Я нохчи

               
               
                ПРЕДИСЛОВИЕ.               
Эта повесть— больше чем просто текст. Это мост, переброшенный через реку времени, соединяющий прошлое с настоящим и будущим. На этих страницах живут истории тех, чья кровь течёт в моих жилах, чьи судьбы стали фундаментом моей собственной. Я создал ее для того, чтобы память о моих корнях не растворилась в быстротечном времени. Чтобы мои дети, внуки и правнуки, листая эти страницы, могли не просто узнать имена своих предков, но и почувствовать их характеры, их радости и печали, их силу и тепло. Здесь нет вымысла. Только искренние воспоминания, собранные воедино. Каждая глава — это дань любви и уважения к тем, без кого не было бы меня.               
               
                ВСТУПЛЕНИЕ.               
Из глубины веков чередой шли мои предки. Сегодня известны по устной памяти - Гундар, Инжал, Гендар, Цадал, Перса, Эска, Гуммалт, Дата, Устар, 1ажмот, Авриг, Алхаз, Уллуби, Астабил, 1ела, Пешта, Жанта, Акхмир, Шахболт, Махди. Их имена я привожу здесь  с целью сохранить  память о них для потомков. Возможно, в этих именах нынешние нохчи найдут имена своих предков, откуда начинается и их род. Моего прадеда звали Махди.  В сельских записях 30 - х  годов прошлого века, мой дед Тимирсолт был записан как Магдиев Сота. Отсюда идет ветвь нашей семьи. Наши предки были достойными людьми, которых уважали в народе. Они жили на земле, чтобы сохранить в веках имя потомков пророка Ноя. Они звали себя нохчи и гордились этим. Мое глубокое убеждение. что нохчи и галга(чеченцы и ингуши)это один народ, который из-за диалекта считается двумя народами. Существующее выражение  " Вайнах " показывает что это один народ. Один язык, одни обычаи, одна культура, одна религия. Язык вайнахов является отдельной языковой группой и не схож с другими языками. Нохчи и галга прекрасно понимают друг друга в разговорной речи. Наши предки занимались животноводством, земледелием, торговлей и охотой. Веками шла борьба с набегами других племен. С ними приходилось воевать защищая свою землю. Для защиты от них строили боевые и жилые башни. В условиях постоянных боевых действий некогда было заниматься письменностью и писать историю народа. Поэтому нет исторических записей. Историю народа передавали устно. Будучи мусульманами, для передачи важных сообщений пользовались арабским алфавитом. 
               
                ДЕПОРТАЦИЯ /СО СЛОВ МАТЕРИ /               
Три дня назад умерла моя бабушка Хадижат. Только-только прошли похороны, и в доме еще витало горе. Отец, оглохший от потери матери и не успевший еще оправиться от потери отца, смотрел на мир пустыми, непонимающими глазами. Неожиданно для всех, село наводнили солдаты. Жителей согнали к сельсовету под предлогом митинга в честь праздника. НКВДшник, не глядя в лица, зачитал указ о депортации.Потребовали сдать холодное оружие. Короткий февральский день сменился сумерками. Шел снег, и было до костей холодно. Нас не пустили по домам. Ночевали в соседнем огороде, зарывшись в стог из кукурузных стеблей, связанных в снопы. Детей - двух сестер восьми и шести лет, и четырехлетнего старшего брата — мать прятала в самую середину стога, пытаясь согреть дрожащие маленькие тела. Прошла долгая, тревожная, бессонная ночь. Утром  ревет недоенная скотина, блеют овцы, кудахчут куры. Голодные животные привязаны в сараях, овцы в загонах, гуси и куры, лают собаки, страшная паника. Мы так и не узнали, что с ними случилось потом. Подъехали грузовики. Всех из села погрузили в студебеккеры и повезли на станцию Гудермес. Прямо из кузовов  загнали в товарные вагоны, где гулял ветер и пахло сеном и навозом. Двери с лязгом захлопнулись. Так мы, голые, босые и голодные, отправились в Казахстан и Среднюю Азию. Ехали несколько суток. Ад творился  внутри вагонов набитых до отказа. На редких стоянках солдаты вытаскивали умерших и оставляли на обочине. Умирали больные и старики. Умирали и молодые — от холода,  от разрывов мочевых пузырей, скрывая от старших позывов к нужде. Наконец, поезд встал. Конвоиры высадили нас прямо в степи, на снег и морозный ветер. Местное население, обработанное ядовитой пропагандой, встречало нас откровенно враждебно. Так мы оказались на чужбине — с разбитыми сердцами и без права на прошлое.               
               
                ПРИГОРОК ВОЗЛЕ ХУТОРА.               
Все началось с того пригорка. С того самого, где любила сидеть мать, уставшая после тяжелого дня. Это был май. Степь зеленела и цвела. Майское солнце еще не палило, а лишь ласково грело спину, и от степной полыни тянуло горьковатым, пьянящим духом. Внизу у подножья, паслись овцы и резвые ягнята прыгали, отчего казалось, будто по склону катятся комья белой шерсти. Возле матери на изумрудном лугу, точно островке в бескрайнем море ковыля,  на траве сидели мои две сестры, они что-то тихо пели, и их голоса смешивались с блеянием овец и шелестом ветра. Они не столько пасли колхозных овец, сколько приглядывали, чтобы те не разбрелись. Мать садилась на траву, поджав под себя ноги и обычно смотрела на закат. Пальцы матери мерно постукивали спицами, вытягивая из клубка теплую, шерстяную нить. Она вязала нам чулки — чтобы не мерзли ноги в зимнюю стужу.  А я, совсем еще маленький пытался делать у ее ног свои первые шаги. Помню зыбкость земли под босыми пятками, упругие стебли травы, покатый склон, который тогда казался целой горой. Помню ее протянутые ко мне руки, ее спокойное ободряющее лицо на фоне огромного неба. И свой первый шаг к ней навстречу. сквозь зтот запах полыни, теплой овечьей шерсти и материнской любви. Мне шел четвертый год, а я все еще не умел ни ходить, ни говорить — и меня это, кажется, нисколько не тревожило. В этом возрасте я еще питался грудным молоком матери. Потому что в нашем доме жил непроходящий голод. Затем, наблюдая за скачущими ягнятами, восторг, копившийся в тишине, переполнил меня. Я вдруг вскочил на окрепшие, но все еще непослушные ноги, и в степную тишину, смешавшись с блеянием овец, прозвучало мое первое, нелогичное и вещее слово: «айг» (ложка). И я побежал. Побежал, не падая, к удивлению своему и перепугу сестер, которые, ахнув, сорвались с места, чтобы поймать, подхватить, уберечь. Пригорок в Кустанайской степи был для меня целым миром. Миром в котором были только он, мы и ветер шумящий в ковыле. С него был виден весь наш хутор, степь за околицей и та самая дорога, что вела в большую незнакомую жизнь. И сейчас, спустя столько лет я понимаю, что вся моя жизнь это путь от того пригорка. А все мои дороги, сколько бы их ни было, начинались там - у ног моей матери, под присмотром сестер и блеяние ягнят в майский день.
               
                СТЕПНЫЕ УЧИТЕЛЯ.               
Память - странная вещь. Она хранит не только лица и голоса, но и запахи и ветер. Для меня запах полыни и пыли под копытами животных - это запах Казахстана. Запах изгнания. Нас привезли туда в теплушках, где от скудного дыхания многих людей на стенах намерзал иней. А потом высадили перед лицом бескрайней степи, суровой и безжалостной в своей чуждой красоте. Мы люди гор, лесов и рек, оказались в мире, где горизонт был ровной линией, а единственным укрытием от ветра был наш дом-землянка. В той степи, куда нас забросила судьба, у меня появились другие учителя. Это были не школьные наставники с указкой, а седые казахи, чьи лица были испещрены морщинами, как картой тех мест, где они жили. Один из них, старик Адильгирей, кочевавший неподалёку со своей небольшой отарой овец , как-то раз подошёл к нам. Мы, мальчишки, смотрели на него с опаской. Он молча сел на корточки, достал из складок бешмета горсть сушёного курта и протянул нам. Это был жест мира. Он не знал нашего языка, а мы — его. Но он научил нас слушать степь. Показывал, как по ветру угадать приближение бурана, как найти колодец по едва заметным приметам, как отличить съедобную траву от ядовитой. «У степи нет врагов, — словно говорили его мудрые глаза. — Есть только те, кто не умеет с ней жить». Эти люди, сами едва сводившие концы с концами, делились с нами, «врагами», последним. Они научили нас главному — достоинству в бедности и силе в молчаливой помощи. Они были настоящими аристократами духа, моими степными учителями научившие меня казахскому языку. Степь научила нас многому. Она научила ценить каждую каплю воды, каждую ветку саксаула для печки. Она научила слышать в завывании ветра не песню а угрозу. Но она же подарила нам встречи с другими такими же, как мы, людьми с опаленными судьбами с " врагами народа". В этой общей беде стирались границы, мы находили друг в друге братьев и сестер по несчастью вместе с казахским народом.               
               
                ЛИРИЧЕСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ.               
А теперь — лирическое отступление. Перенесемся назад, в тридцать седьмой год. В год страха и ужаса, когда правду хоронили глубоко внутри, под страхом исчезновения. Моему отцу — всего тридцать. Он уже инвалид, с несгибающейся ногой, но он должен кормить семью — жену с маленькой дочерью на руках. И вот в тот день утром, в тупике, из переулка где они жили, показалась телега. На телеге, сгорбившись, сидел его родной дядя. По бокам — двое красноармейцев с винтовками, с длинными, отточенными штыками, торчавшими в небо, как острия самой смерти. У стены дома стоял камень, на котором сидел мой дед. Старый, уставший человек. Перед этим, он подозвал сноху, мою маму, и сказал - Медент, свари мне кашу, я голоден. Он просто ждал, пока моя мама сварит ему кукурузной каши. Ждал своей скромной доли тепла и еды. Телега поравнялась с ним. И один из красноармейцев, лениво скользнув взглядом по старику, бросил другому, как нечто само собой разумеющееся: — А чего этот дед тут сидит? Давай и его в телегу. Место найдется. Его погрузили в ту же телегу. Ни суда, ни спроса, ни даже формального обвинения. Мой дед, ни в чем не виновный, чисто случайно попал в жернова репрессивной машины. Ему не суждено было вернуться. Он стал молчаливой статистикой, исчезнувшей жизнью, черной дырой в истории нашей семьи. И когда много лет спустя мой отец шептал мне на ухо о «палаче», он видел не абстрактного тирана. Он видел ту самую телегу. И тот самый камень, на котором осталась стоять нетронутая миска с кукурузной кашей, которая остывала на ветру. Так государство входило в дома и ломало судьбы. Не за дело, а за просто так. Потому что могло. И этот урок тридцать седьмого года мой отец пронес через всю свою жизнь, как шрам на душе, и передал мне, своему сыну, в тот мартовский день пятьдесят третьего.
               
                ДЕТСТВО У ОКНА.               
Сколько себя помню, дни моей жизни тянулись  безрадостной чередой, лишенной красок и сверстников. Единственной моей забавой  было стояние на том самом топчане у крошечного окошка, за которым расстилался однообразный, неизменный пейзаж - бескрайняя степь да низкое, свинцовое небо. Вечером в избу возвращался отец. Он был инвалидом — еще на старой родине, поехав в лес за дровами, он топором угодил себе в колено. Несколько месяцев он пролежал на циновке, в жару и бреду, потому что врачей поблизости не существовало. Местный знахарь лечил его травами да отварами, и в результате левая нога навсегда застыла, словно деревянная, не сгибаясь в колене.Мать, едва переступив порог, принималась за вечерний ритуал: заправляла в коридоре керосиновую лампу, старательно чистя фитиль и вытирая закопченное стекло тряпкой. Цветной абажур отбрасывал на стены тусклый, желтоватый круг. В его призрачном свете я видел отца. Он сидел в своем углу, тихо шепча молитвы и перебирая темные четки, поминая имя Всевышнего. Казалось, в этих тихих словах заключалась вся его надежда и вся  покорность судьбе. Мы, дети, молча готовились ко сну. Слов не было нужно — все понимали и без них. Надо экономить керосин. Завтра всем снова  рано вставать. Утро следующего дня начиналось с тихого скрипа двери — первой, в предрассветной мгле, уходила старшая сестра. Ее ждал коровник и изматывающий ритуал дойки. Сначала — вымыть вымя жесткой щеткой, вытереть насухо грубым полотенцем. Потом — вжать алюминиевое ведро между колен, устроиться на низкой табуретке, прижаться лбом к теплому, дышащему боку коровы. Ритмичные струи, звенящие о жесть, убаюкивающее сопение животного... Потом — отнести полное ведро, вылить в бидон, и снова, и снова, пока не будут обойдены все коровы. Это была ее работа — монотонная, утомительная, пахнущая и молоком и навозом. Вслед за ней, опираясь на палку, уходил отец — пасти колхозных быков. Хромая нога волочилась по пыльной дороге, но от работы его не освобождала даже инвалидность. Последней, собравшись, уходила мать, на ток. К ее подолу тут же прилипала  двенадцатилетняя сестра — тенью, помощницей, чтобы разделить материнскую ношу, которую та несла одна. А я снова оставался один. Снова мой пост у маленького окошка, за которым расстилался все тот же, неизменный пейзаж. Из соседнего дома доносился голос соседки-немки, которая в отличии от нас, вечно голодных, звала сына завтракать: «Monell, komm essen!» . Эти чужие, гортанные слова были таким же фоном моей жизни, как вой ветра в степи. Мой десятилетний брат, не в силах вынести затворничества, выскальзывал на улицу в надежде пообщаться с немногочисленными мальчишками хутора. Но их мир был для нас закрыт. Дети, наученные взрослыми, не любили нас. Они встречали брата враждебным молчанием, а то и бранью. Самое страшное обвинение, которое я слышал, прилетало с их губ с жестокостью детской прямоты: «Вы коня подарили Гитлеру! За это вас и сослали!». Они бросали в него камнями и комьями земли. Очень часто дрались с ним, брат приходил домой в синяках и царапинах. Мы были «предателями», «врагами народа», «чужими». И эта клеймящая ненависть жгла сильнее казахстанского солнца. Мы были в ссылке не только территориально. Мы были в ссылке в человеческом обществе.
               
                ШКОЛА.               
Дни текли один за другим, сливаясь в бесконечную, однообразную ленту. Зимы сменялись веснами, засухи — короткими ливнями. Мы почти не замечали этого, пока однажды утром отец не сказал: «Пора тебе в школу». В начале сентября, по утренней холодине, что уже щипала щеки, он повел меня в школу. Дорогой он молчал, ковыляя на свою больную ногу, а потом, не глядя на меня, тихо, но очень внятно сказал: «Мы с матерью так и остались неграмотными. Ты должен научиться. Особенно русскому языку. Без него, мы для всех никто». Школа оказалась одной-единственной комнатой, набитой до отказа разновозрастными ребятишками. Здесь, в одном помещении, сидели все классы — от первоклашек, таких как я, до почти взрослых парней. Гул стоял невообразимый. Меня посадили за одну парту с троюродной сестрой — двумя испуганными чужаками в этом кипящем котле. Мы с нею - первый класс. Так началась моя учеба. Каждое утро отец, преодолевая боль, приводил меня за руку к школьному порогу. А обратную дорогу я проделывал один, неся в себе не только букварь, но и тяжелый груз ответственности. Я был инвестицией семьи, ее единственной надеждой на прорыв из тьмы невежества. Мой старший брат, который еще с десяти лет не ходил в школу, уже впрягся во взрослую работу рядом с отцом, убирал коровник, носил сено. Ему было не до учебы — его уроком стало выживание, цена которого — его собственное будущее. Для моих занятий отец сколотил из обрезков досок маленький, кривоватый столик и табуретку. За этим неприхотливым сооружением, в тусклом свете керосиновой лампы, шел тихий процесс моего становления — не только как ученика, но и как личности. Иногда вечерами, закончив всю работу, мать присаживалась рядом на корточки. «Я тоже кое-что знаю», — говорила она тихо и застенчиво. — «Дай-ка ручку». Ее натруженные, неуклюжие пальцы сжимали ручку. Она выводила три вертикальные палочки, старательно перечеркивала их одной горизонтальной и смотрела на меня с гордостью: «Вот. Это буква «Ж - Жук».  Так мое обучение шло двумя путями — официальным, школьным, и тайным, домашним, где учителями были мамина любовь и отцовская воля. А в один из мартовских дней случилось нечто, перевернувшее все. Отец, как всегда, вел меня в школу. На улице моросил холодный, тоскливый дождь. Тяжелая сумка с книжками больно била меня по мокрому боку, но я бодрился, стискивая зубы, — нельзя было показывать отцу свою слабость. Навстречу нам бежали две учительницы. Они не шли — они почти летели, и обе навзрыд, не стесняясь, плакали. Их лица были искажены таким горем, что мне стало страшно. «Что случилось?» — остановил их отец. Одна из них, рыдая, выдохнула: «Товарищ Сталин... Умер наш отец...». Отец на мгновение замер. Потом тяжело вздохнул, развернул меня за плечо и тихо, но очень твердо сказал: «Сын, пошли домой». И уже по дороге, наклонившись к самому моему уху, прошептал слова, которые я запомнил на всю жизнь: «Наконец-то умер наш палач». Дома он посадил меня перед собой, взял мою школьную книгу и, перелистав ее, ткнул пальцем в портрет вождя в рамке из серпа и молота. «Запомни, — сказал он без тени сомнения. — Вырви его из любой книги, что есть в доме, и прикрепи к стене. И пусть висит на самом видном месте». Я смотрел на него, не понимая. «Иначе, — отец сурово смотрел мне в глаза, — придет здешний уполномоченный. Увидит, что портрета скорби нет... и доложит в контору. А  этого нам не дадут пережить». Так, в один день,  я узнал, что правда бывает разной. Одна — для плача на улице. Другая — для шепота дома. А портрет на стене — это не знак скорби. Это щит, за которым прячется наша семья от государства, отнявшего у нас все, кроме этой, последней, тайной правды.
               
                ЖИЗНЬ ПОСТАВЛЕННАЯ НА ПОЛ.               
Нашим миром был низкий, вросший в землю домик под соломенной крышей, которая шелестела на ветру, словно что-то рассказывая степным мышам. Из двух его комнатушек с крошечными окнами пахло сыростью и плесенью, а через темный коридорчик — густой, терпкий дух хлева, наш общий запах с коровой. Мы, пятеро — две девочки и три сына, — сидели в ряд на широком топчане, сколоченном из неструганых досок. Они цеплялись за одежду занозами, а под нами лежали высушенные овечьи шкуры, шершавые и вязкие на ощупь. Мы не болтали, а сидели, как птенцы в гнезде, уставившись в дверь. Мы ждали. Ждали маму. И обед. Чтобы заглушить сосание под ложечкой, мы до ее прихода бегали в поле и наедались черных, отдающих пылью ягод, которые звались «послены». Они оставляли на языке горьковатый привкус голода. И вот — она! Распахивалась дверь, и на пороге возникала ее усталая тень, а в руках она сжимала расписную чашку, из которой поднимался душистый, желанный пар. Мы облепляли ее, как муравьи, усаживаясь вокруг чашки на полу. Заветный хлеб мама делила на пять частей с ювелирной, бережной точностью. И я всегда следил за ее пальцами: выйдет ли сегодня моя доля чуть больше? Но она никогда не выходила. Хлеба всегда нехватало. Всегда. В нашей комнате не было стола. Мать на мгновение замерла на пороге, ее плечи бессильно опустились под тяжестью этой простой мысли. Потом, не говоря ни слова, она медленно, почти торжественно, наклонилась. Ее натруженные пальцы бережно обхватили расписные бока чашки, и она поставила ее прямо на земляной пол, на утоптанную, прохладную землю, что служила нам и полом, и фундаментом, и всей вселенной. Большая, на три литра, деревянная чашка с яркими цветами стояла теперь посреди нашей комнаты, как языческий алтарь, вокруг которого предстояло совершить простой и голодный обряд. Мы, пятеро ее детей, тут же окружили ее, склонившись над восходящим паром. Мы сидели на корточках на земле, а наш обед стоял на земле. И между нами не было никакой преграды, кроме правды этого дня. Она молча запускала руку в глубь своего серого рабочего халата и доставала оттуда, словно фокусник, наши деревянные ложки. Пять ложек. Без счета, по памяти. Она ставила их прямо в общую чашку, и они стояли там, как странный, голодный букет.  Потом ее пальцы развязывали узел платка на груди. Там, в заветном свертке, лежал нарезанный ровными долями хлеб. «Каждому — по два», — говорила она, и мы, затаив дыхание, следили, как два скупых, драгоценных кусочка ложатся на наши ладони. А из чашки поднимался душистый пар. Он пах летом — свежим укропом, молодым картофелем и каплей подсолнечного масла, золотистым призраком плававшего на поверхности. Этот запах был обещанием сытости, кратким раем на земляном полу. Мы ели, по очереди окуная ложки в общюю чашку. Слышался лишь глухой стук дерева о дерево, наше тяжелое дыхание и шум еды. Мать сидела с нами,  держа в руке пустую ложку. Она делала вид, что ест, ритмично подносила ее ко рту и даже причмокивала, глядя на нас. «Я уже поела на току», — говорила она, отводя глаза в сторону, чтобы не слышать наших вопросов. И мы, дети, верили в эту святую, прозрачную ложь, потому что мир держался на ней — на этом хрупком материнском слове, которое было сытнее любого хлеба. Ложки еще не успевали остыть в наших руках, а мать уже поднималась, спотыкаясь от усталости. «Доедайте без меня», — бросала она на ходу и исчезала в дверном проеме, спеша назад, на ток, где ее ждала нескончаемая пшеничная гора. Ее день не кончался никогда. После тока — коровник, стойла, надои. А потом дом, где мы, голодные рты. И так по кругу. В пятнадцать лет ее старшая дочь, моя сестра, уже знала наизусть этот маршрут и молча, с той же покорностью судьбе, подменяла ее у надоечных ведер. Наш хутор был кучкой таких же, как наша, серых развалюх под рыжей соломой. Они жались друг к другу, словно боялись, что первый же крепкий ветер разнесет нас по степи. Десять домов — десять островков ссылки в безбрежном казахском море. Жизнь наша была беспросветной. В ней не было будущего, а было лишь бесконечное, выматывающее душу настоящее. И жили мы одной-единственной надеждой, той, что передавалась шепотом из дома в дом, от взрослых к детям, как самая главная тайна и самая заветная молитва: скоро, скоро нас вернут на Родину.
               
                КОЛХОЗНЫЙ ТОК.               
Июль пылал над степью. Воздух дрожал от зноя, и лишь легкий ветерок, пахнувший полынью и горячим металлом, приносил крохотное облегчение. С колхозного тока доносился ровный, деловой гул женских голосов, сливавшийся с треском мотора веялки. Это был огромный зверь, который с лязгом, пожирал зерно из бурта и, подняв его по непрерывно бегущим плицам вверх, выплевывал золотистым водопадом на ветер. Ветер тотчас подхватывал солому и плевела, унося их прочь, а чистое, отборное зерно осыпалось вниз, образуя новый, желтый бархатистый холмик. Женщины на току, с платками, повязанными на самый лоб, без устали орудовали жестяными  совками-«плицами» — такими, только деревяными, в старину меряли зерно. Среди них была и моя мама. Спина ее намокла от пота, а на щеках прилипли следы пыли и мякины. И вот — долгожданный обед. К току подкатила телега, и повариха стала расставлять на столе в тени тополя большие, на три литра, деревянные чашки, расписанные затейливыми малиновыми и синими цветами. Казалось, в эти узоры впитались все краски казахской степи. Все расселись в тени, но мать моя не притронулась к еде. Она схватила свою чашку — такую огромную для ее худых рук — и, прижимая ее к груди, почти побежала в сторону нашего дома. Она бежала, спотыкаясь о колдобины, и я знал, что в ее голове стучит одна-единственная мысль: успеть, пока не остыло, накормить нас, своих ненасытных птенцов.
               
                ЗАСТОЛЬЯ С ВОЖДЕМ.               
Тем временем, собирая в Кунцево своих соратников, вождь любил долгие, шумные застолья. Но это не было простым отдыхом. Для его соратников эти пиры были самым опасным полем боя. Он любил наблюдать, как они, могущественные и влиятельные, подобострастно извиваются перед ним, стараясь развеселить «отца народов». Некоторые из них намеренно вели себя как шуты, лишь бы вызвать его  благосклонную улыбку. Некоторые даже отплясывали " гопак" развлекая его. Они знали: достаточно одного его хмурого взгляда, одного неодобрительного кивка — и наступит конец не только карьере, но, возможно, и жизни. Они боялись и за свои семьи. После 37-го года не нужен был суд. Достаточно было анонимного доноса, шепота о ком угодно — и этот несчастный навсегда переходил в статус «врага народа». Бесследно пропадали не только болтливые, но и просто неосторожные, беспечные, безрассудные. Даже жены высоких руководителей в одночасье становились «шпионками» и «вредительницами». Поэтому в самых высоких коридорах власти царил тихий, непроходящий ужас. Особенно опасно было застолье с вождем, где гостей специально поили до полного изнеможения, чтобы человек терял контроль над языком. И не выпить было нельзя — это сочли бы за обиду и недоверие. Но и пить было смертельно опасно — в опьянении можно было проронить лишнее слово. Но все застолья, даже самые долгие, рано или поздно заканчиваются. Иногда — со смертью самого дирижера. Так и случилось в марте 53-го. После одного такого пира вождь очнулся уже на полу своей дачи в Кунцево, неспособный позвать на помощь. А вскоре и вовсе перестал пугать окружающих, застыв в молчании. И едва его сердце остановилось, как тихий ужас сменился лихорадочной борьбой за власть. Наследники, еще вчера чокавшиеся с ним бокалами, тут же бросились делить наследие. Первым делом нужно было устранить главного фаворита — того, кого вождь ставил выше всех, за его заслуги, в том числе и в деле создания ядерного щита страны. Теперь эти заслуги стали для него главной угрозой. Будучи всесильным при вожде, он потерял бдительность, думая, что установленная им система слежки и террора — это надежная крепость. Он не понял главного: в системе, где нет законов, а есть только воля одного человека, твоя собственная безопасность — лишь иллюзия, пока этот человек жив. И она мгновенно испаряется с его последним вздохом. Крепость превратилась в ловушку, а стены из доносов и страха — обрушились на него самого.
               
                ЗИМНИЙ ЗАКОН.               
Казахстанская степь ровная, как стол. Ни тебе леса, чтобы укрыться от ветра, ни полноводной реки. Это идеальное место для продолжения наказания. Суровый климат и полная невозможность к нему приспособиться — вот главные союзники государства в его деле уничтожения ссыльных. Возможности подготовиться к зиме — нет. Единственное, что мы успевали заготовить — это сено для нашей кормилицы-коровы. Летом, пока не скосили все травы, мы, всей семьей, ходили по степи и собирали засохшие коровьи лепешки — кизяк. Дров небыло. Этим топливом мы и будем топить всю зиму в прожорливой чугунной печурке. Тепла от них мало. Дымно, пахнет коровьим пометом, но хоть какое-то движение горячего воздуха. Однажды в сильный мороз, печка не зажглась и отец вынужден был выйти поискать где-то куски дерева, чтобы развести огонь иначе мы бы замерзли. Принес он  какую-то жердь и наколов из нее щепок кое как растопил огонь. Пока он искал дрова, провалился в яму и только жердь помогла ему выбраться. В результате поиска дров он замерз и уже к весне остался без зубов. Мать всегда старалась на этой печке что-то варить, превращая лед в похлебку. В один из таких вечеров мы сидели вповалку на топчане, прижимаясь друг к другу, чтобы сохранить крохи тепла. Отец, по обыкновению, тихо молился в своем углу. Мы слышали, как он шепчет, прося у Бога не чуда — просто помощи и защиты. Завывание метели за стенами сливалось с его молитвой. И вдруг сквозь этот вой послышался другой звук — настойчивый, близкий. Глухой топот и ржание. Прямо над головой, на соломенной крыше. Лошади? Отец поднял голову и сказал старшему брату: — Выйди. Посмотри. Брат молча напялил свои лохмотья и подошел к двери. Надо сказать, все двери на хуторе открывались вовнутрь. Иначе зимой тебя просто замурует снегом, и ты не выберешься на свет божий. Он распахнул дверь, и мы увидели не улицу, а слепую, белую стену. Снега намело вровень с крышей. Брат, не говоря ни слова, начал работу могильщика, роя ладонями тоннель в толще снега. Мать прикрыла дверь, сохраняя тепло. Мы сидели и молча ждали, прислушиваясь к его копошению снаружи. Через некоторое время он вернулся. С ним вместе в нашу тесную, промерзшую избу ввалились двое. Они были заиндевелые, с обледеневшими бровями. — Салам алейкум, — хрипло сказал один, сбивая снег с полушубка. Отец принял салам, и тут же спросил у брата: — А где их лошади? — Я их завел в хлев, к нашей корове, — ответил брат. Отец одобрительно кивнул головой. В его мире это было так же естественно, как дать хлеб гостю — спасти лошадь, без которой чабан пропадет. Оказалось, это были чеченцы-чабаны с другого района. Они заблудились в буран, потеряв все ориентиры в этой белой тьме. Лошади их, почуяв под снегом хоть каплю тепла от нашей печурки, кружились на одном месте, не желая идти дальше. Это животное чутье и спасло их — и седоков, и коней. И вот они сидели теперь с нами, такими же отверженными, у нашей жалкой печурки, в которой тлел кизяк. Враги народа и «предатели», нашедшие друг в друге единственное спасение от стужи, которая не разбирала ни чинов, ни национальностей, ни статей обвинения. В ту ночь в нашей избе стало теснее и теплее. Не от огня — от понимания, что есть закон степи, закон зимы и закон человеческий, который оказался сильнее, чем все указы и приговоры.
                КРЕМЛЕВСКАЯ ОБЛАВА.               
В это время в кремлевских залах, прогретых центральным отоплением, разворачивался иной эпизод. Шло заседание Президиума Верховного Совета. За длинным столом сидели внезапно осиротевшие вожди, пытавшиеся заполнить собой зияющую пустоту, оставленную смертью дирижера. Возле стола президиума вальяжно, с видом законного наследника, восседал всесильный недавно фаворит. Он еще не знал, что его судьба уже решена, что заговор созрел, как нарыв. Слово взял Никита Хрущев. Его круглое, простое лицо было непроницаемо. Предварительно сговорившись с военачальниками, чьи погоны гарантировали физическую силу, он действовал наверняка. Без предисловий и обиняков, как удар топором, он предъявил бывшему фавориту страшное обвинение в шпионаже, заговоре и подготовке к захвату власти. В зале повисла гробовая тишина. Ни удивления, ни возмущения. Лишь молчаливое, испуганное согласие. И тут же, как по сигналу, из-за спин поднялись двое маршалов. Не солдаты, а именно маршалы — чтобы подчеркнуть неотвратимость и высочайший уровень приговора. Коротко и профессионально, без лишних слов, они скрутили того, кто еще минуту назад был вторым человеком в империи, и вывели его из зала. Свершилось. Будущая угроза карьерам и жизням остальных руководителей была устранена. Система, созданная для уничтожения врагов, впервые с такой наглядностью сожрала одного из своих главных архитекторов. Заседание было окончено. Начинался новый раунд.
               
                НОВЫЙ КУРС.               
Наверху, меж тем, борьба вошла в новую фазу. Устранив самого опасного претендента, новые хозяева Кремля принялись за наследие. «Дело врачей», еще недавно бывшее страшным орудием в руках фаворита, было спешно прекращено. Теперь оно объявлялось «ошибкой» и «нарушением социалистической законности». Вчерашние заговорщики и шпионы становились невинными жертвами. Яд, который должен был уничтожить одних, был обращен против другого — против тени покойного вождя. Но главный удар был еще впереди. Он прозвучал на ХХ съезде, в том самом «секретном докладе». Это был не акт покаяния. Это был расчетливый удар по призраку, чтобы укрепить власть живых. Новый лидер, Никита Хрущев, с крестьянской прямотой разоблачал «культ личности» того, перед кем еще недавно пресмыкался сам. Он не каялся — он обвинял. Он не хоронил систему — он хоронит своего предшественника, чтобы стать единственным хозяином на ее развалинах. В степь, как далекий гром, докатывались отголоски этих событий. Отец, узнав о докладе, долго молчал, глядя в стену. Потом тихо выдохнул: — Значит, и их совесть заговорила. Может, и до нас дойдет. Он еще не знал, что «дойти» может по-разному. Что борьба с культом — это не амнистия, а новый виток. Но в его сердце, за долгие годы отчаяния, теплился крошечный огонек — надежда, что стена между нами и родиной, хоть на сантиметр, но сдвинулась.
                ПОХОРОНЫ.               
Для них в Москве умирал вождь. Для нас в степи — палач. И между этими двумя правдами лежала пропасть, заполненная миллионами сломанных судеб, в числе которых была и наша.А пока  мы в своей казахской степи страдали от голода и холода, влача беспросветное существование, в Москве, на Красной площади, уже начиналась великая, траурная суета. Страна готовилась к похоронам "отца народов". Лидеры, еще вчера трепетавшие перед ним, а завтра готовые поливать его грязью, уже приняли решение: не просто похоронить, а бальзамировать и поместить в Мавзолей тело верного соратника и преемника Ленина. Пока светила советской медицины колдовали над бренной плотью вождя, на гранитном фасаде Мавзолея уже нанесена новая, двойная надпись: «ЛЕНИН СТАЛИН». Два имени, два идола, два призрака, которые должны были навечно стать сиамскими близнецами в пантеоне советского мифа. И вот он " отец народов ", по праву занял свое место рядом с бессмертным руководителем и учителем в каменном склепе. Замкнулся круг. Два лика одной эпохи застыли в вечном молчании, взирая на площадь. где так недавно бушевало всенародное, организованное горе. Уже отыграны траурные марши, сняты черные крепы, народы необъятной страны, выполнив свой церемониальный долг, вернулись к повседневному труду и заботам. Жизнь вошла в новую колею. Газеты запестрели новыми лозунгами, по радио зазвучали новые речи. Но ничего не изменилось в нашей судьбе. Мы были бесконечно далеки от этой лживой, показной суеты. До нас доносилось лишь эхо всенародного, обязательного горя — того горя, что с таким надрывом изображали те, кто сумел избежать репрессий, и те, кто лгал, скрывая свою тайную радость, дабы не навлечь на себя новую беду. И в тишине нашего дома, где на стене висел портрет, вырванный из моей книги, не было ни единой слезы. Была лишь тяжелая, как камень, тишина. Тишина, в которой жила наша правда. Правда о телеге с штыками, об остывшей миске каши и о словах отца, прозвучавших как приговор и как освобождение: «Наконец-то умер наш палач». Мы по прежнему оставались теми же полураздетыми, полуголодными спецпереселенцами. влачившими свое жалкое, бесправное существование на краю казахской степи. Тот ветер, что принес из Москвы весть о смерти тирана, не принес нам ни хлеба, ни одежды, ни надежды на скорую справедливость. Для нас смена имен на фасаде Мавзолея была лишь сменой декораций в спектакле, где наша роль безмовлных статистов оставалась неизменной. Но я видел, как воспрял духом мой отец. В его глазах, потухших от многолетней усталости, снова зажегся тот самый огонек, что теплился в них в тот день, когда он прошептал мне на ухо о смерти палача. Теперь  уж точно, говорил он, глядя куда-то за горизонт, туда, где была наша потерянная родина. Теперь вернут. Должны вернуть. И он снова вышел пасти колхозных быков, волоча свою больную ногу. Мать и сестры снова ушли на ток и дойку. А я снова остался у своего окошка. Только теперь, глядя на однообразную степь, я знал, что в нашем доме живет новая, хрупкая, но несгибаемая вера. Вера в то, что где-то там, в неведомых нам коридорах власти, наконец-то вспомнят о нашей семье и о миллионах таких же как мы. Мы все еще были в ссылке. Но мы уже ждали возвращения.
               
                ПИСЬМО В КРЕМЛЬ.               
Наступила хрущевская «оттепель». Слова о «культе личности» и «восстановлении законности» долетели и до нашего казахстанского хутора. Они витали в воздухе, как обещание, которое боялись произнести вслух. Для отца эти слова не были абстракцией. За каждым из них он видел лицо — лицо своего отца, моего деда, того самого, что сидел на камне, ожидая миску каши, и был взят в телегу «за компанию». Все эти годы молчаливой боли, все ночи, проведенные в молитвах, сжались теперь в одну-единственную, жгучую потребность — узнать правду. И он решился. Решился на шаг, который еще несколько лет назад был бы равносилен самоубийству. Он решил написать письмо в Кремль. Вечерами, после изматывающей работы, при тусклом свете керосиновой лампы, он садился возле моего столика. Он не был грамотен, и поэтому вызвал родственника который умел писать, тот сидя за моим скрипучим столиком, склонившись над листом бумаги, старательно выводил буквы, стараясь, чтобы почерк был как можно красивее и разборчивее. Несколько дней ушло на создание письма. «Уважаемые руководители, — начинал он, и в его голосе не было ни капли подобострастия, только тяжелая, каменная серьезность. — В тридцать седьмом году…» Он диктовал медленно, подбирая слова. Он не требовал, не обвинял. Он просил. Он умолял сказать ему, живым или мертвым, где его отец. Где он? Что с ним случилось? За что? Он писал, что верит в справедливость, которую теперь провозгласили с высоких трибун. Он верил, что новые вожди, осудившие «культ», вернут ему, сыну, право знать могилу своего отца. Конверт был самым ценным, что мы могли купить. Чистый, плотный, с напечатанным адресом: Москва, Кремль. Когда письмо было отправлено, в доме воцарилась странная, напряженная тишина. Мы будто отправили в огромное, безразличное небо свою единственную, хрупкую бумажную ласточку с мольбой о помощи. Отец стал еще молчаливее. Он часто выглядывал на дорогу, по которой раз в неделю проезжал почтальон. Он ждал ответа из Кремля. Он ждал, что каменное сердце государства дрогнет и выдаст ему крупицу его личной, выстраданной правды. Мы все ждали. Еще не зная, что ответом часто бывает не слово, а новое, еще более оглушительное молчание. После долгого ожидания, через месяц пришел уполномоченный и сказал отцу перестань писать, все равно ты ничего не узнаешь. Отец говорит, мне бы узнать что с ним произошло дальше и если он умер, то где похоронен. На что получил ответ ты никогда об этом не узнаешь, лучше молчи, что звучало как скрытая угроза. Отец так и умер в тоске и печали. Только после смерти отца, об этом было суждено узнать мне. Уже в 1992 году к нам пришли родственники и показали фото брата дедушки, что был на той телеге в далеком 37 году. Фото им дали в приемной комитета госбезопасности. Мы со старшим братом спешно поехали в город. В приемной КГБ к нам вышел капитан. Мы объяснили про фото и просили узнать про дело дедушки и если есть фото дать нам на память. Капитан вежливо попросил подождать и вышел. Минут через десять он вернулся и сказал, что в деле есть донос на дедушку и о том, что он расстрелян в 5 часов вечера 30 остября 1937 года. В зто время дедушке было 83 года. Место захоронения неизвестно. Фото отсутствует. Мы спросили кто написал донос. Капитан горько усмехнувшись сказал, что донос мог написать любой, кого как следует допросят. Из рассказов жителей было известно, что на берегу реки Сунжи, в черте тюрьмы стояли промышленные мясорубки, в которых перемалывали тела казненных и спускали в воды реки. Памятник "Соловецкий камень"  жертвам политических репрессий установлен в Москве именно 30 октября, когда чекистская пуля оборвала жизнь моего дедушки.      
               
                ВОЗВРАЩЕНИЕ.               
В декабре пятьдесят шестого года по нашему хутору, как первый весенний ветер, пронесся слух: вышел Указ. Чеченцев и ингушей возвращают на родину. Тринадцать лет ожидания. Тринадцать лет жизни на краю земли — подходили к концу. Комендатуры упразднили. Уже никто не контролировал наших перемещений. Мы были свободны. И мой отец не стал ждать никаких официальных бумаг. Ждать он научился сполна за эти годы. Теперь его гнала вперед одна страсть — страсть к родным горам. Он начал спешно, почти лихорадочно готовиться к переезду на Кавказ. Помню, стоял жгучий декабрьский мороз. Но он был не страшнее холода тех лет, что мы прожили здесь. Мы продали всё. Всех нажитых за долгие годы  овец, гусей, кур. И нашу кормилицу-корову с теленком, которую мы, дети, так сильно любили. Помню, как плакали мои сестры, прижимаясь щекой к ее теплому боку прощаясь с нею. В последнюю очередь отец продал и наш дом. Уже обжитый, ставший родным. Он не стал торговаться и отдал его за смешную цену — всего за сто рублей. Так сильно, так отчаянно он хотел на родину. И вот, перед новым годом, жители хутора собрались провожать нас в дорогу. Все  уговаривали отца подождать до весны, ведь у вас маленькие дети, на дворе мороз, женщины плакали прощаясь, но отец был непреклонен. Сильно плакала соседка немка, она говорила матери нас ведь никуда не пустят, мы так и умрем здесь. И вот мы сели в сани, которые дал председатель колхоза, перед этим он оплатил трудодни всей семье. Нас укутали в тулупы. Последним, что я увидел оглянувшись на дом, была наша кошка которая сидела на окне и смотрела на заснеженную улицу. Тронулись сани и мы поехали в Кустанай на железнодорожную станцию. На руках матери была младшая сестра, ей было всего полгода. Она и еще сестра, которая была старше нее на два года  были последними детьми в нашей семье. На вокзале в Кустанае начали собираться родственники и односельчане из других районов области. Радость была неописуемая, каждый спешил поделиться своими делами. Кассир уже знал, что станция назначения  Грозный. Купили билеты в плацкартный вагон и поезд тронулся. Женщины запасались кипятком. Каждая семья взяла в дорогу продукты. Особенно радовались взрослые и пожилые люди. Только и было слышно - как непохожа эта дорога на ту, что была 13 лет назад. Ехали долго, было много остановок. Грузовые составы идущие навстречу задерживали нас в пути. Наконец проводница объявила скоро будет Астрахань. Стоянка 30 минут. Эта стоянка продлилась трое суток что мы провели на полу в здании вокзала. Поезд остановился. Выглянув в окна мы увидели, что с обеих сторон состава через каждые три метра стоят автоматчики в белых полушубках и в валенках, возле каждого на поводке овчарка. Нас вывели из вагонов и загнали в здание вокзала. Внутри к нам вышел какой-то человек в гражданской одежде и объявил, что мы едем без разрешения на переселение и должны ждать решение вопроса здесь. По истечении трех суток нас вывели из здания и погрузили в вагоны другого состава. Всем объявили, что поезд идет до Алмааты и каждая семья может выходить в том городе, где у нее есть родственники. Мы вышли доехав до Кзыл-орды, там были родственники. В огромной тесноте, вповалку лежа на полу, провели мы эту зиму вместе с несколькими семьями двоюродных братьев отца. В январе от переохлаждения умерла младшая сестра, которой было полгода. Отец со своими родственниками похоронил ее на  местном казахском кладбище, прочитав заупокойные молитвы. В доме где мы жили было печное отопление, топили углем. Уже в марте, угорели в одной из комнат шестеро родственников, среди них был и мой старший брат. Их вытаскивали во двор и ложили на снег, чтобы вышел угарный газ. Врачей конечно небыло. Обошлось, никто не умер. В конце апреля пришли бумаги с разрешением на переезд. Уже без опасений мы сели в поезд, который опять пошел на Астрахань. Уже наступила весна, вдоль дороги на деревьях зеленели листья. Светило яркое солнце и на душе появилось радостное ожидание - скоро мы будем в доме отца. Поезд прибыл на станцию Грозный. Все выскакивали из вагонов, с нами ехали и другие семьи. Было столько радости, радостные крики, смех. Правда нас никто из руководства не встречал. На то были другие причины, о чем мы узнали позднее. 1 мая 1957 года, в 12 часов дня, я закатив штанины вброд перешел речку Хулло - моста небыло. Речку  почему-то окрестили и назвали Хулхулау. Указатель на столбе у въезда в село гласил - "село Новосадовое". Даже  Автуры, старейшее село Чечни которому более шестиста  лет успели перекрестить. В центре села по улицам хрюкая бродили пестрые свиньи. Мы подошли к тому месту где должен был стоять дом отца и деда. От дома осталась одна стена, остальное было разрушено. Мы, дети, встретив сверстников тут же помчались купаться, ведь было непривычно жарко. Под водяной мельницей недалеко от нас мы купались в омуте. В омут прыгали столбиком. Тут я спрыгнул на осколок бутылки, который вошел глубоко в подошву ноги. Вытаскивали все дети, по очереди хватаясь за осколок потому что было много крови и руки скользили. На руках отнесли меня к соседям. Все лето я провел в телеге с перевязанной ногой. К осени рана зажила. Старший брат дополнил мой табель из школы хутора и я пошел в третий класс. Тем временем, отец организовал "белхи", когда собираются все родственники и друзья для строительства дома. Строили из глины смешанной с соломой. К зиме дом был построен. Нада сказать, что в нашей семье мало что изменилось. По прежнему мы жили впроголодь. Все деньги что мы привезли из Казахстана ушли на строительство дома. Отец успел купить корову. Она нас и кормила. Печь топили дровами. Отец брал меня и мы запрягая в телегу нашу кормилицу - корову ехали в лес за дровами для печки. Перед выездом мать доила корову, мы ели молочный суп с лапшой. Потом я брал конец веревки и вел корову с телегой. Сзади ковылял отец. Отец рубил сухостой, я загружал дрова в телегу. Корова отдыхала поедая траву. Так шла заготовка дров. Старшая сестра вышла замуж еще в Казахстане. Вторая сестра вышла замуж после того как мы вернулись на родину.  Пенсий у родителей небыло и жили трудно. В доме небыло радио. В всем селе ни телевизора ни телефона еще небыло. Для развития оставалась только учеба в школе. Чтобы как-то прожить мать была вынуждена ездить в город и продавать на рынке выращенный лук, чеснок, яйцо, груши и яблоки. Часто мы ездили вдвоем. С  "минутки" (окраина города) до рынка ходил трамвай номер 3. Если в трамвае не дай бог ты заговаривал по чеченски, русские женщины начинали кричать - говори на русском. И мы всегда ехали молча. Когда торговали, эти женщины унижали мою маму, требовали продавать за бесценок. А жизнь требует свое. В доме оставалась младшая сестра. Она вдруг заболела. Наверно это последствия голода и холода. Болела она недолго. В местной амбулатории работница не распознала, что у нее ангина. Сестра умерла от удушья. Мать  принесла ее из больницы на руках. Мы похоронили сестру на родовом кладбище. Надо было жить дальше. Ходили в лес за дикорастущими плодами для продажи. Делали прополку свеклы в совхозе, потом осенью убирали эту свеклу и сдавали на сахарный завод. Работа была тяжелая. В зной, холод, дождь, иногда под идущим снегом. Платили мало. Но мы были закалены на чужбине. Учился я как мог. Общественное стадо мы  пасли по очереди. Очередь приходила раз в месяц. Чтобы не отставать в учебе, брал с собой учебники на пастбище. В сумке учебники, лепешка хлеба, молоко в бутылке. Так и жил. Очень много читал. Прочел всю сельскую библиотеку. В доме часто небыло света, тогда я забирался под кровлю и при свете луны читал книги. В центре села в доме святого, безбожники устроили клуб, как издевательство над нашей верой. Мы, дети иногда ходили на показ кино в этот клуб, за вход брали 20 копеек. У меня никогда небыло этих денег . Мать из тех копеек, что получала на рынке давала мне на кино. Мне совестно было тратить их. Но выход я нашел. Из синей обложки тетради, по размеру билета изготовлял карандашом "ТМ" такой же билет и ходил в кино, он был неотличим на входе из-за суеты. Вечером возвращал деньги матери. Закончил 11 класс и тут приходит повестка в армию. Нас в классе было 11 мальчиков и одна девочка. Отец говорит я продам корову, чтобы освободить тебя от армии. Я несогласился. Никак нельзя было лишать семью единственной кормилицы. Шесть человек из нас поехали поступать в вузы Москвы. А мы прошли призывную комиссию и собрались в армию. Нас из республиканского военкомата повезли на вокзал. Это был первый массовый призыв из Чечни. Приказ о мобилизации издал министр обороны СССР маршал Советского Союза Р. Я. Малиновский. Привезли нас в Вологду, в два часа ночи было светло как днем. На вокзале нас построили, зачитали списки и повезли в часть. Так началась служба в Советской Армии. Привыкали как могли, все было необычное, новое. Особенно трудна была строевая подготовка. Когда мы под утро впервые легли спать в казарме, мне не спалось. Немного погодя в казарму зашли солдаты и начали разбирать наши вещи. Говорили - этот костюм я возьму себе, эти ботинки будут мои, чемодан я оставлю себе. Тут я закричал, вставайте воруют наши вещи. Все вскочили с коек и начали избивать этих солдат. На шум пришли офицеры, нас разняли. Начался разбор и эти солдаты говорят, мы старослужащие. У нас в части так делают всегда, когда приходит пополнение. Мы говорим, что так больше не будет. Офицеры выяснили откуда наш призыв. На этом инцедент был исчерпан. Но они оказывается затаили обиду. В столовую теперь нас водили в последнюю очередь, чтобы мы не смешивались с ними. Тем не менее, однажды встретились два строя и они проходя строем толкнули моих товарищей. Рассыпались два строя началась драка, офицеры убежали и мы отвели душу. После, таких случаев больше небыло. В столовой стояли столы, каждый на десять человек. Солдаты других национальностей старались сесть с нами, потому что мы не ели свинину и почти все доставалось им. Так шла наша служба. В части начали отбирать солдат для направления в сержантскую школу. Всех из Чечни направили на  учебу. Оказывается, нужны были младшие командиры честные и принципиальные. Сержантская школа была в Загорске. Нам повезло, мы попали в город , где главной достопримечательностью была Троице-Сергиева Лавра крупнейший мужской монастырь России. Его основал преподобный Сергий Радонежский. Этот город был культурным и туристическим центром и входил в Золотое кольцо. В этом плане нам повезло. Мы ходили на экскурсии в Лавру и различные музеи. Нас часто водили в город. Все было очень интересно и ново. Ведь до этого мы видели только степи Казахстана. Надо было еще учить армейскую науку. Изучали радиолокационные станции обнаружения и наведения. Пройдя полный курс обучения, мы получили звания "младший сержант". На плацу был зачитан приказ министра обороны маршала СССР Гречко А.А. в нем мы были перечислены пофамильно. Потом нас распределили по частям Московского военного округа. Мне дали направление в город Калинин ( ныне Тверь ). Я стал командиром отделения, потом уже старшиной радиотехнической роты. За время службы показывал отличные результаты. Принимал и обучал пополнения. При мне, первичное обучение, так называемый курс молодого бойца прошло четыре призыва. Реально был командиром. Командование части, где все офицеры были бывшими фронтовиками, видели во мне будущего офицера. По рекомендации командования я был принят кандидатом в члены КПСС. Закончив службу собирался вернуться домой. Но меня очень хотели направить в военное училище. Семья была против и я поехал назад в Чечню. Та жизнь, из которой я чуть не выскользнул, засосала меня обратно. Дома, несколько раз приезжали работники МВД республики хотели взять на работу. Отец был решительно против, не мог простить властям судьбу погибшего деда. Затем я женился и уехал в Балашов Саратовской области, где поступил в пушно-меховой техникум. Только после этого они перестали ездить. Выросший на чужбине, в детстве без общения с детьми, теперь вступив во взрослую жизнь остался одиноким без друзей. Не с кем было посоветоваться как жить и что делать. Женившись рано, будучи глупым и неопытным не сумел сохранить брак и развелся. Уже родилась дочь. Оставив ее с родителями, продолжил учебу. Впервые,  в техникуме столкнулся с реальными жизненными ситуациями. Ходил на партсобрания, где преподаватели демонстрировали приверженость коммунистическим идеалам. Говорили пафосные речи. На деле все было иначе. Абитуриенты за поступление платили взятки учителям. Девушки часто попадали в руки преподавателям и таким образом становились студентками. Научные работы авторов выходили только под редакцией руководителей техникума. В этих учебниках авторами были уже руководители техникума, которые не имели никакого отношения к данным работам. Таким образом, эти люди прикрываясь партбилетами разрушали мировоззрение молодежи. Видя все это я все больше разочаровывался в коммунистических идеалах. Однажды их Саратова пришел запрос. Меня вызывали на заседание Бюро Обкома КПСС. Дело в том, что  моему кандидатскому стажу в связи с перездами уже было два года и надо было решать мой вопрос. В зале за длинным столом по обе стороны сидели важные люди. Зачитали мое личное дело, рекомендации фронтовиков и первый секретарь обкома довольный докладом, видимо уже принял решение и спросил у меня хочу ли я вступить в партию. Я был молод,  неопытен, горяч и видя что творилось в техникуме сказал НЕТ. Все за столом резко посмотрели на меня. Лицо первого секретаря изменилось и он спросил, что ты имеешь против партии. Я сказал со всей прямотой. что против партии ничего не имею, но в той парторганизации где состою на учете, быть не хочу. После этого он сказал - положите кандидатскую карточку и сказал "досвиданья" на что я ответил "прощайте" и этим испортил всю мою оставшуюся жизнь. После этого окончил техникум и по распределению был направлен в Костромскую область завскладом в заготконтору. При ревизиях систематически обнаруживались то недостачи, то излишки, которых реально небыло. Глаза мне открыл пожилой еврей, которому я рассказал всю свою историю. Оказывается, корни этого были на том заседании Бюро Обкома. С тех пор меня носило по просторам СССР, и нигде толком не задерживаясь  я пришел к развалу страны.
               
                КРАХ СОЦИАЛИЗМА.               
Советский союз был страной победившего социализма. Мы, советские люди, находясь под защитой государства, жили ни о чем не тревожясь и не думая о завтрашнем дне. У всех была работа, всем платили заработную плату. Ездили по бесплатным путевкам в санатории и на курорты, пенсионеры получали достойную пенсию. медицинское обслуживание и образование были бесплатными. В целом, коммунистическая партия реально руководила нашей жизнью. Но в руководстве партии назрела необходимость перемен, в связи с авантюрами Хрущева. В решениях он часто ошибался и это очень негативно влияло на жизнь населения и на деятельность партии. Сказывалось воздействие эпохи Сталина. По его примеру, Хрущев попытался сосредоточить в своих руках всю власть. По его вине случился "Карибский кризис". Возникли разногласия с коммунистами Китая, а в стране случился голод из-за неурожая. Пришлось повысить цены на мясо и молоко. Кадровая политика партийной верхушки вызывала недовольство. Все эти вопросы привели к необходимости смены руководителя страны. В руководстве партии созрел заговор, Хрущева  вызвали из отдыха якобы на пленум по аграрным вопросам. Вместо обсуждения началась критика его деятельности и пленум решил сместить со всех постов Хрущева. Закончилась эпоха оттепели. Брежнева избрали первым секретарем, потом генеральным секретарем и на замену эпохи оттепели пришла эпоха застоя. Надо сказать, при Брежневе народы страны почувствовали полную свободу, что потом сыграло свою роковую роль. Но он дал квартиры миллионам населения, дал "народный автомобиль" и уверенность в завтрашнем дне. В руководстве страны были люди, которым давно была пора быть на пенсии. Вот этот кадровый застой явился основой последующих перемен в стране. Война в Афганистане привела к огромным людским потерям и упадку экономики. Международный авторитет страны был разрушен. Когда умер Брежнев, его сменяли один за другим престарелые лидеры партии, что тоже разрушало идеологическую основу. Приход к власти Горбачева, сначала вселил надежду что грядут перемены. Но перестройка явилась надгробным камнем социалистического строя в государстве. Популизм и желание Горбачева понравиться международному сообществу сыграли свою негативную роль. Антиалкогольная компания и разрушение берлинской стены, вывод войск и связанный с этим последующий хаос окончательно похоронили коммунистическую идеологию. Народы великой страны теперь захотели каждый жить отдельно. Распад государства был предрешен. В 91 году СССР исчез с карты мира и появились государства, которые небыли ничем связаны. Соответственно разрушились экономические связи. Капиталистические страны наводнили Россию своими специалистами (агентами) которые навели полный хаос в экономике, торговле и банковской деятельности. Пришедший к власти на волне популизма Ельцин, откровенно капитулировал перед западом, что он продемонстрировал на заседании конгресса в Белом доме, провозгласив с трибуны, что коммунистический строй ликвидирован и СССР распался на отдельные государства. Бездарность и алкоголизм руководителя  довели процесс разрушения страны к обнищанию населения и хаосу в управлении. Кто-то из шпионов занес в пьяную голову Ельцина мысль " берите суверинитет сколько сможете осилить". Вот здесь и выявилась обида Чеченского народа за многолетнее издевательство коммунистов. Общенациональный конгресс чеченского народа потребовал от центральной власти уравнять республику в правах с другими бывшими союзными республиками. На этой почве возник кризис который привел к войне. Новое руководство Чечни собирало со всего бывшего Союза гражданских и военных специалистов. На выборах главы республики большинство голосов получил генерал Джохар Дудаев. Он стал первым президентом Ичкерии. Народ надеялся, что с его приходом нормализуется обстановка и наладится жизнь. Амбиции руководства и анархия в управлении привели с разладу с центральной властью. Управляемые извне, криминальные элементы грабили и убивали граждан, захватывали квартиры и отнимали дома и автомобили у жителей. Власть в республике не смогла справиться с волной преступности. Тогда центр решил навести "конституционный порядок" и ввел войска. Народ, длительное время находившийся под гнетом НКВД, который уничтожал лучшую часть народа, рашительно выступил против. На сходе в Грозном Дудаев спросил у собравшихся, что будем делать. Толпа потребовала  оказать сопротивление. На площади все выступающие кричали - "свобода или смерть" На что генерал, который знал все о мощи государства сказал, если народ хочет, тогда будем воевать. Так началась война, которую можно было избежать путем переговоров. Ельцина загнали в тупик советники Запада, он пил водку потому что не смог управлять огромной страной в условиях хаоса, который создал Горбачев. А Грачеву нужна была слава. Он четырьмя танками расстрелял Парламент страны в 93 году. Теперь он собрался двумя полками захватить Чечню и непременно ко дню своего рождения. Так началась война которая унесла сотни тысяч жизней граждан СССР, как военных так и мирных жителей. Республика была полностью разрушена а конституционный порядок который хотел навести центр неполучился. Хасавюртовский договор положил конец этой позорной войне, в результате которой Россия была вынуждена подписать мир с Ичкерией. При подписании мира, руководители республики в состоянии эйфории забыли оговорить участь захваченных российскими силовиками повстанцев. Поэтому, до сегодняшнего дня, в худших тюрьмах сибири и крайнего севера томятся защитники народа. Дальнейшее происходит на глазах нынешнего поколения и нет нужды повторять исторические события наших дней. В этом произведении я не стал придавать художественную окраску тексту. Считаю достаточным изложение фактов.
               
                ЗАВЕТ ПОТОМКАМ.
Всё, что я здесь написал, — это не для славы и не для печали. Это мой разговор с теми, кто придёт после. Я передаю вам память. Память о дедах, которые пахали землю и сражались с врагами. О бабушках, чьи руки лепили самую вкусную лепёшку в мире. О репрессированных. О пропавших без вести.   О стойкости в степи. О молчаливой силе духа моего отца-инвалида. Пусть в вашей жизни не будет ни войн, ни голода, ни клейма «чужой». Но пусть в вас живёт наша сила. Сила, что позволила нам, сломанным, но не сломленным, выстоять. Берегите друг друга. Берегите свою семью.  И помните, откуда ваши корни.


Рецензии