Маскат. Врата старого города
Самолет снижался над Маскатом, и в иллюминатор было видно, как оранжево-серые скалы обрываются прямо в бирюзовую воду Оманского залива. Солнце стояло еще высоко, хотя в Петербурге уже давно наступила глубокая ночь. Воздух за стеклом дрожал от жары, и в этом мареве город казался миражом — белые кубики домов, минареты, пальмы и везде, куда ни глянь, этот пронзительно-синий цвет моря, от которого усталые северные глаза начинали слезиться, как от боли.
В аэропорту Маската было прохладно, стерильно и очень тихо. Мраморные полы блестели так, что в них отражались люстры, похожие на гигантские капли застывшей росы. Пахло кофе с кардамоном, дорогим парфюмом и еще чем-то неуловимым — может быть, тем самым ладаном, о котором столько говорили в прошлый приезд.
Виктор Марьянович вышел из зоны прилета первым. На нем был безупречный льняной костюм кремового цвета, темные очки и, конечно, лаковые ботинки, в которых отражался потолок аэропорта. Рядом с ним, чуть касаясь его руки, шла Ирина — в легком шелковом платье цвета слоновой кости, с распущенными волосами и той особенной улыбкой, которая появляется у женщин, когда они чувствуют себя защищенными. Она оглядывалась по сторонам с любопытством путешественницы, впервые попавшей в восточную сказку.
— Боже, какой свет, — выдохнула Ирина, щурясь даже сквозь солнечные очки. — Он совсем другой, чем в Европе. Он густой, как мед.
— Это потому что он настоящий, — ответил Виктор Марьянович, бережно поправляя ее сумку на плече. — В Петербурге свет отраженный, заемный. А здесь — свой, кровный.
За ними, слегка отстав, семенил Пенкин, красный от жары и духоты, в рубашке с коротким рукавом, на которой уже проступили темные круги пота. Рядом с Пенкиным, держась за его руку, шла Катюша — в легком сарафане, с огромными солнечными очками на пол-лица, но даже сквозь темные стекла было видно, как она улыбается.
— Господи, какая жара, — простонал Пенкин, вытирая лоб платком, который через минуту уже можно было выжимать. — Виктор Марьянович, вы как будто с Северного полюса только что вышли. Неужели вам не жарко в этом костюме?
— Пеня, — ответил тот, не оборачиваясь, с легкой усмешкой в голосе, — джентльмены не потеют. Они слегка увлажняются. И потом, кондиционеры в этой стране работают превосходно. Тебе следовало бы брать пример с меня и с Ирины. Правда, дорогая?
Ирина улыбнулась и чуть крепче сжала его локоть.
— Я лучше буду просто течь, как старая батарея, — вздохнул Пенкин, безуспешно пытаясь поймать ртом струю прохладного воздуха из кондиционера. — Катюша, детка, ты как?
— Я в раю, — прошептала Катюша, не снимая очков. — Пеня, посмотри, какое небо. Оно же совсем другое. Оно тяжелое, синее, как будто его налили в чашу.
— Тяжелое, говоришь? — Пенкин поднял глаза к потолку аэропорта. — А я пока вижу только потолок. Но верю тебе на слово.
В этот момент из соседнего выхода показались еще двое. Ржевский, в безупречной летней ветровке песочного цвета, поло и аккуратных джинсах, на ногах — кожаные кеды, начищенные до мягкого блеска. Он шел, щурясь от яркого света, но в его осанке чувствовалась та особая подтянутость, которая бывает у людей, привыкших к порядку во всем. Рядом с ним, легко и свободно, ступала Лиза — в длинной светлой юбке, босая, если не считать сандалий, которые она несла в руке. Ее лицо было спокойным, почти счастливым. За руку Лиза вела игрушечного розового пса. На шее у пса был синий ошейник — простой, без всяких стразов, кожаный, с изящной металлической застежкой.
— А вот и наши, — махнул рукой Пенкин. — Ржевский! Лиза! Мы здесь!
Ржевский подошел, окинул компанию своим обычным насмешливым взглядом, но в этом взгляде сквозило что-то теплое — встреча все-таки.
— Ну, — сказал он, останавливаясь и поправляя ветровку, — компания та еще. Поручик, бизнесмен с дамой сердца, барабанщица с розовой свитой, и деспот в лаковых ботинках. Нас пропустят через границу или сразу завернут обратно?
— Ты, главное, не улыбайся, — парировал Виктор Марьянович, снимая темные очки и пряча в них усмешку. — А то подумают, что ты турист. Здесь любят серьезных людей.
— А мы откуда? — поинтересовался Ржевский, подмигивая Лизе. — Мы из Любека. Заехали в гости к старым друзьям, а потом решили — чего теряться? Раз уж мы рядом с Европой, почему бы не махнуть на Восток?
— Из Любека? — переспросил Пенкин, оживляясь. — Это где тот самый марципан делают?
— Он самый, — кивнул Ржевский. — Мы там такого наелись, что теперь до конца года на сладкое смотреть не можем.
— А мне марципан нравится, — встряла Катюша. — Вы хоть кусочек оставили?
— Для тебя, Катюша, мы всегда что-нибудь оставим, — улыбнулся Ржевский. — Хоть марципан, хоть что. И он положил несколько конфет ей на ладонь.
Последним, как всегда незаметно, из тени колонны появился Мессир Баэль. Он был в своем неизменном черном пальто, которое, казалось, не снимал никогда и нигде, даже в пятидесятиградусную жару. В руках он держал маленькую чашечку кофе, которую, судя по всему, только что взял в ресторане.
— Вы слишком шумные, — произнес он своим ровным, глубоким голосом. — В этом городе любят тишину. По крайней мере, в старом городе, куда мы направляемся. Я арендовал несколько машин. Прошу следовать за мной.
— Мессир, — Пенкин подошел поближе, с интересом разглядывая его пальто. — Вам правда не жарко? Я уже теку, как старый кран, а вы... вы как будто только что из Петербурга, из самой февральской стужи.
— Жара и холод, Пеня, — Баэль повернул к нему свое непроницаемое лицо, — понятия относительные. Для тех, кто живет долго, они становятся просто словами.
— Я бы тоже хотел так научиться, — вздохнул Пенкин.
******
Колонна из двух внедорожников двинулась по набережной Корниш. Слева тянулись белоснежные здания, справа — бирюзовая гладь залива, где покачивались на волнах традиционные арабские лодки доу с высокими, загнутыми кормами. Ветер, врывавшийся в открытые окна, был горячим и пах солью, рыбой и чем-то сладким — то ли цветами, то ли фруктами.
— Смотрите! — Катюша высунулась в окно, рискуя потерять очки. — Лодки! Они такие смешные, с загнутыми носами, как туфельки!
— Это доу, — пояснил Баэль по рации. — Традиционные арабские суда. На них веками плавали за жемчугом и специями.
— За жемчугом? — переспросила Катюша. — А сейчас тоже плавают?
— Сейчас больше для туристов, — ответил Баэль. — Но рыбаки все еще выходят в море. Традиции здесь умирают медленно.
Пенкин, сидящий рядом с водителем, обмахивался картой.
— Интересно, — пробормотал он, — а почему они не построили здесь метро? Или хотя бы побольше тени? Я, конечно, понимаю, Восток, но есть же пределы человеческим возможностям.
Водитель-оманeц, молодой парень в белоснежной кандуре, покосился на него с вежливым недоумением, но ничего не сказал.
Машины свернули в узкий проезд, и вдруг город изменился. Кончились стеклянные небоскребы и широкие проспекты, которые султан Кабус велел не строить выше пальм, предпочтя развивать столицу в горизонтали, а не в вертикали, словно боясь, что высота отдалит людей от земли, от истории, от тех корней, что питают эту древнюю культуру. Начались узкие, кривые улочки, обнесенные старыми каменными стенами песочного цвета. Эти стены, сложенные из массивных блоков, дышали жаром, накопленным за долгий день, и от них исходило то особое, глухое тепло, которое бывает только у древних камней, впитавших в себя столетия. Дорога сузилась настолько, что машины едва разъезжались, и казалось, еще немного — и стены сомкнутся над головой, как своды старинного собора. По сторонам мелькали невысокие дома с резными деревянными ставнями, коваными дверями и балконами, нависающими прямо над головой, создавая причудливую игру света и тени, в которой каждый проулок казался входом в другую эпоху.
— Старый Маскат, — произнес Баэль в рацию, сидя в первой машине. — Ворота в другую эпоху.
Они вышли из машин у крепостной стены, сложенной из массивных каменных блоков, таких древних, что, казалось, они помнят еще финикийских торговцев, что приплывали сюда за ладаном. Ворота были распахнуты, и над ними, на страже, возвышались две круглые башни — наследие португальцев, правивших здесь полтора века. Эти башни, форты Мирани и Джалали, возведенные в конце XVI столетия, стояли на скалистых утесах по обе стороны бухты, словно два молчаливых стража, уставших от вечности. Их стены, сложенные из камня и кораллового известняка, были изъедены ветрами и временем, но все еще хранили грозную стать — бойницы, узкие, как щели, смотрели на море, готовые встретить врага, который уже никогда не придет. Вокруг башен, на склонах, гнездились дома победнее, лепились друг к другу, как птенцы к матери, и от этого вся картина дышала той особенной, восточной жизнью, где величие и бедность, древность и современность переплелись в немыслимый, но прекрасный узор.
— Мирани и Джалали, — сказал Баэль, указывая на башни. — Шестнадцатый век. Португальцы построили их в 1580-х годах, когда захватили город, пытаясь контролировать торговые пути в Индию. Они думали, что это навсегда. Но в 1650 году оманцы выбили их, сломав хребет португальскому могуществу в этих водах. Башни остались. Напоминание о том, что империи проходят, а камни остаются. И еще — о том, что любое владычество временно, даже если оно кажется вечным.
— А мне нравится, — сказала Ирина, разглядывая башни. — В них есть что-то... благородное. Даже после стольких лет они не выглядят побежденными. Просто уставшими.
— Камни не знают усталости, — отозвался Баэль. — Они просто ждут. Чего — не знают и сами.
Виктор Марьянович подошел к стене, провел рукой по нагретому солнцем камню. Лаковые ботинки его блестели, отражая золотистый свет, и в этом отражении, казалось, тоже плясали тени древности.
— Интересно, — задумчиво сказал он, — сколько здесь наказаний повидали эти стены? Сколько людей прошли через эти ворота, зная, что могут не вернуться? Португальцы вешали пиратов прямо здесь, на площади. А потом оманцы вешали португальцев. Круговая порука истории. И каждый был уверен в своей правоте.
— Вы бы, Виктор Марьянович, здесь хорошо себя чувствовали, — усмехнулся Ржевский, поправляя безупречный воротник своей ветровки. — Жестоко наказывать тут было где.
— Я наказываю только тех, кто заслуживает, — холодно ответил тот, но в глазах его мелькнула тень той самой древней мудрости, что, казалось, витала над этими стенами. — И всегда по закону. А здесь законы были другие. Хотя, должен заметить, португальцы свои крепости строили на совесть. До сих пор стоят. А где теперь Португальская империя? Только в учебниках истории.
— А знаете, — вдруг добавил он, задумчиво глядя на башни, — глядя на этот дворец и на эти стены, я вспомнил одну старую бедуинскую сказку. Её рассказывают в пустыне у костра, когда заходит солнце. Хотите, поделюсь?
Все с интересом повернулись к нему.
— В древние времена, — начал Виктор Марьянович, поправив очки, — жил в этих краях мудрец по имени Хаким. И была у него странная привычка: каждое утро он выходил в пустыню и строил из песка небольшой дворец. Лепил башни, возводил стены, украшал их ракушками и цветными камешками. К полудню дворец был готов — красивый, словно настоящий. А к вечеру поднимался ветер и сдувал его до основания. И так продолжалось много лет.
Однажды прохожий, наблюдавший за этим, не выдержал и спросил: «Зачем ты тратишь время? Ведь всё равно ветер разрушит твою постройку». Хаким улыбнулся и ответил: «Тот, кто строит навечно, строит для страха. Тот, кто строит на день, строит для радости. Я строю для того, чтобы научиться принимать непостоянство мира».
Прохожий удивился: «Но разве можно научиться принимать то, что причиняет боль?» Мудрец покачал головой: «Боль причиняет не исчезновение, а привязанность. Когда я строю, я люблю этот дворец всем сердцем, но когда ветер его разрушает, я знаю, что завтра построю новый, ещё лучше. Так пустыня учит нас не цепляться за формы, а ценить само действие. Истинная мудрость — не в том, чтобы сохранить, а в том, чтобы уметь отпустить».
Виктор Марьянович замолчал, и некоторое время все стояли, вдумываясь в смысл этой притчи.
— И что же стало с тем мудрецом? — спросила Катюша.
— Говорят, — ответил Виктор Марьянович, — что когда он умер, в пустыне на том месте, где он строил свои дворцы, вдруг зацвели розы. И до сих пор там, где проходят караваны, люди останавливаются и вспоминают Хакима. Потому что он оставил после себя не камни, а память о том, что главное — не то, что мы строим, а то, как мы это делаем. И с каким сердцем.
— Красивая история, — тихо сказала Лиза, гладя розового пса по голове. — Наверное, она и про нас тоже. Про то, что все наши встречи, все наши разговоры — как те дворцы из песка. Но они остаются в памяти. И это главное.
— Именно, — кивнул Баэль. — В этом и есть суть восточной мудрости. Не цепляться, но ценить. Не удерживать, но помнить. Идти дальше, но уносить с собой тепло ушедшего дня.
— А я бы не смог так, — признался Пенкин. — Я бы, наверное, построил дворец и охранял его с ружьем, чтобы никто не сломал.
— И поэтому у тебя Катюша есть, — улыбнулась Лиза. — Она твой дворец. И ружье не нужно.
Катюша зарделась и прижалась к Пенкину.
Они прошли через ворота и оказались на главной площади Старого Маската. Открывшееся зрелище заставило всех замереть. В центре, прямо у воды, стоял дворец Аль-Алам — резиденция султана. Он был невероятно красив: два длинных крыла, выкрашенных в ослепительно-белый цвет, расходились от центрального павильона, словно руки, раскрытые для объятий. Центральный павильон с плоской крышей поддерживали колонны необычайной формы — синие и золотые, они вздымались к небу, похожие то ли на раструбы граммофонов, то ли на диковинные цветы ириса, распустившиеся в каменном саду. В лучах заходящего солнца золото горело живым огнем, а синева отливала перламутром, меняя оттенки в зависимости от того, как падал свет. Дворец этот, творение уже не древности, а современности, был построен в 1972 году по велению султана Кабуса, но в его облике угадывалась вся тысячелетняя история Омана — величие, изящество, тайна.
— Боже, — выдохнула Лиза. — Это же... это как из сказки. Как будто дворец для Шахерезады. Только она уже тысячу ночей рассказывает свои сказки, а он все стоит и слушает.
— А я читала, — добавила Ирина, — что султан Кабус очень любил музыку. У него был целый оркестр, и он сам играл на органе.
— Серьезно? — удивился Пенкин. — Султан — и на органе? Неожиданно.
— Восток — дело тонкое, — усмехнулся Виктор Марьянович. — Тут вообще много неожиданного.
— Построен при нынешнем султане, — сказал Баэль, подходя ближе и поправляя воротник своего неизменного пальто, которое, казалось, не пропускало ни жара, ни холода. — Но на месте старого дворца, который стоял здесь веками. Здесь всегда была власть. Сначала имамы, потом португальцы, потом султаны. Власть — это единственное, что не меняется в этом мире. Меняются только декорации и те, кто в них играет главную роль.
— Вы говорите так, — заметила Ирина, — будто сами видели все эти смены власти.
Баэль посмотрел на нее долгим, непроницаемым взглядом.
— Я много чего видел, — ответил он просто. — Но сегодня я здесь, с вами. Это и есть главная власть — быть там, где хочешь быть.
Они стояли молча, глядя на дворец. По обе стороны от него, на скалистых утесах, возвышались те самые форты — Мирани и Джалали. Они смотрели друг на друга через бухту, через века, через все войны и перемирия. В их стенах до сих пор зияли бойницы — черные, слепые глаза, глядящие в вечность. А на крышах развевались флаги Омана — красные с белым, яркие пятна на фоне угасающего неба.
— А можно войти внутрь? — спросила Катюша, завороженно глядя на дворец. В ее глазах отражались золотые колонны, и она казалась совсем маленькой на фоне этого великолепия.
— Нельзя, — ответил Баэль. — Это резиденция султана. Туда не пускают никого, кроме высокопоставленных гостей и тех, кто имеет особое приглашение. А таких среди нас, увы, нет. Но можно посмотреть снаружи. И этого достаточно. Иногда лучшее, что можно сделать с прекрасным — оставить его недосягаемым. Чтобы оставалась мечта. Чтобы было куда возвращаться в мыслях.
— Как с тобой, Мессир, — тихо сказал Ржевский. — Ты тоже всегда немного недосягаем.
Баэль чуть заметно улыбнулся.
Розовый Пес, которого Лиза все еще держала за лапу, вдруг вырвался и подбежал к ограде. Он замер, глядя на дворец своими стеклянными глазами, и в этот момент в его игрушечной фигурке почудилось что-то живое, настоящее.
— Смотрите, — шепнула Катюша. — Он как будто охраняет.
— Псы всегда охраняли, — сказал Баэль. — Это их природа. Неважно, какой они породы, какого цвета и из какого материала сделаны. Страж — это состояние души.
Пенкин, утирая пот платком, подошел к Лизе.
— Ну как тебе? Лучше, чем Салала?
— Другое, — ответила она, глядя на закат. — Там было... интимнее. Море, горы, маленькие бухты. Здесь — величие. Здесь чувствуешь себя песчинкой на ветру истории. А там — частью чего-то близкого, почти родного. Но оба места прекрасны. По-своему. Как две стороны одной монеты.
— А по-моему, жарко, — вздохнул Пенкин, вытирая шею. — Пойдемте уже куда-нибудь, где есть кондиционер и еда. А то я сейчас растаю, и Катюше придется везти домой лужицу с усами.
— Не растаешь, — успокоила его Катюша и улыбнулась.
******
Ресторан, куда привел их Баэль, располагался в старом доме с толстыми каменными стенами, которые хранили прохладу даже в самый жаркий полдень. Внутри было сумрачно, пахло специями, мятой и еще чем-то пряным, от чего сразу просыпался аппетит. Они расположились за низким столиком на резных деревянных диванах, покрытых пестрыми подушками.
— Мы возьмем три одинаковых блюда, — распорядился Баэль, жестом подзывая официанта. — Шува, макбус и умм али на всех. И лимонад на специях. Большой кувшин. Льда побольше.
— А это что такое? — насторожился Пенкин. — Я, конечно, человек рисковый, но не до такой же степени. Мне еще Катюшу домой везти.
— Шува, — терпеливо объяснил Баэль, и в его голосе послышались нотки лектора, читающего курс восточной кулинарии, — это мясо, которое готовят в подземной печи. Его заворачивают в банановые листья, кладут в яму с раскаленными углями и оставляют томиться на много часов — иногда на целые сутки. Выходит оно таким нежным, что падает с костей само, без помощи ножа. Это блюдо бедуинов, тех, кто знает толк в ожидании.
— В ожидании я как раз толк знаю, — пробормотал Пенкин. — Я всю жизнь чего-то жду. То зарплату, то автобус, то лето. Так что мясо должно получиться.
— Макбус — это национальное блюдо, рис с мясом и овощами, щедро приправленный кардамоном, корицей, лимоном и розовой водой. Его едят руками, скатывая рис в шарики, — так вкус чувствуется полнее. А умм али — это восточный хлебный пудинг с орехами, изюмом и кокосовой стружкой, запеченный в молоке до золотистой хрустящей корочки. Его подают теплым, и он тает во рту, как воспоминание о детстве.
— Руками? — переспросил Пенкин. — А салфетки там предусмотрены?
— Пеня, — вздохнул Виктор Марьянович, — когда ты в Риме... или в Маскате, делай как местные. Иначе зачем вообще путешествовать?
— Затем, чтобы потом было что рассказать, — парировал Пенкин. — Но рассказывать про то, как я ел руками липкий рис, как-то не очень.
Когда блюда принесли, даже видавший виды Ржевский присвистнул — так это было красиво. Шува лежала на огромном медном блюде, окруженная горой рассыпчатого золотистого риса, приправленного шафраном и барбарисом. Мясо, завернутое в банановые листья, распарилось до такой степени, что его можно было резать даже ложкой. Оно дымилось, распространяя вокруг аромат, от которого у любого мясоеда подгибались колени — запах дыма, специй и той особенной, томленой сладости, что появляется только после долгих часов медленного приготовления.
— Ну, за встречу! — провозгласил Пенкин, поднимая стакан с лимонадом. — И за то, чтобы мы не растаяли раньше времени!
Макбус прибыл в отдельном глиняном горшочке, покрытом сверху тонким слоем поджаренного лука и миндальных лепестков, хрустящих и золотистых. Рис был рассыпчатым, каждое зернышко отдельно, но при этом пропитанным мясным соком и ароматами восточных специй так, что, закрыв глаза, можно было представить себе караваны, идущие через пустыню, и ночные кочевья под звездами. Когда Лиза положила себе порцию, она почувствовала запах кардамона — тот самый, который запомнила еще с прошлой поездки, с рынка в Салале, и на мгновение ей показалось, что она снова там, среди гор папайи и улыбающихся торговцев.
— Пеня, попробуй, — Катюша протянула ему кусочек мяса на вилке. — Это невероятно. Оно тает.
Пенкин послушно открыл рот, и лицо его приняло выражение глубочайшего блаженства.
— Я понял, — сказал он, прожевав. — Это не мясо. Это философия. Это как... как если бы корова всю жизнь медитировала, а потом решила стать ужином.
— Красиво сказал, — одобрил Ржевский. — Прямо-таки поэтично.
Но главным чудом стал лимонад. Его подали в высоком стеклянном кувшине, и сквозь стенки было видно, как плавают в золотистой жидкости ломтики лимона, веточки свежей мяты и какие-то странные темные палочки, похожие на коренья, плавающие, как призраки в янтарном озере. Это был лимонад на специях — с кардамоном, корицей, гвоздикой и, кажется, с шафраном, потому что цвет у него был такой глубокий и солнечный, что, казалось, сам свет растворился в воде. Лед звенел, ударяясь о стенки кувшина, и этот звук был самым мирным из всех, что можно услышать в жаркий полдень — музыка прохлады, обещание спасения от зноя.
На вкус лимонад оказался сложным, как симфония. Сначала лимонная кислинка бьет в нёбо, свежая и острая, как первая любовь. Потом приходит сладость меда — не приторная, а глубокая, почти серьезная. А следом, уже после глотка, раскрываются пряные ноты, долго висящие во рту, как послевкусие дорогого вина. И этот вкус не хотелось проглатывать — его хотелось держать на языке, смаковать, как смакуют каждое слово хорошей книги.
— Это, — сказал Ржевский, откинувшись на спинку дивана после третьей порции, — лучшее, что я ел за последние полгода. Даже марципан, при всем моем уважении к немецкой кухне, рядом не стоял. Тут есть душа. А в марципане только сахар и миндаль.
— А я думала, восточная кухня — это только острые специи, бараний жир и бесконечный плов, — призналась Ирина, аккуратно вытирая губы салфеткой. — А это же... это же поэзия. Целая философия в каждой тарелке.
— Вся восточная жизнь — поэзия, — отозвался Баэль, отпивая маленький глоток лимонада. — Просто нужно уметь читать. Не глазами — сердцем. И тогда даже простой финик расскажет тебе историю длиною в тысячу лет.
— А что там с этим... умм али? — поинтересовался Пенкин, косясь на десерт. — Я уже наелся, но для науки готов попробовать.
— Для науки, Пеня, можно, — усмехнулась Лиза, протягивая ему ложку.
******
Когда с едой было покончено, и все сидели, отяжелевшие от удовольствия, глядя, как за окнами ресторана солнце медленно, величественно садится в океан, окрашивая небо в немыслимые оттенки пурпура и золота, Баэль вдруг поднялся. Его фигура в черном пальто на фоне пламенеющего неба казалась вырезанной из обсидиана — четкая, древняя, загадочная.
— Виктор Марьянович, — сказал он, и в его голосе послышался вызов. — Не хотите ли немного размять мозги? Пока наши друзья переваривают ужин и наслаждаются закатом, мы могли бы... поупражняться в рифмах. Я слышал, вы в молодости баловались стихами.
Виктор Марьянович удивленно поднял бровь, но в его глазах мелькнул азарт — тот самый, что появлялся у него в минуты опасных переговоров.
— С вами? Мессир, я рискую выглядеть школьником рядом с профессором словесности. Но... отчего ж не попробовать? Ирина, ты не будешь против, если я на несколько минут превращусь в поэта?
Ирина улыбнулась и покачала головой.
— Я только за. Давно хотела увидеть эту сторону твоей души.
— Что ж, — Баэль сделал глоток остывшего чая. — Предлагаю такой формат. Я буду читать по-английски, в стиле Пола Малдуна — с его игрой слов, с его парадоксами и загадками, с его умением видеть высокое в низком и низкое в высоком. А вы, Виктор Марьянович, будете переводить каждую строфу на русский. Но не просто переводить, а в стиле Бродского — с сохранением формальной структуры, с рифмой и метром, с той особенной интонацией, что отличает его переводы от всех прочих. Справитесь?
— Попытка не пытка, — усмехнулся Виктор Марьянович, поправляя манжету рубашки. — Начинайте.
И начался этот странный поэтический баттл под звуки набегающих волн, крики чаек и восхищенные вздохи остальных.
Строфа первая (Баэль):
These ancient gates, where portuguese once stood,
Still guard the harbor with their patient stone.
They've seen the worst and best of human blood —
And yet remain, magnificently alone.
The sea below still whispers to the wall
In a language neither fully understands.
And that's the point: the silence after all
Is what endures when fail all loud commands.
Виктор Марьянович помолчал секунду, собираясь с мыслями, а затем заговорил — размеренно, весомо, как и положено переводчику Бродского:
Врата сии, где португалец был,
Всё так же стерегут залив устало.
Им кровь людская суть не изменила —
Лишь камень временем сильней омыло.
И море шепчет что-то вновь стене
На языке, невнятном им обеим.
И в этом суть: когда умолкнет речь,
Один лишь камень будет уберечь
Ту тишину, что остается с ней.
— Браво! — воскликнул Ржевский, хлопнув по столу. — Виктор Марьянович, вы нас всех уделали. И это вы называли себя школьником?
— Тише, поручик, — осадил его Виктор Марьянович, но в глазах его светилось удовольствие. — Мессир, продолжайте. Я вошел во вкус.
— А мне особенно понравилось про тишину, — тихо сказала Лиза. — Это очень точно. Здесь действительно чувствуется тишина. Даже когда шумно.
Строфа вторая (Баэль):
The fort above, the palace by the tide,
They face each other like an old married pair —
One always open, one that waits inside,
One in the sun, and one with cooler air.
The tourists come and go with clicking heels,
They photograph the view, they buy the dates.
And neither fort nor palace ever feels
The need to answer to their changing tastes.
Виктор Марьянович откашлялся и продолжил:
Форт на скале, дворец у синих вод —
Как старая чета, что вместе сотню лет.
Один открыт ветрам, другой живет
В тени, куда не достает свет.
Турист придет, пощелкает, уйдет,
Фиников купит и забудет все.
А форту с дворцом и дела нет —
У них свое, нездешнее житье.
— Господи, — прошептал Пенкин, — я сейчас расплачусь. Это же гениально. "У них свое, нездешнее житье" — это ж про нас всех, кто тут сидит.
— Про нас, Пеня, про нас, — кивнул Ржевский. — У нас тоже свое житье. Нездешнее.
Строфа третья (Баэль):
The frankincense, that drips from desert trees,
Still smells the same as in the Queen of Sheba's time.
It travels on the back of any breeze
And asks no questions, answerable to no crime.
We buy it in the souk, we bring it home,
We burn it in our northern, chilly flats.
And for a moment, we are not alone —
The ghost of Oman in our winter chats.
Виктор Марьянович перевел, и в его голосе появилась та особенная, бродская интонация — смесь иронии и глубокой печали:
Ладан, что каплет с древ пустынных,
Все так же пахнет, как во времена Савской.
Плывет по ветру, ни о чем не споря,
Не ведая, где правда, где лукавство.
Купив на рынке, увезем с собой,
Зажжем в своих промерзлых этажах.
И на мгновенье — Оман с нами,
Как призрак в зимних разговорах, в снах.
— Очень точно про зимние разговоры, — сказала Ирина. — Мы ведь потом всю зиму будем вспоминать этот вечер.
— И ладан жечь, — добавила Катюша. — Чтобы пахло.
— Чтобы помнилось, — поправил Баэль.
Строфа четвертая (Баэль):
The mountains here are older than our words,
They've watched the continents drift apart and meet.
They've seen the birth of kingdoms, flocks of birds,
And all our little triumphs and defeats.
And when we're gone, when all our names are dust,
They'll still be here, unchanged, a little worn.
They have no choice — they simply have to trust
The slow erasure that they've always borne.
Виктор Марьянович перевел, и в его голосе зазвучала та особенная, философская нота, что отличает позднего Бродского:
Здешние горы старше, чем слова,
Они видали, как дрейфуют материки.
Как возникали царства и державы,
Как птиц летели вдаль косяки.
Когда уйдем, когда сотрут года
Все имена — они все так же будут
Стоять. Им выбора не дано никогда —
Лишь ветер, что их медленно забудет.
— От этого немного грустно становится, — вздохнула Катюша.
— Это не грустно, — возразила Лиза. — Это освобождает. Понимаешь, что все наши проблемы — песчинки. И можно не зацикливаться.
Строфа пятая (Баэль):
So here's to you, my friends, who've come this far —
From northern swamps to this Arabian coast.
You've followed some improbable North Star
To join with me and raise a glass, a toast
To all the gates you've passed through, all the walls
That didn't stop you, all the roads that led
To this one moment, when the evening falls
And we are simply here, no more, no less — not dead.
Виктор Марьянович поднял свой стакан с остывшим лимонадом и произнес, глядя на собравшихся:
Так выпьем же, друзья, за этот путь —
Из северных болот в аравийскую жару.
За то, что звезд причудливую суть
Сумели разглядеть вы на ветру
Сквозь все ворота, стены, все пути,
Что не смогли вас удержать тогда.
За этот вечер, что нас смог спасти
От суеты и пустоты — и мы,
Пока мы есть. Пока мы не ушли.
— За нас! — подхватил Ржевский, поднимая свой стакан.
— За нас! — отозвались все хором.
Наступила тишина. Только волны бились о камни набережной, да где-то вдалеке кричал муэдзин, призывая правоверных к вечерней молитве. Розовый Пес, сидевший у ног Лизы, поднял голову и, казалось, одобрительно моргнул своими стеклянными глазами.
— Виктор Марьянович, — сказал Баэль, и в его голосе впервые за вечер послышалось что-то похожее на тепло, — я снимаю перед вами шляпу. Если бы вы не стали бизнесменом, вы могли бы стать великим поэтом. Или переводчиком. Бродский бы вами гордился.
— Бросьте, Мессир, — отмахнулся Виктор Марьянович, но было видно, что он доволен. — Это вы сочинили. Я только переложил. Хотя должен признать, перекладывать ваши строфы на русский было истинным удовольствием. В них есть глубина. И правда.
— Правда всегда есть, — тихо сказал Баэль. — Вопрос только в том, готовы ли мы ее услышать.
Лиза подняла своего розового пса повыше, и тот, казалось, смотрел на закат вместе со всеми.
— Запомните этот вечер, — тихо сказала она. — Такое не повторяется.
— Всё повторяется, — возразил Баэль, глядя в огненное небо. — Просто каждый раз — по-новому. И в этом — главная прелесть жизни. В том, что даже самые лучшие моменты когда-нибудь вернутся, но уже другими. И мы будем другими. И это правильно.
— Как в той сказке про дворцы из песка, — добавила Ирина. — Мы строим, ветер сдувает, а мы строим заново. И каждый раз — чуточку лучше.
— Или чуточку мудрее, — кивнул Виктор Марьянович.
Они еще долго сидели, глядя, как солнце уходит в океан, окрашивая небо в такие цвета, что хотелось плакать. Оранжевый, розовый, фиолетовый, золотой — вся палитра была разлита над старым городом, над фортами, над дворцом, над этими странными людьми, собравшимися здесь из разных городов, чтобы снова быть вместе.
И в этом вечере было что-то такое, что не нуждалось в словах. Что-то, что понимали даже Пенкин, вечно потеющий и жалующийся на жару, и Виктор Марьянович в своем безупречном льне, только что доказавший, что он не только жестокий наказатель, но и тонкий ценитель поэзии, и Ржевский с его вечной иронией, и Лиза, нашедшая здесь, в этом старом городе, кусочек своего потерянного счастья.
И Розовый Пес с синим ошейником, сидевший на горячих камнях и смотревший на закат, знал: это только начало. Впереди будут горы, пустыни, новые встречи и новые прощания. Но этот вечер — этот вечер они запомнят навсегда.
Баэль поднялся, поправил пальто.
— Завтра мы едем в Вахибу. Пустыня. Будьте готовы к тому, что там нет кондиционеров, зато есть звезды. Миллионы звезд.
— Звезды я люблю, — сказала Катюша. — Даже больше, чем кондиционеры.
— Посмотрим, — усмехнулся Пенкин. — Посмотрим, как ты заговоришь, когда в палатке будет пятьдесят градусов.
— Пеня, — одернула его Лиза, — не порть романтику.
— Романтику не испортишь, — философски заметил Ржевский. — Она или есть, или ее нет. А у нас есть. И это главное.
Они поднялись и медленно пошли к машинам, оставляя за спиной дворец, форты, закат и этот удивительный вечер, который уже становился историей. Историей, которую они будут рассказывать своим детям и внукам, если они будут, и друг другу — в долгие зимние вечера, когда за окнами Петербурга будет выть метель, а в комнате будет пахнуть ладаном и воспоминаниями.
И Розовый Пес, которого Лиза несла на руках, смотрел на угасающее небо и, кажется, улыбался. Потому что он знал: все только начинается.
Свидетельство о публикации №226030101074