Любимое дело
Жена вязала. Она сидела в кресле с утра до вечера, и спицы мелькали так быстро, что я боялся — вдруг задымятся от трения. Раньше она мечтала вязать, но не могла найти на это время. Планировала заняться этим на пенсии. А теперь когда каждый делал только то, что любит, стало можно. Свитера, носки, пледы, какие-то немыслимые шапочки с помпонами — все это громоздилось на диване, на подоконниках, на кухонном столе.
Я писал. Всегда хотел писать, но работал черт знает кем — грузчиком, сторожем, оператором на очистных. Теперь я сидел за столом и строчил. Рассказы, стихи, заметки. Про погоду, про детство, про то, как пахнет первый снег. Выходило коряво, но я чувствовал, что это мое. Наконец-то мое.
Вода из крана перестала течь на десятый день. Мы ходили к колодцу за два квартала, но на пятнадцатый день в колодце кончилась вода. Насосы не работали без электричества, а электричества не было уже давно.
— Ничего, — сказала жена, не отрываясь от вязания. — Весной растает снег.
Снег лежал во дворе серыми кучами. Раньше его убирали дворники, но дворники, кажется, ушли в художники. Или в музыканты. Я видел одного из них — он стоял в подземном переходе с гитарой и пел блатняк. Пел отлично, надо признать. Раньше я не знал, что у него такой голос.
В магазинах хлеба не было. Продавцы тоже оказались талантливыми людьми. Кто-то рисовал, кто-то вышивал крестиком, кто-то просто сидел на ступеньках и смотрел в небо. Смотреть в небо, оказывается, любили многие.
Мы ели то, что оставалось в кладовке. Гречку, тушенку, старые макароны. Когда макароны кончились, я пошел к соседям. У соседей была картошка, но соседка тетя Маша теперь не работала в столовой, а писала мемуары. Она сидела за шатким столом и выводила каллиграфическим почерком: "Я родилась в трудное время..."
— Теть Маш, картошкой не поделитесь?
Она подняла на меня отсутствующие глаза.
— Мальчик, ты посмотри, какой закат. Я пишу про закаты. Это важнее.
Картошка лежала тут же, в ящике под столом. Проросшая, с длинными белыми ростками. Но брать без спроса я не решился.
Где-то на второй неделе начались проблемы с канализацией. Система очистки работала, пока на станции были люди. Но люди ушли. Операторы, слесари, механики — все оказались поэтами, резчиками по дереву или гончарами. Я проходил мимо станции и видел: ворота открыты, внутри тихо, а из труб течет что-то бурое прямо в реку.
Река пахла теперь так, что окна не открывали.
— Знаешь, — сказала жена как-то вечером, — я ведь школу ненавидела. Тридцать лет. Этих дурацких детей, эти проверки тетрадей, эти бесконечные педсоветы. А сейчас вспоминаю.
— Кого?
— Да всех. Вовку Сидорова, который двойки исправлял. Ирину Петровну из соседнего класса, мы с ней чай пили в учительской. Директора, вечно недовольного.
— Хочешь вернуться?
— Нет. — Она посмотрела на спицы. — Не хочу. Я хочу вязать. Но понимаешь... странно это.
Я понимал. Я тоже хотел писать. Но иногда ловил себя на том, что смотрю на кран и жду, что оттуда польется вода. Глупо, да?
На улицах стало тихо. Машины не ездили — водители оказались философами. Скорые не приезжали — врачи оказались художниками. Мусор не вывозили — мусорщики оказались музыкантами.
По радио сначала говорили, что это временно. Потом радио замолчало. Дикторы ушли читать стихи.
Я сидел на кухне, жевал гречку и смотрел на жену. Она вязала очередной свитер. Красивый, с оленями. Свитеров было уже штук двадцать. На улице было холодно, и мы сидели дома. Топить перестали. Кочегары оказались садоводами и уехали по своим дачам.
— Холодно, — сказал я.
— Надень свитер.
— Я надел три. Все равно холодно.
— Значит, пиши, — она улыбнулась. — Ты же писатель. Напиши что-нибудь теплое.
Я попытался написать что-нибудь теплое. Получалось про зиму.
Через месяц в городе стало тихо, как в гробу. Те немногие, кто еще ходил по улицам, были странными людьми. Слесарь дядя Петя, который, оказывается, любил свою работу. Фельдшер с третьего этажа, которая не умела рисовать и не хотела петь. Они собирались у костров и грели воду в кастрюлях.
— Вы чего не ушли? — спросил я как-то.
— А куда? — удивился дядя Петя. — Я краны люблю чинить. Честно. Глупо, да?
— Не глупо.
— И она вот, — он кивнул на фельдшера. — Тоже любит. Странных людей.
Я подумал, что мы тоже странные. Жена вяжет, я пишу. Мы делаем то, что любим. Только почему-то хочется есть и холодно.
Вчера умер сосед сверху. Старый, одинокий. Мы узнали по запаху. Раньше бы приехали люди в форме, забрали, оформили. Теперь некому. Хоронить? В мерзлой земле? Мы завернули его в простыню и оставили в подъезде. Жена связала крестик из шерсти.
Весна не пришла. Вернее, пришла, но ничего не изменилось. Снег растаял, обнажив то, что лежало под ним. Мусор, машины, еще кое-что. Все это пахло, и ветер носил этот запах по городу.
Мы сидели на крыльце. Жена вязала что-то белое и воздушное. Я писал стихотворение про май.
— Слушай, — сказала она. — А если бы можно было вернуться?
— Куда?
— В то время. Когда я ходила в школу и ненавидела свою работу. Ты бы вернулся?
Я долго молчал.
— Не знаю. Я ведь всегда мечтал писать. Вот сейчас пишу. И знаешь... получается вроде неплохо.
— А еда?
— Что еда?
— Есть хочется.
— Хочется.
Мы помолчали. Где-то вдалеке залаяла собака. Странно, собаки почти все разбежались.
— Знаешь, — сказала жена, — я иногда думаю: может, счастье — это не когда делаешь только то, что любишь. Может, счастье — это когда делаешь и то, что нужно. И иногда любишь.
— Красиво сказала.
— Это я у Достоевского прочитала.
— А я думал, ты вяжешь все время.
— Я и вяжу. А в перерывах читаю. Ты же книги не убрал.
Я улыбнулся. Действительно, книги остались. Их никто не хотел читать — все уже написали свои.
Мы сидели на крыльце, укутанные в шерстяные пледы, и смотрели на пустую улицу. Где-то в конце улицы горел костер — грелись последние, кто еще умел делать что-то, кроме любимого дела.
— Пойдем, — сказала жена. — Холодно.
— Иди, я еще посижу.
Она ушла. А я остался и подумал: ведь мы получили рай. Каждый делает то, что хочет. Никто не заставляет. Свобода.
Только почему-то пусто.
Я поднялся в квартиру и дописал стихотворение. Последняя строфа вышла особенно удачно.
— Послушай, — сказал я Ане.
Но Аня спала. Спицы выпали из рук, шерсть сползла на пол. Я укрыл её шарфом, тем самым, с оленями, и подумал: "Хорошо, что я люблю писать. Плохо, что больше ничего не люблю".
И лёг рядом. За окном догорал костёр, и чей-то красивый баритон выводил что-то про любовь. Очень громко. Потому что раньше этот человек работал настройщиком станков, а теперь пел. И у него открылся талант.
Свидетельство о публикации №226030201754