Диггер - 9
ЖИВЫЕ.
Прошла почти неделя. Шесть дней, если считать по зарубкам, которые Фёдор делал на дверном косяке своего дома каждое утро, выходя на крыльцо. Старая привычка, охотничья, отмечать дни, чтобы не потерять счёт времени, когда календарей нет, а небо одинаково серое с утра до вечера.
Следы боя на снегу замело за двое суток. Ветер нагнал свежего снега, белого, сухого, и он лёг на кровь, на копоть, на стреляные гильзы, как простыня на грязное бельё. Спрятал, но не убрал. Под снегом всё осталось, и я знал это, и когда проходил мимо поленницы, где лежал за ночь боя, непроизвольно опускал взгляд, как будто мог увидеть сквозь белое, красное.
Раненых увезли на третий день. Михалыч запряг лошадь и отвёз их в Ковров, в военный госпиталь, который, по слухам, развернули в здании бывшей школы. Вернулся к вечеру, но с мешком муки и десятком банок тушёнки, которые выменял у интенданта за информацию о банде.
Жизнь в деревне тянулась по-прежнему, неспешно, монотонно, как течение той безымянной речки, что петляла за огородами. Утро: подъём, печь, вода из колодца, завтрак. День: дрова, хозяйство, дежурство. Вечер: ужин, разговоры, сон. Круг, замкнутый, непрерывный, день за днём, без выходных, без праздников, без пауз. Время измерялось не часами, а задачами. Наколоть дров, натаскать воды, проверить силки, покормить кур.
Егор продолжал укреплять деревню. После боя его авторитет среди местных и беженцев вырос до уровня, который он сам, кажется, не замечал. К нему приходили советоваться, спрашивать, просить. Михалыч, Степан, Фёдор, все обращались к нему «сержант», и в этом обращении не чувствовалось иронии. Только уважение. Егор принимал его спокойно, как принимал всё. Работу, холод, ответственность. Без благодарности, без гордости. Просто делал то, что нужно.
Таня работала с Валентиной Петровной. Они возились с запасами, пересчитывали, распределяли, растягивали. Муки хватит до середины января, если печь хлеб через день. Тушёнки, до конца декабря. Картошки, которую Фёдор хранил в погребе, до февраля. Дальше, неизвестность. Как и всё остальное.
Ксюша помогала всем. Носила воду, убирала снег, кормила кур, топила печь. Её ступня зажила полностью, и она ходила уверенно, быстро, и я иногда ловил себя на том, что слежу за ней взглядом, когда она пересекает двор, и мне нравится, как она двигается. Легко, прямо, с той особенной грацией, которая появляется у людей, прошедших через что-то тяжёлое.
По вечерам мы сидели на кухне, все четверо, и разговаривали. Или молчали. Молчание нас не тяготило. Мы научились молчать вместе, и это умение, приобретённое в тоннелях, в коллекторах, в темноте, оказалось ценнее многих слов.
На шестой день после боя, ближе к вечеру, приехал кум Фермера.
Фермер, Геннадий Иванович, тот самый, у которого Михалыч одалживал лошадь, жил в деревне Берёзовка, в семи километрах к югу. Крепкий мужик, пятидесяти с лишним лет, державший хозяйство. Три коровы, десяток кур, огород. Его кум, Сергей, рослый, рыжебородый, в потёртом армейском бушлате, приехал на лошади, привязал её у колодца и вошёл к Михалычу.
Через полчаса Михалыч пришёл к нам.
— Новости, — произнёс он, садясь за стол. — Хорошие, для разнообразия.
Мы ждали.
— Военные взяли Ковров. Не «взяли», конечно, город и так их, но, в общем, навели порядок. Подошла колонна из Нижнего Новгорода, рота мотострелков и сводный отряд полиции. Развернули комендатуру, ввели комендантский час, начали патрулировать окрестности.
— А банда? — спросил Егор.
— Банду разбили. Накрыли их на базе, в каком-то лесном посёлке. Автоматчики, бронетранспортёр, всё серьёзно. Тех, кто сопротивлялся, положили на месте. Остальных арестовали. Человек двенадцать, говорит Сергей. Потом ещё несколько дней прочёсывали окрестности, вылавливали тех, кто разбежался. Добили, в общем.
Я почувствовал, как что-то отпустило внутри. Не расслабление, нет. Скорее, ослабление давления, которое я носил в себе с ночи боя, даже не осознавая его. Давление страха, что они вернутся. Что приедут снова, ночью, с автоматами, и в этот раз нас будет недостаточно, чтобы их остановить.
— Значит, не приедут, — произнёс я.
— Значит, не приедут, — подтвердил Михалыч. — Некому приезжать.
Вечером мы обсуждали новости. Сидели на кухне, впятером. Егор, Таня, Ксюша, я и Михалыч. Печь гудела. За окном темнело, и сумерки, короткие, декабрьские, сгущались быстро, как акварельная краска в воде.
— Ситуация складывается не такой уж и плохой, — произнёс Егор, и я впервые за недели услышал в его голосе что-то, похожее на облегчение.
Не радость, нет. Егор не радовался. Просто чуть ослабил хватку, которой держал себя.
— Банды больше нет. Военные рядом. Зиму переживём.
— Переживём, — согласился Михалыч. — Если дров хватит. И если мороз не усилится.
— Дров заготовим. А мороз, что мороз. Деды наши и не такое видели.
— Деды наши ядерной зимы не видели, — заметил Михалыч.
Егор не ответил. Только посмотрел в окно, на серое небо, на деревья, на снег, и промолчал.
Ксюша сидела рядом со мной. Её рука лежала на моём колене, тёплая, лёгкая. Она слушала молча, как слушала всегда. Внимательно, не перебивая, впитывая. За эти недели я узнал о ней многое. Что она из Новосибирска, что мать растила её одна, так как отец бросил, что она поступила в РЭУ со второй попытки, что подрабатывала, чтобы платить за общежитие. И что улыбается она уголками губ, чуть-чуть, едва заметно, и эта улыбка означает больше, чем любые слова.
О том, что между нами, мы по-прежнему не говорили. Не потому что боялись. Просто не нуждались. Она спала рядом со мной каждую ночь, и утром, открывая глаза, я видел её лицо на подушке, и пшеничные волосы, разметавшиеся по ткани, и её дыхание, ровное, тёплое. Этого вполне хватало.
* *
На следующий день, около полудня, в деревню въехал УАЗ. Защитного цвета, с военными номерами и антенной на крыше. Остановился у дома Михалыча, и из него вышли двое. Офицер, лейтенант, молодой, лет двадцати пяти, с обветренным лицом и спокойными карими глазами, и сержант, постарше, плечистый, с автоматом на ремне.
Михалыч вышел к ним, за ним Егор, за ним я. Мы стояли у калитки, и лейтенант смотрел на нас, оценивая, быстро, цепко. Правда, потом представился:
— Лейтенант Сазонов. Сводная комендантская рота, Ковровский гарнизон. Объезжаем населённые пункты. Регистрация, оценка обстановки, информирование.
— Егор, — брат протянул руку. — Мы из Москвы. Здесь с конца октября.
Сазонов пожал руку. Крепко, по-деловому.
— Слышал про вашу деревню. Говорят, вы тут банду встретили.
— Встретили.
— И отбились?
— Отбились.
Сазонов кивнул. Его лицо не изменилось, но в глазах мелькнуло что-то, похожее на задумчивость.
Мы пригласили их в дом. Таня поставила чайник. Сели за стол, и Сазонов, отогревая руки кружкой, заговорил.
— Обстановка в регионе стабилизируется. Ковровский гарнизон усилен, подошли подразделения из Нижнего и Иванова. Комендатура работает. Продовольственные склады взяты под охрану. Начали организовывать централизованное снабжение, но пока не хватает транспорта. Бензин на вес золота.
— А по стране? — спросил Егор.
— По стране… — помедлил Сазонов. — Сложно. Центральное управление перенесено в Нижний Новгород. Военное положение на всей территории. Связь спутниковая, обрывочная. Радиосвязь восстанавливается, но медленно. Электростанции, которые уцелели, работают в аварийном режиме. Газоснабжение прервано частично, магистральные трубопроводы повреждены в нескольких местах. С востока, из Сибири, идут колонны с топливом и продовольствием, но расстояния огромные, дороги разбиты.
Он отпил чай. Продолжил:
— Владимирская область в относительно хорошем состоянии. Прямых ударов не получили. Радиационный фон повышен, но в пределах допустимого, тридцать-сорок микрорентген. К весне должен снизиться до нормы. Основные проблемы, это продовольствие, топливо, медикаменты. И люди. Беженцы из Москвы, из Подмосковья. Десятки тысяч. Размещаем, где можем. Школы, клубы, санатории. Не хватает всего.
— А Москва? — спросил я.
Сазонов посмотрел на меня. Потом в стол.
— Москва, зона отчуждения. Радиус тридцать километров от эпицентров. Фон в центре всё ещё несколько рентген в час. Смертельно. На окраинах, ближе к МКАД, можно находиться ограниченное время, но жить нельзя. Разрушения в центре тотальные. На окраинах, частичные, зависит от направления ударной волны. Северо-восток пострадал меньше всего, юго-запад, сильнее.
Он помолчал. Потом добавил, тише:
— Но в метро живут люди. Тысячи. На станциях глубокого заложения организованы убежища. Доставляют продовольствие, воду. Выводят понемногу, партиями. Долгий процесс.
«Жила, — подумал я. — Крот. Они сейчас там, внизу, в тех самых тоннелях, по которым мы шли. Ведут людей через затопленные участки, через завалы, через узкие коллекторы. Проверяют фон. Обходят „горячие“ зоны. Считают шаги».
— Медики? — спросила Таня.
— Фельдшерский пункт в Коврове. Раз в неделю выезд по деревням. Если что-то серьёзное, то доставляйте в город. Хирург есть, терапевт есть. Лекарств мало, но основные антибиотики и перевязочный материал имеются.
— Связь? — спросил Михалыч.
— Радиосвязь. Коротковолновая. Установим ретранслятор в вашем районе в течение двух-трёх недель. Пока, если срочное, посыльным в Ковров. Или к нам на заставу, мы в Берёзовке, семь километров.
— А насчёт безопасности? — спросил Егор.
Сазонов выпрямился.
— Комендатура обеспечивает патрулирование. Маршруты установлены, Сосновка включена. Раз в двое-трое суток проезд патруля. Если что-то происходит, то посыльным к нам. Мы приедем.
Он помедлил.
— Но оборону деревни не снимайте. Мы контролируем основные дороги, а лесные тропы, нет.
— Понял, — кивнул Егор.
Сазонов допил чай, поднялся. Его сержант, молчавший всё время, тоже встал.
— Мы дальше, по маршруту. В Дубки, потом в Петрово. Если нужно что-то передать, напишите, отвезём.
— Спасибо, лейтенант, — произнёс Егор.
Они пожали руки. Сазонов кивнул нам, сел в УАЗ. Мотор завёлся, машина развернулась и уехала по дороге на юг, оставляя на снегу глубокие колеи.
Мы стояли у калитки и смотрели, как удаляются красные огоньки задних фонарей. Потом огоньки скрылись за поворотом, и осталась только дорога, пустая, белая, уходящая к горизонту.
— Нормальные ребята, — произнёс Михалыч.
— Нормальные, — согласился Егор.
* *
Вечером я сидел на крыльце. Один. Закутавшись в ватник, в шапке, в валенках. Мороз стоял ровный, двадцать пять, и воздух казался стеклянным, неподвижным, звенящим. Каждый звук разносился далеко. Скрип двери у Фёдора, лай Полкана, стук топора, Степан колол дрова во дворе. Обычные звуки деревенской жизни. Жизни.
Я думал. О том, что произошло. Обо всём, что произошло с той ночи, когда мы спустились в вентшахту на Чистопрудном бульваре. Казалось, прошли годы. На самом деле, чуть больше двух месяцев. Два месяца, в которые уместилось больше, чем в предыдущие девятнадцать лет моей жизни.
Я думал о станциях. О «Чистых прудах», с их тысячей людей, с Мартыновым, который остался. О «Красносельской», тёмной, пустой, с горсткой теней у стен. О «Черкизовской», с Анатолием и его семьёй. О коллекторах, по которым мы шли, о мозаике из смальты в замурованном помещении, о газете «Правда» от четвёртого ноября 1962 года. О тех, кто строил эти тоннели, эти бункеры, эти станции. Они строили на случай, который не должен случиться. Но, к сожалению он случился. И их работа спасла тысячи жизней, включая мою.
Я думал о Жиле. О Кроте. Прямо сейчас, в эту минуту, они где-то под землёй. В тех самых коллекторах, в тех самых тоннелях. Ведут людей. Светят фонарями в темноту. Проверяют фон. Считают шаги. Жила со своим равнодушным пожатием плеч и серыми глазами, которые видели больше, чем большинство людей увидит за всю жизнь. Крот, молчаливый, как бетон, надёжный, как скоба, вмурованная в стену вентшахты. Они вернулись туда, откуда мы ушли. Не потому что им приказали. Потому что так решили. Потому что их жизнь, под землёй.
А мы, здесь. На поверхности. В деревне Сосновка, Ковровский район. Четверо. Егор, Таня, Ксюша и я. Плюс Михалыч, Фёдор, Степан с семьёй, Пётр, Валентина Петровна, Виктор и остальные. Маленькая община, сшитая из лоскутов. Местные и приезжие, старые и молодые, крепкие и слабые. Сшитая наспех, кривыми стежками, но держащаяся.
Я думал о войне. О той, которая случилась, и о той, которая продолжалась. Ядерные удары длились минуты. Последствия растянутся на десятилетия. Радиация. Ядерная зима. Голод. Болезни. Распад привычного мира и медленное, мучительное строительство нового. Мы, все мы, от Сосновки до Нижнего Новгорода, от Коврова до Владимира, стояли в начале этого строительства и не представляли, что получится в итоге.
Кто нажал кнопку? Кто отдал приказ? Я не знал. И, честно говоря, мне казалось, что это не имело значения. Не потому что виновные не должны ответить. А потому что вопрос «кто?» ничего не менял в вопросе «что дальше?». Москва разрушена. Питер разрушен. Нью-Йорк разрушен. Мир, каким мы его знали, кончился. Новый ещё не начался. Между ними, мы. Посередине. В промежутке.
Дверь за спиной скрипнула. Ксюша вышла на крыльцо, закутанная в мою куртку. Та самая куртка, с «Чистых прудов». Потрёпанная, заштопанная, с пятнами бетонной пыли, которые так и не отстирались. Она носила её каждый день.
Она села рядом. Плечо к плечу. Привычно.
— О чём думаешь? — спросила она.
— Обо всём.
— Это много.
— Много.
Мы помолчали. Снег блестел в серых сумерках, и деревья на опушке стояли неподвижно, чёрные скелеты на белом фоне. Дым из трубы нашего дома поднимался ровно, вертикально, и растворялся в сером небе, не достигнув облаков.
— Антон, — произнесла Ксюша. — Ты жалеешь?
— О чём?
— О чём-нибудь. Обо всём. О том, что мы здесь. О том, что случилось.
Я подумал. Долго. Минуту, может, две. Она ждала, не торопя.
— Нет, — ответил я наконец. — Не жалею. Не о чем жалеть. Мы живы. Это больше, чем имеют миллионы людей.
Она кивнула. Потом положила голову мне на плечо. Привычный вес. Привычное тепло.
— Знаешь, — проговорила она тихо, — я раньше думала, что самое страшное, это умереть. А теперь думаю, что самое страшное, это перестать жить, оставаясь живой. Вот те люди на станции, которые не пошли с нами. Они остались. Сидели и ждали. Может, их спасли потом. А может, нет. Но в тот момент, когда они решили остаться, они перестали жить. Перестали двигаться. Перестали выбирать. Отдали своё будущее кому-то другому.
Я слушал. Она редко говорила так много, и каждое её слово ложилось точно, весомо, как кирпич в кладку.
— А мы пошли, — продолжила она. — Не потому что смелые. Потому что не могли сидеть. Потому что сидеть, это тоже выбор. И этот выбор, сдача.
— Не все, кто остался, сдались, — возразил я. — Мартынов остался. Он не сдался. Он выбрал.
— Да. Мартынов выбрал. И Жила выбрал, когда вернулся. Каждый выбирает своё. Главное, что выбирает. Не ждёт, не надеется на чудо, не сидит сложа руки. Выбирает и делает.
Она замолчала. Я обнял её за плечи. Куртка под моими пальцами, жёсткая, холодная. Но под курткой, тепло. Её тепло.
За забором прошёл Фёдор с Полканом. Пёс трусил рядом, понурив голову, и его дыхание вырывалось белыми облачками. Фёдор кивнул нам, не останавливаясь. Вечерний обход. Привычка, которая стала ритуалом. Каждый вечер, в одно и то же время, он обходил деревню с собакой, проверяя дорогу, опушку, речку. Как часовой. Как хранитель.
Из соседнего дома вышла Валентина Петровна, закутанная в платок, с ведром в руке. Направилась к колодцу. Скрип ворота, плеск воды, звяканье цепи. Она набрала воду и пошла обратно, и её фигура, тёмная, сгорбленная, маленькая, казалась вырезанной из того же дерева, что и забор, мимо которого она проходила. Коренная. Врастающая в землю. Неуничтожимая.
Из нашего окна падал жёлтый свет. Таня внутри готовила ужин, и запах каши, пшённой, на воде, просачивался через дверь. Обычный ужин. Обычный вечер.
Егор вышел на крыльцо, встал рядом. Посмотрел на небо. На деревья. На снег.
— Холодает, — произнёс он.
— Да.
— Завтра в лес, за дровами. Пойдёшь?
— Пойду.
Он кивнул. Помолчал. Потом положил руку мне на плечо, коротко сжал и ушёл обратно в дом.
Я остался сидеть. Ксюша рядом. Темнело. Небо из серого становилось тёмно-серым, потом чёрным. Ни луны, ни звёзд. Только далёкое мерцание, то ли облака, то ли остаточное свечение, то ли отблеск того, что горело на западе и не могло погаснуть.
Прошло два месяца с тех пор, как мир, каким мы его знали, закончился. Два месяца, шестьдесят с лишним дней, полторы тысячи часов. За это время я спустился под землю и поднялся. Прошёл десятки километров по тоннелям и коллекторам. Видел мёртвые машины и мёртвых людей. Слышал плач тысячи человек на станции метро. Ударил незнакомого человека топором. Научился колоть дрова, таскать воду из колодца и засыпать голодным.
И научился одной вещи, самой важной, которую невозможно выучить по книгам или в аудитории. Жизнь измеряется не тем, что ты имеешь, а тем, что ты делаешь. Не вещами, а поступками. Не комфортом, а выбором.
Мы выбрали. Все, каждый из нас. Жила выбрал вернуться в тоннели. Мартынов выбрал остаться на станции. Егор выбрал защищать деревню. Ксюша выбрала идти с нами, в темноту, в неизвестность, в мокрых кроссовках, с перебинтованными ступнями. И я выбрал. Не один раз, а много, каждый день, каждый час. Выбирал идти, когда хотелось лечь. Выбирал смотреть, когда хотелось закрыть глаза. Выбирал жить, когда всё вокруг говорило: сдавайся. Но нет, мы не сдались.
Зима стоит над деревней, тяжёлая, серая, бесконечная. Мороз сжимает землю, и деревья трещат по ночам, как выстрелы, и собаки жмутся к дверям, и дымы из труб поднимаются в неподвижном воздухе ровными столбами, как колонны невидимого храма.
Впереди январь. Февраль. Март. Самые трудные месяцы. Самые холодные. Самые голодные. Мы не знаем, что принесёт весна. Не знаем, растает ли пелена в небе. Не знаем, вырастет ли хлеб на полях, засеянных радиоактивным пеплом. Не знаем, удержится ли порядок, установленный Сазоновым и его ротой. Не знаем, вернутся ли банды, или появятся новые, или мир найдёт другие способы проверить нас на прочность.
Не знаем. Но сидим на крыльце, плечо к плечу, и смотрим в темноту. И печь гудит за стеной. И каша остывает на столе. И Егор точит топор в коридоре, и звук стали о камень ровный, ритмичный, успокаивающий.
И мы живы. И этого вполне достаточно.
Свидетельство о публикации №226030201516