Глава 11. Ценность мужского разговора

Глава 11. Ценность мужского разговора.

Дождь над Дворцовой набережной струился, как сама вечность, пролившаяся на гранит и воду. Он падал неспешно, с какой-то торжественной ленцой, будто знал, что никуда не надо спешить — город никуда не денется, Нева никуда не утечет, а люди будут стоять под его каплями, думая о своем. Рио шел вдоль парапета, не замечая, что промок до нитки. Вода стекала по лицу, смешиваясь с тем, что давно уже не было слезами, а просто влагой, соленой от усталости. Он остановился напротив Эрмитажа, и ему показалось, что величественные стены дышат той же сыростью, что и он, — вековой, петербургской, вечной.

Дождь в Салале был другим. Там он приходил внезапно, как наказание или как чудо. Ливень обрушивался на пустыню, превращая пыль в грязь, и через час все высыхало, только запах влажной земли напоминал о том, что небо помнит о людях. Здесь дождь не проходил — он оставался, пропитывал камни, стены, души. Он был как фон, на котором разворачивается жизнь, — серый, неизменный, убаюкивающий. Рио вдруг понял, что этот дождь не давит, не угнетает. Он просто есть. Как факт. Как дыхание. Как напоминание о том, что все проходит, а вода остается.

Каждая капля, ударяясь о гранит, рождала мысль. О прошлом, о будущем, о том, что будет завтра. Рио вспомнил лица тех, с кем работал в Салале, — они расплывались, как отражения в луже, в которую падают капли. Ни одного четкого образа. Только размытые пятна. И этот дождь, питерский, медленный, смывал последние следы той жизни, оставляя чистое, готовое к новому. Он шел дальше, и ему казалось, что город провожает его взглядом миллионов окон, за каждым из которых — своя драма, своя боль, своя радость. Но сейчас, под этим дождем, все они были равны. Равны перед вечностью, перед Невой, перед этим серым небом.

У аптеки с красным крестом он свернул в переулок. Там, в полуподвале, горел тусклый свет — бар «Хищник» встречал своих. Рио спустился по мокрым ступеням, толкнул дверь и вошел. Теплый, спертый воздух ударил в лицо, смешиваясь с запахом кофе, выпечки и чего-то еще, неуловимого, что бывает только в местах, где люди собираются не для веселья, а для того, чтобы побыть вместе. Его ждали. Он знал это.

Тишина после его слов была иной. Не тягостной, а очищающей, как небо после грозы. Выговорив свою горечь, Рио как будто выплеснул за борт балласт, и теперь его корабль, хоть и израненный, мог двигаться дальше — легче, с горьким, но принятым знанием.

Ржевский откинулся на спинку стула, потер переносицу. Его глаза, обычно циничные, сейчас смотрели с какой-то усталой мудростью.
— Ты знаешь, — сказал он, — говорят, что мужской разговор — это когда обсуждают политику, футбол или машины. Чушь. Настоящий мужской разговор — это когда можно молчать полчаса, а потом сказать одну фразу, и она перевернет все. Или когда можно говорить о боли, и тебя не назовут слабаком. Вот это — ценность. Этому не научиться в университетах.

Ржевский первым нарушил это молчание. Он откинулся на спинку стула и хрипло рассмеялся, но в этом смехе не было насмешки. Было странное уважение.
— Вот теперь из тебя вышел настоящий мужской разговор! Без соплей. «Закопать и уйти». Классика жанра. Этому в окопах не учат, это там рождается. Выпьем за это. За умение закапывать мертвых, чтобы они не встали и не пошли за тобой.

Он налил всем. Даже куклам. Даже Мессиру Баэлю. Поднял свой стакан.
— За выжженные поля! За то, что они остаются позади! И за те редкие оазисы, что встречаются на пути! За «Хищник» — наш очередной оазис!

Калдиночка, которая обычно молчала, вдруг подала голос:
— Знаешь, Рио, в каждом из нас есть такое поле. Мы его то возделываем, то забрасываем. Но важно не то, что на нем выросло, а то, что мы умеем его покидать. Не оставаться в пепле. Идти дальше. Искать воду. Искать свет. Ты сегодня ушел из своего пепла. Это главное.

Выпили. Молча. Горьковатый напиток обжигал горло, но на этот раз горечь была своя, родная, обжигающая ложь во спасение.

И тогда Рита, ее фарфоровое лицо вдруг ожило хитрой, почти озорной улыбкой, посмотрела на Лизу.
— А знаешь, чего сейчас не хватает? Не хватает… наглости. Чтобы плюнуть на все это. На Салалу, на лица, на пустоту. Вспомнить, что мы живы. И что у нас есть это. Здесь. И сейчас.

— Плюнуть — это не значит забыть, — добавила Калдиночка. — Плюнуть — значит перестать носить это в себе как драгоценность. Перестать перебирать обиды, как четки. Выплюнуть — и вытереть рот. И жить дальше.

Лиза, не меняясь в лице, провела ладонью по поверхности стола, словно смахивая невидимый пепел прошлого. Ее пальцы вновь замерли в готовности.
— На каком языке будем плевать? — глухо спросила она, и голос ее, чистый, высокий, прозвучал неожиданно сильно, как первый удар колокола в тишине.

— На языке, на котором врут красивее всего, — ухмыльнулся Ржевский. — На французском.

И он затянул. Не громко, не пафосно. Словно напевал себе под нос старый, забытый шансон, который как нельзя лучше ложился на душу. В его голосе вдруг проступила та редкая искренность, которая бывает только у людей, переставших играть роли.

"Amour, caf;, et chocolat,
Voil; tout ce qui nous reste.
On a br;l; nos souvenirs
Dans le po;le de l'hiver.

Les gens sont partis, les r;ves aussi,
Il ne reste plus que cette m;lancolie.
Mais ce soir, on s'en fout, on danse sous la lune,
Sur les ruines de notre infortune."(1)

Их голоса — хриплый бас Ржевского, глубокое, грудное меццо-сопрано Риты и чистый, прозрачный, как горный ручей, сопрано Лизы — сплелись в странную, дисгармоничную, но полную жизни аккорду. Это был не триумф. Это был бунт. Бунт против тоски, против забвения, против всего, что пыталось их сломать.

Они встали. Тесное пространство между столиками стало их танцполом. Они танцевали некрасиво, угловато, как марионетки, дергаемые за нитки судьбы. Ржевский кружил Лизу в импровизированном вальсе, в котором было больше от рубки дров, чем от бального зала. Рита и Рио, обнявшись, просто раскачивались из стороны в сторону, закрыв глаза, словно пытаясь укачать свою боль. Калдиночка слегка притоптывала на месте, и ее фарфоровое лицо, освещенное тусклым светом, казалось почти живым.

— Ты чувствуешь? — прошептала Рита Рио, и в ее низком, обволакивающем голосе слышалась та особая теплота, которая бывает только у женщин, знающих цену одиночеству. — В этом танце нет правил. Нет судей. Только мы. Только эта минута. Это и есть свобода.

Рио кивнул. Он чувствовал. Впервые за долгое время он чувствовал, что не надо ничего доказывать, не надо никому улыбаться, не надо играть. Можно просто быть. Быть здесь, с этими странными, чужими, но такими родными людьми.

Это был танец побежденных, которые не признали себя побежденными. Танец на развалинах.

А потом ритм неожиданно сменился. Его задал Мессир Баэль. Он не запел. Он начал читать. Монотонно, отрывисто, как машинка, накладывая слова на все тот же примитивный, набивающий оскомину бит, что отбивала когда-то Лиза, но сейчас в баре было тихо, и слова падали в эту тишину, как камни в глубокий колодец. Он читал на немецком, и это был уже не шансон, а беспощадный рэп. Рэп философа с обочины мира.

(Мотив: сухой, механический ритм дождя за окном. Голос — монотонный, нарочито лишенный эмоций, как диктор, зачитывающий приговор)

"Also sprach der alte Kant am Tresen voller Scherben
Die Pflicht ist Pflicht. Man muss auch seine Niederlagen beerben.
Der kategorische Imperativ des ;berlebens:
Steh auf. Geh weiter. Atme. Iss. Vergiss. Und lerne lieben.

Nicht die Menschen. Nicht die Orte. Sondern den kurzen Augenblick,
Wo die Maske f;llt. Und du siehst: auch der andere ist nur ein St;ck
Eines gro;en, kaputten Puzzles namens «Erfahrung».
Und deine Aufgabe ist nicht, es zu l;sen. Sondern zu ertragen.

Du kommst rein. Du siehst den Dreck. Du siehst das falsche Spiel.
Du hast zwei Optionen: werden, wie sie. Oder bleiben, der du bist.
Die Wahl ist einfach. Die Execution — die H;lle.
Doch am Ende stehst du da. Mit deiner leeren, reinen Schale.

Das ist der Deal. Das ist der Lohn. Das ist der reine Klang
Des Herzens, das nicht mehr bricht. Es klirrt nur, wie Glas.
Es ist dein Schatz. Dein schwarzer Obelisk. Dein «Ich».
Und alles andere — nur Gesindel und Gewimmel. Vergiss.» (2)

Он закончил. В зале стояла абсолютная тишина. Даже дождь за окном перестал стучать. Казалось, сам мир замер, впечатленный этой ледяной, стальной правдой, высказанной в ритме уличного рэпа.

Потом Ржевский медленно, тяжело хлопнул в ладоши. Один раз. Два. Это не были аплодисменты. Это был салют. Салют тому, что нельзя было опровергнуть.

— Мессир, — сказал он, покачивая головой, — вы только что перевели Канта на язык городских окраин. И это звучит убедительнее всех университетских лекций.

Лиза задумчиво посмотрела на свои руки.
— Интересно, — тихо сказала она, и ее сопрано прозвучало мягко, как отдаленный звон колокольчика. — Этот ритм… он везде. В дожде, в шагах, в биении сердца. Мы просто не всегда его слышим.

Рио вытер лицо ладонью. Он не плакал. Он смеялся. Тихо, с надрывом, но смеялся.
— Боже, — прошептал он. — Это был самый циничный и самый честный рэп за всю историю человечества. Спасибо, Мессир.

— Не за что, — отозвался Баэль. — Слова — это только мост. Главное — по ту сторону.

Они снова сели за стол. Музыка кончилась. Танец закончился. Магия ночи начинала рассеиваться, уступая место утренней серой реальности. Но что-то изменилось. Горечь Рио не исчезла, но она перестала быть ядом. Она стала просто фактом. Как шрам. Как дата в календаре.

— Знаешь, Рио, — сказала Калдиночка, глядя на него своими стеклянными глазами, в которых отражался свет лампы, — теперь ты стал чуточку другим. Ты прошел через то, что многие проходят, но не все выходят. Ты вышел. И это твой главный трофей. Не деньги, не связи, не опыт — а вот это знание: что ты можешь пройти через пустоту и остаться собой.

Они допивали свои напитки, когда в дверь «Хищника» вошел первый утренний свет — грязно-серый, безразличный. Он заливал помещение, делая его убогим и потертым. Но это уже не имело значения.

Они сидели вместе — поручик и певица, куклы и юноша, старый доктор душ. Они были разными осколками, собранными в одну причудливую мозаику этой ночью. И каждый унес с собой свою боль, свою правду, свой кусок общего опыта.

Рио посмотрел в окно. Красный крест уже почти не был виден в утренней дымке.
— Ладно, — сказал он, поднимаясь. — Пора. Пора закопать мертвых и идти дальше.

Ржевский кивнул.
— Помни: когда закапываешь, не ставь памятник. Не возвращайся на могилу. Просто иди. Ищи свои оазисы. Они есть. Мы — один из них. Будут и другие.

— Спасибо вам, — тихо сказал Рио, обводя взглядом всех. — За эту ночь. За эту правду. За то, что вы есть.

— Иди, — сказала Лиза, и в ее высоком, чистом голосе прозвучало что-то похожее на материнскую нежность. — И не забывай: тишина тоже бывает разной. Иногда она — лучший собеседник.

Он вышел первым. Не оглядываясь. За ним потянулись остальные. Они расходились по своим одиночествам, но теперь в этих одиночествах было чуть меньше тяжести. Потому что они знали — где-то там, в огромном городе, есть другие такие же одинокие души, с таким же выжженным полем внутри. И это знание было слабым, но светом в надвигающемся утре.

Рита на прощание помахала рукой, и ее меццо-сопрано тихо пропело несколько нот — прощальная колыбельная уходящей ночи. Калдиночка чуть склонила голову. Ржевский поднял вверх большой палец. Лиза просто смотрела вслед, и в ее глазах отражался серый утренний свет.

А внутри «Хищника» пахло чаем, шоколадом, чуть-чуть терпким напитком и вечной петербургской сыростью. И тишиной после ушедших гостей. Тишиной, в которой навсегда повисли отзвуки французской песни и немецкого рэпа — странный реквием по всем потерянным битвам и всем маленьким, никем не замеченным победам.

За окном снова зашумел дождь. Но теперь он звучал иначе — не как плач, а как тихая, убаюкивающая колыбельная для города, который просыпался после долгой, трудной ночи.

Ржевский стоял у двери, глядя на струи воды, стекающие по стеклу. Дождь для него всегда был напоминанием о тех, кто не вернулся. О тех, с кем он сидел в окопах, пил воду из одной фляги, делил последний кусок хлеба. Капли падали, и в каждой ему виделись лица — молодые, старые, чужие, свои. Но сегодня впервые за долгое время он не чувствовал вины. Только благодарность. За то, что жив. За то, что может стоять здесь, смотреть на дождь и помнить. Дождь приносил ему память. И этого было достаточно.

Лиза вышла последней. Она остановилась под козырьком, подставила ладонь под капли. Для нее дождь был голосом. Каждая капля — нота. Сегодняшняя ночь звучала в ней сложной, многоголосой симфонией — бас Ржевского, меццо Риты, шепот кукол, стальной ритм Баэля. И дождь подхватывал эту музыку, уносил ее в город, чтобы завтра, может быть, кто-то другой услышал ее в своем окне. Дождь приносил ей песню. Ту, которую можно спеть только одной — и при этом знать, что тебя слышат.

Рита, сидя в такси, смотрела в запотевшее окно. Дождь размывал огни, превращая город в акварельный рисунок. Для нее дождь был сценой. На этой сцене сегодня сыграли самую честную пьесу в ее жизни. Без грима, без света, без зрителей. Только живые души, обнаженные до самой сути. И теперь, когда занавес опустился, дождь смывал грим, оставляя чистое лицо — ее собственное, уставшее, но счастливое. Дождь приносил ей очищение.

Калдиночка осталась в баре. Она сидела неподвижно, слушая, как капли барабанят по крыше. Для нее, куклы, дождь был единственной нитью, связывающей с миром живых. Он стучал, и ей казалось, что это пульс — большой, городской, настоящий. Она не чувствовала холода, не чувствовала сырости, но слышала. Слышала, как дождь поет о том, что время идет, что люди уходят и приходят, что истории продолжаются. Дождь приносил ей ритм. Ритм, под который можно жить даже в фарфоровом теле.

Баэль стоял в тени арки, глядя на пустую набережную. Дождь для него не имел значения. Он видел слишком много дождей — над Иерусалимом, над Римом, над Вавилоном. Капли падали, и за каждой стояла вечность. Но сегодняшний дождь был особенным. Он пах людьми. Их горечью, их надеждой, их смехом. И в этом запахе было что-то, что даже древний демон не мог объяснить. Может быть, это и есть то самое «lieben», о котором он говорил в своем рэпе. Дождь приносил ему загадку. И это было хорошо.

И где-то там, в этом городе, шёл Рио, подставляя лицо каплям, и улыбался. Впервые за долгое время — улыбался по-настоящему. Для него дождь был просто водой. Но вода эта смывала пыль Салалы, грязь чужих улыбок, тяжесть пустых обещаний. Он чувствовал, как внутри прорастает что-то новое — не трава даже, а просто зеленая, живая надежда. Дождь приносил ему будущее. И этого было достаточно, чтобы идти дальше.

Примечания:
(1) перевод с французского:


Любовь, и кофе, и шоколад —
Вот всё, что нам с тобою осталось.
Сожгли мы воспоминанья подряд
В печи, где зима согревалась.

Люди ушли, и сны позади,
Осталась одна меланхолия.
Но нам всё равно — танцуй и гляди,
Как светит луна над юдолью.

Мы будем смеяться и петь в тишине
На руинах нашей печали.
Пусть всё сгорело, но мы при луне
С тобою это встречали.

(2) Перевод с немецкого:

Так говорил старый Кант, у стойки, средь стеклянного боя:
«Долг есть долг. Наследство принимать и от поражений — тоже.
Категорический императив выживания прост:
Встал. Пошёл. Дыши. Ешь. Забудь. И учись любить — не в рост,

Не людей, не места — а краткий миг, когда маска падает с лиц,
И ты видишь: другой — лишь фрагмент, часть пазла, что называется "жизнь".
Твоя роль — не сложить его. Твоя роль — выносить этот сброд,
Эту свалку, где каждый обломок оскомину бьёт.

Ты входишь. Ты видишь грязь. Ты видишь игру без правил.
У тебя два пути: стать как они. Или — остаться, кем был.
Выбор прост. Исполнение — ад. Но в конце ты встаёшь у края
С пустой и чистой своей скорлупой. И в этом — суть, не кривлянье.

Вот твой договор. Вот твоя мзда. Вот тот первозданный звук —
Сердца, что больше не бьётся, а лишь дребезжит, как стекло.
Это клад твой. Твой чёрный обелиск. Твоё "Я". А всё вокруг —
Лишь шушера, толчея и мура. Забудь. Пронесло».


Рецензии