Лекция 15. Часть 1
Цитата:
Разорвав телеграмму, он прочёл её, догадкой поправляя перевранные, как всегда, слова, и лицо его просияло.
— Матвей, сестра Анна Аркадьевна будет завтра, — сказал он, остановив на минуту глянцовитую, пухлую ручку цирюльника, расчищавшего розовую дорогу между длинными кудрявыми бакенбардами.
— Славу Богу, — сказал Матвей, этим ответом показывая, что он понимает так же, как и барин, значение этого приезда, то есть что Анна Аркадьевна, любимая сестра Степана Аркадьича, может содействовать примирению мужа с женой.
— Одни или с супругом? — спросил Матвей.
Степан Аркадьич не мог говорить, так как цирюльник занят был верхнею губой, и поднял один палец. Матвей в зеркало кивнул головой.
Вступление
Утро Степана Аркадьича Облонского начинается не с кофе, а с мучительного осознания катастрофы, постигшей его семью. Он просыпается не в спальне жены, а в собственном кабинете на сафьянном диване, и это пространственное смещение точно указывает на глубину разлада. Причина кризиса — его недавняя связь с гувернанткой, мадемуазель Ролан, о которой Дарья Александровна узнала из рокового письма. Характер Стивы таков, что он не способен к глубокому раскаянию, его мучит не столько сам факт измены, сколько та глупая, невольная улыбка, которая исказила его лицо в момент объяснения с женой. Эта улыбка становится для него самым тяжёлым воспоминанием, поскольку она выдала его истинное отношение к происходящему. Вся его жизненная философия сводится к спасительной формуле, которую он сам для себя выводит: надо жить потребностями дня, то есть забыться. В атмосфере всеобщего хаоса, когда дети бегают без присмотра, а прислуга просит расчёта, единственным лучом надежды становится известие о приезде сестры. Реакция Стивы на это известие мгновенна и показательна: лицо его, только что искажённое страданием, вдруг просияло. С этого момента в повествование властно входит тема спасения извне, которое должна принести Анна.
Утренний туалет Стивы происходит на фоне ещё не остывшего семейного разлада, но он старается не думать о нём, погружаясь в рутину. Диалог с камердинером Матвеем строится на полунамёках и безошибочном взаимопонимании, достигнутом годами совместной службы. Матвей одними глазами смеётся, докладывая о приходе назойливого извозчика, и Стива без слов понимает его иронию. Молча, через зеркало, барин спрашивает слугу, зачем тот заводит этот разговор сейчас, и взгляд в зеркале становится особым пространством их общей тайны. Слуга оказывается посвящённым в дела господина практически на равных правах, он знает о ссоре и о её причине. Эта сцена готовит читателя к более сложному и многослойному диалогу, который последует за получением телеграммы. Уже здесь закладывается важнейший принцип невербального общения, который чуть позже разовьётся в молчаливой сцене с цирюльником. Зеркало выступает не просто предметом интерьера, а медиумом, позволяющим вести разговор поверх бытовых условностей.
Получение телеграммы происходит в тот самый момент, когда Стива физически лишён возможности двигаться и говорить. Цирюльник держит его за верхнюю губу, превращая процесс бритья в своеобразный ритуал, требующий полной неподвижности клиента. Разрыв конверта — это решительное вторжение внешнего, петербургского мира в замкнутое пространство московского быта и утренних процедур. Чтение требует от Стивы особой «догадки», потому что телеграфный текст, как всегда, искажён техническими ошибками, и смысл приходится восстанавливать интуитивно. Просиявшее лицо Облонского разительно контрастирует с его утренней тоской и теми мучительными «ах, ах, ах!», которые он издавал, вспоминая ссору. Сестра для Стивы в этот момент — не просто родственница, а потенциальная спасительница, способная разрешить неразрешимое. Он тут же, не в силах сдержать радость, делится новостью с Матвеем, бесцеремонно прерывая процесс бритья. Матвей отвечает ритуальным «Славу Богу», и в этом кратком восклицании слышится не столько религиозное чувство, сколько подтверждение того, что и он считает приезд барыни благом.
Вопрос Матвея «Одни или с супругом?» на первый взгляд носит сугубо практический, хозяйственный характер. Он касается совершенно конкретных приготовлений: готовить ли комнату только для одной Анны Аркадьевны или для целой супружеской четы с прислугой. Однако за этим бытовым вопросом скрывается более глубокий интерес к социальному и семейному статусу предстоящего визита. Если Анна едет одна, значит, её приезд носит частный, интимно-семейный характер, направленный на улаживание внутренних дел брата. Если же с супругом, это официальный визит высокопоставленного петербургского чиновника, который меняет всю тональность события и требует иного уровня приёмов и церемоний. Стива не может ответить словами — цирюльник по-прежнему занят его верхней губой, и любая попытка заговорить грозит порезом. Ответом служит лишь один палец, молчаливо поднятый вверх, без каких-либо дополнительных пояснений. Этот жест оказывается абсолютно понятным Матвею, который, увидев отражение барина в зеркале, согласно кивает головой, и диалог на этом завершается.
Часть 1. Первое впечатление: Иллюзия бытовой зарисовки в структуре экспозиции
Для читателя, впервые открывающего роман и ещё не знающего всей трагической истории, эта сцена кажется сугубо бытовой и даже незначительной. Стива Облонский, как обычно, бреется у себя в кабинете, получает какую-то телеграмму, искренне радуется предстоящему приезду сестры и продолжает спокойно одеваться. Всё происходящее выглядит как самое обычное утро московского чиновника, светского человека, живущего привычными заботами. Читатель на этом этапе ещё не подозревает, что Анна станет центральной фигурой будущей трагедии, её имя пока ничем не выделяется из ряда других. Поэтому произнесённое Стивой имя не вызывает никаких особых ассоциаций, не настораживает и не приковывает к себе внимания. Жест с поднятым пальцем и ответный кивок Матвея в зеркало кажутся просто милой, характерологической деталью, рисующей доверительные отношения барина и слуги. Читатель принимает эту сцену как часть обширной экспозиции, знакомство с домом и нравами семейства Облонских. Наивное восприятие фиксирует лишь внешний, поверхностный слой: Стива чему-то рад, а Матвей, как всегда, всё понимает с полуслова.
Конфликт в семье Облонских к этому моменту уже представлен автором как совершившийся факт, как катастрофа, о которой читатель знает из первых глав. Читатель уже осведомлён о том, что «всё смешалось» в этом доме, что жена заперлась в своей комнате, а муж третий день ночует в кабинете. Поэтому приезд Анны воспринимается как совершенно естественная и даже необходимая попытка родственной помощи. Читатель ожидает, что сестра, обладающая, видимо, тактом и авторитетом, сможет уладить затянувшуюся ссору между супругами. Телеграмма в этом контексте — просто носитель хорошей новости, которая вызывает искреннюю радость у брата, измученного домашним скандалом. Просиявшее лицо Стивы объясняется вполне очевидной надеждой на скорое разрешение мучительного кризиса. Матвей, со своим житейским опытом, говорит «Славу Богу», и читатель внутренне соглашается с ним: помощь действительно близка и необходима. Пока что ничто в этом эпизоде не предвещает тех роковых последствий, которые этот самый визит повлечёт за собой в будущем.
Диалог, происходящий одновременно с бритьём, добавляет всей сцене лёгкий, почти комический оттенок, характерный для образа жизни Стивы. Читатель не может не улыбнуться ситуации, в которой важный семейный разговор прерывается самым прозаическим образом — необходимостью держать рот закрытым, пока цирюльник орудует бритвой. Пухлая ручка мастера и расчищаемая им розовая дорога между бакенбардами создают образ почти идиллический, умиротворённый. Контраст между тяжёлой семейной драмой, разворачивающейся за стенами кабинета, и спокойным, тщательным утренним туалетом очевиден и бросается в глаза. Но читатель пока не склонен задумываться о глубоком символическом значении этого контраста. Он просто наблюдает за тем, как Стива, несмотря ни на что, продолжает жить своей обычной жизнью, подчиняясь её незыблемым ритуалам. Философия «забвения» в повседневных заботах, которую Стива сам для себя сформулировал, кажется читателю вполне понятной и даже разумной стратегией. Наивный взгляд скользит по поверхности, не видя здесь глубокого подтекста, воспринимая эпизод лишь как очередное звено в развитии сюжета.
Жест с поднятым пальцем и ответный кивок в зеркало выглядят для неискушённого читателя как простой и естественный способ договорённости. Читатель легко понимает, что Матвей, благодаря своему многолетнему опыту, отлично знает барина и без лишних слов угадывает его мысли. Это воспринимается как несомненный признак хороших, доверительных и даже дружеских отношений между господином и слугой. Камердинер кажется читателю преданным и смышлёным помощником, который всегда готов войти в положение и помочь в любых, даже самых деликатных, мелочах. Никто из читателей на этом этапе не ожидает, что этот простой жест станет своего рода моделью для будущих, гораздо более трагических недомолвок и тайных знаков между героями. Читатель фиксирует для себя лишь один голый факт: Анна Аркадьевна едет в Москву одна, без мужа. Этот факт важен для дальнейших домашних приготовлений, но не более того. Сцена кажется совершенно закрытой, исчерпанной и полностью понятной на чисто бытовом, житейском уровне.
Упоминание о «перевранных, как всегда, словах» проходит в сознании наивного читателя почти незамеченным, как несущественная техническая деталь. Читатель, знакомый с реалиями XIX века, привык к тому, что телеграммы часто содержат ошибки и искажения, вызванные несовершенством связи. Это обстоятельство не вызывает никаких вопросов и воспринимается как само собой разумеющееся. «Догадка» Стивы, с помощью которой он восстанавливает истинный смысл сообщения, кажется естественным и простым процессом чтения искажённого текста. Никто не задумывается о том, что догадка — это уже акт творчества, интерпретации, субъективного восстановления реальности. Читатель не связывает этот мимолётный эпизод с важнейшей для всего романа темой несовершенства коммуникации и трудности понимания между людьми. Пока что текст остаётся для наивного восприятия совершенно прозрачным, как чистое стекло, за которым ясно виден незамысловатый быт. Однако эта прозрачность глубоко обманчива, как и гладь воды, под которой скрываются опасные течения и подводные камни.
Сцена с телеграммой органично вписана автором в длинную череду утренних дел и забот Стивы, следующих одна за другой. Она расположена между чтением неприятного письма от купца, изучением либеральной газеты, приёмом просительницы и последующим отъездом на службу. В этом плотном потоке повседневности она ничем особенно не выделяется, не акцентируется, теряется среди множества других, казалось бы, равнозначных эпизодов. Читатель, следящий за развитием действия, запоминает приезд Анны как один из пунктов в планах Стивы на ближайшее будущее. Основное внимание читателя пока приковано к гораздо более драматичной линии — ссоре Стивы с Долли и её мучительным переживаниям. Телеграмма в этой системе координат — лишь подсобный, служебный инструмент для развития этой семейной линии. Её роль кажется сугубо функциональной, подчинённой главной на данный момент интриге. Наивный читатель с нетерпением ждёт развития событий, встречи героев, а не углублённого анализа каждой мелкой детали текста. Поэтому он легко и быстро скользит глазами по этим строкам, не задерживая на них своего аналитического внимания.
Имя Анны появляется на страницах романа впервые, но появляется как бы в скобках, между прочим, в контексте бытового распоряжения. Читатель, не знакомый с дальнейшим развитием сюжета, ещё не знает, что именно это имя станет центральным, что вокруг него завяжется главная трагедия. Поэтому он не придаёт никакого особого значения тому, как именно Стива произносит это имя — с какой интонацией, с какой степенью родственной теплоты. Радость Стивы, просиявшее его лицо, вполне объяснима простой братской любовью и надеждой на помощь. Читатель не ищет в этой радости никаких скрытых, зловещих или двусмысленных смыслов. Он просто принимает предложенную информацию к сведению и мысленно движется дальше, вслед за автором. Так действует механизм первого, поверхностного, «наивного» чтения, которое схватывает сюжет, но упускает многие важные поэтические и символические связи. Однако великая литература устроена таким образом, что она всегда щедро вознаграждает тех читателей, которые имеют терпение и желание возвращаться к её началу, перечитывать и переосмысливать уже знакомые страницы.
Для наивного читателя восьмой абзац его размышлений об этой сцене окончательно закрывает тему, позволяя перейти к следующему эпизоду. Он уже мысленно перенёсся вслед за автором к новым персонажам и новым событиям — к визиту Лёвина в присутствие. Телеграмма и разговор о приезде Анны временно забыты, пока сама героиня не появится воочию на Николаевском вокзале. Читатель живёт исключительно настоящим моментом повествования, не строя далеко идущих прогнозов. Связь между одиноко поднятым пальцем Стивы и будущей трагедией на железной дороге пока не прослеживается и не может прослеживаться. Однако автор, Лев Толстой, уже заложил в этот, казалось бы, проходной эпизод настоящую мину замедленного действия. Взрыв этой мины произойдёт гораздо позже, когда все разрозненные детали и мотивы внезапно сложатся в сознании читателя в единую, стройную и трагическую картину. Наивное чтение — это лишь самый первый, но совершенно необходимый шаг на пути к такому итоговому, всеобъемлющему прозрению.
Часть 2. Акт разрыва: Физиология жеста и материальность вести из Петербурга
Глагол «разорвав» употреблён автором в деепричастной форме, что указывает на предварительный характер этого действия по отношению к последующему чтению. Стива разрывает конверт, не дожидаясь окончания бритья и даже не отходя от кресла, настолько велико его нетерпение. В этом стремительном жесте чувствуется внутреннее напряжение человека, жадно ожидающего вестей из внешнего мира, способных изменить его текущее положение. Материальная бумага телеграммы в этом эпизоде противопоставлена лёгкой мыльной пене, покрывающей щёки Облонского. Разрыв конверта знаменует собой решительное вторжение внешней реальности в упорядоченный, ритуализованный мир утреннего туалета. Толстой с фотографической точностью фиксирует это мгновение столкновения двух различных сфер: приватной, домашней и публичной, приходящей извне. В сцене с чтением письма от купца, которое произошло чуть раньше, подобного нетерпения не наблюдалось, оно было прочитано спокойно, за кофе. Здесь же реакция Стивы молниеносна, что прямо указывает на совершенно особый, экстраординарный статус полученной корреспонденции.
В историческом контексте XIX столетия получение телеграммы в частном доме всегда было событием, часто предвещавшим нечто важное или даже чрезвычайное. Телеграф в общественном сознании той эпохи воспринимался как инструмент судьбы, мгновенно приносящий вести из далёких городов и весей. Стоимость отправки телеграммы была довольно высока, поэтому пользовались этим средством связи лишь в экстренных случаях, когда медлить было нельзя. Для Стивы Облонского такая экстренная весть оказывается долгожданным и радостным известием о скором приезде любимой сестры. Однако сам по себе акт разрывания конверта неизбежно отсылает читателя к более древнему и символическому ритуалу — вскрытию сургучной печати, скреплявшей тайное послание. Печать на конверте скрывала некую тайну, и её разрыв эту тайну торжественно открывал, делая её достоянием адресата. Толстой намеренно подчёркивает материальность, физическую осязаемость этого действия: телеграмма — это не просто информация, а предмет, который можно взять в руки и разорвать. Впоследствии письма, записки и визитные карточки будут играть в судьбах героев романа не менее важную, а подчас и роковую, трагическую роль.
Сам процесс чтения телеграммы в изображении Толстого осложнён для героя необходимостью мучительной «догадки». Телеграфные сообщения в те годы действительно часто искажались при передаче из-за технических неполадок на линиях или ошибок персонала. Стива оказывается вынужден не просто пассивно читать напечатанный на ленте текст, а активно реконструировать его исходный, задуманный отправителем смысл. Это первый случай в романе, когда герой непосредственно сталкивается с фундаментальной проблемой интерпретации письменного текста. Он восстанавливает перевранные слова «догадкой», то есть полагается не на формальные знаки, а на собственную интуицию и доскональное знание контекста. Догадка в данном контексте выступает тем самым мостом, который соединяет искажённый, непонятный знак с его истинным, глубинным значением. Так и читатель романа на протяжении всего повествования вынужден постоянно «догадываться» об истинных мотивах поступков героев, скрытых за внешней оболочкой слов и жестов. Толстой с самых первых страниц задаёт одну из важнейших тем своего произведения — тему принципиального несовершенства и сложности человеческой коммуникации.
Слова «как всегда», вставленные автором в описание процесса чтения, вводят факт искажения информации в ранг регулярного, системного явления. Это не досадная и редкая случайность, а постоянное, неотъемлемое свойство телеграфной связи в том виде, в каком она существовала. Толстой, будучи внимательным наблюдателем современной ему жизни, позволяет себе лёгкую иронию по поводу технического прогресса, который порождает новые, невиданные прежде трудности. В художественном мире романа «Анна Каренина» ничто не передаётся от человека к человеку без помех, без искажений и потерь смысла. Идеальной, прозрачной коммуникации не существует ни между супругами, ни между родственниками, ни даже между близкими людьми на расстоянии. Эти «перевранные слова» телеграммы становятся впоследствии метафорой тех чудовищных слухов и сплетен, которые безнадёжно исказят жизнь Анны в высшем свете. Светское общество тоже будет «перевирать» факты её биографии, создавая свою, удобную для себя, версию событий. Стива, привыкший к житейской лжи, легко справляется с искажением телеграфного текста, но вопрос в том, сможет ли он так же легко совладать с чудовищным искажением истины, которое произведёт суд света над его сестрой.
Краткая фраза «и лицо его просияло» содержит в себе удивительную физиологическую конкретность, свойственную прозе Толстого. Просияло — значит, осветилось внутренним светом, кровь прилила к лицу, мышцы расслабились, глаза заблестели. Это мгновенная, почти неконтролируемая реакция счастья и огромного облегчения, наступившего после периода тревоги. Контраст с предыдущим состоянием Стивы, описанным всего несколькими страницами ранее, поистине разителен: он мычал, хмурился, морщил лоб, вспоминая подробности ссоры. Телеграмма в данном контексте действует на героя как целебное лекарство, почти мгновенно снимающее мучительную душевную боль. Свет, озаривший лицо Облонского, — это прямое отражение той надежды на спасение, которую несёт с собой предстоящий приезд Анны. В христианской культурной традиции «просветление» лика традиционно связывается с присутствием божественной благодати, с нисхождением свыше. В светском, бытовом контексте романа Анна временно выступает в роли такого светского мессии, способного чудесным образом уладить запутанный семейный разлад.
Просиявшее лицо Стивы образует в сознании читателя резкий контраст с «испуганными глазами» Долли, которые автор описал в предыдущей главе, когда она стояла среди разбросанных вещей. Радость и облегчение одного человека в этой семейной драме напрямую строятся на страдании и унижении другого. Стива, поглощённый своей эгоистической радостью, даже не задумывается о том, как Долли воспримет известие о приезде его сестры. Его эгоцентрическая натура проявляется в этой мгновенной, чисто физиологической реакции счастья, лишённой рефлексии. Телеграмма для него становится удобным способом забыться, временно уйти от неразрешимой проблемы, переложив всю тяжесть её решения на плечи сестры. Он не пытается самостоятельно решить конфликт с женой, а просто приглашает в дом третейского судью, надеясь на чудо. Его лицо сияет прежде всего потому, что с него снята ответственность, которую теперь можно разделить с другим человеком. Это сияние — всего лишь отсвет его глубочайшей внутренней безответственности, которая, собственно, и привела семью к нынешнему кризису.
Сам акт разрывания телеграммы можно интерпретировать и как символический акт разрыва с мучительным прошлым, с тем, что было до этого момента. Стива решительно разрывает конверт, отделяя себя от вчерашнего дня и открывая путь новому дню, который начинается с новой надежды. Однако это, конечно же, лишь иллюзия: его прошлое, его измена и последовавшая за ней ссора никуда не делись, они продолжают существовать. Телеграмма приносит весть о будущем, которое ещё только предстоит, но она совершенно бессильна изменить уже свершившееся прошлое. Физический, механический акт разрыва бумаги ни в коей мере не отменяет морального долга и вины, тяготеющих над Стивой. В этом стремительном жесте — вся натура Облонского: та лёгкость, почти невесомость, с которой он привык порывать со всем неприятным и обременительным. Он разорвал отношения с женой, совершив измену, и теперь разрывает конверт, наивно надеясь, что второе сможет склеить первое. Толстой всем ходом повествования показывает, что жизнь человеческая не склеивается так же легко и просто, как перевранные слова телеграммы восстанавливаются догадкой.
Глагол «прочёл» употреблён в этой фразе в совершенном виде, что означает не сам процесс, а уже состоявшийся результат этого процесса. Стива не погружён в чтение, он уже прочёл, и перед нами предстаёт исключительно результат этого чтения — его просиявшее лицо. Толстой намеренно опускает сам процесс чтения и угадывания, оставляя в тексте лишь упоминание о предшествовавшей ему «догадке». Это создаёт в повествовании эффект молниеносности, почти мгновенного озарения, которое происходит вне поля зрения читателя. Читатель не присутствует при акте чтения, он видит лишь его последствия, зафиксированные в изменении выражения лица героя. Так часто бывает и в реальной жизни: мы наблюдаем результаты чужих решений и эмоций, не будучи посвящены во все детали и обстоятельства, их вызвавшие. Толстой, таким образом, заставляет нас, читателей, тоже «догадываться» о содержании телеграммы вместе с его героем. Но, в отличие от Стивы, у читателя на этом этапе нет для такой догадки решительно никаких оснований, кроме самого текста романа, который пока ещё хранит свои тайны.
Часть 3. Имя в утреннем воздухе: «Анна Аркадьевна» как акустический сигнал
Имя главной героини, Анны, впервые произносится в романе вслух именно в этом коротком диалоге между Стивой и Матвеем. До этого момента, на протяжении нескольких начальных глав, Анна существовала лишь в виде глухого упоминания в авторской речи, в размышлениях Стивы о карьере. Теперь же она обретает, наконец, свой голос, хотя и опосредованно, через посредство брата и преданного слуги. Степан Аркадьич называет сестру полным, официальным именем — «Анна Аркадьевна». Эта официальная, с отчеством, форма указывает на определённую дистанцию, свойственную светскому этикету даже в отношениях между близкими родственниками. В узком семейном кругу Стива, вероятно, зовёт сестру просто Анной, но перед слугой он считает нужным соблюсти формальные приличия. Отчество «Аркадьевна» ненавязчиво напоминает о дворянском происхождении героини и о её кровной, неразрывной связи с братом. Так, через простое именование, автор с первых же слов задаёт высокий социальный статус героини, которой ещё только предстоит появиться.
Имя Анна имеет древнееврейское происхождение и в переводе на русский язык означает «милость», «благодать», «миловидность». В христианской религиозной традиции святая праведная Анна почитается как мать Пресвятой Богородицы. Лев Толстой, человек глубоко религиозный и прекрасно образованный, безусловно, был прекрасно знаком с этим библейским значением имени. Приезд Анны в дом Облонских на первых порах действительно несёт с собой ту самую «милость» для несчастной Долли, о которой говорит значение имени. Она, как мы увидим позже, сумеет утешить невестку, уговорить её простить неверного мужа, вернуть ей хотя бы видимость спокойствия. Функция примирительницы, миротворицы, которую Анна с готовностью на себя принимает, на этом этапе полностью соответствует семантике, заложенной в её имени. Однако в этой «благодати», которую Анна несёт другим, скрыт и мощный трагический потенциал, разрушительный для неё самой. Анна принесёт в дом брата не только долгожданный мир, но и семя будущей, грандиозной катастрофы, которая разразится много позже.
Стива произносит имя сестры сразу же после того, как лицо его озарилось радостным светом от прочтения телеграммы. Имя Анны становится в этом контексте одновременно и причиной, и следствием этой внезапной, бурной радости. Звуковой образ полного имени «Анна Аркадьевна» мягок и музыкален, в нём преобладают плавные, открытые гласные звуки. Это звучание разительно контрастирует с резким, сокращённым «Стива» или с простым, домашним «Долли», к которым читатель уже успел привыкнуть. Это полное имя звучит в утренней тишине кабинета как музыка, как привет из другого, более упорядоченного и благополучного мира на фоне утренней бытовой прозы. Толстой, будучи тонким стилистом, активно использует ономастику, то есть имена собственные, как важный инструмент характеристики своих персонажей. Читатель ещё ни разу не видел Анну воочию, но уже слышит её имя, произнесённое с любовью и надеждой любящим братом. Это создаёт в сознании читателя мощное предвкушение скорой встречи с чем-то, несомненно, прекрасным, значительным и притягательным.
Определение «сестра» в данной коммуникативной ситуации оказывается даже важнее, чем само по себе имя собственное. Стива представляет Анну слуге именно через родственные связи: «сестра Анна Аркадьевна». Для Матвея, старого и преданного слуги, она является не просто светской дамой Анной, а именно сестрой его любимого барина. Это родственное определение сразу же, мгновенно определяет её место в негласной иерархии дома: она не просто почётная гостья, а почти что полноправная хозяйка. Роль сестры в патриархальном семейном укладе предполагает особую близость, полное доверие и наличие общих, часто очень личных, воспоминаний. Стива в своём отчаянном положении апеллирует именно к этому родственному, кровному чувству, которое должно стать залогом успеха. Анна едет в Москву не в гости к чужим людям, а в свою семью, к своим, к родному брату. Это ключевое обстоятельство для понимания всего её дальнейшего, столь свободного и уверенного поведения в доме Облонских.
Слова «будет завтра» вносят в повествование важнейший элемент напряжённого ожидания, временной перспективы. Завтрашний день становится тем самым временным горизонтом, к которому с этого момента устремлены все мысли и надежды героев. С сегодняшнего дня всё текущее, сиюминутное существование в доме Облонских подчинено одной главной цели — тщательной подготовке к этому сакральному «завтра». Толстой с помощью этой простой фразы создаёт эффект саспенса, заставляя и читателя тоже внутренне ждать появления Анны. Завтрашний день, согласно всеобщим ожиданиям, должен принести долгожданное разрешение сегодняшних, казавшихся неразрешимыми, проблем. Однако для читателя, уже знакомого с романом целиком, это безобидное «завтра» звучит глубоко трагически, как отсроченный приговор. В момент самого первого, наивного чтения это лишь простое, информативное указание на скорое наступление события. Но в неразрывном контексте всего огромного романа это «завтра» приобретает зловещее, пророческое звучание.
Стива сообщает эту радостную новость Матвею, намеренно прерывая процесс бритья, что само по себе красноречиво. Он собственноручно останавливает руку цирюльника с занесённой бритвой, чтобы иметь возможность произнести эти несколько слов. Этот выразительный жест со всей очевидностью подчёркивает исключительную важность сообщения: оно, безусловно, стоит того, чтобы отвлечься от столь ответственной и даже опасной процедуры. Бритьё для Стивы — привычная, рутинная, ежедневная процедура, а приезд любимой сестры — событие экстраординарное, выходящее из ряда вон. Пауза, возникшая в процессе бритья, символизирует собой временную остановку в размеренном течении обыденной, повседневной жизни героя. Сейчас, в это самое мгновение, должно начаться что-то качественно новое, и Толстой тщательно фиксирует этот переходный, пограничный момент. Имя Анны на несколько секунд буквально повисает в воздухе кабинета, пока цирюльник терпеливо ждёт с помазком в намыленной руке. Этот разительный контраст между высоким (человеческим именем) и низким (мыльной пеной) составляет самую суть толстовского реализма, умеющего соединять несоединимое.
Впервые имя Анны появляется на страницах романа в совершенно определённом, однозначном контексте — контексте примирения и спасения. Её функция изначально, с самого первого упоминания, жёстко задана автором как функция миротворческая, умиротворяющая, спасительная. Читатель, следуя за авторской мыслью, запоминает эту функцию и будет подсознательно ждать её безусловного выполнения в ближайших главах. Однако весь роман построен таким образом, что функции и роли героев в нём часто и драматически меняются на прямо противоположные. Миротворец и спаситель в одном контексте сам вскоре становится источником самого страшного раздора в другом. Толстой ведёт тонкую игру с читательскими ожиданиями, изначально заложенными в этом первом, столь благополучном упоминании. Анна действительно помирит Стиву с Долли, блестяще выполнит свою миротворческую миссию, но одновременно начнёт разрушать свою собственную семью. Так один и тот же поступок имеет две стороны, и имя «благодать» очень скоро обернётся для неё самой тяжким проклятием.
Самым важным итогом этой части анализа является сам факт того, что имя, наконец, произнесено вслух, обрело звуковую плоть. С этого судьбоносного момента Анна Аркадьевна Каренина перестаёт быть для читателя абстракцией, плодом воображения или служебной функцией. Она неумолимо входит в дом Облонских через произнесённые слова, ещё задолго до своего физического появления на пороге. Телеграмма, которую Стива только что разорвал, выпустила это имя в замкнутый, ограниченный мир его московской квартиры. Это имя будет теперь многократно повторяться, обрастать всё новыми и новыми смыслами и ассоциациями, пока, наконец, не обретёт живую плоть на Николаевском вокзале. Толстой, как искусный драматург, мастерски вводит свою главную героиню в повествование исподволь, через слухи, ожидания и предчувствия окружающих. Мы уже знаем о ней довольно много, но ещё ни разу не видели её собственными глазами. Это создаёт мощнейшее напряжение между знанием и неведением, которое и является одним из главных двигателей сюжета.
Часть 4. Инструмент и плоть: «глянцовитая ручка» и «розовая дорога» бритья
Лев Толстой в этом эпизоде прибегает к излюбленному приёму — он словно останавливает бег времени, пристально фиксируя внимание читателя на процессе бритья. Обычно в литературе подобные рутинные действия описываются бегло, в двух словах, но здесь каждая мельчайшая деталь тщательно выписана и укрупнена. «Глянцовитая, пухлая ручка» цирюльника — это образ, достойный кисти живописца, почти натюрморт в прозе. Эпитет «глянцовитая» указывает на ухоженность, чистоту, возможно, даже на некоторый профессиональный лоск городского слуги, дорожащего своей репутацией. Слово «пухлая» добавляет этому образу изрядную долю телесности, почти плотскости, отсылая к физической стороне существования. Цирюльник в этой сцене — фигура, целиком и полностью обслуживающая тело барина, его внешнюю красоту и физический комфорт. Он по сути своей пассивен, он — лишь послушный инструмент в руках господина, который, не задумываясь, «останавливает» его руку. В этой глубокой пассивности цирюльника кроется его главное отличие от активного, мыслящего и инициирующего диалог Матвея.
Автор уточняет, что цирюльник в это самое время «расчищал розовую дорогу между длинными кудрявыми бакенбардами». Возникающая здесь метафора «дороги» представляется далеко не случайной, она неизбежно отсылает читателя к понятию жизненного пути. Бритьё в этом контексте уподобляется прокладыванию нового пути прямо по живому человеческому лицу. «Розовая дорога» — это свежевыбритая, ещё влажная и чуть раздражённая кожа, которая розовеет сразу после прикосновения острой бритвы. Бакенбарды, столь тщательно оберегаемые, — важная деталь внешности, характерный маркер определённой исторической эпохи. В 1870-е годы XIX века, когда разворачивается действие романа, бакенбарды были модным и обязательным атрибутом мужской светской красоты. Стива Облонский, как истинный светский человек, тщательно следит за модой, он всегда «с иголочки», даже в момент тяжелейшего семейного кризиса. Этот скрупулёзный, почти педантичный уход за собственной внешностью разительно контрастирует с тем глубочайшим внутренним хаосом, который царит в его душе и в его доме.
Остановка движения бритвы, занесённой над самым лицом, — это ярчайший литературный стоп-кадр, застывшее мгновение. Толстой намеренно фиксирует то неуловимое мгновение, когда привычная, размеренная жизнь вдруг замирает перед получением по-настоящему важного сообщения. Цирюльник, подчиняясь жесту барина, застывает в неудобной позе, держа опасную бритву у самой верхней губы Стивы. Это положение, безусловно, является опасным: любое неосторожное, резкое движение клиента может привести к серьёзному, глубокому порезу. Стива, охваченный радостью от полученного известия, должен контролировать себя, чтобы не дёрнуться и не пораниться. Он замирает вместе с цирюльником, подчиняясь необходимости сохранять неподвижность, несмотря на бурю эмоций. Это короткое мгновение напряжения, равновесия между жизнью и смертью (пусть даже комической смерти от пореза) символически повторяет ситуацию в его семье. Семейное благополучие Облонских тоже висит сейчас буквально на волоске от окончательной и бесповоротной катастрофы.
Детализированное, почти живописное описание процесса бритья неизбежно отсылает нас к традициям европейской жанровой живописи, в частности, голландской. Голландские мастера XVII столетия чрезвычайно любили изображать сцены повседневного, обыденного туалета, придавая им высокое художественное значение. Толстой, великий прозаик, успешно переносит этот живописный, детализированный принцип в литературу, в ткань романа. Однако у него, в отличие от живописцев, каждая мельчайшая деталь оказывается не просто декоративной, а глубоко функциональной, работающей на общую идею. Пухлая ручка цирюльника, расчищаемая розовая дорога меж бакенбард — всё это призвано создать неповторимую, плотную, осязаемую фактуру реальности. Читатель почти физически ощущает запах мыльной пены и дорогого одеколона, исходящий от выхоленного тела Стивы. Эта плотная, почти осязаемая телесность окружающего мира призвана оттенить эфемерность, почти призрачность той вести, которую принесла телеграфная бумажка. Бумага и мыльная пена, высокое слово и опасная бритва существуют здесь в едином, неразрывном пространстве.
Уточнение «остановив на минуту» получает в контексте повествования особое значение, ведь эта «минута» длится на протяжении целого предложения. Время в художественном мире романов Толстого крайне неоднородно: оно может то стремительно сжиматься, то невероятно, до бесконечности растягиваться. В данном эпизоде время растянуто до самого предела, чтобы вместить в себя все мельчайшие детали описываемой сцены. Эта короткая минута остановки привычного действия становится метафорой всей поверхностной жизни Степана Аркадьича. Он постоянно, на всём протяжении романа, останавливается перед лицом серьёзных трудностей, замирает в мучительной нерешительности, не желая действовать. Активно и последовательно действовать, менять что-то он не умеет и не любит, он лишь пассивно реагирует на поступающие извне импульсы. Сейчас таким мощным импульсом стала телеграмма, и он останавливает бритьё, чтобы немедленно отреагировать на неё. Но как только цирюльник продолжит свою работу, жизнь тотчас же войдёт в привычную, накатанную колею, и всё забудется.
Сцена с цирюльником и бритвой зеркально, композиционно перекликается с предыдущей сценой диалога Стивы и Матвея у зеркала. Там, в начале главы, происходил многозначительный диалог взглядов, здесь же перед нами разворачивается диалог выразительных жестов. Цирюльник, в отличие от Матвея, совершенно не включён в этот сложный, многослойный диалог, он остаётся лишь механическим, бездумным исполнителем. Его послушная рука остановлена волей барина, как останавливают маятник настенных часов. Матвей же, напротив, активно участвует в беседе практически на равных, хотя и продолжает стоять почтительно у дверей. Цирюльник в этом эпизоде — часть интерьера, часть обстановки кабинета, тогда как Матвей — часть семьи, пусть и на правах младшего, но члена. Разница в их социальном и коммуникативном статусе подчёркнута тем, что цирюльнику попросту не сообщают новости. Он слышит произносимые слова, но никак не реагирует на них, его святое дело — продолжать брить, и только.
Розовая дорога, которую цирюльник расчищает между бакенбардами, помимо всего прочего, несёт в себе и скрытый эротический подтекст. Щёки Стивы, его холёное, ухоженное тело являются объектом пристальной заботы не только наёмного цирюльника. В последующих главах романа мы узнаем, что именно внешняя привлекательность Облонского играет важнейшую роль в его бесчисленных любовных похождениях. Он очень нравится женщинам, и он прекрасно знает это и умело пользуется этим обстоятельством. Тщательный, каждодневный уход за собственной внешностью — это прямая инвестиция в его будущие любовные успехи и победы. Утреннее бритьё в таком контексте — это своеобразный ритуал подготовки к возможному соблазнению, даже если сегодня он едет всего лишь на скучную службу. В этом ключе остановка бритвы приобретает дополнительный смысл: на время страсть к гувернантке утихла, но это временно. Бритва очень скоро продолжит свой привычный путь по розовой дороге, как и сам Стива продолжит свой жизненный путь по дороге любовных приключений.
Цирюльник в этом эпизоде намеренно безымянен, автор называет его просто по профессии — «цирюльник». В отличие от Матвея, наделённого именем и даже отчеством, он начисто лишён какой-либо индивидуальности. Он представляет собой лишь необходимую функцию, безличный, но обязательный атрибут городского, светского быта. Толстой намеренно подчёркивает это обстоятельство, ни разу не называя его по имени, не давая ему портретной характеристики. Матвей и Стива в этом эпизоде — полноправные личности, цирюльник же — лишь обстоятельство места и времени, часть фона. Его присутствие в сцене необходимо прежде всего для того, чтобы создать тот самый плотный бытовой фон, на котором разворачивается важный диалог. Но именно этот безликий, на первый взгляд, фон и является той самой обыденностью, из которой в романах Толстого всегда вырастает великая трагедия. Анна очень скоро войдёт в этот уютный, налаженный, прозаический быт и разрушит его до основания.
Часть 6. Грамматика родства: «любимая сестра» и её роль в семейном нарративе
Авторское пояснение, введённое в текст, называет Анну «любимой сестрой Степана Аркадьича», добавляя важный эмоциональный эпитет. Эпитет «любимая» в данном контексте представляется глубоко не случайным, он с самого начала задаёт определённый эмоциональный фон восприятия героини. Стива, при всех его недостатках, действительно искренне любит свою сестру, и эта родственная любовь, судя по всему, является взаимной. Их родственная связь в данный момент оказывается гораздо крепче и надёжнее, чем связь с женой или даже с собственными детьми. Кровное, биологическое родство в этой критической ситуации противопоставлено родству, приобретённому через брак, которое оказалось таким хрупким. В момент глубочайшего семейного кризиса Стива инстинктивно обращается мыслью к сестре, а не к жене, которую он сам же и оскорбил. «Любимая» в устах автора означает, что Анна занимает совершенно особое, никем не заменимое место в сердце брата. Это место не в силах занять никто другой, даже его собственная жена, мать его пятерых детей.
Анна для Степана Аркадьича является не просто сестрой, а неотъемлемой частью его собственного прошлого, его биографии. Они росли вместе в одном доме, у них наверняка есть бесчисленное множество общих детских и юношеских воспоминаний. В ней, в её характере и манерах, он видит отражение самого себя, своей семьи, своего происхождения. Поэтому её долгожданный приезд — это для него не просто визит родственницы, а встреча с самим собой, причём с более чистой, идеальной версией себя. Анна для Стивы в этот трудный момент олицетворяет собой утраченный дом, распавшуюся семью, счастливое детство. Всё это сейчас стремительно рушится в его собственной, созданной им семье, и он чувствует свою беспомощность. Приезд любимой сестры — это отчаянная попытка вернуть хотя бы видимость утраченной гармонии, опереться на надёжное прошлое. Толстой убедительно показывает, как прошлое неизбежно вторгается в беспокойное настоящее, пытаясь его исправить или хотя бы смягчить.
С точки зрения архитектоники романа, упоминание о «любимой сестре» подготавливает читателя к определённому восприятию Анны. Мы, читатели, ещё ни разу не видели её, но уже твёрдо знаем, что она горячо любима своим братом. Этот факт, безусловно, вызывает у нас, читателей, изначальную, авансовую симпатию к героине. Толстой активно и успешно использует здесь классический приём косвенной, опосредованной характеристики персонажа. Анна является хорошим человеком уже потому, что её искренне любит симпатичный нам, несмотря на все его недостатки, Стива. Даже такой легкомысленный и ветреный человек, как Облонский, способен на глубокую, бескорыстную родственную привязанность. Следовательно, заключает читатель, Анна, безусловно, заслуживает этой сильной привладности. Так мастерски создаётся устойчивый ореол добродетели вокруг героини, который впоследствии будет так трагически разрушен.
Слово «сестра» в данном контексте оказывается даже более важным и содержательным, чем собственное имя героини. Именно оно определяет её главную роль в предстоящей, уже очень близкой сцене. Она едет в Москву не как великосветская дама, а прежде всего как член распавшейся семьи. Это обстоятельство позволяет ей самым активным образом вмешиваться в чужие, казалось бы, сугубо личные дела. Право любимой сестры — это священное право на безоговорочное участие в жизни родного брата. Долли, как бы она ни была обижена на мужа, не может отказать сестре мужа в приёме, даже если бы очень этого хотела. Родовые, кровные узы в патриархальном обществе оказываются значительно сильнее сиюминутных личных обид и разногласий. Анна, безусловно, прекрасно осознаёт это своё право и намерена им воспользоваться, чтобы войти в дом и начать свою миротворческую миссию.
Упоминание о том, что Анна является для брата «любимой», создаёт важную сюжетную параллель с другой героиней романа — Кити Щербацкой. Кити, как мы узнаем из последующих глав, также является всеобщей любимицей, особенно любимой дочерью своего старого отца, князя Щербацкого. Тема «любимого», особо выделенного ребёнка в семье проходит через весь роман, связывая разные сюжетные линии. Анна была любимой сестрой, Кити — любимой дочерью, и этот статус накладывает на обеих особый отпечаток. Это даёт им обеим не только особые привилегии, но и особую, повышенную уязвимость перед ударами судьбы. Любимчики с детства привыкают к всеобщему вниманию и обожанию и гораздо тяжелее, болезненнее переносят его утрату. Анна, как мы увидим, не вынесет охлаждения Вронского во многом именно потому, что привыкла быть для всех любимой и желанной. Истоки её будущей, столь страшной трагедии, возможно, кроются в этом самом статусе «любимой».
Для старого и преданного Матвея Анна тоже является, безусловно, «любимой сестрой» его барина. Он полностью и безоговорочно разделяет чувства и эмоции Степана Аркадьича. Это важное обстоятельство указывает на то, что Анна обладает удивительным даром располагать к себе людей самого разного звания и положения. Матвей, старый, опытный слуга, видавший на своём веку многих господ, тоже искренне находится на её стороне. Её природное, ничем не поддельное обаяние действует на всех без исключения, независимо от их социального статуса. Это чрезвычайно важная характеристика героини, которая вскоре ярко проявится в знаменитой сцене на балу. Анна будет очаровывать всех, даже тех, кто изначально настроен по отношению к ней критически или настороженно. Матвей в этом эпизоде является самым первым персонажем в романе, кто поддаётся этому неотразимому, магическому обаянию.
Конструкция «то есть что...» вводит в текст развёрнутое авторское пояснение, комментарий к происходящему. Толстой словно извиняется перед читателем за свою недосказанность и предпочитает раскрыть все карты заранее. Он пока ещё не вполне доверяет читателю, не надеется, что тот сумеет самостоятельно уловить весь глубинный подтекст разговора. Это является характерной особенностью раннего, «дидактического» стиля Толстого, его стремление всё объяснить и растолковать. В более поздних романах, и в «Анне Карениной» в том числе, он будет гораздо более сдержан и доверителен к читателю. Но здесь, в начале своего пути, он пока ещё считает нужным объяснять, что же именно означает краткий ответ Матвея. Эта некоторая избыточность, однако, чрезвычайно важна для нас: она раз и навсегда фиксирует единственно верную, авторскую интерпретацию эпизода. Автор сам, своими устами, говорит нам, как именно следует понимать этот диалог, избавляя нас от мучительных догадок.
Итак, функция Анны в романе на этом этапе определена совершенно чётко и недвусмысленно: она — миротворица. Весь дальнейший, огромный текст романа теперь будет постоянно проверять эту заявленную функцию на самую настоящую прочность. Сможет ли Анна, несущая столь желанный мир другим людям, обрести, наконец, прочный и нерушимый мир для самой себя? Ответ Толстого на этот вопрос, как мы знаем, будет решительно отрицательным. «Любимая сестра» очень скоро, по воле автора и обстоятельств, превратится в «падшую женщину», изгоя общества. Разительный контраст между этим самым первым, ласковым упоминанием и трагическим финалом и является истинной мерой постигшей её катастрофы. Толстой гениально строит весь сюжет романа именно на этом чудовищном контрасте. Читатель, который помнит это первое, столь благополучное упоминание, будет переживать финал гораздо острее и глубже.
Часть 7. Предназначение визита: «примирение» как ложный вектор сюжета
Матвей в своём пояснении прямо и недвусмысленно называет подлинную цель приезда Анны: «содействовать примирению мужа с женой». Это утверждение звучит как твёрдое, не подлежащее сомнению знание, основанное на богатом житейском опыте. В патриархальном укладе дворянской семьи XIX века подобные миротворческие миссии родственниц были самым обычным, рутинным делом. Сестра или мать, пользующаяся авторитетом, специально приезжали в дом, где произошла ссора, чтобы попытаться уладить конфликт. Анна, таким образом, сознательно и добровольно берёт на себя эту освящённую традицией, привычную роль. Она нисколько не сомневается, что успешно справится с возложенной на неё миссией. Это говорит о её твёрдой, непоколебимой уверенности в собственных силах и дипломатических способностях. Она искренне считает, что сможет повлиять на Долли, убедить её простить неверного мужа и вернуться к нормальной жизни.
Однако предлагаемая ей роль профессиональной миротворицы вступает в неразрешимое противоречие с самим складом её страстной, увлекающейся натуры. Анна, как мы увидим впоследствии, является натурой цельной, не терпящей никаких компромиссов и полутонов. Искусство примирения, напротив, требует тонкой дипломатии, умения сглаживать острые углы, идти на уступки. Анна же, по своему характеру, склонна к крайнему максимализму, к полному отрицанию или полному приятию. Она сама, как покажет дальнейшее развитие сюжета, окажется абсолютно не способна на примирение в собственной семье, с собственным мужем. Трагическая ирония судьбы заключается в том, что она с блеском мирит чужих людей, но оказывается бессильна помочь самой себе. Её успешная миротворческая миссия в доме брата является лишь печальным прологом к её собственной, гораздо более страшной семейной драме. В этой сцене она учит несчастную Долли искусству прощения, но сама никогда в жизни не сможет и не захочет простить своего мужа, Алексея Александровича.
Примирение между супругами, которого с таким трудом добьётся Анна, с самого начала будет неполным, поверхностным, чисто внешним. Она, несомненно, сумеет утешить убитую горем Долли, убедит её вернуться к мужу, к привычному образу жизни. Но сам Стива, как мы отлично знаем, нисколько не изменится, он самым бессовестным образом продолжит свои измены. Анна, по сути, лишь временно, как пластырем, заклеит зияющую рану в семейном корабле Облонских. Никакого настоящего, глубинного исцеления семьи, конечно же, не произойдёт, потому что причина болезни не устранена. Её блестящий, но поверхностный визит можно сравнить с дорогим пластырем, наложенным на глубокую, гноящуюся рану. Толстой всем ходом романа последовательно показывает полную тщетность любых внешних усилий там, где нет мучительного внутреннего изменения человека. Анна, при всём своём обаянии, приносит в дом брата лишь временное облегчение, но отнюдь не подлинное, прочное счастье.
С точки зрения развития основного сюжета, приезд Анны в Москву нужен Толстому вовсе не для примирения Облонских. Эта благородная миссия является лишь удобным, правдоподобным предлогом. Приезд Анны необходим автору прежде всего для её судьбоносной встречи с графом Вронским на вокзале. Миссия миротворицы, о которой так проникновенно говорит Матвей, оказывается лишь внешним, фасадом. Сама неумолимая судьба использует этот благовидный предлог, чтобы неминуемо столкнуть двух главных героев будущей трагедии. Толстой виртуозно строит повествование таким образом, что одно и то же событие одновременно служит двум совершенно разным целям. На поверхности, в сиюминутном сюжете, мы видим бытовую драму семьи Облонских, требующую вмешательства. В глубине же, в перспективе всего романа, происходит тщательная подготовка завязки грандиозной трагедии Анны и Вронского. Примирение Стивы и Долли, таким образом, становится трагическим катализатором, ускоряющим гибель Анны.
В самом глаголе «содействовать» заложен оттенок некой вторичности, вспомогательности действия. Анна, согласно этой формулировке, не решает проблему самостоятельно и полностью, она лишь содействует её благополучному решению. Главными действующими лицами в этой семейной драме, безусловно, являются сами супруги — Стива и Долли. Анна в данной конкретной ситуации выступает лишь в роли искусного помощника, а не главного героя этой сцены. Но в грандиозном масштабе всего романа она, конечно же, является главным действующим лицом от начала до конца. Сейчас, в самом начале, она пока на вторых ролях, чтобы потом с невероятной силой выйти на самую авансцену повествования. Толстой строго соблюдает важный литературный принцип градации, постепенного нарастания: от малого к великому, от частного к общему. Сначала мы видим Анну в привычной роли сестры, затем — в страстной роли любовницы, и, наконец, в высокой роли трагической героини.
Матвей, столь чётко формулируя подлинную цель предстоящего приезда, на короткое мгновение берёт на себя авторскую функцию. Он вслух проговаривает то, что с таким же успехом мог бы сказать сам Толстой от лица всеведущего повествователя. Это классический литературный приём «остранения», когда мы видим привычную ситуацию неожиданно свежим взглядом со стороны. В данном случае мы смотрим на ситуацию глазами простого, но умного слуги, не обременённого излишней рефлексией. Матвей неизбежно упрощает сложнейшую психологическую ситуацию, сводит её к удобной, житейской, понятной схеме. Для него, человека практического, примирение супругов означает простое и быстрое восстановление привычного порядка в доме. Он совершенно не видит и не желает видеть в этом мучительном процессе никакой сложной нравственной проблемы. Его здоровый прагматизм резко контрастирует с глубокими моральными терзаниями, которые испытывает сейчас Долли. Толстой, несомненно, использует фигуру Матвея как голос трезвого, народного здравого смысла, который, однако, часто бывает совершенно глух к человеческому страданию.
Фраза «может содействовать» содержит в себе необходимый элемент неопределённости, предположительности. Матвей, при всей своей информированности, не утверждает, а лишь осторожно предполагает, высказывает надежду. Это не жёсткая гарантия успеха, а всего лишь благое пожелание, основанное на опыте. Даже всезнающий, казалось бы, Матвей не может быть до конца уверен в положительном исходе дела. Слишком сильна и глубока обида, нанесённая Долли, слишком велика её душевная рана. Примирение в этом доме висит буквально на тончайшем волоске, и в любой момент может оборваться. Анне предстоит проявить чудеса подлинной дипломатии, такта и женской мудрости, чтобы спасти положение. И она, без сомнения, проявит их, блестяще справится с задачей, но это будет последний раз, когда она действует исключительно во благо других. В следующий раз её действия приведут к противоположному результату.
В конечном, самом глубоком счёте, долгожданное «примирение мужа с женой», которого так ждали, не удаётся. Да, формально, внешне Долли, поддавшись уговорам Анны, остаётся жить с мужем, не уезжает к матери. Но прочный, нерушимый мир в их доме, конечно же, будет лишь иллюзорным, призрачным, временным. Стива, как мы знаем, нисколько не исправится и продолжит вести свою разгульную жизнь, а Долли будет продолжать молча страдать. Анна своей блестящей миссией принесла лишь временное, шаткое перемирие, а не прочный, вечный мир. Её миротворческая миссия, по сути, с треском провалилась, хотя внешне всё выглядело более чем успешно. Этот глубокий внутренний провал является зловещим предвестием её собственного, гораздо более страшного жизненного краха. Она великолепно умеет мирить других, но абсолютно не умеет строить собственное счастье, и в этом её главная, роковая трагедия.
Часть 8. Прагматика вопроса: «Одни или с супругом?» как спектр судьбоносных возможностей
Вопрос, который задаёт Матвей, на первый взгляд отличается предельной конкретностью и сугубо практической направленностью. Ему, как заботливому камердинеру, необходимо точно знать, готовить ли комнату для одного человека или для целой супружеской четы. Это сугубо хозяйственный, бытовой вопрос, связанный с размещением гостей и организацией их быта. Но за этим простым, прозаическим вопросом неизбежно скрывается иной, метафизический, глубинный смысл. «Одни или с супругом?» означает в более широком смысле: одинока ли Анна в своей семейной жизни или у неё есть надёжная опора? С супругом — значит, она является неотъемлемой частью устойчивой пары, у неё есть законная защита и твёрдая опора в лице мужа. Одна — значит, она сейчас уязвима перед обстоятельствами, но одновременно и свободна для принятия решений. Матвей, сам того, конечно, не ведая, задаёт глубокий вопрос о дальнейшей судьбе Анны.
В культурном контексте XIX столетия женщина, путешествующая в одиночку, в одиночестве, неизбежно вызывала определённые вопросы. Это считалось не вполне приличным и допустимым, если только у неё не имелось на то чрезвычайно уважительной причины. Анна едет одна, без мужа, чтобы срочно помочь родному брату в трудной ситуации, — причина, безусловно, уважительная. Но для дотошного Матвея не менее важен и статус самого супруга: соберётся ли он сопровождать жену или нет. Алексей Александрович Каренин — важная фигура в государственной иерархии, и его возможный приезд всё бы кардинально изменил. Он немедленно придал бы визиту официальный, почти казённый характер, что было бы здесь совершенно неуместно. Стива, скорее всего, в глубине души предпочёл бы, чтобы Каренин остался в Петербурге и не приезжал. Муж-чиновник, со всей своей официальностью, мог бы помешать той интимной, доверительной семейной атмосфере, которую Анна должна создать для успеха миссии.
Вопрос задаётся Матвеем в тот самый момент, когда Стива, по известной причине, не имеет физической возможности говорить. Это обстоятельство придаёт самому вопросу дополнительную, почти детективную интригу. Матвей, конечно, отлично знает, что барин сейчас не сможет ответить, но он всё равно настойчиво задаёт свой вопрос. Он, по-видимому, заранее проверяет свою собственную догадку, надеясь получить невербальный, но понятный ответ. Вопрос буквально повисает в воздухе кабинета на всё то время, пока цирюльник осторожно водит бритвой по щеке. Эта драматическая пауза неизбежно наполняет самый простой, бытовой вопрос необычайной значительностью, весомостью. Начинает казаться, что от ответа на этот простой вопрос зависит сейчас судьба если не всего мира, то этого дома. И, как мы теперь знаем, судьба Анны действительно самым непосредственным образом зависит от того, одна она приедет или с мужем.
Для читателя, который уже знаком со всем романом целиком, вопрос Матвея звучит необычайно горько и иронично. Анна, как мы отлично знаем, будет с супругом только формально, чисто юридически, по паспорту. На деле, по сути, в жизни, она будет глубоко одинока, даже когда Каренин будет находиться рядом с ней в одной комнате. Позже, через некоторое время, она бросит ненавистного мужа и останется совсем одна, без всякой защиты. Матвей сейчас, в самом начале, спрашивает о наличном, сиюминутном положении дел, а жестокая судьба готовит Анне совсем иное будущее. Вопрос «одни или с супругом?» будет самым мучительным образом терзать Анну на всём протяжении второй половины романа. Она будет постоянно и мучительно разрываться между унизительным одиночеством и ненавистным браком. Матвей, сам того не подозревая, затронул самую главную, самую больную тему всей её будущей жизни.
Противопоставление двух вариантов «одни — с супругом» с самого начала задаёт в романе жёсткую бинарную, двоичную структуру. В сложном художественном мире «Анны Карениной» всё важнейшие явления строятся на подобных оппозициях. Семья — одиночество, искренняя любовь — суровый долг, сама жизнь — неизбежная смерть. Главная героиня, Анна, на всём протяжении романа будет судорожно метаться между этими полярными, непримиримыми состояниями. Сейчас, в самый первый момент своего появления в романе, она ещё находится в точке неустойчивого равновесия. У неё, формально, есть и семья (муж, сын), и одновременно она сейчас едет одна, без них. Но это зыбкое, шаткое равновесие, как мы знаем, будет очень скоро и трагически нарушено. Вопрос дотошного Матвея с фотографической точностью фиксирует этот неустойчивый, переходный баланс в судьбе героини.
Для самого Стивы Облонского вопрос Матвея, конечно же, не имеет и не может иметь такого глубокого, символического смысла. Он просто, по объективной причине, не может сейчас ответить из-за занятой цирюльником губы. Его, в его эгоцентризме, волнует не столько то, один или с мужем едет сестра, сколько сам радостный факт её приезда. Он даже не задумывается ни на секунду, почему, собственно, Анна путешествует одна, без супруга. Для него, поверхностного человека, это совершенно нормально и естественно, не требующее объяснений. Стива Облонский, при всей своей доброте, привык жить в мире исключительно поверхностных, бытовых, сиюминутных значений. Толстой же, в отличие от своего героя, наделяет каждый, даже самый простой, вопрос и ответ скрытой глубиной. Даже самый прозаический, бытовой диалог у великого писателя неизбежно приобретает общечеловеческое, философское звучание.
Матвей, задавая свой практический вопрос, в очередной раз выступает в роли заботливого, предусмотрительного хозяина дома. Он уже сейчас, заранее, думает о том, где лучше постелить приезжей барыне, что приготовить к её приезду. Эта трогательная забота о комфорте госпожи представляется и уместной, и симпатичной читателю. Она ярко показывает, что Анну в этом доме ждут не просто как почётную, но чужую гостью, а как самого родного, близкого человека. Весь дом Облонских, включая прислугу, готовится к её торжественному приезду. Всё будет непременно устроено самым лучшим, самым достойным образом, чтобы порадовать барыню. Матвей в этой ситуации выступает главным гарантом этого идеального порядка и уюта. Но тот безупречный порядок, который он с таким старанием наведёт в комнате для гостьи, будет вскоре грубо нарушен самой Анной.
Вопрос Матвея так и остаётся без прямого, словесного ответа, повисая в воздухе. Ответом на него станет не слово, а выразительный, красноречивый жест. Один палец, молча поднятый вверх, — это и есть тот самый долгожданный, исчерпывающий ответ. «Одна», — недвусмысленно говорит этот простой, но решительный жест. Анна Аркадьевна, к всеобщему сведению, едет в Москву одна, без своего супруга. Значит, она сейчас свободна от обязательств, значит, она доступна для случайной, но судьбоносной встречи с Вронским. Сама судьба, которую никто не может отменить, выбрала для Анны этот роковой вариант «одни». Толстой в этой сцене намеренно подчёркивает это безмолвное, но необычайно важное решение, как роковое предначертание.
Часть 9. Принуждение к молчанию: верхняя губа как метафора несвободы слова
Автор специально оговаривает, что Степан Аркадьич в этот момент «не мог говорить», и это обстоятельство ключевое для всей сцены. Причина его внезапной немоты, на первый взгляд, чисто механическая, внешняя — занятая цирюльником верхняя губа. Однако Толстой намеренно фиксирует внимание читателя именно на этом факте: он не мог говорить. Стива Облонский, обычно такой словоохотливый и общительный, вдруг оказывается лишён дара речи в самый ответственный момент. Это обстоятельство можно рассматривать как символическую, глубокую немоту, характеризующую его внутреннее состояние. Он вообще часто не может и не хочет говорить правду, предпочитая уклоняться от прямых, честных ответов. Сейчас, в данной конкретной ситуации, он не может говорить буквально, физически. Его внезапная физическая немота является точным отражением его привычной душевной немоты перед лицом серьёзной семейной драмы.
Верхняя губа, о которой идёт речь, является важной деталью лица, непосредственно связанной с речью и с поцелуями. Именно этой частью лица, занятой цирюльником, Стива сейчас лишён возможности пользоваться. Та самая часть лица, которая помогает человеку говорить и выражать нежность, сейчас временно заблокирована, обездвижена. Стива не может сейчас произнести имя сестры, он уже сделал это раньше, до начала бритья. Теперь же он не в силах ответить на простой, но важный вопрос своего камердинера. Верхняя губа, покрытая густой мыльной пеной, — образ одновременно комичный и, при внимательном рассмотрении, тревожный. Она словно намертво запечатана этой белой пеной, как сургучной печатью, не позволяющей вырваться наружу ни одному звуку. С этого самого момента многие по-настоящему важные вещи в романе будут говориться не словами, а красноречивыми, многозначительными жестами.
Немота, в которую насильно погружён Стива, вынуждает его искать принципиально иной способ коммуникации с Матвеем. Он мгновенно переходит на универсальный, понятный всем язык жестов, язык тела. Это есть своеобразный возврат к самым древним, доречевым, первобытным формам человеческого общения. В экстремальной ситуации, когда слова бессильны или невозможны, люди интуитивно прибегают к помощи жестов. Ситуация, в которой оказался Стива, безусловно, является для него экстремальной: нужно дать ответ, а слов нет. Жест в этом контексте становится адекватной и даже единственно возможной заменой слову. Толстой этим эпизодом наглядно показывает, что невербальное, бессловесное общение может быть гораздо точнее и эффективнее вербального. Один единственный палец, поднятый вверх, говорит здесь гораздо больше, чем десяток самых правильных фраз.
Та пауза, пока цирюльник продолжает своё дело, — это время чистого, безмолвного действия, а не пустых слов. Слова в этой сцене временно уходят на второй план, уступая место действию и жесту. Мы видим перед собой почти живописную картину: Стива, застывший в кресле, склонившийся над ним цирюльник и Матвей, терпеливо ожидающий в дверях. Толстой в этом эпизоде выступает не только как писатель, но и как режиссёр, тщательно выстраивающий сложную мизансцену. Эта немая сцена, несмотря на отсутствие диалога, наполнена огромным внутренним напряжением и ожиданием. Зритель-читатель, затаив дыхание, ждёт, чем же, наконец, разрешится эта ситуация. Долгожданная развязка наступает в виде одного-единственного, но необычайно выразительного жеста. Этот жест мгновенно снимает возникшее напряжение и даёт исчерпывающий ответ на поставленный вопрос.
Вынужденная немота Стивы разительно контрастирует с его обычной, привычной для всех словоохотливостью и общительностью. В последующих главах романа он будет очень много говорить и с Матвеем, и с просительницей, и с женой, пытаясь оправдаться. Здесь же, волею обстоятельств, он оказывается вынужден молчать, что совершенно не в его характере. Это внезапное молчание делает его более уязвимым, зависимым от внешних сил. Он сейчас совершенно не контролирует ситуацию, как привык, а полностью подчиняется обстоятельствам. Цирюльник, этот безликий человек, сейчас полностью управляет его ртом, его способностью говорить. Символически это означает, что внешние, чуждые ему силы сейчас полностью управляют его судьбой. Он в данный момент является лишь пассивным объектом, а не активным субъектом действия.
Цирюльник, занявший своим инструментом губу Стивы, выступает в этой сцене как своеобразный цензор, блокирующий речь. Он самым непосредственным образом физически мешает барину говорить, вынуждая его к молчанию. В более широком, метафорическом смысле это образ самого светского общества с его жёсткими правилами. Свет тоже очень часто «занимает губу» человеку, не позволяя ему свободно говорить правду о себе и о других. Стива Облонский, как никто другой, живёт по лицемерным законам этого самого света, и свет постоянно затыкает ему рот. Он не может сказать ничего по-настоящему искреннего и правдивого, даже если бы очень захотел, свет не позволит. Но сейчас, в данное конкретное мгновение, он не может сказать вообще ничего, даже самого пустякового. Абсурдность этой бытовой ситуации виртуозно подчёркивает глубокую абсурдность всей его легкомысленной, пустой жизни.
Для старого и преданного Матвея немота барина ни в коей мере не является препятствием для понимания. Он твёрдо знает, что ответ на его вопрос непременно последует, так или иначе. Он терпеливо ждёт, пристально глядя не на самого барина, а на его отражение в зеркале. Их многолетняя связь, основанная на привычке и доверии, оказывается намного сильнее и надёжнее любых слов. Матвей читает своего барина как давно и хорошо знакомую, открытую книгу. Ему, по большому счёту, и не нужны слова, чтобы понять его мысли и желания. Это является высшей степенью взаимопонимания и доверия, доступной человеку. Толстой в этой сцене показывает идеальный, совершенный тип коммуникации, который, увы, недоступен ни Стиве с Долли, ни Анне с Карениным.
Эта краткая сцена вынужденной немоты исподволь готовит нас к другой, гораздо более знаменитой сцене в романе. Речь идёт о сцене объяснения Лёвина и Кити с помощью начальных букв, написанных мелом на зелёном столе. Там, в той сцене, молчание и недоговорённость станут подлинным языком чистой, возвышенной любви. Здесь, в этой ранней сцене, молчание является языком сугубо бытовой, практической необходимости. Но основной принцип, в сущности, один и тот же: когда обычные слова оказываются бессильны или невозможны, в дело вступают особые знаки. Толстой на протяжении всего романа будет последовательно исследовать разные виды и способы человеческой коммуникации. Вербальная, словесная коммуникация в его изображении оказывается самой ненадёжной, полной лжи и недомолвок. Невербальная же, как показывает этот эпизод, — самой точной и достоверной, не требующей лишних подтверждений.
Часть 10. Семантика жеста: поднятый палец как абсолютный иероглиф
Скупая фраза «и поднял один палец» описывает жест, который в данной ситуации успешно заменил собой целую развёрнутую фразу. Палец, поднятый вверх, в европейской культурной традиции обычно означает либо число «один», либо указание на что-то важное. В данном конкретном контексте, который нам уже понятен, этот жест означает ответ: «одна». Это предельно лаконичный, сжатый до одного знака, но абсолютно ясный ответ на заданный вопрос. В нём нет и не может быть места для каких-либо сомнений, двусмысленностей или уточнений. Этот жест, в своей первобытной простоте и наглядности, не допускает никаких иных толкований. Стива, временно лишённый дара речи, достигает с его помощью предельной, абсолютной ясности. Трагическая ирония заключается в том, что в своих бесчисленных словах он часто бывает путан, неискренен и противоречив.
Поднятый вверх палец — это также древний риторический жест, традиционно требующий к себе особого внимания слушателей. Ещё в античной риторике ораторы использовали поднятый палец, чтобы привлечь внимание аудитории к особенно важному тезису. Сейчас Стива этим жестом привлекает пристальное внимание Матвея к своему краткому, но чрезвычайно важному ответу. Он как бы безмолвно говорит своему камердинеру: «Смотри внимательно и правильно понимай». Этот многозначительный жест обращён исключительно к Матвею, а вовсе не к цирюльнику, который занят своим делом. Это сугубо интимный, тайный знак, предназначенный только для посвящённого, для «своего». Цирюльник, поглощённый своим ответственным занятием, вероятно, даже не заметил этого многозначительного жеста. Весь сложный диалог между барином и слугой идёт, образно выражаясь, поверх его склонённой головы.
Число «один», которое символизирует поднятый палец, приобретает в контексте всего романа глубокий символический смысл. Анна, как мы только что узнали, едет в Москву одна, без мужа. Это обстоятельство, как выяснится впоследствии, является зловещим предвестием её грядущего тотального одиночества. Один палец, поднятый вверх, — это как одинокий, потерянный человек среди равнодушной, шумной толпы. Даже в собственной семье, среди, казалось бы, родных и любящих людей, она будет чувствовать себя глубоко одинокой. Её официальный муж, её любимый сын Серёжа — всё это останется далеко, в Петербурге, в другой жизни. В Москву, к брату, она приезжает как абсолютно свободный, ничем не связанный агент. Эта обманчивая свобода, которую так наглядно символизирует этот поднятый палец, окажется для неё в конечном счёте гибельной.
С точки зрения семиотики, науки о знаках и знаковых системах, жест Стивы является иконическим знаком. Он самым прямым, непосредственным образом указывает на количество: один поднятый палец — одна персона. Это простейшая, древнейшая форма знака, понятная любому человеку без всякого дополнительного контекста. Однако, будучи помещён в сложный контекст великого романа, этот простой жест неизбежно обрастает множеством дополнительных, глубинных смыслов. Читатель, который уже знаком с трагическим финалом, неизбежно видит в этом одиноком пальце нечто гораздо большее. Этот жест становится для такого читателя ёмким символом одиночества и трагической обречённости главной героини. Так Толстой гениально умеет находить глубокие общечеловеческие символы в самой обыденной, повседневной жизни.
Поднятый палец — это также и распространённый жест, который часто можно встретить в произведениях классической живописи. На множестве парадных портретов персонажи указывают пальцем вверх, привлекая внимание зрителя к небу, к горнему миру. Стива указывает своим пальцем вовсе не в небо, а куда-то в сторону, но сам палец при этом поднят. Это обстоятельство может быть истолковано как тонкий намёк на неумолимую судьбу, на рок, который уже занёс свою руку над Анной. Палец Стивы в данном контексте можно воспринимать как перст судьбы, указывающий на неизбежное. Он указывает на тот печальный факт, что Анна сейчас одна, а значит, совершенно беззащитна перед лицом грядущих событий. Надёжной защиты от законного мужа нет, защиты от лицемерного света тоже нет и не будет. Только одинокий палец, поднятый вверх, как последний, отчаянный аргумент в споре с судьбой.
Контраст между несостоявшимся словом и состоявшимся жестом в этой сцене является разительным и поучительным. Стива, по своей привычке, безусловно, предпочёл бы ответить обычными словами, не прибегая к жестикуляции. Но сложившиеся объективные обстоятельства самым решительным образом вынудили его к жесту. И этот вынужденный жест, как выяснилось, оказался гораздо эффективнее любых возможных слов. Матвей, как мы видим, понял его мгновенно и безошибочно, без всяких дополнительных разъяснений. Если бы Стива имел возможность просто сказать «одна», это заняло бы какую-то долю секунды. Но его выразительный жест занял ещё меньше времени и был понят столь же ясно. Толстой в этом эпизоде неявно, но последовательно выступает за язык живого тела против мёртвого языка светских условностей.
Поднятый палец, помимо всего прочего, может быть интерпретирован и как цифра «1» в эзотерической нумерологии. В нумерологических системах единица традиционно является символом начала, первопричины всего сущего. Анна Каренина, без сомнения, является началом всех начал в этом великом романе. Именно с неё, с её появления, начинает раскручиваться маховик грандиозной трагедии. Единица в христианской символике является также символом единого Бога. «Аз воздам», — говорит Господь в эпиграфе к роману, обещая свой высший, справедливый суд. Палец, поднятый вверх, к небу, — это древний жест, напоминающий человеку о существовании высшего судии. Стива, конечно, не думает сейчас ни о чём подобном, он просто отвечает на бытовой вопрос. Но Толстой, стоящий за его спиной, думает обо всём этом, закладывая в текст множество смыслов.
Этот простой жест окончательно и бесповоротно завершает собой краткую, но содержательную немую сцену. Именно после него Матвей удовлетворённо кивает головой, давая понять, что информация принята. Коммуникация между ними состоялась в полном объёме, не будучи выраженной ни единым словом. Это маленькое, почти незаметное чудо полного взаимопонимания происходит в мире, раздираемом глубокими конфликтами. Толстой дарит нам, читателям, этот краткий миг гармонии перед долгим периодом всеобщего хаоса и разрушения. Стива и Матвей в данный момент понимают друг друга абсолютно, идеально, без малейших помех. Анна и Каренин, главные герои трагедии, никогда в жизни не смогут достичь такого совершенного понимания. Жест с поднятым пальцем остаётся в романе тем самым недостижимым эталоном, к которому никто из главных героев не сумеет приблизиться.
Часть 11. Отражённое понимание: кивок в зеркало как акт верификации
Автор уточняет важнейшую деталь: Матвей «в зеркало кивнул головой», а не самому Стиве. Он адресует свой ответный, подтверждающий жест не реальному барину, а его отражению в зеркале. Это обстоятельство представляется крайне важным для понимания всей глубины сцены. Диалог между господином и слугой происходит не непосредственно, а в зазеркалье, в отражённом пространстве. Реальный Стива, сидящий в кресле, и реальный Матвей, стоящий в дверях, смотрят друг на друга сквозь хрупкое стекло. Зеркало в этой ситуации одновременно и создаёт дистанцию между ними, и устанавливает прочную связь. Оно даёт уникальную возможность видеть одновременно и себя самого, и своего собеседника. Кивок, адресованный в зеркало, — это ответ не столько самому Стиве, сколько его отражению. Значит, Матвей общается не только с живым человеком, но и с его образом, его двойником.
Зеркало в мировой литературной традиции испокон веков является устойчивым символом истины, правды, объективного отражения. Считается, что в зеркале невозможно солгать, оно всегда показывает правду, какой бы горькой она ни была. Матвей кивает головой именно в зеркало, тем самым как бы подтверждая истинность полученной информации. Он словно безмолвно говорит барину и его отражению: «Я прекрасно всё вижу и правильно понимаю». Зеркало в этой сцене становится молчаливым, но надёжным свидетелем их тайной, безмолвной сделки. Оно честно отражает их неразрывное единство, их принадлежность к одному миру. В этом мире, полном иллюзий и обмана, зеркало оказывается последним оплотом подлинной, неискажённой реальности. Толстой использует этот предмет как важнейший инструмент верификации, проверки истинности происходящего.
Кивок головой, как известно, является универсальным, общепринятым знаком согласия во многих культурах. Матвей своим кивком выражает полное и безоговорочное согласие с тем, что Анна едет одна. Он принимает эту информацию к немедленному и неукоснительному сведению. Его кивок означает также, что он всё понял правильно и незамедлительно выполнит все необходимые распоряжения. Это жест безоговорочной лояльности и добровольного подчинения воле господина. Но это подчинение отнюдь не рабское, а вполне осознанное, проистекающее из глубокого уважения. Матвей кивает своему барину почти как равный, хотя и продолжает стоять у дверей. Его кивок — это знак уважения к решению барина и одновременно утверждение собственного достоинства.
Описанная сцена общения через зеркало отсылает нас к самому началу этой же главы романа. Там, несколькими страницами ранее, Стива и Матвей уже обменивались многозначительными взглядами через то же самое зеркало. Тогда, в первом случае, их взгляд, встретившийся в зеркале, как бы спрашивал: «Зачем ты это говоришь?» Теперь, во втором случае, взгляд и жест дают исчерпывающий ответ: «Я понял». Зеркало, таким образом, выполняет важную композиционную функцию, обрамляя их краткий, но ёмкий диалог. Оно делает этот диалог завершённым, целостным, имеющим своё начало и свой конец. Толстой выстраивает повествование по строгим законам симметрии и гармонии. Всё в его художественном мире, даже самое малое, имеет своё необходимое отражение.
Кивок, адресованный в зеркало, можно истолковать и как жест, обращённый к самому себе. Матвей, глядя в зеркало, видит в нём не только отражение барина, но и самого себя. Кивая отражению Стивы, он одновременно кивает и своему собственному отражению. Этим жестом он не только подтверждает получение информации, но и утверждает себя в данной ситуации. «Я здесь, я всё прекрасно понимаю, я активно участвую в жизни этого дома», — вот смысл этого кивка. Его роль в доме далеко не пассивна, она вполне активна и даже влиятельна. Он не просто безропотный слуга, он полноправный соучастник всех важных домашних дел. Этот кивок в зеркало является своеобразным автографом Матвея под этим соучастием.
С точки зрения психологии, общение с собеседником через зеркало позволяет значительно снизить напряжение. Гораздо легче и свободнее говорить о сложных вещах, не глядя прямо в глаза друг другу. Стива и Матвей, при всей их близости, инстинктивно используют зеркало как своеобразный защитный буфер. Их отношения слишком тесны и доверительны для прямого, пристального взгляда. Зеркало позволяет им сохранить необходимую, пусть и минимальную, дистанцию в общении. Эта небольшая дистанция совершенно необходима, чтобы не нарушать негласную субординацию между господином и слугой. Но, одновременно, глядя друг на друга через стекло, они могут позволить себе гораздо больше откровенности. Так Толстой с психологической точностью описывает сложную диалектику взаимоотношений барина и преданного слуги.
Финальный, заключительный кивок Матвея является последним, завершающим аккордом всей этой многослойной сцены. После него цирюльник, наконец, продолжит своё прерванное дело, и жизнь в доме пойдёт своим чередом. Но важнейшее семя уже посеяно в сознании читателя: мы твёрдо знаем, что Анна едет в Москву одна. Этот короткий кивок слуги является своеобразной печатью, окончательно скрепляющей эту информацию. Матвей, как опытный нотариус, молчаливо засвидетельствовал этот важнейший факт. Теперь можно со спокойной душой отдавать распоряжения и готовить комнату для дорогой гостьи. Быт, повседневность ненадолго побеждают, но память об этом выразительном жесте остаётся в сознании. Читатель, без сомнения, запомнит этот короткий кивок в зеркале надолго, на многие главы вперёд.
Сцена с зеркалом в доме Облонских предвосхищает собой множество других зеркальных ситуаций в романе. Анна, например, будет пристально смотреться в зеркало перед решающим балом, пытаясь понять себя. Каренин, в свой черёд, увидит своё жалкое отражение в холодных, равнодушных глазах собственной жены. Зеркала в романе будут постоянно множить реальность, создавать пугающих двойников главных героев. Здесь, в самом начале, зеркало пока ещё служит простой, бытовой цели, помогая при бритье. Но его мощный символический потенциал уже активирован автором, уже запущен в действие. Толстой вводит в роман важнейшую тему отражения, которая станет одной из ключевых на всём его протяжении. Кивок Матвея в зеркало является первым, робким шагом в этот сложный, многозначный мир отражений.
Часть 12. Взгляд из финала: переоценка сцены читателем, знающим развязку
Опытный, искушённый читатель, только что перевернувший последнюю страницу романа, неизбежно возвращается мыслью к этой сцене. Теперь, когда он знает трагическую развязку во всех подробностях, эта сцена читается совершенно иначе. Он уже доподлинно знает, чем именно закончится жизненный путь Анны, какие страдания ей суждено пережить. Он знает о её всепоглощающей страсти, о позорном падении и о страшной гибели под колёсами поезда. Сцена с телеграммой, такой светлой и радостной, при этом новом знании приобретает зловещий оттенок. Радость Стивы, его просиявшее лицо, кажутся этому читателю трагической иронией. Он невольно думает о том, что Стива радуется приезду той, кому суждено стать жертвой. Анна уже сейчас, в самом своём первом появлении, несёт в себе этот роковой, смертоносный заряд. Читатель видит в этой сцене то, что было абсолютно недоступно ему при первом, наивном прочтении.
Вопрос предусмотрительного Матвея «Одни или с супругом?» теперь, после прочтения всего романа, звучит пугающе пророчески. Анна действительно будет глубоко одна на всём протяжении своей недолгой жизни с Вронским. Её законный муж, Алексей Александрович, будет постоянно находиться рядом, но как абсолютно чужой, далёкий человек. Она умрёт в полном одиночестве на холодной, грязной станции, покинутая всеми. Тотальное одиночество — это её неизбежный, трагический удел, и Матвей невольно спрашивает именно об этом. Одиноко поднятый палец Стивы звучит теперь как беспощадный, окончательный приговор. «Одна» — это в устах знающего читателя не просто констатация факта приезда, а констатация факта судьбы. Этот внимательный читатель явственно слышит в кратком ответе Стивы трагическое эхо будущих рыданий и отчаяния.
Вся сцена с цирюльником и острой бритвой в руках приобретает при повторном чтении совершенно новый, зловещий смысл. Острая бритва — это опасный, режущий предмет, которым можно не только побриться, но и серьёзно пораниться. Стива на секунду остановил руку с занесённой бритвой, чтобы сообщить радостную весть о приезде сестры. Но сама Анна, по иронии судьбы, вскоре станет для многих этой самой острой бритвой. Она больно порежет жизни многих людей, включая свою собственную жизнь, своего мужа, своего любовника. Та самая опасность, которая на миг застыла в воздухе во время бритья, очень скоро материализуется. Розовая дорога, которую цирюльник расчищает на холёной щеке Стивы, не становится ли символом кровавого пути? Читатель теперь отчётливо видит эту мрачную метафору, даже если сам Толстой, возможно, её и не планировал.
Зеркало, в которое так многозначительно кивает Матвей, становится теперь символом пугающего зазеркалья. Анна очень скоро войдёт в этот призрачный мир и выйдет из него, как Алиса в Страну чудес. Вся её трагическая жизнь — это стремительное путешествие по ту сторону общепринятых добра и зла. Зеркало в романе часто отражает не подлинную правду, а горькую, искажённую реальность. Кивок Матвея в этом контексте воспринимается как загадочное приглашение в этот искажённый, полный опасностей мир. Читатель, знающий финал, теперь твёрдо понимает, что мир романа — это сложная система кривых зеркал. В этом мире всё далеко не то, чем оно кажется на первый, поверхностный взгляд. Кажущееся семейное счастье неизбежно оборачивается глубочайшей трагедией, а радостное примирение — страшной катастрофой.
Имя Анны, впервые произнесённое с такой братской любовью и надеждой, теперь звучит в ушах читателя как имя обречённой жертвы. «Любимая сестра» очень скоро, по воле обстоятельств и своей собственной воле, станет презираемой всеми изгоем. Роковой круг замкнулся самым трагическим образом: от всеобъемлющей любви до всеобщей ненависти всего один шаг. Стива, её легкомысленный брат, продолжит искренне любить сестру, но жестокий свет её возненавидит. Контраст между самым первым, ласковым упоминанием и последним, страшным описанием её гибели поражает. Читатель, проделавший весь этот огромный путь вместе с героиней, отчётливо видит всю траекторию её падения. Исходная, светлая точка этого пути — данный эпизод, полный радостной надежды. Тем более трагичным и невыносимым становится для читателя финал романа.
Весь этот короткий диалог Стивы и Матвея теперь воспринимается знающим читателем как диалог слепого со зрячим. Матвей, возможно, в своей житейской мудрости, догадывается о будущем гораздо больше, чем говорит. Но он, как и положено умному слуге, благоразумно молчит, не высказывая своих догадок вслух. Его красноречивый кивок в зеркало — это не просто знак согласия, это кивок самой неумолимой судьбе. Он безропотно принимает всё, что должно случиться, как неизбежное, не подлежащее обжалованию. Стива же, ослеплённый своей эгоистичной радостью, совершенно ничего не понимает и не предвидит. Трагическая ирония автора становится для внимательного читателя совершенно очевидной. Только читатель, стоящий на вершине знания, видит одновременно и слепого Стиву, и прозорливого Матвея, и их общее трагическое будущее.
«Славу Богу» Матвея теперь, после прочтения финала, звучит для нас почти кощунственно, неуместно. Какое, в самом деле, «Славу Богу», если впереди героиню ждёт неминуемая, страшная гибель? Но Матвей, в своей простоте, славит Бога не за Анну, а за возможное примирение в семье барина. Он, конечно, не может знать и предвидеть, что Анна принесёт в этот дом не только мир, но и страшное разрушение. Его чистосердечная благодарность относится исключительно к самому ближайшему, обозримому будущему. Читатель же, в отличие от него, обладает даром предвидения и смотрит в необозримую даль. Для него эти благочестивые слова Матвея — лишь пустой, ничего не значащий звук. Тот самый Бог, о котором с такой лёгкостью говорит Матвей, не спасёт и не защитит Анну в её последний, страшный час.
Итак, сцена, которая при первом чтении казалась сугубо бытовой, проходной, превращается в трагическую увертюру ко всему роману. Все важнейшие элементы будущей, столь страшной драмы уже имплицитно присутствуют здесь: имя, выразительный жест, многозначительное молчание, холодное зеркало. Толстой, как великий архитектор, закладывает основы грандиозного сюжетного здания буквально с первых страниц. Внимательный, вдумчивый читатель способен разглядеть и оценить эти едва заметные знаки. Наивный же читатель продолжает наслаждаться увлекательным бытописанием, не заглядывая в глубину. Гениальность Толстого заключается в том, что его текст принципиально многослоен и многозначен. Каждый читатель, в зависимости от своей подготовки и внимания, находит в нём свой, особый уровень понимания. Сцена с телеграммой является идеальным, хрестоматийным примером такой поразительной художественной многослойности.
Заключение
Сцена чтения телеграммы в доме Облонских, при всей её кажущейся незначительности, выходит далеко за пределы простой бытовой зарисовки. Она представляет собой чрезвычайно сложно и тонко организованное семиотическое, знаковое пространство. В этом небольшом эпизоде самым тесным образом взаимодействуют вербальные и невербальные коды человеческой коммуникации. Лев Толстой демонстрирует здесь виртуозное, абсолютное владение всеми возможными регистрами повествования. Каждый, даже самый, казалось бы, незначительный элемент сцены — от разрыва конверта до кивка в зеркало — является глубоко функциональным. При самом первом, наивном чтении эти важные детали неизбежно ускользают от пристального внимания читателя. При повторном, вдумчивом чтении они складываются в стройную, продуманную систему трагических предзнаменований. Так строится классический толстовский текст, который настоятельно требует от читателя медленного, вдумчивого, «пристального» чтения.
Центральной, ключевой фигурой всей этой многослойной сцены неожиданно оказывается не барин Стива, а его камердинер Матвей. Именно простой слуга, а не образованный господин, чётко и ясно формулирует самую суть происходящего. Именно он произносит важнейшую фразу о том, что приезд Анны нужен для примирения супругов. Именно он задаёт тот самый судьбоносный, полный глубокого смысла вопрос о статусе визита. Его финальный, многозначительный кивок в зеркало становится последним, решающим словом в этом безмолвном диалоге. Матвей в этом эпизоде предстаёт перед нами как надёжный хранитель семейных тайн и проницательный толкователь смыслов. Толстой через эту незаметную фигуру даёт нам возможность увидеть народный, непредвзятый взгляд на светские события. Этот взгляд, при всей его внешней простоте и прагматичности, отнюдь не лишён глубины и житейской мудрости. Матвей, в отличие от многих главных героев, сохранит свою верность и здравый смысл до самого конца.
Имя главной героини, Анны, впервые появляется на страницах романа в самом благоприятном контексте — контексте надежды и спасения. Эта светлая, радостная надежда, как мы теперь знаем, окажется глубоко иллюзорной и обманчивой. Кажущееся спасение, которое она несёт другим, очень скоро обернётся страшной гибелью для неё самой. Толстой гениально строит весь сюжет романа на разительном контрасте между радужным ожиданием и суровой реальностью. Читатель, как и герои романа, неизбежно попадает в искусно расставленную ловушку ложных ожиданий. Только пройдя весь этот долгий и мучительный путь до самого конца, можно постичь истинный, горький смысл этого начала. Сцена с телеграммой в данном контексте является тем самым шифром, который окончательно расшифровывается только в финале. Круг повествования замыкается самым трагическим образом: от бодрого «Славу Богу» до грозного «Мне отмщение». Именно между этими двумя сакральными полюсами и разворачивается во всей своей красе великая человеческая трагедия.
Применённый нами метод медленного, пристального чтения позволяет воочию увидеть, как из мельчайших деталей вырастает огромное целое. Жест, короткий взгляд, многозначительная пауза, интонация, даже особенности пунктуации — всё в этом тексте имеет значение. Толстой не случайно и не зря уделяет так много внимания, казалось бы, пустяковому процессу бритья. Он глубоко убеждён, что в самой обыденной, повседневной жизни скрыта великая вечность. За любой, даже самой прозаической, бытовой сценой у него всегда маячит высокая метафизика. Телеграмма, пришедшая из далёкого Петербурга, приносит в московский дом не просто новость, а саму неумолимую судьбу. И читатель, вооружённый теперь полным знанием целого, явственно слышит в лёгком шорохе разрываемой бумаги отдалённый, нарастающий гул. Это гул того самого рокового поезда, под колёсами которого навсегда погаснет свет, некогда так ярко осветивший лицо Стивы Облонского.
Свидетельство о публикации №226030101525