле случая. И этот зловещий, торжествующий смех отчётливо слышит только внимательный читатель, сами же герои романа глухи к нему. Они слышат лишь слова, но не слышат их жуткого подтекста.

          Любопытно, что Воланд говорит о некоем событии, которое произойдёт «сегодня вечером» на Патриарших прудах, в единственном числе. Однако эта странная, загадочная история отнюдь не ограничится одним лишь этим местом и одним лишь этим вечером. Она самым тесным образом продолжится и в знаменитой клинике профессора Стравинского, и в театре Варьете во время сеанса чёрной магии. Этот злополучный вечер станет, по сути дела, началом целой череды невероятных, фантастических событий, которые потрясут всю Москву. Воланд, произнося эту фразу, запускает некий сложный механизм, который будет безостановочно работать до самого финала романа. Его неосторожные, на первый взгляд, слова служат тем спусковым крючком, который приводит в движение всю сложную сюжетную машину. Поэтому они так важны, так весомы и значительны для понимания общей структуры произведения. Они в значительной степени предопределяют собой всё дальнейшее, чрезвычайно запутанное и увлекательное повествование. Это зерно, из которого вырастет всё древо романа.

          Фраза эта, как мы помним, произносится в непосредственном присутствии Берлиоза, которому суждено погибнуть буквально через несколько минут после неё. Для этого конкретного человека, для этого самоуверенного редактора «интересная история» обернётся, таким образом, сугубо личной, глубокой трагедией. Но он, по воле автора и по собственной слепоте, об этом ещё не догадывается и даже не подозревает. Трагическая ирония судьбы достигает в этом эпизоде своего наивысшего, почти невозможного накала. Берлиоз с неподдельным вниманием слушает таинственного профессора, а тот, по сути дела, читает ему смертный приговор, даже не скрываясь особо. Смерть уже незримо стоит за его спиной, положив свою костлявую руку ему на плечо, а он всё ещё продолжает спорить об историчности Иисуса Христа. Эта поразительная, почти невероятная слепота умного и образованного человека не может не поражать читателя. Булгаков с завораживающей силой показывает, насколько глух и слеп может быть человек к самым явным знакам приближающейся судьбы. И в этом — универсальный урок, выходящий далеко за пределы конкретного сюжета.

          Упоминание в этой фразе конкретного места — Патриарших прудов — неизбежно отсылает нас к самому началу первой главы романа. В начале главы здесь было пустынно и нестерпимо жарко, и именно здесь Берлиозу привиделся тот самый таинственный прозрачный гражданин. Теперь же это безлюдное, тихое место стремительно наполняется зловещим, пророческим смыслом и значением. Оно превращается в своеобразный центр мироздания, в ту сакральную точку, где в данный момент решается чья-то судьба. Всё пространство романа неумолимо сжимается вокруг этой старой скамейки, на которой сидят трое таких разных людей. Всё, что происходило с героями до этого момента, было лишь подготовкой к данному разговору. Всё, что случится с ними после, будет прямым и неизбежным следствием сегодняшней встречи. Патриаршие пруды, таким образом, навсегда входят в историю мировой литературы как то место, где обычный советский человек повстречался с самим дьяволом. Это место становится символом встречи человека с роком, с тем, что выше и сильнее его.

          Итак, это краткое пророчество о грядущей «интересной истории» представляет собой несомненную кульминацию всей первой главы романа. Оно произнесено, и назад дороги уже нет, колесо судьбы запущено и не остановится. Берлиоз и его молодой спутник Бездомный, безусловно, удивлены, но ещё не испуганы по-настоящему, не осознали всей глубины пропасти. Их, однако, ожидает ещё один, последний сюрприз, самое главное откровение этого вечера. Воланд таинственным жестом поманит их к себе, чтобы сообщить то, ради чего, собственно, и затевался весь этот затянувшийся разговор. Мы, читатели и исследователи, подходим сейчас к самому центру, к самому сердцу нашей сегодняшней лекции. Подходим к тому утверждению, которое перевернёт всё сознание героев и придаст их беседе совершенно иной, метафизический смысл. Это утверждение станет для одних смертным приговором, для других — началом пути к истине.

         
          Часть 7. И опять крайне удивились и редактор и поэт: Хор изумлённых голосов
         

          Булгаков в этой короткой, но очень важной фразе специально и настойчиво подчёркивает, что удивились оба его героя — и опытный, искушённый редактор, и молодой, неопытный поэт. Этот художественный приём не случаен, он призван объединить этих двух столь разных людей в едином, всеобъемлющем чувстве перед лицом неведомого. Оказывается, что перед лицом настоящего, подлинного чуда стираются все возрастные, социальные и интеллектуальные различия. Берлиоз, при всём его огромном уме и колоссальной эрудиции, и Бездомный, при всём его поэтическом невежестве, испытывают сейчас одно и то же чувство. Их обоюдное удивление — это совершенно естественная, здоровая реакция нормальных, живых людей на нечто абсолютно необъяснимое. Оно, это удивление, абсолютно искреннее, непосредственное, лишённое какого-либо налёта фальши или позёрства. Булгаков, как подлинный художник, отнюдь не иронизирует над своими героями в этот момент, он просто констатирует свершившийся факт. Этот простой факт, это «крайнее удивление», чрезвычайно важен для дальнейшего, столь стремительного развития всего сюжета. В этом едином порыве удивления они на мгновение становятся братьями по несчастью.

          Слово «опять», употреблённое в этой фразе, со всей очевидностью указывает на то, что нынешнее удивление литераторов далеко не первое за этот богатый событиями вечер. Они уже не раз удивлялись сегодня: сначала при виде прозрачного гражданина, возникшего из раскалённого воздуха. Затем они вновь удивились, когда незнакомец с пугающей точностью предсказал гибель Берлиоза под колёсами трамвая. И вот теперь, в который уже раз, они снова крайне удивлены странным поведением и речами профессора. Это последовательное, шаг за шагом, нагнетание удивлений создаёт в тексте мощный эффект неуклонно нарастающей, гнетущей тревоги. Читатель, следящий за развитием событий, тоже удивляется вместе с ними, сопереживая их состоянию. Он с огромным нетерпением и волнением ждёт, что же произойдёт с героями дальше, чем всё это закончится. Каждое новое чудо, каждая новая странность последовательно подготавливает сознание читателя к восприятию следующего, ещё более невероятного чуда. И самое главное, самое поразительное чудо этого вечера, безусловно, ещё впереди. Это «опять» работает как метроном, отмеряющий последние минуты перед катастрофой.

          Выражение «крайне удивились» обозначает в данном контексте не просто лёгкое недоумение, а самую крайнюю степень изумления, граничащую с шоком. Литераторы поражены происходящим до самой глубины души, до полной потери дара речи и способности соображать. Это то пограничное состояние человеческой психики, когда человек уже не в состоянии вымолвить ни одного членораздельного слова. Именно поэтому они в ответ на странные реплики профессора не спорят и не перебивают его, а только молча слушают. Их напряжённое, испуганное молчание является верным знаком того, что они внутренне сдались, приняли правила игры, навязываемые Воландом. Они больше не пытаются возражать или иронизировать, они лишь заворожённо внимают каждому его слову. Это, безусловно, очень точное и психологически достоверное описание того момента, когда человек сталкивается с непостижимым. Человек, однажды столкнувшийся с чудом, пусть даже самым страшным, теряет волю к сопротивлению и становится послушным. Это состояние транса, в которое их ввергает Воланд, делает их идеальными слушателями.

          Булгаков в данном случае использует повторяющийся союз «и… и» для того, чтобы особенно подчеркнуть совместность, одновременность действия двух своих героев. Конструкция «и редактор и поэт» означает не просто двух случайных людей, оказавшихся рядом, а некое ситуативное единство, спаянное общим чувством. Они сейчас вместе, в этот самый критический миг, как вместе им предстоит пройти через многие испытания, уготованные судьбой. Их жизни, их судьбы оказались навеки переплетены этой невероятной, роковой встречей на Патриарших. Даже после трагической гибели Берлиоза Иван Николаевич будет постоянно вспоминать о нём, о его предсмертных словах и пророчествах. Это обоюдное, глубокое удивление станет для них обоих той поворотной точкой, которая разделит всю их жизнь на «до» и «после». Для Берлиоза это «после» будет необычайно коротким, трагическим, а для Ивана — напротив, очень долгим, полным мучительных поисков истины. Их судьбы, переплетённые в этот миг, разойдутся, чтобы вновь соединиться в финале романа.

          Это искреннее удивление двух литераторов разительным, бросающимся в глаза образом контрастирует с абсолютным, невозмутимым спокойствием Воланда. Он, в отличие от них, заранее знает то, чего они не знают и не могут знать, и это знание даёт ему неограниченную власть над ними. Он смотрит на их смятение и испуг с холодной, чуть насмешливой улыбкой превосходства. Для него, древнего и всеведущего духа, эти двое — всего лишь послушные марионетки, которыми он играет по своему усмотрению. Он видит каждого из них насквозь, знает их сокровенные мысли и их незавидное будущее. Поэтому его олимпийское спокойствие в этой ситуации кажется особенно пугающим и зловещим. Оно с предельной ясностью говорит о том, что всё происходящее для него — самая обычная, заурядная работа, рутина. Он давно привык к удивлению и страху смертных, эти чувства его уже не трогают, а только лишь забавляют. Этот контраст подчёркивает пропасть между человеческим и нечеловеческим.

          Это внезапное, всепоглощающее удивление, охватившее Берлиоза и Бездомного, является последним чувством, которое они испытывают перед тем, как Воланд заговорит с ними шёпотом. Оно служит в композиции этой сцены той необходимой паузой, которая требуется для плавного перехода к главному, самому сокровенному откровению. В хорошо построенном театральном действе такая выразительная пауза называется «минутой молчания» или генеральной паузой перед кульминацией. Зрители в театре, как и читатели романа, в этот момент замирают в напряжённом ожидании скорой развязки, затаив дыхание. Булгаков, как мы уже не раз отмечали, строит свой роман по лучшим законам драматургии, придавая прозе театральную зрелищность. Данная конкретная сцена на скамейке представляет собой чистейший, эталонный образец драматического искусства. На этой импровизированной сцене есть всё: декорации (Патриаршие пруды), актёры (Воланд и литераторы) и зрители (мы с вами). Мы замерли в ожидании вместе с Берлиозом и Бездомным, разделяя их чувства. Это момент наивысшего сценического напряжения.

          Психологическое состояние, в котором пребывают сейчас оба литератора, можно охарактеризовать как состояние полной, абсолютной открытости и беззащитности. Они сейчас, как никогда, готовы принять любую, самую невероятную информацию, какой бы абсурдной она ни казалась. Их привычное критическое мышление, их скептицизм оказались полностью отключены этим мощнейшим удивлением. Именно этого состояния, этого добровольного отказа от критики, с самого начала и добивался хитроумный Воланд. Он шаг за шагом, методично разрушал все их внутренние защитные барьеры, обнажая душу. Теперь они перед ним как малые дети, готовые с раскрытым ртом слушать увлекательную сказку на ночь. И он, удовлетворённый результатом, наконец-то начинает свою сказку, ради которой всё и затевалось. Но сказка эта, которую они услышат, окажется не просто вымыслом, а самой настоящей, страшной правдой. Их беззащитность — это победа Воланда, который смог взломать их интеллектуальную броню.

          Итак, седьмая часть нашей пространной цитаты представляет собой, без сомнения, эмоциональную и психологическую кульминацию всего эпизода. Она самым тщательным образом подготавливает благодатную почву для восприятия главного, решающего откровения, которое вот-вот прозвучит. Редактор и поэт, пребывающие в состоянии крайнего удивления и безмолвия, стоят на самом пороге постижения истины. Они ещё не знают, в чём именно заключается эта истина, но уже смутно ощущают её небывалую значимость. Вдумчивый читатель, внимательно следящий за текстом, невольно разделяет их состояние. Все мы сейчас вместе замерли в тревожном ожидании чего-то необычайного, что перевернёт всё. Воланд властным жестом подзывает их к себе, и они покорно, безропотно подчиняются. Начинается великое таинство передачи сокровенного, тайного знания, которое будет стоить одному из них жизни. Это таинство — ключевой момент всего романа.
         

          Часть 8. …а профессор поманил обоих к себе: Жест, не терпящий возражений
         

          Воланд в этой сцене отнюдь не просит и не предлагает, он именно «манит» своих собеседников — характерным жестом, который не терпит никаких возражений и обсуждений. Это властный, повелительный жест истинного хозяина положения, господина, повелителя, привыкшего к беспрекословному подчинению. В этом, казалось бы, простом и незамысловатом жесте чувствуется какая-то древняя, почти животная власть, перед которой люди невольно склоняют головы. Берлиоз и Бездомный, не сговариваясь, мгновенно подчиняются этому безмолвному приказу, даже не пытаясь сопротивляться. Их собственная воля оказывается полностью парализованной, они уже больше не принадлежат самим себе в полной мере. Они превращаются в послушных участников того грандиозного спектакля, который разыгрывает перед ними Воланд. Этот короткий, но выразительный жест служит своеобразным приглашением, вернее, даже требованием перейти в иной, потусторонний мир. И литераторы, сами того не ведая, принимают это роковое приглашение, делая шаг навстречу своей судьбе. Это жест, который лишает их последней опоры — собственной воли.

          Булгаков, будучи мастером художественной детали, сознательно не описывает подробно этот жест Воланда, предоставляя богатому читательскому воображению возможность дорисовать детали. Мы можем лишь строить догадки: возможно, это было едва уловимое движение пальца, лёгкий кивок головы или какой-то иной, не менее выразительный знак. Но в этом жесте, каким бы он ни был, должна была чувствоваться та неодолимая, гипнотическая сила, которая и заставила литераторов подчиниться. Это жест опытного факира, гипнотизёра, укротителя диких зверей, привыкшего повелевать. Литераторы в этот миг, в этой конкретной ситуации, выступают в роли тех самых послушных зверей, безропотно подчиняющихся воле дрессировщика. Они напрочь забывают о своём человеческом достоинстве, о своих громких званиях и высоком общественном положении. Они в одно мгновение превращаются в обычных, любопытных детей, которых поманила какая-то неизвестная, но жутко интересная игрушка. Булгаков с потрясающей силой показывает нам, насколько тонка на самом деле грань между цивилизованным, культурным человеком и безвольным, послушным существом. Эта грань исчезает в одно мгновение под воздействием высшей силы.

          Воланд манит литераторов «к себе», то есть приглашает их войти в его собственное, личное пространство, в его ауру. Это пространство, по определению, является сакральным, оно принадлежит уже не столько земному, сколько потустороннему, иному миру. Переступив незримую границу этого пространства, они уже никогда не смогут вернуться назад, в своё прежнее, безопасное состояние. Они входят, по сути дела, в заколдованный круг, незримо очерченный вокруг них самим дьяволом. Этим магическим кругом становится самая обычная скамейка на Патриарших прудах, превратившаяся в театральную сцену. Выйти из этого круга обратно, в обычную жизнь, им будет дано только ценой невероятных усилий. Берлиоз выйдет из него ценой собственной жизни, приняв страшную смерть под колёсами трамвая. Бездомный выйдет ценой безумия, временной потери рассудка и долгого, мучительного лечения в клинике. Таковы неотвратимые последствия этого, на первый взгляд, совершенно невинного и безобидного жеста. Это жест, который меняет не только ход разговора, но и всю их судьбу.         

          Почему же они, будучи взрослыми и, в общем-то, неглупыми людьми, так легко и безропотно подчиняются этому властному жесту? Ответ прост и страшен: потому что обычное человеческое любопытство оказывается сильнее даже самого сильного страха. Человек, как известно, устроен таким образом, что любая тайна манит и притягивает его гораздо сильнее, чем самая очевидная опасность. Берлиоз, несмотря на весь свой незаурядный ум и жизненный опыт, на поверку оказывается рабом собственного неутолимого любопытства. Ему до смерти хочется узнать, что же такое особенное собирается поведать им этот странный, но чрезвычайно интересный профессор. Ему в его самоуверенности кажется, что новое знание сделает его ещё более сильным и неуязвимым, чем прежде. На самом же деле это роковое знание его и убьёт, как оно убивало многих до него. Это древняя, как сам мир, библейская история о запретном плоде, который всегда кажется сладким, но на поверку оказывается горьким. Воланд, как опытнейший искуситель, мастерски играет на этой общечеловеческой, роковой слабости. Любопытство сгубило не только кошку, но и председателя МАССОЛИТа.

          Этот жест Воланда, помимо всего прочего, является также и жестом заговорщика, сообщника, желающего поделиться важным секретом. Он как бы без слов говорит своим новым знакомым: подойдите поближе, я открою вам одну великую тайну, известную лишь избранным. Тайна, секрет, шёпот — это всегда страшно интригует и притягивает людей, особенно таких, как литераторы. Люди вообще очень любят всяческие секреты, им льстит чувствовать себя посвящёнными, причастными к чему-то важному. Воланд с готовностью предлагает им эту сладостную, но опасную иллюзию собственной избранности и исключительности. Они на какое-то мгновение начинают чувствовать себя небожителями, приобщёнными к великой тайне мироздания. На самом же деле их самым банальным образом просто заманивают в искусно расставленную ловушку, из которой нет выхода. Но они, ослеплённые своим тщеславием, этого, конечно же, не понимают и не замечают. Тщеславие — ещё один грех, которым виртуозно пользуется Воланд.

          Контраст между публичным, громким спором, который только что вели литераторы, и интимным, доверительным шёпотом, к которому переходит Воланд, здесь необычайно важен. Сначала они, не стесняясь, говорили на всю пустынную аллею, посвящая в свои проблемы всех потенциальных слушателей. Теперь же они вынуждены тесно сблизиться, наклониться друг к другу, как заправские заговорщики, обсуждающие нечто запретное. Пространство вокруг них стремительно сужается до размеров точки непосредственного соприкосновения их голов. Именно в этой крошечной точке, в этом тесном контакте и рождается на свет новая, доселе неведомая реальность. Реальность древнего, евангельского рассказа, который перенесёт их на две тысячи лет назад, в Иудею. Воланд выступает в этой сцене в роли гениального режиссёра, создающего эту новую реальность прямо на глазах у потрясённой публики. Его властный жест является той самой безмолвной командой, которая даёт старт этому удивительному действу. Пространство сжимается, время уплотняется, и вот они уже готовы шагнуть в вечность.

          Булгаков, как известно, в течение нескольких лет работал режиссёром в театре и великолепно понимал выразительную силу сценического жеста. Жест на театральных подмостках зачастую способен сказать зрителю гораздо больше, чем самые длинные и заумные монологи. Этот конкретный жест Воланда, этот призыв приблизиться, является ключевым, поворотным во всей первой главе романа. Он в одно мгновение меняет всё дальнейшее течение разговора, его интонацию и его смысловую наполненность. После него уже решительно невозможно вернуться к прежней, спокойной и академической беседе о древних историках. Начинается, по сути дела, самый настоящий магический сеанс, за которым неминуемо последует полное разоблачение. Но разоблачена в ходе этого сеанса будет вовсе не магия, как таковая, а сама грубая реальность советского быта. Реальность того самого атеистического мира, в котором живут и творят Берлиоз с Бездомным. Этот жест — занавес, открывающий сцену для главного действия.

          Итак, этот властный и не терпящий возражений жест Воланда служит тем самым мостом, который перебрасывается от московской, современной реальности к вечной, библейской истории. Он мгновенно переносит заворожённых героев, а вместе с ними и внимательного читателя, в совершенно иное, сакральное измерение бытия. Берлиоз и Бездомный, словно загипнотизированные, покорно следуют за этим жестом, даже не пытаясь осмыслить происходящее. Их воля окончательно подавлена, их разум погружён в глубокий, тревожный сон. Они сейчас готовы к тому, чтобы внимать и впитывать в себя каждое слово своего таинственного собеседника. Воланд же, убедившись в их полной готовности, готовится произнести сейчас самые главные, самые важные слова в своей жизни. Слова, которые, по сути дела, станут выразительным эпиграфом ко всему его дальнейшему, захватывающему рассказу. Мы сейчас, затаив дыхание, услышим эти слова вместе с нашими героями. И эти слова прозвучат как гром среди ясного неба.
         

          Часть 9. …и, когда они наклонились к нему, прошептал: Интимность тайны
         

          Булгаков с фотографической точностью фиксирует позу своих героев в этот ответственный момент: они оба, повинуясь безмолвному приказу, наклонились к таинственному профессору. Эта выразительная поза сама по себе является знаком полного доверия, глубочайшего внимания и готовности безоговорочно слушать. Она также означает и физическое, телесное подчинение одного человека другому: они ниже его, они добровольно склонились перед ним. Воланд же, напротив, скорее всего, продолжает сидеть прямо, с высоко поднятой головой, а может быть, даже слегка откинулся на спинку скамейки. Он, безусловно, является центром этой мизансцены, они же — лишь периферия, послушные спутники. Вся эта выразительная мизансцена выстроена автором как наглядная иллюстрация той незримой, но прочной иерархии, которая установилась между ними. Тот, кто обладает сокровенной тайной, всегда стоит выше тех, кто этой тайны жаждет и добивается. Абсолютная истина, как и сам дьявол, требует от человека полного, безоговорочного поклонения и подчинения. Эта поза — визуальное воплощение духовного рабства, в которое добровольно впадают литераторы.

          Воланд, как мы помним, не просто говорит, а именно «прошептал» — этот выразительный глагол выбран автором отнюдь не случайно, он несёт важную смысловую нагрузку. Шёпот, как известно, — это особая форма человеческой речи, которая предназначена исключительно для избранных, для посвящённых. Он самым естественным образом исключает возможность быть услышанным случайными, посторонними свидетелями, создавая атмосферу тайны. Шёпот Воланда означает, что то, что он сейчас скажет, не предназначено для чужих ушей, это их общая, сокровенная тайна. Это касается только их троих, сидящих на этой скамейке в сумерках, и никого больше во всём мире. Но читатель, конечно же, в силу своей исключительной привилегии, отчётливо слышит этот тихий шёпот. Он, таким образом, сам становится тем самым счастливым посвящённым, которому доверяется великая тайна мироздания. Это обстоятельство создаёт совершенно особую, доверительную связь между текстом романа и его благодарным читателем. Мы становимся не просто наблюдателями, а соучастниками этого таинства.

          В самом звучании, в фонетике слова «прошептал» чуткое ухо может уловить нечто змеиное, искушающее, что-то напоминающее о библейском змее-искусителе. Змей в раю, уговаривая Еву вкусить запретный плод, тоже, надо полагать, говорил именно шёпотом, а не громким, торжественным голосом. Этот глубокий библейский подтекст, эта ассоциация с грехопадением первых людей, чрезвычайно важна для понимания сцены. Воланд, подобно тому древнему змею, искушает доверчивых литераторов тайным, запретным знанием, которое сулит им гибель. Он великодушно предлагает им отведать плод с того самого древа познания добра и зла, о котором говорится в Писании. И они, как когда-то прародители Адам и Ева, просто не в силах устоять перед этим соблазном, перед этой сладостной возможностью. Последствия этого неосторожного шага будут для них столь же катастрофическими, как и для библейских персонажей. Но путь назад, в неведение, для них уже окончательно и бесповоротно отрезан. Как и в Эдеме, знание оборачивается изгнанием и смертью.

          Этот тихий, доверительный шёпот Воланда разительным образом контрастирует с громким, звучным тенором Берлиоза, который ещё недавно разносился по пустынной аллее. Там, в начале главы, была самая настоящая публичная лекция, рассчитанная на многих слушателей, здесь же — интимная, тайная исповедь. Там была сфера науки, открытой для всех, здесь — область сокровенного откровения, доступного лишь избранным. Этот очевидный контраст, это противопоставление призвано подчеркнуть решительную смену регистра всего повествования. Роман, начавшийся в сатирическом, почти фельетонном ключе, вдруг резко переключается на мистический, пророческий лад. Тихий шёпот Воланда служит для внимательного читателя тем самым сигналом, который предупреждает об этой смене. Читатель обязан насторожиться и внутренне приготовиться к тому, что сейчас произойдёт нечто необычайное, выходящее за рамки привычного. Булгаков, как опытнейший дирижёр, мастерски управляет нашим читательским восприятием, ведя его за собой. Этот контраст подчёркивает переход от мира социального к миру метафизическому.

          Возникает закономерный вопрос: почему Воланд, при всей пустынности аллеи, где нет ни одной живой души, переходит на таинственный шёпот? Ведь, казалось бы, можно говорить совершенно спокойно и громко, никто их не услышит. Но шёпот здесь нужен отнюдь не для конспирации и не из боязни быть подслушанным, а для создания совершенно особой, уникальной атмосферы. Именно шёпот делает передаваемую информацию более весомой, более значительной и весомой в глазах слушателей. Слова, сказанные тихо, почти на ухо, запоминаются гораздо лучше и прочнее, чем сказанные громко и публично. Они проникают гораздо глубже в душу, в подсознание человека, оставаясь там навсегда. Воланд, как мы уже не раз убеждались, является тончайшим психологом, он прекрасно знает все эти приёмы воздействия на людей. Он всеми силами стремится к тому, чтобы его слова как можно глубже врезались в память его случайных, но таких важных слушателей. Шёпот — это инструмент гипноза, закрепляющий внушение.

          Сама поза наклонившихся к профессору людей является ещё и выразительным символом напряжённого, мучительного поиска истины. Человек, как известно, склоняется над географической картой, над сложным чертежом, над древним манускриптом для того, чтобы разобрать мелкие, неясные детали. Берлиоз и Бездомный сейчас именно всматриваются и вслушиваются в ту истину, которую им вот-вот откроют. Но истина эта заключена отнюдь не в тех словах, которые будут произнесены, а в том, кто именно эти слова произносит. Они, по своей наивности, ищут спасительное знание, а находят на самом деле верную, неминуемую смерть. Вся трагическая ирония этой ситуации заключается в том, что они ищут истину совсем не там и совсем не у того, у кого следовало бы. Вместо того чтобы обратиться к Богу с молитвой, они обращаются за разъяснениями к дьяволу. И дьявол, разумеется, с готовностью им отвечает, давая то знание, которое их же и погубит. Их поза — это поза ищущих, но ищущих не там, где нужно.

          Булгаков строит свою фразу таким образом, что физическое действие (герои наклонились) с необходимостью предшествует речевому действию (Воланд прошептал). Сначала должно быть совершено полное, безоговорочное подчинение, и только затем может последовать долгожданное откровение. Таков правильный, освящённый веками порядок для любого священнодействия, для любой мистерии. Без акта добровольного подчинения нет и не может быть никакого откровения, никакой тайны. Литераторы, сами того не сознавая, прошли этот нелёгкий путь: от гордого, самоуверенного спора к покорному, безмолвному вниманию. Теперь они полностью готовы к тому, чтобы воспринять то, что им будет сказано. Теперь можно, наконец, говорить, и Воланд начинает говорить. Вся сцена построена с филигранной точностью, достойной лучших образцов мировой драматургии. Эта последовательность — ключ к пониманию всей сцены.

          Итак, эта важнейшая часть нашей развёрнутой цитаты представляет собой несомненную кульминацию всей длительной подготовки к главному событию. Всё в этой сцене — и поза героев, и властный жест профессора, и его таинственный шёпот — указывает на то, что сейчас произойдёт нечто чрезвычайно важное. Внимательный читатель, следящий за развитием действия, уже давно затаил дыхание в предвкушении развязки. Герои романа замерли в ожидании, их сердца, вероятно, колотятся где-то у самого горла. Воланд, их таинственный визави, наконец-то открывает рот, чтобы произнести заветные слова. Мы, вместе с литераторами, сейчас отчётливо слышим: «Имейте в виду...». Эти слова станут началом конца для одного и началом нового пути для другого.


          Часть 10. Имейте в виду: Формула предупреждения

         
          Воланд начинает свою финальную, решающую реплику отнюдь не с прямого, голословного утверждения, а с пространной формулы «Имейте в виду». Это означает, перефразируя, следующее: запомните это хорошенько, обратите на эти мои слова особое, пристальное внимание. Он не просто, как простой смертный, сообщает некий малозначительный факт, он даёт своим собеседникам важнейшее указание. Это, по сути дела, властный приказ, а не просто информация, предлагаемая для размышления на досуге. Он самым решительным образом требует от своих невольных слушателей немедленно изменить своё сознание, свою картину мира. «Имейте в виду» в его устах означает: включите это новое знание в свою систему координат, как бы трудно это ни было. Для убеждённых, законченных атеистов, какими являются Берлиоз и Бездомный, это требование равносильно приказу совершить интеллектуальное самоубийство. Но они, как мы уже убедились, находятся в таком состоянии, что уже не в силах сопротивляться. Это не просьба, а императив, не оставляющий выбора.         

          Эта характерная формула «Имейте в виду» является неотъемлемой частью русской разговорной, даже несколько фамильярной речи, она очень бытовая, повседневная. Воланд, как мы видим, снова, как и в случае с «ни к селу ни к городу», сознательно использует в своей речи просторечные, даже сниженные обороты. Но в его устах эта, казалось бы, безобидная бытовая фраза начинает звучать необычайно угрожающе и зловеще. За этой показной простотой и доступностью явственно чувствуется та неведомая сила, которую невозможно игнорировать. Это сродни тому, как если бы смертный, окончательный приговор был объявлен осуждённому ровным, спокойным тоном участкового врача. Пугающий контраст между привычной, бытовой формой и чудовищным, нечеловеческим содержанием поражает читателя. Берлиоз, как мы помним, всю свою жизнь ждал от науки неопровержимых доказательств, а получает взамен грубый приказ слепо верить. Это обстоятельство окончательно и бесповоротно ломает все его прежние представления о приличиях и нормах общения. Бытовизм языка лишь усиливает жуть происходящего: истина вторгается в жизнь под видом обыденной фразы.

          С другой стороны, «Имейте в виду» — это также и общеупотребительная формула, которая обычно предваряет какое-то важное, жизненно важное предупреждение. Именно так говорят обычно в тех случаях, когда хотят искренне уберечь другого человека от роковой, непоправимой ошибки. Воланд, выступая в роли заботливого наставника, как бы предупреждает доверчивых литераторов: вы глубоко заблуждаетесь, господа, Иисус на самом деле существовал. Он даёт им, таким образом, последний, может быть, единственный шанс изменить свою точку зрения, пока не поздно. Но они, увы, уже не могут этого сделать, они слишком далеко зашли в своём упрямом отрицании очевидного. Это важное предупреждение остаётся, по сути дела, неуслышанным, точнее, услышанным, но не осмысленным должным образом. Берлиоз трагически погибнет всего через несколько минут, так и не успев толком осознать смысла этих страшных слов. Предупреждение оказалось тщетным, ибо его интеллектуальная гордыня не позволила ему принять его.

          Глагол «иметь» в данной устойчивой конструкции «имейте в виду» означает, как известно, «обладать чем-либо, владеть чем-либо». «Имейте в виду» в данном контексте можно перефразировать как «обладайте этим знанием в своём уме, храните его там». Воланд, таким образом, не просто сообщает им некое новое знание, он щедро дарит им это знание, делает его их неотъемлемой собственностью. Отныне и навсегда они уже не смогут, даже при всём желании, сказать, что они ничего не знали, что их не предупреждали. Они, как говорится, предупреждены, и это обстоятельство снимает с него, Воланда, всякую ответственность. Но в данном, конкретном случае известная поговорка «предупреждён — значит, вооружён» не работает. В данном случае быть предупреждённым означает быть автоматически приговорённым, обречённым на гибель. Обладание истиной, пусть даже самой страшной, оказывается для этих людей смертельным, несовместимым с жизнью. Знание становится не спасением, а проклятием.

          Эта короткая, но ёмкая фраза самым непосредственным образом перекликается с известным евангельским изречением «Имеющий уши слышать, да слышит». Но здесь, в романе Булгакова, ситуация парадоксальным образом перевёрнута: имейте в виду, запомните это, потому что скоро вам это знание очень пригодится. Им, литераторам, это страшное знание понадобится для того, чтобы хоть как-то осмыслить собственную, уже неотвратимую гибель. Берлиоз, услышав из уст дьявола утверждение о реальности Иисуса Христа, через миг и сам предстанет перед судом той самой вечности, которую он так упорно отрицал. Вся трагическая ирония его судьбы заключается в том, что закоренелому атеисту придётся воочию убедиться в существовании духовного мира. Но этот бесценный опыт будет уже посмертным опытом, который, увы, ничего не сможет изменить в его участи. Воланд, по своему обыкновению, даёт ему последний шанс на покаяние и спасение, но Берлиоз им не пользуется. Гордость собственного ума, непомерное тщеславие оказываются в нём сильнее даже страха перед лицом неминуемой смерти. 

          Интонационно, если представить себе эту сцену, фраза «Имейте в виду» должна произноситься с особым нажимом, с ударением практически на каждом слове. «Имей-те в ви-ду» — словно бы по слогам, специально для особо непонятливых и туго соображающих учеников. Воланд, как тонкий психолог, уже давно и хорошо понял, с кем именно он имеет дело в данный момент. Он прекрасно знает, что Берлиоз упрям, самоуверен и не привык отказываться от своих убеждений. Поэтому он и говорит с ним намеренно подчёркнуто, почти наставительно, настаивая на своём, как с неразумным ребёнком. Но для любого ребёнка такой наставительный, менторский тон является последним предупреждением перед неминуемым суровым наказанием. И это наказание, как мы знаем, последует незамедлительно, буквально через несколько минут. Оно будет строго соответствовать тяжести совершённого проступка — упорному, сознательному неверию в очевидное. Это тон учителя, который знает, что ученик провалит экзамен.

         Эта ёмкая фраза играет в структуре диалога роль своеобразного пограничного столба, отделяющего всё последующее от предыдущего разговора. Она стоит, как незыблемый пограничный знак, между суетной, мирской беседой и высоким, божественным откровением. Всё, что было сказано до неё, может считаться лишь пустой, никчёмной болтовнёй, не стоящей внимания. Всё, что последует за ней, является истиной в самой последней, высшей инстанции. Воланд, как и подобает настоящему профессору, в совершенстве владеет искусством расставлять нужные акценты в своей речи. Он, несомненно, знает, где находится главное, а где — лишь второстепенное, проходное. Сейчас он наконец-то переходит к самому главному в своём повествовании. И этим главным является для него утверждение неоспоримого факта бытия Божия. Этим утверждением он ставит точку в их споре.

          Итак, формула «Имейте в виду» является тем самым магическим ключом, который отпирает дверь в мир сокровенной, абсолютной истины. Без этого предваряющего ключа последующие слова Воланда могли бы быть восприняты как ни к чему не обязывающее частное мнение. С ним же они приобретают статус истины, не требующей никаких дополнительных доказательств и обоснований. Воланд в данном случае не доказывает свою правоту, как это делал бы обычный учёный, он её властно утверждает. Он не вступает в бессмысленный спор с атеистами, он просто приказывает им верить. Берлиоз и Бездомный в этот момент стоят на самом пороге этой мучительной, но спасительной веры. Но перешагнут ли они через этот высокий порог, смогут ли отречься от своего прошлого? Следующая, финальная фраза этого драматического диалога решит для них всё. И она будет произнесена.
         

          Часть 11. …что Иисус существовал: Удар по самому больному


          Это предельно краткое, почти афористичное утверждение является той самой квинтэссенцией, тем самым итогом всего затянувшегося спора, который шёл на протяжении всей первой главы. Берлиоз потратил столько красноречия и эрудиции, доказывая прямо противоположное, ссылаясь на непререкаемые научные авторитеты. И вот появляется некий человек (или, как выяснится позже, совсем не человек), который одним махом, одной фразой перечёркивает все его труды. Он спокойно и уверенно говорит: Иисус был, и точка, никаких обсуждений. Никаких пространных доказательств, никаких ссылок на Тацита или Иосифа Флавия, ничего подобного. Простое, даже несколько обыденное утверждение, идущее, однако, от личного, абсолютного знания очевидца. Для самоуверенного Берлиоза это самое настоящее интеллектуальное поражение, нокаут, от которого он уже не сможет оправиться. Он не в силах ничего ответить, потому что спорить с этим утверждением на том уровне, на котором оно сделано, просто невозможно и бессмысленно. Это не аргумент в споре, а приговор, вынесенный высшей инстанцией.       

          Булгаков в этом важнейшем месте намеренно и сознательно не употребляет церковное слово «Христос», а использует его простое человеческое имя — Иисус. Это простое имя звучит гораздо более по-человечески, более исторично, менее сакрально, чем официальный титул. Оно неизбежно отсылает нас не к церковному догмату, а к реальной, некогда жившей на земле личности. Воланд, как мы уже догадываемся, говорит о человеке, которого он, возможно, знал лично, с которым встречался две тысячи лет назад. Для него этот самый Иисус является таким же историческим персонажем, как, скажем, прокуратор Иудеи Понтий Пилат. Он, по его собственным словам, был непосредственным свидетелем его короткой жизни и его мучительной смерти на кресте. Поэтому он и говорит с такой удивительной, нечеловеческой уверенностью, не требующей доказательств. И эта его абсолютная уверенность невольно передаётся и нам, благодарным читателям. Для Воланда это не вопрос веры, а вопрос факта, засвидетельствованного лично.       

          Само по себе утверждение о реальном существовании Иисуса Христа, вложенное в уста сатаны, является разительным, вопиющим парадоксом. Казалось бы, кому, как не дьяволу, врагу рода человеческого, выгоднее всего отрицать существование Сына Божия? Но Воланд, как это неоднократно подчёркивается в романе, является частью той великой силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо. Он, как это ни странно, вынужден признать неоспоримую истину, даже если эта истина ему самому глубоко враждебна. Это обстоятельство делает его литературный образ гораздо более сложным, объёмным и даже трагическим, чем просто образ злодея. Он, как выясняется, отнюдь не является лжецом по своей природе, он — искусный искуситель, и это разные вещи. Лгать и искушать — это далеко не одно и то же, как может показаться на первый взгляд. Воланд, если внимательно присмотреться, никогда не лжёт прямо, он лишь показывает людям правду с той стороны, с какой им её видеть не полезно. Этот парадокс — ключ к пониманию всей его фигуры.

          Для Берлиоза, для всей его системы взглядов, это короткое утверждение звучит как суровый, не подлежащий обжалованию приговор. Вся его сознательная жизнь, все его многолетние труды как редактора авторитетного атеистического журнала — всё это мгновенно оказывается под сокрушительным ударом. Если Иисус всё-таки существовал на самом деле, значит, возможна и вся остальная, религиозная картина мира, которую он так яростно отрицает. Значит, вполне возможен и сам Бог, и его извечный противник дьявол, и загробная жизнь, и многое другое. Значит, и его собственная, столь нелепая смерть под колёсами трамвая — отнюдь не досадная случайность, а закономерное, справедливое возмездие. Берлиоз, безусловно, подсознательно ощущает всю эту чудовищную логику, но упорно отказывается признать её. Его мощный, тренированный разум попросту блокирует эту крамольную мысль как совершенно недопустимую и опасную. Это и есть его последний, отчаянный акт самообороны перед лицом неминуемой, уже неотвратимой гибели. Его разум восстаёт против истины, и это восстание стоит ему жизни.
         
          Глагол «существовал» выбран в этой фразе необычайно точно и выразительно, он несёт огромную смысловую нагрузку. Он говорит исключительно о факте, о событии бытия, о реальности некого лица, а не о вере в него. Можно, как известно, верить или не верить в божественную природу Иисуса, в его чудесное рождение и воскресение. Но сам факт его существования как обычного человека, по непоколебимому убеждению Воланда, является неоспоримым. Тем самым весь спор переводится из чисто теологической, умозрительной плоскости в плоскость историческую, фактологическую. Но для такого убеждённого атеиста, как Берлиоз, история и теология на самом деле неразрывно связаны в его сознании. Он отрицает Христа именно на том основании, что его, по его мнению, просто не было на свете. Воланд же утверждает, что он, несомненно, был, и этого одного ему достаточно для полной победы в споре. Он наносит удар в самое сердце берлиозовской системы аргументов.

          Это важнейшее утверждение помещено автором в самый конец первой главы, создавая тем самым мощнейший эффект недосказанности, так называемый эффект обрыва. Читатель, сгорая от любопытства, переворачивает страницу и немедленно попадает прямо во вторую главу, которая называется «Понтий Пилат». Тем самым Булгаков даёт своему читателю немедленное, наглядное и исчерпывающее подтверждение только что прозвучавших слов Воланда. Мы, читатели, своими собственными глазами видим допрос Иешуа Га-Ноцри, его пронзительный разговор с прокуратором. Никаких сомнений после прочтения этой главы уже не остаётся: Воланд, кто бы он ни был, сказал сущую правду. Сама гениальная композиция романа, его построение служит в данном случае убедительным доказательством его слов. Этот уникальный литературный приём становится одновременно и сильнейшим теологическим аргументом. Булгаков с неподражаемым мастерством соединяет здесь форму и содержание в неразрывное целое. Роман внутри романа служит доказательством истинности слов сатаны.

          Для молодого поэта Ивана Бездомного это сногсшибательное утверждение становится началом его долгого и мучительного пути если не к вере, то, по крайней мере, к её мучительному поиску. Он, в отличие от своего старшего товарища, не является таким законченным, закоренелым догматиком. В нём, как в поэте, живёт та необходимая чуткость, та способность удивляться и сомневаться, которой лишён Берлиоз. Поэтому именно он, а не опытный редактор, сможет пережить эту страшную встречу и выйти из неё внутренне преображённым. Для него пророческие слова Воланда станут тем малым семенем, которое упадёт на благодатную, подготовленную почву. Он будет мучительно терзаться этим вопросом, писать бессвязные заявления в милицию, а потом, в финале, станет уважаемым профессором-историком. Так самая настоящая правда, сказанная устами дьявола, парадоксальным образом приводит человека к Богу. Ещё один удивительный парадокс, на которых и построен весь булгаковский роман. Семя, брошенное сатаной, прорастает в душе поэта верой.

          Итак, финальная часть нашей пространной цитаты представляет собой утверждение абсолютной, не требующей никаких доказательств истины. Истины, которая самым неожиданным образом звучит из уст Князя Тьмы, извечного противника этой самой истины. Она в одно мгновение переворачивает всё, во что так свято и искренне верили герои, всю их систему ценностей. Она широко распахивает дверь в совершенно иной, доселе неведомый им мир, полный тайн и чудес. Она запускает тот гигантский механизм действия, который будет работать на протяжении всего романа. Без этого краткого утверждения не было бы ни знаменитого рассказа о Понтии Пилате, ни трогательной истории Мастера и Маргариты. Оно, без сомнения, является смысловым и композиционным центром не только первой главы, но и, пожалуй, всего романа в целом. Мы, вслед за нашими героями, принимаем этот трудный вызов и отправляемся в увлекательное путешествие по страницам этой великой, бессмертной книги. Это утверждение — краеугольный камень всего здания романа.
   

          Часть 12. Глазами прозревшими: Итог пристального чтения

         
          Теперь, когда мы шаг за шагом прошли по всем словам и буквам этого небольшого, но такого ёмкого отрывка, мы видим и понимаем его совершенно иначе. Мы начинаем отчётливо понимать, что за каждым, самым простым и привычным словом здесь скрывается целая бездна глубинных, потаённых смыслов. Короткое восклицание «А-а! Вы историк?» — это уже не просто наивный вопрос, а настоящий крик отчаяния тонущего человека, хватающегося за соломинку. Обстоятельство «с большим облегчением» — это уже не просто мимолётная деталь, а безжалостный, точный психологический диагноз, поставленный автором. Лаконичный ответ «Я — историк» — это уже не просто информация, а самый настоящий приговор, вынесенный самоуверенному редактору. Странное выражение «ни к селу ни к городу» — это уже не просто речевая неловкость, а излюбленный метод Воланда. А зловещее пророчество об «интересной истории» — это уже не пустая шутка, а страшная, неумолимая правда. Каждое отдельное слово в этом отрывке теперь сияет для нас множеством невиданных ранее граней. Мы научились видеть текст в его объёмности и многомерности.

          Мы теперь отчётливо видим и понимаем всю глубину того трагического самообмана, жертвой которого стал несчастный Берлиоз. Он, как слепой котёнок, хватается за призрачную соломинку, за слово «историк», чтобы только не утонуть в безбрежном море мистики. Но эта спасительная, как ему кажется, соломинка на поверку оказывается тяжёлым, как чугун, якорем, который неумолимо тянет его на самое дно. Его показное, внешнее уважение к высокому учёному званию оборачивается, по сути дела, настоящим идолопоклонничеством, поклонением ложному кумиру. Он поклоняется не стремлению к истине, а пустому, ничего не значащему титулу, красивой этикетке. И этот ложный кумир, которому он так легко поклоняется, его в конечном счёте и губит, ибо нет ничего опаснее ложных богов. Трагедия Берлиоза, трагедия умного и образованного человека, заключается в том, что он слишком доверяет словам и титулам. Он начисто забывает простую истину, что за любыми словами может скрываться бездонная пропасть, готовая поглотить доверчивого. Его самообман — это плата за его духовную слепоту.

          Мы теперь начинаем гораздо глубже понимать и сложную, многогранную природу самого Воланда, этого загадочного персонажа. Он предстаёт перед нами не просто как дьявол-искуситель из средневековых легенд, а как хрустальное зеркало, в котором отражаются сокровенные желания человека. Берлиоз отчаянно желал видеть перед собой безопасного коллегу-историка — и Воланд с готовностью принял этот образ. Берлиоз всю жизнь жаждал неопровержимых доказательств — и Воланд дал ему утверждение, не требующее никаких доказательств. Воланд, как мы теперь понимаем, всегда даёт человеку именно то, о чём тот просит, но в самом ужасном, гипертрофированном виде. Он с готовностью исполняет самые заветные желания, чтобы воочию показать человеку всю их тщету и ничтожество. Его показная «историчность», его учёный вид — это тончайшая, изощрённая насмешка над всей человеческой наукой. Он сам — живая, пульсирующая история, перед лицом которой все учёные фолианты — лишь бледная, жалкая тень. Он не лжёт, он лишь отражает, и это отражение губительно.

          Мы, наконец, начинаем полностью осознавать ту огромную роль, которую этот небольшой отрывок играет во всей сложной структуре романа. Это не просто рядовая сцена, не просто очередной диалог персонажей, это самые настоящие врата. Именно через эти распахнутые настежь врата мы, читатели, входим в удивительный, ни на что не похожий мир булгаковского текста. За этими вратами нас с нетерпением ждут и суровый Понтий Пилат, и кроткий Иешуа Га-Ноцри, и несчастный Мастер, и его верная Маргарита. За этими вратами нас ожидают извечные, неразрешимые вопросы трусости и подвига, веры и безверия, света и тьмы. Золотым ключом к этим вратам является именно то самое утверждение, что Иисус на самом деле существовал. Приняв это утверждение как необходимое условие художественной игры, мы принимаем и весь роман целиком. Мы соглашаемся смотреть на окружающий мир именно глазами Булгакова, а его мир — это мир, где всегда возможно чудо. Эти врата ведут нас в бесконечность.

          Избранный нами метод пристального, медленного чтения позволил нам воочию увидеть, как из мельчайших, почти незаметных деталей складывается грандиозная картина мироздания. Каждый, даже самый незначительный, знак препинания, каждый союз, каждое отдельное слово у такого мастера, как Булгаков, работают на общий смысл. Простая конструкция «и редактор и поэт» — это не просто безликое перечисление, а указание на общность их трагической судьбы. Выразительный глагол «прошептал» — это не просто способ речевого общения, а способ существования великой тайны. Бытовое выражение «имейте в виду» — это не просто речевой оборот, а настоящее магическое заклинание. Мы научились, благодаря нашему анализу, читать не только то, что написано на поверхности, но и то, что скрыто между строк. Мы стали именно теми вдумчивыми, благодарными читателями, на которых и рассчитывал великий автор. Теперь роман открывается нам с совершенно новой, неизведанной доселе стороны, обещая новые открытия. Каждая деталь обретает вес и значение.

          Мы видим теперь, с каким непревзойдённым мастерством Булгаков играет со своим читателем, ведёт его за собой по лабиринтам сюжета. Он то пугает нас до полусмерти появлением прозрачного гражданина в клетчатом, то смешит нелепой, простонародной фразой. Он то погружает нас в глубины отвлечённого философского спора о бытии Божием, то заставляет замереть от ужаса перед лицом смерти. Он, вне всякого сомнения, великий режиссёр, умело и властно управляющий нашими эмоциями и переживаниями. Мы, как и бедные литераторы на скамейке, попадаем под его неодолимый художественный гипноз. Но, в отличие от них, мы, читатели, остаёмся живы и невредимы и можем в полной мере наслаждаться этим гипнозом. Мы имеем счастливую возможность перечитывать роман снова и снова, открывая в нём всё новые и новые, не замеченные ранее грани. В этом и заключается подлинное бессмертие большой, настоящей литературы. Оно дарит нам вечную жизнь в диалоге с автором.

          Возвращаясь сейчас, в финале нашей лекции, к самому началу, к названию первой главы романа, мы начинаем понимать всю глубину её трагической иронии. «Никогда не разговаривайте с неизвестными» — это звучит как грозное предупреждение, но оно, увы, уже запоздало. Берлиоз уже успел вступить в разговор с неизвестным, и это роковое обстоятельство решило всю его дальнейшую судьбу. Но это важное предупреждение обращено автором не столько к его героям, сколько к нам, его благодарным читателям. Булгаков всеми силами предостерегает нас от излишней, губительной самоуверенности собственного разума. Он снова и снова напоминает нам, что окружающий мир гораздо сложнее, таинственнее и многограннее, чем нам кажется. Он на протяжении всего романа учит нас подлинному смирению перед лицом непостижимого, великого и вечного. И в этом, без сомнения, заключается один из главных нравственных уроков его бессмертного творения. Этот урок — смирение перед тайной бытия.

          Итак, наша сегодняшняя лекция, посвящённая пятьдесят седьмому фрагменту, подходит к своему завершению, но разговор о великом романе только начинается. Мы с вами подробно разобрали лишь несколько строк из самой первой главы, а сколько ещё интереснейшего материала впереди! Каждая последующая глава, каждая фраза этого гениального текста требует такого же внимательного, любовного, пристального чтения. «Мастер и Маргарита» — это именно та книга, которую можно и нужно перечитывать в течение всей своей жизни. И каждое новое, очередное прочтение будет непременно открывать в ней что-то новое, ранее не замеченное. Мы сейчас мысленно покидаем Патриаршие пруды, расстаёмся с их обитателями, но в наших ушах ещё долго будет звучать этот тихий шёпот Воланда. «Имейте в виду, что Иисус существовал», — напоминает он нам на прощание. И мы обязательно будем это иметь в виду, отправляясь в дальнейшее, увлекательнейшее путешествие по страницам этого бессмертного, великого романа. Этот шёпот останется с нами как путеводная нить.
         

          Заключение
         

          На протяжении всей нашей сегодняшней лекции мы последовательно двигались от чисто внешнего, поверхностного восприятия текста к его глубинным, внутренним смыслам. Мы начали наше исследование с наивного взгляда неподготовленного читателя и закончили его глубоким, всесторонним филологическим анализом. Мы воочию убедились, как самая простая, казалось бы, фраза может быть чрезвычайно многослойной и многозначной. Мы поняли, что подлинное чтение — это нелёгкий, кропотливый труд, требующий полной отдачи душевных сил. Булгаков, как никто другой, учит нас именно такому — медленному, вдумчивому и чрезвычайно внимательному чтению. Он на дух не переносит поверхностного, скользящего по верхам взгляда, он требует полного проникновения в ткань текста. И если мы, читатели, оказываемся готовы к этому, он щедро награждает нас сторицей, открывая новые миры. Мы покидаем сегодня лекцию, несомненно, обогащённые новым, более глубоким пониманием этого удивительного произведения. Этот труд окупается сторицей, открывая перед нами новые горизонты.

          Подробно разобранный нами сегодня небольшой отрывок является своего рода микромоделью, маленьким слепком всего огромного и сложного романа. В нём, как в капле чистой воды, с удивительной полнотой отражаются все основные, магистральные темы «Мастера и Маргариты». Здесь мы находим и извечную тему интеллектуальной гордыни, губящей человека, и тему трусости, и вечную тему поиска истины. Здесь перед нами предстаёт и драматическое столкновение земного, преходящего и небесного, вечного начал. Здесь же перед нами возникает и сложнейшая, неоднозначная фигура дьявола, которая будет так подробно раскрыта в дальнейшем. Здесь же содержится и первый, пока ещё смутный намёк на евангельскую историю, которая развернётся перед нами во второй главе. Этот небольшой отрывок, без всякого преувеличения, является самым настоящим ключом ко всему роману в целом. Поняв его до конца, мы сможем понять очень многое и в последующих главах. Он — как геном, в котором закодирован весь будущий организм романа.   

          Мы также имели возможность лишний раз убедиться в поразительной, ни с чем не сравнимой гениальности Булгакова как мастера художественного слова и стилиста. Каждое отдельное слово в его прозе находится на своём, единственно возможном месте, каждое — необходимо и незаменимо. Он работает с русским языком с таким филигранным мастерством, с каким искусный ювелир работает с драгоценными камнями. Его зрелая проза необычайно музыкальна, ритмически организована и полна мощной внутренней энергии. Читать Булгакова — это огромное интеллектуальное и эстетическое наслаждение, доступное далеко не каждому. Мы сегодня на протяжении нескольких часов пытались овладеть этим непростым искусством медленного, вдумчивого чтения. Будем надеяться, что это нам хотя бы отчасти удалось и опыт наш был не напрасен. В любом случае, мы сделали сегодня ещё один важный, ответственный шаг на этом бесконечном пути постижения классики. Этот шаг приблизил нас к пониманию гения.

          Впереди нас, в следующих лекциях, ожидает ещё много увлекательнейших открытий и неожиданных встреч. Мы будем самым подробным образом говорить и о трагической фигуре Понтия Пилата, и о несчастном Мастере, и о его верной, бесстрашной Маргарите. Мы будем внимательно разбирать знаменитые сцены великого бала у сатаны, захватывающего полёта и финального, щемящего прощения. Но сегодняшняя, пятьдесят седьмая, лекция была для всех нас совершенно особенной, ни на что не похожей. Мы сегодня впервые лицом к лицу встретились с Воландом на тех самых Патриарших прудах, в знойном майском вечере. Мы своими ушами услышали его леденящий душу шёпот, обращённый к доверчивым литераторам. Мы вместе с ними приняли его нелёгкий, но неизбежный вызов, брошенный человеческому самоуверенному разуму. И теперь мы внутренне готовы идти дальше, в тот удивительный мир, где рукописи не горят, а любовь и истина в конечном счёте торжествуют над страхом и самой смертью. Этот вызов принят, и мы вступаем в мир, где возможно всё.


Рецензии