Терпкая Полли
1
Это был чертов ноябрь, и суббота над Москвой висела серая, как старый фетр. Садовое кольцо блестело от влаги, и в этом свете машины казались не машинами, а медленными, сытыми жуками, плывущими по течению. Она сидела у окна в кафе «У Красных ворот». Она любила это место той особой любовью, какой в Москве любят тишину — редкую, драгоценную, за которую платишь ценой кофе, и это казалось ей честной сделкой.
Она читала. Или делала вид, что читает, что в сущности одно и то же, когда ты красивая женщина и чувствуешь на себе чужой взгляд. Он не стоял над душой. Он просто возник напротив, за ее столиком, и тихо спросил, занято ли место напротив.
— Занято, — сказала она, не поднимая ресниц. Голос ее упал в тишину, как монетка в копилку.
Но он сел. Это было нарушение правил, та маленькая наглость, которая в столице граничит либо с безумием, либо с отчаянием. Она сощурила глаза. Ей было интересно, с какой именно разновидностью она имеет дело.
— Вообще-то так здесь не принято, — заметила она с укоризной.
Лет сорок. Руки на чашке — без столичной рисовки, он держал ее так, словно та и впрямь была теплой, а не просто реквизитом. Свитер. В Москве такие свитера носят или люди с большим счетом в банке, или люди, которым уже все равно. Середины не существовало.
— Гончаров, — сказал он, кивнув на книгу. — «Обрыв». Странный выбор для субботнего утра — как черный кофе на ночь.
— Странный повод для разговора с незнакомой женщиной — как предложение пройтись по карнизу, — отрезала она.
— Меня зовут Сергей. Я уже полгода разговариваю только с библиотечными карточками. Простите мне человеческую речь. — Он не жестикулировал, Просто произносил, видимо, заготовленные фразы. — Я пишу диссертацию по русской литературе XIX века и уже полгода не разговаривал ни с кем, кроме библиографов. Сделайте скидку на профессиональную деформацию.
Она хотела сказать ему то самое «нет», отточенное за два года, как лезвие. Оно было вежливым, как улыбка официанта, и непроницаемым, как бронестекло. Ее «нет», звучало так корректно, что обижаться было неприлично, но и настаивать — безнадежно. Но вместо этого она вдруг услышала собственный голос:
— И о чем диссертация?
— О страхе.
— О чем? — Она подняла брови.
— О самом главном чувстве человека.
— О страхе? — переспросила она, и это прозвучало почти насмешливо. — В литературе прошлого века? Там же все нараспашку. Страсти, бездны, безумства. Ведь так? Рулетка, дуэли... Какой там страх?
— Страх, что чувства сожрут тебя целиком, — ответил он. Посмотрел на нее так внимательно, словно она была не человеком с книжкой, а давно потерянной рукописью. — Что любовь — это не счастье, а пожар, после которого останется только пепел и имя на могильной плите. Страх быть вдвоем — и при этом остаться ни с чем.
Она допила кофе. Поставила чашку на блюдце — аккуратно, без стука. Внутри, где-то под ребрами, что-то шевельнулось. Но она знала цену этим шевелениям. Они всегда обещали рай, а приводили на кухню, где мужчины плачут и говорят про то, какая ты холодная и как много они тебе отдали.
— Как ваше имя? — неожиданно спросил он.
Она усмехнулась, ей захотелось сказать, какой он дешевый бабник. Но вместо этого она ответила:
— Полина.
— Поля, а где мы с вами еще уви...
— Не называйте меня так. Я — Полина.
— ...ди-имся? — ошарашенно протянул он. — Договорились.
— Знаете, — сказала она, поднимаясь. — В вашей диссертации, кажется, не хватает одной главы. Про то, что страх — это просто инстинкт самосохранения. И что женщине не обязательно сгорать от любви. Не быть факелом, а иметь право на теплый, ровный свет. Как торшер в углу.
Ноябрь ударил в лицо мокрым воздухом, бензином и листвой. Она пошла к метро, но на углу, повинуясь не мыслям, а чему-то другому, обернулась. Он сидел там же, за стеклом, и смотрел на пустой стул, на котором только что сидела она. Смотрел так, словно стул мог дать ему ответ.
И в первый раз за долгое-долгое время Полли поймала себя не на привычном «как хорошо, что я ушла», а на странном, тихом вопросе: сколько можно просидеть в кафе с одной чашкой кофе, если тебе действительно нужно понять другого человека?
Но возвращаться не стала. Это было бы слишком похоже на начало чего-то, а она не начинала ничего уже полгода — с тех пор, как поняла, что за любым началом маячит конец, и единственный способ не проиграть — не вступать в игру.
2
Она открыла дверь подъезда и, перехватив пакет с продуктами, шагнула в серый полумрак парадной.
— Полина! — голос догнал ее, когда дверь уже начала медленно, с протяжным пневматическим вздохом, закрываться за спиной.
Она обернулась. Он стоял на пороге, запыхавшийся, с пакетом в руке, таким же, как у нее, только у него еще торчал багет, длинный, как дирижерская палочка. Сергей. Диссертант из кафе. За стеклами очков — глаза, смотрящие с виноватой настойчивостью человека, который только что пробежал стометровку с препятствиями.
— Извините, ради бога, — выдохнул он, входя внутрь. Дверь за ним щелкнула, отрезая их от шумной Покровки. Стало тихо. Только гул лифта где-то наверху и его сбитое дыхание. — Я шел за вами от самого магазина, хотел окликнуть, но все не решался. Думал, подойду к подъезду и… А вы быстро ходите. Очень быстро.
— Это привычка, — сказала Полли. — Убегать от дождя.
Она смотрела на него и чувствовала странную, тянущую пустоту в желудке, как перед приступом голода. Только она не была голодна. Это был голод другого рода — любопытство, смешанное с предчувствием неизбежного. Он был нелеп в своей куртке с оттопыренным карманом, из которого выглядывал край блокнота, и в то же время в нем была какая-то основательность, непоколебимость.
— Давайте я помогу, — он потянулся к ее пакету.
— Не надо, тут недалеко, третий этаж.
— Я все равно настаиваю, — он мягко, но уверенно взял пакет из ее руки. Их пальцы на секунду соприкоснулись. Его рука была теплой, почти горячей на московском октябрьском холоде. — Видите ли, Полина, я несу багет. А багет, как известно, лучший компаньон для вашего оливкового масла. Мы теперь связаны одной ношей.
Она чуть заметно усмехнулась. У него была манера говорить немного старомодно, с книжной обстоятельностью, которая в Москве казалась либо признаком провинции, либо отчаянной смелостью.
Лифт пах капустой и сыростью. В тесном пространстве она чувствовала его запах — не одеколон, нет, что-то более чистое: сухая бумага, типографская краска, слабый аромат табака, въевшийся в шерсть свитера. Цвета в лифте поблекли: серый металл стен, ее темно-синий плащ, его выцветшая зеленая куртка. Зато его руки, держащие пакет, были живыми — с проступающими венами, с желтоватым пятнышком от йода на указательном пальце.
— Спасибо, — сказала она у двери, забирая пакет. — До свидания.
— Пожалуйста, — он не дал ей закрыть дверь. Он стоял на пороге, чуть сутулясь, и смотрел на нее так, будто видел не женщину в дверном проеме, а редкое издание в пыльном букинистическом магазине, которое боялся спугнуть неосторожным движением. — Можно мне ваш номер телефона?
Вопрос повис в воздухе. За ее спиной, в прихожей, тускло горела лампочка, выхватывая из сумрака край вешалки, с которой свисал ее шарф цвета запекшейся крови. Прямота вопроса обезоруживала. В Москве так не знакомятся. В Москве сначала перекидываются дежурными фразами, потом обмениваются социальными сетями, потом… А он просто попросил номер. Как в кино.
— Зачем? — спросила она. И это был не кокетливый вопрос, а искренний.
Сергей на секунду задумался, глядя куда-то мимо нее, в глубину прихожей, где стояли ее осенние сапоги.
— Чтобы рассказать вам одну историю, — сказал он наконец. — Не сегодня. Не завтра. Когда-нибудь. Мне кажется, вам понравится. Про то, как важно иногда останавливаться.
В его словах не было давления. Только тихая уверенность человека, который привык ждать. Полли почувствовала, как воздух в прихожей стал гуще. Она слышала, как тикают ее настенные часы в виде яичницы, механически, сухо. Октябрьский свет сочился сквозь тюль в комнате, серый, как старая простыня.
— Да, — вдруг сказала она, не узнавая собственного голоса. И продиктовала цифры. Они падали в тишину, как тяжелые капли: ноль, девять, один...
Он не записывал. Смотрел на нее и кивал.
— Я позвоню вам через неделю, — сказал он, когда она закончила. — Ровно через неделю. Чтобы вы успели подумать, точно ли хотите услышать эту историю.
— Неспешно вы живете.
— Да? — смутился он.
И ушел. Лестница поглотила его шаги.
Полли стояла в прихожей, все еще держа пакет с продуктами. Пальцы онемели. За окном, в проеме между домами, небо было густо-фиолетовым, как чернила. Город готовился к ночи, зажигал желтые окна, разгонял сумерки фонарями. А она стояла и слушала, как в груди стучит сердце — тяжело и ровно, будто кто-то большой и терпеливый мерно бьет в колокол.
Неделя. Запах типографской краски все еще, казалось, витал в воздухе. Или это просто пахло бумагой от старых книг, что стояли у нее в комнате на стеллаже?
Полли закрыла дверь. Щелчок замка прозвучал неестественно громко. Она прошла на кухню, поставила пакет на стол, но не стала разбирать. Подошла к окну. Внизу, на тротуаре, мелькнула знакомая зеленая куртка, нырнула в арку и исчезла, растворилась в липкой вечерней мгле. И сразу стало пусто. И тихо. Только ветер за окном гонял по асфальту обрывки бумаги, закручивая их в маленькие смерчи.
3
Полли было десять, когда ее, светловолосую девочку с серьезными глазами, пригласили на киностудию — попробоваться на роль. Соседка, работавшая там то ли помощницей режиссера, то ли костюмершей, увидела в ней что-то, чего не видели ни родители, ни школьные учителя: «Фактура, — сказала она, — не кукла, а человечек».
Мать повела ее через огромные ворота, мимо статуи оператора с кинокамерой, и Полли запомнила не студийные павильоны, а запах: смесь столярного клея, пленки и женских духов — сложный, тревожный запах мест, где люди притворяются другими. Ее усадили в кресло перед камерой, и ассистентка, суетливая, с лицом, похожим на печеное яблоко, сказала: «Представь, что ты пришла в гости к бабушке, а бабушки нет дома. И ты ждешь на крыльце. Идет дождь. Тебе грустно, но ты терпишь. Поняла?»
Полли кивнула. Она действительно поняла. Она часто ждала мать с работы на холодной лестнице — ключи вечно терялись, а соседи не открывали. Она умела ждать и умела терпеть. И когда заработала камера, она не стала ничего изображать — она просто вспомнила тот лестничный запах сырой штукатурки и чувство, что ты никому не нужна ровно до того момента, пока не откроется дверь.
Оператор, пожилой мужчина с сигаретой в зубах, долго смотрел на нее, потом сказал режиссеру: «Видишь? Она не играет. Она живет этим моментом. Бери, не пожалеешь».
Но режиссер, человек с усталыми глазами, покачал головой: «Слишком глубоко для сценария. Нам нужна девочка, которая умеет плакать по команде, а эта — она будет плакать только по правде. Отпустите ее, пусть идет».
Мать, выходя со студии, сердито сжимала губы: «Зря только время потеряли». А Полли молчала. Она запомнила не отказ, а слова оператора: «Она не играет, она живет». И уже тогда, в десять лет, ей стало страшно: если жизнь — это то, что показывают на экране, значит, надо все время чувствовать по-настоящему? А если настоящие чувства никому не нужны? Если нужны только те, что по команде и перед объективом?
Потом были другие пробы, другие студии, но Полли больше никогда не хотела быть актрисой. Она хотела быть той, кто смотрит и запоминает. И часто в кафе она смотрела не в книгу, а на самом деле — сквозь стекло, на Москву, и ждала. Сама не зная чего. Может быть, того самого человека, который увидит в ней не куклу, а ту девочку, что умеет ждать на крыльце под дождем — и не плакать, пока не откроется дверь.
Сергей позвонил через два дня. Полли запомнила это, потому что по средам у нее было особенное, тягучее чувство времени — середина недели, когда вся неделя кажется стеклянным шаром, который ты катишь перед собой, и боишься разбить, и уже устала катить, но до конца пути еще далеко.
Голос в трубке был другим. Не таким, как в кафе. Тогда он звучал глуше, с хрипотцой от волнения. Теперь же — бодрым, почти официальным, словно он звонил не женщине, оставленной в задумчивости о бренности мира, а в домоуправление, вызвать сантехника.
— Полина? Здравствуйте. Это Сергей... из кафе. Вы не против, если мы встретимся сегодня? Я… ну, вы знаете, москвичи ведь не гуляют просто так. А я бы хотел пройтись по бульвару.
— Хорошо, — сказала Полли. — Давайте в семь. У Пампушки.
— Пампушка? А что это?
— Памятник Пушкину.
Она повесила трубку и долго смотрела в окно. За окном была Москва. Москва в ноябре — это город, который забыл о красках. Все они были стерты первыми заморозками, остались только графит неба, мокрый асфальт и редкие светящиеся пятна окон, похожие на сигареты, которые кто-то забыл погасить в огромной, сырой пепельнице.
Полли надела серое пальто с черной кожаной розой на лацкане. Серое, потому что это цвет невидимости. Цвет, в котором можно раствориться, стать частью города, его тенью. Под пальто — тонкий кашемировый свитер цвета слоновой кости. Она знала, что в нем ее шея кажется длиннее, а глаза — темнее. Это была не кокетливость, нет. Это была броня. Тонкая, почти незаметная, но броня.
Сергей стоял, задрав голову, рассматривая бронзового гения. Он обернулся, увидел ее, и на лице его мелькнуло что-то… благодарность? Удивление? Или просто отражение дальних автомобильных фар.
— Здравствуйте, — сказал он, и пар изо рта смешался с холодом. — А я смотрю, думаю: придет — не придет.
— Пришла, — пожала плечами Полли. — Куда пойдем?
— А все равно. Я здесь чужой. Ведите.
— Знаете что... Можно сходить в Дом поэтов, там сегодня что-то интересное.
Они пошли вниз, к Никитскому бульвару. Пахло прелыми листьями, с привкусом выхлопных газов. Под ногами хрустела какая-то ледяная крупа, похожая на сахарную пудру, которой посыпают дешевые пирожные.
— А что означает ваша роза? — робко спросил он.
— Ностальгия по молодости, — усмехулась она. — Когда-то я была готкой... Знаете, что это?
— Что-то слышал... но скажу "нет".
Она обнажила левое запястье, на ктором он увидел татуировку «Gotham City».
— В старшей школе я думала, что краситься в черный и слушать депрессивную музыку — это протест. А потом выросла и поняла: настоящий протест — это не писать бывшим.
— И что, бросили темную сторону?
— Остались только три вещи, — усмехнулась она. — Черный кофе, черное платье и черная ирония. И никаких вам «отрекусь от мира сего», потому что мир сам от тебя отречется, и бесплатно.
Сергей уставился на ее правую руку. Там был маленький фарфоровый человеческий глаз на серебряном ободке, который одевался на безымянный палец.
— Какое у вас интересное кольцо! Или это перстень?
— Память об Испании. Я купила его в музее Сальвадора Дали, — небрежно бросила она.
Он посмотрел на нее с любопытством ребенка, которому показали фокус, и он пытается понять, как тот сделан. Не с восхищением, нет. С любопытством.
— Знаете, какой самый страшный грех для гота? — спросила она. — Признаться, что тебе нравится «Евровидение». Это пострашнее ваших диссертационных страхов.
Он рассмеялся. И Полли вдруг поймала себя на мысли, что этот смех — негромкий, хрипловатый — звучит лучше любой музыки, которую ставили в кафе. Даже если бы там вообще выключили звук.
— Я все думал о вас, — сказал Сергей просто, без нажима. — О том, что вы говорили. О времени.
— И что?
— Думал и все. У нас там, в провинции, время другое. Тягучее. А здесь… — он обвел рукой фасады особняков, подсвеченные снизу, — здесь оно бьет ключом. Фонтаном. Или даже нет. Здесь оно, как игла. Быстрое, острое. Уколешься — и не заметишь.
Полли шла и слушала его голос. Голос был хороший. Низкий, спокойный, с едва заметным «оканьем», которое она находила уютным, как старый плед. Он говорил тихо, но его слова не тонули в городском шуме, а как-то вплетались в него, становились его частью.
— А вы, — спросил он, останавливаясь у витрины антикварного магазина, где тускло поблескивали серебро и фарфор, — вы чувствуете это время? Ну, московское?
— Я и есть это время, — ответила Полли, и сказала это не потому, что хотела его удивить. Просто так подумалось. — Я его ношу в себе. Как песок в раковине. Иногда пересыпается, иногда нет.
Они свернули в переулок, где было тише и темнее. Дома здесь были старые, купеческие, с лепниной, облупившейся, как старая краска на лице клоуна, который уже не смешит, а только пугает. Фонари горели вполнакала, и свет их был желтым, болезненным, как у больного туберкулезом.
— Вы странная, Полина. Не такая, как все.
— В Москве все странные. Просто одни умеют это прятать, другие нет.
— А вы могли бы жить не в Москве? — спросил он, и в голосе его послышалось что-то похожее на надежду.
— Я пробовала. Не получается. Как рыба без воды. Задыхаюсь.
— А здесь не задыхаетесь?
— Здесь? — Полли усмехнулась. — Здесь я задыхаюсь по-другому. Привычно.
Витрина еще одного антикварного была как срез чужой жизни. Бронзовые часы с купидоном, застывшие навечно в без десяти двенадцать. Фарфоровая пастушка с отбитой рукой, но с улыбкой, полной глупого, идиллического счастья. Тяжелая чернильница из малахита, зеленая, как глаз больной кошки. Все это было когда-то чьим-то теплом, чьей-то суетой. А теперь стояло здесь, за стеклом, выставленное на продажу, как обещание вечности, в которую никто не верит.
— Скучаете по дому? — спросила Полли.
— Есть немного. — Он замялся. — Глупо, да? Взрослый мужик, а по маме скучаю.
— Не глупо. — Она остановилась и посмотрела на него. В полумраке его лицо казалось моложе, мягче, лишенным той настороженности, которая появляется у всех приезжих в Москве. — Это нормально.
— А вы? Вы по чему скучаете?
Вопрос застал ее врасплох. Она редко позволяла себе скучать. Скука — это роскошь, которую она не могла себе позволить. Скучать значило останавливаться, а останавливаться в Москве нельзя — затопчут. Засосет. Сделают частью асфальта.
— Я скучаю по тому, чего у меня никогда не было, — сказала она медленно, прислушиваясь к собственным словам, как к шагам в пустом коридоре. — По чувству, что все правильно. По… не знаю. По дому, который в мечтах.
Он не спросил, что это значит. Он просто кивнул, как будто понял. Или сделал вид, что понял. В такие моменты это одно и то же.
4
Они стояли перед дверью, которая вела в цокольный этаж. Дверь, крашеная дешевой красной краской, облупившейся до дерева, не внушала надежды.
Сергей дернул ручку. Дверь даже не шелохнулась. Он дернул сильнее — ноль эмоций. Заперто. Но Полли клялась, что именно здесь было заведение, где варят кофе по старинным венским рецептам.
— Наверное, я что-то перепутала, — сказала Полли сокрушенно. Нотка досады проскользнула в голосе.
В этот момент в ее сумке заиграл телефон. Мелодия была старая, почти винтажная — группа «Сплин», «Выхода нет». Полли взглянула на экран, и лицо ее неуловимо изменилось. Стало другим. Более… включенным, что ли.
— Даня, привет! — сказала она в трубку, и голос ее приобрёл особые интонации — мягкие, чуть нараспев, какими разговаривают с детьми или с очень больными людьми. — Как дела?
Сергей отвернулся, делая вид, что изучает объявление на стене — «Потерялась собака», напечатанное на пожелтевшей бумаге. Но слух его, конечно, никуда не делся.
— Да, — говорила Полли в трубку. — Да, я слушаю. Угу. А что именно случилось? С утра? А ты ел что-нибудь?
Пауза. Она слушала, и лицо ее становилось все более сосредоточенным, почти материнским.
— Дань, послушай меня, — заговорила она тем особенным тоном, каким психологи разговаривают с клиентами на грани срыва. — То, что ты сейчас чувствуешь — это нормально. Слышишь? Нормально. Это просто химия. Мозг немного устал, дофамин упал, серотонин решил взять выходной. Это пройдет.
Сергей покосился на нее. Она стояла, прижимая телефон плечом к уху, и рылась в сумке в поисках чего-то — может, сигарет, может, успокоительного. Нашла зажигалку, нервно щелкнула колесиком.
— Нет, ты не ничтожество, — сказала она твердо. — Ты очень хороший. Я серьезно. Помнишь, как ты прошлой зимой котят из подвала вытаскивал? Когда все прошли мимо, а ты полез. Ты добрый. Это не меняется от того, что сегодня у тебя настроение паршивое.
В трубке забулькал голос — судя по интонациям, Даня пытался возражать, что котята — это давно, а сейчас он — просто пустое место.
— Даня, — перебила Полли. — Дань, стоп... Ты не пустое место. Ты просто временно забыл, какой ты классный. Я тебе напоминаю. Ты — классный. Ты пишешь стихи. Ты чинишь велосипеды соседским детям. Ты однажды отдал последнюю тысячу какому-то бомжу на вокзале, а сам пошел пешком через пол-Москвы. Это ты. Это никуда не делось.
Она замолчала, слушая. Потом улыбнулась — той улыбкой, которую Сергей еще не видел, теплой, почти нежной.
— Вот и славно. Давай договорись с собой: сегодня ты просто лежишь и ничего от себя не требуешь. Завтра встанешь — и если захочешь, то свернешь горы. А не захочешь — опять полежишь. Ты имеешь право. Ты хороший. Помни это.
Еще несколько секунд слушания, короткое «пока, если что — звони», и трубка полетела обратно в сумку. Полли выдохнула, провела рукой по лицу, стирая с него эту улыбку — и вдруг поймала взгляд Сергея.
— Что? — спросила она с вызовом, но в голосе сквозила усталость.
— Ничего, — ответил он. — Просто смотрю на женщину, которая говорит людям, что они очень хорошие, а сама, кажется, забыла это применить к себе.
Полли хотела огрызнуться. Открыла рот — и закрыла. Вместо этого посмотрела на дверь, на облупившуюся краску, на вывеску "Дом поэтов".
— Венской кофейни нет, — сказала она глухо. — Цветаевского пирога тоже. Наверное, она закрылась. Как все хорошее в этом городе.
— Пошли искать другую, — предложил Сергей. — Я угощаю. В конце концов, не каждый день видишь, как бывшая готка работает психологом по телефону для незнакомых Даней.
— Это не работа, — усмехнулась Полли. — Это просто привычка. С детства спасать всех, кому плохо. Кроме себя.
Они дошли до конца переулка и снова вышли на шумную улицу. Поток машин, свет фар, разноцветные витрины — все это ударило в глаза, как пощечина. Тишина кончилась. Началась Москва.
— Замерзли? — спросил Сергей, заметив, как она поежилась.
— Немного.
— Давайте зайдем куда-нибудь? Выпьем чего-нибудь покрепче.
Она покачала головой.
— Нет. Мне пора. Спасибо за прогулку.
Он не стал настаивать. Только спросил:
— Мы увидимся еще?
Полли посмотрела на него. На его простое, открытое лицо, на котором все было написано крупными буквами, как в букваре для первоклассников. На его пальто, чуть мешковатое в плечах, на его руки, которые он не знал, куда деть. И почувствовала что-то похожее на нежность. Или на жалость. Или на то и другое вместе, замешанное на остром, щемящем чувстве невозможности.
— Не знаю, — сказала она честно. — Может быть.
Она повернулась и пошла к метро. На углу обернулась. Он все еще стоял на том же месте, маленький, чужой, в свете уличного фонаря, похожий на забытый кем-то чемодан. Потом поднял руку, помахал.
Она не ответила. Нырнула в подземный переход, где пахло сыростью и безысходностью. Спускаясь по скользким ступеням, думала о том, что у него глаза цвета воды в пруду, когда ветер рябит поверхность. Думала о том, что он, наверное, сейчас поедет в свою гостиницу, ляжет на скрипучую кровать и будет смотреть в потолок, думая о ней. Или не о ней. О своем. О том, как странно и холодно в этом огромном городе, где время бьет иглой, и никто никого не ждет.
А наверху шел первый, еще робкий снег. Он падал крупными, ватными хлопьями, ложился на асфальт, на крыши машин, на плечи прохожих, и на миг город становился чистым, белым, словно его только что вынули из упаковки. Словно можно начать все сначала.
Но это была только иллюзия. Москва не становится чистой. Она только притворяется, засыпая, как большая, уставшая, старая кошка, которой снятся мыши. Серебряные, бронзовые, малахитовые мыши из антикварных лавок.
Полли ехала в вагоне метро, смотрела на свое отражение в черном стекле, и думала о том, что у времени действительно есть вкус и запах. Сегодня, например, оно пахло мокрой шерстью и чужим одиночеством. И было солоноватым на ощупь, как слеза, которую никто не видел. А завтра будет другим. Всегда другим. И только это, наверное, и есть та самая бренность мира. От которой нет лекарства, кроме как идти вперед, в темноту, и надеяться, что следующая минута будет хоть немного теплее.
5
В пятницу вечером Сергей ждал ее у театра «Et Cetera». Она опаздывала — всего на семь минут, но за эти семь минут он успел выкурить сигарету, хотя не курил уже три года, и разглядеть знаменитый дом за театром. Здание было прекрасно в своей декадентской красоте — красно-белое, с башенкой, с изображениями летучих мышей, распластавших крылья на фасаде, с извивающимися саламандрами во дворе, и с масонами — да, именно масонами, в длинных фартуках, с циркулями и молотками в каменных руках.
— Нравится? — раздалось за спиной.
Он обернулся. Полли стояла в длинном черном пальто, с распущенными волосами, и сегодня в ней было что-то от этих самых летучих мышей — тонкая, острая, готовая сорваться с места.
— Похоже на сцену из фильма ужасов, где героиня еще пожалеет, что согласилась прийти, — сказал Сергей.
— Обычно я отказываюсь от таких приглашений, — ответила Полли, глядя на него с той особенной усмешкой, которую он уже начал узнавать. — Но ради вас сделала исключение. Не обманите доверия. Не дайте меня убить в первой же серии.
— Обещаю дожить до финала, — кивнул Сергей. — Хотя, судя по архитектуре, финал нам не светит. Тут все бесконечно, как в дурном сне.
Они поднялись на лифте на последний этаж. Железная лестница на чердак была узкой, винтовой, и когда они поднимались, перила холодили ладонь, а каждый шаг отдавался гулким эхом. Где-то наверху играла музыка — негромкая, странная, смесь джаза и чего-то средневекового.
Студия открылась им как пещера с сокровищами. Огромная мансарда, жилье и мастерская одновременно. В центре — камин, настоящий, с пылающими дровами. У стен — рыцарские доспехи, и в свете огня они казались живыми, готовыми сделать шаг. Окна-иллюминаторы выходили на крышу, и в них виднелось ночное небо — московское, низкое, но здесь, на высоте, оно казалось еще ближе. Антикварная мебель — темное дерево, бархат, потертости — стояла так, словно ее расставили по прихоти безумного декоратора. Везде лежали книги по искусству, альбомы, фотографии. Стояли бутылки с разноцветными напитками.
Гостей было много — человек двадцать, а может, тридцать. Они сидели на подоконниках, на полу, на диванах, стояли группами, курили, пили вино из странных бокалов. Поэты — их можно было узнать по небрежности в одежде и внимательным, оценивающим взглядам. Художники — в красках, которые не отмывались до конца, въелись в кожу. Фотомодели — длинные, гибкие, с лицами, которые забываешь, но позы помнишь вечно. Актрисы — они играли даже здесь, даже когда просто брали с тарелки бутерброд. Певец с бородкой в бархатным жилете сидел в углу и тихо напевал что-то на итальянском, перебирая струны старой гитары.
— Все друзья Глеба, — шепнула Полли, кивая на высокого мужчину с фотоаппаратом на шее, который стоял у камина и спорил о чем-то с женщиной в экстравагантной шляпе. — Хозяина. Он снимает всех, кого можно снять, и еще некоторых, кого нельзя. Говорят, у него есть портрет одного очень известного политика в костюме Пьеро. Но никто не знает, правда это или легенда.
— А ты откуда его знаешь?
— Снималась у него лет пять назад. Для серии «Городские спящие». Я должна была притворяться спящей на скамейке в Александровском саду в шесть утра. Глеб сказал, что у меня «правильное лицо для смерти и сна». С тех пор зовет на все дни рождения. Я хожу, когда могу — чтобы не обижать.
Они прислонились к стене, полностью увешанной навесными замками, ключами и подковами. Из дыма и разговоров к ним вышел сам Глеб — лысоватый, с седой бородой клинышком, в черной водолазке, с бокалом в руке. Увидев Полли, расплылся в улыбке:
— Полли! Моя Спящая красавица! А это кто? — он кивнул на Сергея. — Твой рыцарь? Судя по лицу, диссертацию пишет. Угадал?
— Угадали, — усмехнулся Сергей. — По лицу видно?
— По глазам. У диссертантов глаза всегда немного безумные. Как у людей, которые слишком долго смотрят в одну точку. Проходите, наливайте себе вина, знакомьтесь. Сегодня Наташа будет читать новые стихи про Апокалипсис, а потом, обещаю, будет хорошо.
Он исчез так же внезапно, как появился. Растворился среди гобеленов, икон и самоваров.
— Тут всегда так, — сказала Полли, беря Сергея под локоть. — Никто не знакомит по-человечески. Ты просто оказываешься внутри и либо тонешь, либо выплываешь. Я обычно тону в углу возле сауны, но сегодня у меня есть вы — можно притворяться, что я экскурсовод.
Они прошли к окну-иллюминатору. Отсюда, с высоты, Тургеневская площадь была как на ладони — огни, машины, черные провалы дворов. В отражении стекла Полли увидела их двоих — рядом, почти вплотную.
— Зачем вы меня сюда привели? — спросил Сергей тихо, чтобы не слышали другие.
Она помолчала, глядя на город.
— Сама не знаю. Может быть, чтобы проверить. Обычно в такой обстановке люди начинают играть. Притворяться теми, кем не являются. А мне вдруг захотелось посмотреть, кто ты без книжек и диссертаций. Когда вокруг — летучие мыши и масоны.
— И как? Видно?
Полли повернулась к нему. В глазах ее плясали отблески камина.
— Пока не очень, — сказала она. — Но время есть. Вечер длинный, а ночь, говорят, будет долгой. Вас не смущает, что здесь все друг друга целуют при встрече и говорят только о высоком, а на деле думают, где взять деньги на квартиру?
— Меня смущает только одно, — ответил Сергей. — Что вы до сих пор со мной на «вы».
Она рассмеялась — впервые за вечер по-настоящему, громко, откинув голову.
— Хорошо, Сережа. Но имейте в виду — это ничего не значит. Просто эксперимент.
— Я только за эксперименты, — сказал он. — Особенно если в них участвуют летучие мыши, масоны в фартуках и женщина с правильным лицом для смерти и сна.
— Осторожнее, — усмехнулась Полли. — С таким лицом я могу уснуть прямо сейчас, и вам придется тащить меня домой через всю Москву.
— Я согласен, — сказал Сергей. И это прозвучало так серьезно, что Полли на мгновение перестала улыбаться.
Где-то в центре зала обнаженная Наташа, сидя на стуле с высокой готической спинкой уже начала читать стихи — голос ее взлетал и падал, как на качелях. Кто-то подливал вино, кто-то выходил курить на крышу, доспехи рыцарей мерцали в свете камина, и Москва за окном плыла куда-то в ночь, равнодушная к тому, что здесь, на чердаке старого дома, двое людей только что сделали шаг, о котором, возможно, пожалеют утром. А может быть, и нет.
Сергей не мог отвести глаз от Наташи и не заметил, как Полли исчезла. За их спиной была роспись с мушкетерами в шляпах и дамами в платьях эпохи барокко. Так вот, Полли словно скрылась за нарисованными на стене кустами. Сергей обескураженно даже провел рукой по красочному слою.
Ночью, когда уходили последние гости, он подошел к Глебу и спросил, не видел ли он Полину. Смертельно уставший хозяин мансарды посмотрел на него красными глазами.
— Она ушла. Вон в ту дверь, — он махнул рукой в сторону росписи.
— Но там нет двери, — воскликнул ошеломленный Сергей.
— Сейчас нет, — кивнул Глеб, похлопав Сергея по плечу, и побрел в спальню.
6
Неделя после той субботы выдалась странной. Он звонил Полине три раза. В понедельник, во вторник и в среду. Телефон молчал, потом говорил что-то механическое про «абонента, который временно недоступен», и Сергей ловил себя на том, что вслушивается в это «временно» с надеждой, будто в нем, этом слове, заключен особый смысл. В четверг он позвонил в четвертый раз, услышал те же слова и решил, что это знак. Ну конечно... Москва — город знаков, и если женщина не берет трубку, значит, она либо умерла, либо просто не хочет разговаривать. И то и другое, по сути, одно и то же для человека, который остается по ту сторону телефонной линии.
К пятнице он уже почти убедил себя, что все это ему приснилось. Кафе «У Красных Ворот» — приснилось. Ноябрьский воздух, пахнущий бензином и мокрыми листьями, — приснился. Женщина с глазами цвета мокрого грифеля, с ее готическим прошлым и привычкой спасать всех, кроме себя, — приснилась. Даже вечеринка на фантастическом чердаке, с летучими мышами и масонами, с рыцарскими доспехами и стихами про Апокалипсис — ну разве такое может быть наяву? Скорее всего, он просто переутомился. Диссертация, бессонница, московский воздух. Бывает.
Он даже начал сомневаться в деталях. Были у нее крылья? Кажется, были. Или это просто черное пальто так развевалось на ветру? Или это он сам придумал эти крылья — чтобы было красивее, чтобы было что вспоминать? Память — плохой помощник, когда хочешь забыть. Одно было неоспоримо: "размокропогодилось" после этого сильно!
К концу недели Сергей принял соломоново решение: хватит. Надо работать. Тема диссертации сама себя не напишет. Достоевский ждет. Толстой стоит на полке и хмурится. Рубеж веков — это вам не шутки, там страхов было — хоть отбавляй. Раскольников боялся своего топора, Анна Каренина боялась потерять любовника и в итоге потеряла все, герои Чехова боялись жить — и проживали жизнь в ожидании, что когда-нибудь начнется настоящая. А уж Андрей Белый в своей "Москве"... кажется, боялся всего: революции, войны, голода.
Отличный материал. Сиди и работай.
Он сидел. Работал. Но почему-то вместо запланированных глав его рука тянулась к книге, которую он не открывал лет десять. «Прощай, Берлин». Тот самый роман, где герой смотрит на чужую жизнь сквозь стекло, как на аквариум, и записывает все, что видит, потому что сам жить не умеет — только наблюдать.
Сергей открыл томик наугад и прочитал:
«Я — фотоаппарат с открытым объективом, совершенно пассивный, записывающий, не думающий. Я снимаю человека, движущегося за окном, и женщину, читающую под лампой, и все это в будущем проявится, будет напечатано, зафиксировано».
Он захлопнул книгу и долго сидел неподвижно, глядя в одну точку. За окном его гостиницы тоже кто-то двигался, кто-то читал под лампой, кто-то жил своей жизнью — параллельной, недосягаемой. И он, Сергей, всю жизнь был этим фотоаппаратом. Смотрел. Записывал. Анализировал. Боялся нажать на спуск.
Полина — она ведь сказала ему тогда, в кафе, про страх. Про то, что женщина имеет право не гореть, а просто светить ровным светом. Она сказала это про себя, но сейчас, сидя с романом Ишервуда в руках, он вдруг подумал: а ведь это и про него тоже. Только он не торшер. Он — фотоаппарат. Который боится, что если он начнет жить, а не снимать, то пленка засветится, и ничего не останется — ни наблюдений, ни диссертации, ни его самого.
Он посмотрел на телефон. Телефон молчал. На экране не высвечивалось ее имя. И Сергей поймал себя на том, что уже не помнит точно, как оно звучало — Полли или Полина. Кажется, Полли. А может, Салли? Но, скорее всего, он и это придумал.
За окном падал снег. Первый декабрьский снег — крупный, медленный, как в замедленной съемке. Он падал на Садовое кольцо, на крыши машин, на головы прохожих, которые бежали по своим делам и не замечали, что город вдруг стал тише. Сергей смотрел на снег и думал о Берлине, в котором никогда не был, и о женщине, которую, кажется, выдумал. И о том, что Достоевский с Толстым подождут еще немного.
Он открыл ноутбук и написал первую фразу новой главы: «Страх перед жизнью принимает разные формы. Иногда он прячется в телефоне, который молчит уже неделю. Иногда — в книге, которую открываешь, чтобы не думать о том, что по-настоящему важно. Иногда — в снеге, который падает на город, где двое людей могли бы быть счастливы, но почему-то не стали».
Он сохранил файл, закрыл ноутбук и долго сидел в темноте, глядя, как снег залепляет окно. А потом взял телефон и набрал номер, который уже выучил наизусть — все одиннадцать цифр, похожие на код от сейфа, в котором, может быть, ничего и нет.
Телефон ответил после четвертого гудка. И голос в трубке произнес:
— Алло?
— Алло! Алло!
— Слушаю вас, — раздался хриплый голос.
— Позовите Полину, пожалуйста.
— Она... она простудилась. А кто говорит?
— Это Сергей.
— Сергей? Вам надлежит сегодня в полночь прибыть в Царицыно.
— Куда?
Гудки. Вот те на!
— Алло! — кричал Сергей, но связь оборвалась ровно на том слове, которое показалось ему бредом сумасшедшего.
7
Он посмотрел на экран: вызов длился семнадцать секунд. Номер определился — Полинин. Но голос... Голос был не ее. Чуть ниже, чуть старше, с хрипотцой, как у человека, который только что проснулся или, наоборот, давно не спал.
Он перезвонил. Телефон был выключен.
За окном падал снег — декабрьский, крупный, как в замедленной съемке. Сергей стоял посреди комнаты с телефоном в руке и пытался понять, что только что произошло. Может быть, это розыгрыш? У Полины есть подруга с похожим голосом? Или она сама так пошутила — изменила голос, чтобы проверить, насколько сильно ему хочется ее увидеть?
Но зачем Царицыно? В полночь? В декабре? Это же парк, там зимой темно, холодно, и, кажется, закрыто на ночь.
Он включил компьютер. Открыл карту. Царицыно — музей-заповедник, работает до двадцати часов. Дворцы, пруды, оранжереи. Место для свадебных фотосессий летом и для одиноких прогулок в межсезонье. Но зимой, в полночь — это либо свидание самоубийц, либо сцена из дурного детектива.
Сергей посмотрел на часы. Половина одиннадцатого. Если ехать — уже пора. От его гостиницы до Царицыно минут сорок на метро, плюс пешком до дворца. Успеет ровно к полуночи.
Или не успеет. Или не поедет. Или пошлет все к черту и ляжет спать, как нормальный человек, у которого завтра работа над диссертацией и которому не нужны женщины с глазами цвета мокрого грифеля, которые сначала исчезают на неделю, а потом назначают встречи в темных парках голосом чужих людей.
Он надел пальто. Вышел на лестницу. Вернулся за шарфом. Вышел снова. На крыльце курил швейцар — дядька лет шестидесяти.
— Куда на ночь глядя? — спросил он, выпуская дым.
— В Царицыно, — ответил Сергей. Сказал и сам испугался.
— Ну-ну, — кивнул швейцар. — Там сейчас красиво. Снег, фонари... Только бабы дуры, а жизнь одна.
Сергей шел по улице и думал, что дядька, кажется, прав насчет всего. И про баб, и про жизнь. И про то, что красиво.
Метро было почти пустым. Воскресный вечер, люди сидят по домам, готовятся к рабочей неделе. Он ехал в вагоне, смотрел на свое отражение в черном стекле и пытался вспомнить лицо Полины. Не получалось. Вместо него всплывали другие лица: Наташа, читавшая стихи про Апокалипсис, певец с бородкой, женщины в мехах и экстравагантных шляпах. А Полли была где-то между ними, полустертая, как старая фотография.
На станции «Царицыно» он вышел один. Эскалатор нес его наверх медленно, как в лифте между жизнью и смертью. Вверху была ночь, снег и фонари, освещающие пустую улицу.
Он прошел мимо ларьков, закрытых на ночь, мимо автобусной остановки, где сидел пьяный, мимо указателей к музею. Дорога к парку была пуста. Снег хрустел под ногами так громко, что казалось, его слышно во всей Москве.
У входа в парк — решетка, закрытая на замок. Но калитка справа была приоткрыта. Он толкнул ее — она поддалась с противным скрипом, от которого заныли зубы.
Дальше начиналась широкая аллея, уходящая в темноту. Фонари горели через один, создавая причудливую игру света и тени. Снег падал прямо в круги света, и казалось, что там, под фонарями, идет свой, отдельный снегопад — более густой, более театральный.
Сергей шел и думал о Достоевском. О том, как его герои тоже ходили на ночные встречи, тоже не зная, что их ждет. О том, что страх, который он исследует в диссертации, — это не абстракция, это вот это самое: шаг в темноту, когда не знаешь, кто ждет тебя в конце аллеи.
Он дошел до Большого дворца — темного, с подсвеченными стрельчатыми окнами, за которыми никого не было. Дворец стоял как декорация к романтической опере, которую никто не ставил. Снег облепил его колонны, лепнину...
— Сергей.
Голос раздался из-за спины. Тот самый — низкий, с хрипотцой. Он обернулся.
Перед ним стояла женщина в длинном черном платье. Лица не видно — она стояла против света. Но силуэт... Нет, это была не Полина. Другая фигура, более плотная.
— Вы Сергей? — повторила женщина, делая шаг вперед. Свет фонаря упал на ее лицо. Лет пятьдесят, черные глаза, седина в волосах, собранных в пучок.
— Да. А вы?
— Идите за мной, — скомандовала женщина. И пошла к огромному готическому зданию.
Войдя под своды дворца, они миновали двух кентавров — гипсовых, разумеется, но в полумраке они казались живыми. Кентавры держали подносы, на которых стояли кубки с чем-то горячим, пахнущим вином, корицей и гвоздикой. Женщина взяла один кубок, и кивнула Сергею, чтобы сделал то же самое. Он послушался. Глинтвейн обжег горло, но это было приятное тепло, как глоток жизни после часа блуждания по мертвому парку.
Они прошли дальше, и там, за тяжелыми шторами, был зал, который оказался на удивление уютным. Камин пылал жарко и щедро, отбрасывая пляшущие тени на стены с резными деревянными панелями. Старинные кресла, на полу — шкуры, кажется, настоящие. И тишина — та особенная тишина, которая бывает только в местах, где история наросла слоями, как сталактиты.
В центре зала, под балдахином, на груде подушек полулежала Полли. А у ее ног — Сергей замер, сделал глоток глинтвейна, закашлялся — у ее ног лежал сфинкс.
Настоящий? Нет, конечно. Каменный. Но глаза — безумные, желтые, с вертикальными зрачками — смотрели на Сергея с таким выражением, будто сфинкс собирался загадать ему загадку и съесть в случае неправильного ответа. Маленький, размером с крупного дога, высеченный из темного мрамора, с потертым носом и отбитым ухом — но от него веяло такой древней жутью, что Сергей невольно переступил с ноги на ногу.
— Сережа! — Голос Полли разнесся под сводами с особой мелодичностью, будто она репетировала это обращение всю неделю. — Как я рада тебя видеть!
Она поднялась с подушек легко, как кошка, и подошла к нему. На ней было длинное бархатное платье — темно-бордовое, почти черное, с кружевными манжетами. На голове — кепи такого же цвета.
— Ты зачем меня позвала сюда? — спросил Сергей. — Я думал, это... ну, не знаю что. Думал, это розыгрыш.
— Нет, Сережа, я просто неделю не могла говорить. Горло. Ларингит. Врач сказал — полный покой. А Клио помогала — отвечала на звонки, записывала сообщения. Она у меня строгая, но справедливая. Прости, если напугала.
Она взяла его за руку — пальцы холодные, тонкие, с черным лаком на ногтях.
— Но почему здесь? Почему ночью? — спросил Сергей, оглядываясь на сфинкса. Тот смотрел все так же безумно, и Сергею показалось, что каменная тварь слегка повернула голову.
— Это место мое любимое — улыбнулась Полли. — Я сюда сбегала еще подростком, когда надоедали уроки. Представляешь, сидишь в этих залах, и кажется, что ты — в другом времени, в другой жизни. Ни телефонов, ни проблем, ни «сочинения на завтра». Только ты и камни. Камни — они умеют слушать. Лучше людей.
Она повела его к камину, усадила в кресло, сама села на пуфик, поджав ноги. Глаза ее блестели — то ли от огня, то ли от чего-то еще.
— А сфинкс откуда? — кивнул Сергей.
— Ах, это. — Полли махнула рукой. — Глеб прислал. С каких-то съемок. Говорит, бутафория, но я ему не верю. Он слишком живой, правда? Смотрит, будто знает что-то, чего мы не знаем. Может, и знает. Может быть, этот сфинкс — страж...
— А может, просто камень с глазами, — согласился Сергей.
Они помолчали, глядя в огонь.
— Ты пей, — сказала она тихо. — Я боялась, что не придешь. Я бы на твоем месте, наверное, не пришла. Решила бы, что это слишком странно. Слишком сложно. Слишком... по-московски.
— Я решил, что ты мне снилась, — признался Сергей. — Всю неделю. Что никакой тебя нет, есть только диссертация, и я сам себе придумал женщину с глазами цвета грифеля, чтобы отвлечься.
— А теперь?
— А теперь я сижу в Царицынском дворце в полночь, пью глинтвейн, а рядом лежит сфинкс. И я еще больше уверен, что это сон.
Полли протянула руку и дотронулась до его щеки. Ладонь была теплой — видимо, от вина.
— Спишь? — спросила она.
— Нет, — ответил Сергей.
— Значит, не сон, — улыбнулась она. — Или очень удачный сон. Такие сны, Сережа, посылают только тем, кто действительно хочет проснуться.
За стрельчатыми окнами, выходящими в парк, — кружил снег. Сфинкс моргнул. Или им показалось. В камине потрескивали дрова, и в этом треске слышалось что-то древнее, успокаивающее, как будто сам дворец говорил с ними на языке огня и камня.
— Я ведь зачем позвала, — начала Полли, не глядя на него. — Я подумала... после той вечеринки... я подумала, что, может быть, хватит бояться любить. Не знаю, как ты, а я устала быть фотоаппаратом, устала смотреть на жизнь сквозь стекло, устала ждать, что кто-то другой начнет жить за меня. И подумала: если есть человек, с которым можно попробовать по-другому — почему бы нет.
Она подняла на него глаза. В них плясали отблески камина.
— Я не предлагаю ничего особенного, — сказала она быстро. — Я хочу... попробовать. Просто быть рядом. Разговаривать. Молчать. Гулять по московским паркам. Может быть, даже читать друг другу стихи. А что? Без страха, что один из нас сгорит. Ты как?
Сергей смотрел на нее, на сфинкса, на снег за окном — и вдруг понял, что все это время боялся именно этого. Не ее. Не отношений. А возможности, что жизнь может стать другой.
— Я за, — сказал он после паузы. — За попробовать. Но у меня условие.
— Какое?
— Мы забираем сфинкса с собой. Он мне, кажется, понравился.
Полли рассмеялась — тем смехом, который он запомнил еще с вечеринки, громким, откинув голову.
— Договорились, милый, — сказала она. — Но сперва тебя ждет испытание. Я покажу тебе несколько Полин, и с ними нужно будет найти общий язык.
Сфинкс моргнул снова — на этот раз совершенно точно. Или это просто отсвет огня пробежал по его каменным глазам? В Москве, как известно, возможно все. Особенно в декабре. Особенно в полночь. Особенно в Царицыно.
8
Сокольники встретили их запахом хвои и предновогодней суетой. До праздника оставалось две недели, но елки продавали уже на каждом углу — пушистые, смолистые, они торчали из сугробов, как зеленые торпеды, застрявшие в белом безмолвии. Люди сновали с вязанками, дети тащили за собой санки, где-то играла музыка — та самая, советская, из динамиков, «В лесу родилась елочка».
— Обожаю это время, — сказала Полли, вдыхая морозный воздух. — Когда город еще не сошел с ума от оливье и обязательного счастья, но уже начинается это... предощущение. Будто вот-вот случится что-то хорошее. А если не случится, но хотя бы надежда есть.
Они зашли в кафе «Casa Picassa» — крошечное заведение на окраине парка. Внутри оказалось уютно до невозможности: клетчатые скатерти, свечи на столах, стены увешаны репродукциями — Пикассо, «Авиньонские девицы», и рядом почему-то Шишкин с медведями. Они соседствовали, как качели и пункт проката коньков. Хозяин, видимо, обладал своеобразным чувством юмора.
Сергей смотрел на нее и пытался понять, что изменилось. После той ночи в Царицыно они виделись несколько раз — пили кофе, гуляли по бульварам, говорили о книгах. Но сегодня она была другой. Не той замерзшей девочкой, которая спасает наркоманов по телефону, не той мечтательницей, что верит в венские кофейни. Сегодня на ней был строгий костюм — угольно-черный, с острыми плечами, и галстук. Мужской, темно-бордовый, завязанный небрежным узлом, под которым ничего не было — только кожа, бледная, с родинкой у ключицы.
— Замерзнешь, — сказал Сергей, кивая на открытую шею.
— Не замерзну, — улыбнулась Полли. И улыбка эта была немного странной — она появилась на полсекунды позже, чем нужно, будто сначала пришла мысль, а потом уже выражение лица. — Я вообще теплокровная, вопреки внешности.
Заказали кофе. Она — лавандовый раф, он — просто черный.
— Расскажи мне о поэтах, — попросила Полли, опираясь подбородком на сложенные руки. Глаза ее смотрели внимательно, цепко, и в них не было тепла — был холодный, веселый интерес. Интерес исследователя. — Серебряного века. Ты же специалист.
— Специалист по страху, — поправил Сергей. — Но да, поэты тоже боялись. Мандельштам боялся ареста, Ахматова — за сына, Цветаева — нищеты, но больше всего — равнодушия.
Он говорил, а она слушала. Слишком внимательно. Слишком пристально. И в какой-то момент Сергей поймал себя на том, что рассказывает не для того, чтобы поделиться знанием, а чтобы удержать ее взгляд. Чтобы она не отвела эти глаза — серые, с расширенными зрачками, которые чуть дрогнули, когда он упомянул самоубийство Есенина.
— ...а потом, конечно, всех разметало по разным местам. Кто выжил — те писали уже совсем другое, потому что страх меняет оптику. Когда ты боишься каждый день, стихи становятся или криком, или шепотом. Середины не остается.
Он замолчал. Полли смотрела на него все с тем же выражением — экспериментаторским, чуть насмешливым. И вдруг спросила:
— А тебе самому-то не скучно? Вот прямо сейчас, когда ты это рассказывал?
Сергей опешил. Вопрос упал между ними, как камень в тихую воду. Она разбила его нарратив одним ударом — легко, почти небрежно, с той самой улыбкой, которая возникает раньше или позже, но никогда вовремя.
— Что? — переспросил он.
— Ты так красиво говоришь, так правильно... Скучно, — повторила Полли. — Как по учебнику. Но ты сам-то сейчас здесь? Где ты в этих словах? Я слушаю и не понимаю: ты это чувствуешь или просто пересказываешь кого-то?
Сергей хотел надуться. Но она взяла чашку — грациозно, двумя пальцами, отпила глоток, поставила обратно. И через минуту, когда Сергей еще подбирал слова для ответа, вдруг чуть не опрокинула ее. Это движение разрушило напряжение, превратило все в шутку, хотя в ее глазах все еще горел тот холодный огонь.
— Прости, — сказала она, оправляя галстук. — Я иногда проверяю людей. Знаешь, как дети проверяют суп — дуют, даже если он холодный. Ты не обиделся?
— Я... не знаю, — честно ответил Сергей. — Я пытаюсь понять, зачем ты это сделала.
— Мне интересно, — улыбнулась Полли. — Ты говоришь о страхе, а сам, кажется, боишься только одного — быть смешным. Или неловким. Или недостаточно умным. Ты все время контролируешь себя, Сережа. Каждое слово, каждый жест. Даже сейчас, когда я тебя спровоцировала, ты сначала подумал, а потом ответил. А я хочу знать, что там — до того, как ты подумал.
Она подалась вперед, и галстук качнулся, открывая еще немного бледной кожи.
— Там, где живет страх, — тихо сказала она. — Ведь если ты его изучаешь, значит, он у тебя есть. Какой твой самый главный страх? Не диссертационный, а настоящий?
Сергей молчал долго. Так долго, что официант успел подойти, спросить, не нужно ли чего, и уйти. Полли ждала. В ее улыбке не было насмешки — только любопытство, чистое, почти детское.
— Боязнь пустоты, — наконец сказал он. — Что внутри меня ничего нет. Только знания, только цитаты, только чужие мысли. Что если убрать все, что я прочитал, — меня не останется. Пустое место. Ты тогда по телефону говорила тому парню, что он не пустое место. А я — может быть, как раз пустое. И всю жизнь заполняю себя книгами, чтобы не чувствовать этой пустоты.
Полли слушала, не перебивая. Когда он закончил, она протянула руку через стол и накрыла его ладонь своей. Пальцы у нее были холодные.
— Знаешь, — сказала она тихо. — Пустота это не всегда плохо. Иногда это просто место для чего-то нового. Ты не пустой, Сережа. Ты — большой зал, в котором пока не включили свет. А книги — как свечи. Их много, но они не освещают все сразу.
Она убрала руку, откинулась на спинку стула, и снова стала прежней — насмешливой, неуловимой, с улыбкой человека, который знает то, чего не знаете вы.
— А теперь расскажи мне что-нибудь, чего нет в учебниках. Что-нибудь стыдное... Про поэтов. Про то, как Блок боялся женщин, или как Есенин дрался в ресторанах. Я хочу не историю, я хочу жизнь.
И Сергей вдруг понял, что впервые за долгое время ему хочется рассказывать. Не правильно, не научно, не для диссертации. А просто так — чтобы увидеть, как расширяются ее зрачки от удовольствия, когда она ловит его на полуслове. Даже если она врет, даже если это просто игра — сейчас ему было все равно. Потому что в этой игре он вдруг почувствовал себя живым.
За окнами кафе падал снег. Елки на площади, продавцы уже сворачивали торговлю — вечером в парке становилось холодно. А здесь, внутри, горели свечи и керосиновые лампы, на стенах корчились «Авиньонские девицы», и Полли смеялась — тем смехом, в котором не было цинизма, только радость малыша, разобравшего дорогую игрушку.
— Давай еще кофе, — сказала она. — Или, может быть, чего-нибудь покрепче? У них, кажется, есть глинтвейн. В конце концов, Новый год на носу, а мы тут о Блоке говорим. О Брюсове. О Маяковском. Это требует градуса.
Сергей кивнул и поймал себя на том, что улыбается. Впервые за вечер — просто так, без причины. Или причина была. Она сидела напротив — в галстуке на голое тело, с холодными глазами и горячим сердцем, которое она так тщательно прятала за ужимками и провокациями.
— Знаешь, — сказал он, когда официант принес глинтвейн. — Ты очень странная.
— Спасибо, — ответила Полли серьезно. — Это лучший комплимент в моей жизни. Обычно говорят «красивая», «умная», «интересная». А «странная» — это правда. Это про то, какая я есть. Без маски.
Она подняла бокал:
— За странных людей, Сережа. За тех, кто не вписывается в толпу. Может быть, именно они и есть настоящие.
Чокнулись. Глинтвейн согрел горло. А за окном все падал и падал снег, и где-то далеко, в центре Москвы, у Большого театра или на Кузнецком мосту зажигались первые елочные огни — пока еще пробные, пока еще не для всех. Для них двоих в кафе «Casa Picassa» этот вечер был только началом. Хотя ни один из них еще не знал, чего именно.
9
В следующий раз уже Нескучный сад встречал их закатом — розовым, холодным, московским. Декабрь доживал последние дни, и природа, кажется, решила устроить прощальный фейерверк: снег искрился так, будто кто-то рассыпал по аллеям битое стекло, небо горело акварельными разводами, а воздух был прозрачным до звона.
Сергей ждал ее у главного входа уже десять минут. Он привык ждать. С той первой встречи в кафе прошло больше месяца, и за этот месяц он научился многому: например, тому, что Полли может опоздать на полчаса, но появиться с таким видом, будто это он пришел раньше, и в этом всегда была ен вина и ее магия одновременно.
Она появилась из-за поворота, и Сергей не сразу понял, что именно его удивило. Пальто — винтажное, явно с чужого плеча, с широкими рукавами и огромными пуговицами, похожими на глаза совы. А за спиной — рюкзак. Детский, мягкий, в виде панды. Черно-белая морда с удивленными глазами торчала над ее плечом, и этот контраст — элегантная женщина в старом пальто и новый игрушечный зверь за спиной — был настолько абсурдным, что Сергей рассмеялся.
— Что? — спросила Полли, подходя. Улыбка ее, как всегда, появилась на мгновение позже вопроса. — Панда обижается. Она, между прочим, путешествовала со мной по всем закоулкам Питера. Больше меня видела.
— Ты носишь вещи так, будто примеряешь чужие жизни, — сказал Сергей, целуя ее в щеку. Запах — лаванда, кофе и что-то еще, неуловимое, как сон. — Это пальто, наверное, принадлежало какой-нибудь актрисе немого кино. А рюкзак — недавней первокласснице.
— А я просто девочка, которая не знает, кем хочет быть, когда вырастет, — усмехнулась Полли. — Поэтому примеряю все подряд. Идем?
Они пошли по аллее, мимо старых дубов, мимо скамеек, мимо белок, нагло требующих орехов. Снег скрипел под ногами, и этот звук был единственным, что нарушало тишину.
— Ты знаешь, почему сад называется Нескучным? — спросила Полли, останавливаясь у мостика через замерзший пруд.
— Потому что здесь никогда не бывает скучно? — предположил Сергей.
— Потому что Екатерина Вторая велела разбить здесь сад для прогулок, чтобы придворным не было скучно ждать, пока она соизволит выйти. — Полли обернулась, и в глазах ее заплясали чертики. — Представляешь? Целая империя, а главная проблема — чем занять скучающих аристократов. С тех пор ничего не изменилось, правда? Люди все так же боятся скуки больше, чем смерти. Только теперь вместо придворных — мы с тобой.
Она полезла в рюкзак-панду и извлекла оттуда термос.
— Будешь? — спросила она, наливая в крышку что-то горячее, пахнущее травами. — Это не глинтвейн, я сегодня трезвая. Зато с медом и имбирем. Бабушкин рецепт.
Они пили чай, стоя на мостике. Солнце садилось, и в его лучах лицо Полли казалось чужим — то ли актрисы немого кино, то ли той самой первоклассницы, то ли кого-то еще, кого Сергей не мог угадать.
— А ты знаешь, — вдруг сказала она, глядя на воду, — что я вру всегда? Не то чтобы специально, просто так получается. Мне кажется, правда — это скучно. В правде нет простора для фантазии. А когда я вру, я могу быть кем угодно.
Сергей посмотрел на нее внимательно. Она говорила это тем же тоном, каким говорят «сегодня холодно» или «у тебя шнурок развязался». Без тени покаяния, без желания оправдаться.
— И зачем ты мне это говоришь?
— Чтобы ты знал, — улыбнулась Полли. — Чтобы ты не обижался, когда поймаешь меня на лжи. Я не скрываю, что играю. Вся жизнь — театр. Сегодня я — женщина в пальто из бабушкиного сундука. Завтра буду кем-то еще. А послезавтра, может быть, исчезну совсем. Ты должен быть готов.
— К исчезновению?
— Ко всему, — пожала она плечами. Панда за ее спиной качнулась, будто соглашаясь.
Они пошли дальше. Сергей молчал, переваривая сказанное. А Полли вдруг начала говорить о том, как она ненавидит зиму — и этот обязательный праздник, это навязанное веселье, эти елки, которые должны делать всех счастливыми. Она говорила с таким пафосом, с таким отвращением, что Сергей почти поверил. Но на середине монолога она вдруг остановилась, схватила горсть снега, слепила снежок и запустила в него — с детским визгом, с совершенно искренним смехом.
— Попала! — закричала она, когда снежок разбился о его пальто. — А ты говоришь — не люблю Новый год!
— Ты же только что...
— Я только что проверяла тебя, — ответила Полли, подходя ближе. Глаза ее сияли. — Хотела посмотреть, будешь ли ты меня переубеждать. Будешь ли доказывать, что зима — это хорошо, что надо радоваться, что все не так плохо. Знаешь, что сделал бы на твоем месте зануда? Начал бы читать лекцию о важности семейных традиций. Общих ценностей. А циник — сказал бы, что все праздники — это коммерция и обман. А ты просто молчал. И даже снежок поймал.
— Я не ловил, — возразил Сергей. — Ты просто плохо кидаешь.
— Я кидаю идеально, — отрезала Полли. — Это ты плохо ловишь. Идем, я хочу тебе кое-что показать.
Она схватила его за руку и потащила куда-то вглубь парка, мимо заснеженных кустов, мимо заброшенной ротонды, мимо статуй, похожих на призраков. Остановилась у старого здания с колоннами — то ли усадьбы, то ли просто красивого особняка.
— Здесь раньше был ресторан, — сказала она, запыхавшись. — «У Шустова». Еще до революции. Потом закрыли, потом открывали, потом опять закрывали. А сейчас, говорят, здесь будет что-то новое. Но мне нравится просто смотреть на него. Представлять, как сюда приезжали люди в каретах, пили финьшампань, танцевали мазурку... А потом все исчезло. И остались только колонны.
Она говорила это с той особенной интонацией, которую Сергей уже научился различать. Это была не игра. Или игра, но на самом глубоком уровне, когда человек играет самого себя — настоящего, уязвимого.
— Ты никогда не просишь прямо, да? — спросил он.
— О чем?
— Обо всем. Ты создаешь ситуации, в которых люди сами хотят сделать то, что тебе нужно. Вот сейчас — ты привела меня сюда, рассказываешь про ресторан, про кареты, про исчезнувший мир... Ты хочешь, чтобы я что-то сделал? Сводил тебя в ресторан?
Полли посмотрела на него долгим взглядом. В сумерках ее глаза казались почти черными.
— Я хочу, — сказала она медленно, — чтобы ты понял: мне важно, чтобы ты был здесь и сейчас. Со мной. Не потому что я тебя позвала, не потому что ты должен, а потому что тебе самому этого хочется. Я не могу просить прямо. Это слишком... уязвимо. Вместо этого я создаю декорации. А люди уже сами решают — входить в них или нет.
— И часто входят?
— Чаще, чем хотелось бы, — вздохнула Полли. — Но они входят не в декорации, а в меня. Вернее, в ту роль, которую я для них играю. А когда игра заканчивается, они обижаются. Говорят, что я их обманула. А я не обманывала. Я просто показывала им то, что они хотели увидеть.
Она отвернулась к особняку. Панда за ее спиной смотрела на Сергея удивленными глазами.
— А ты? — спросила она тихо. — Ты видишь меня или роль?
Сергей подошел ближе. Полли не оборачивалась. Он положил руки ей на плечи — чувствуя сквозь винтажное пальто, какая она тонкая, хрупкая, живая.
— Я вижу женщину, которая боится постоянства больше, чем смерти, — сказал он. — Которая носит чужие жизни, потому что свою считает недостаточно интересной. Которая врет с удовольствием, потому что правда кажется ей плоской. Которая отражает людей в кривом зеркале, чтобы они увидели себя настоящих. И которая сейчас, в эту секунду, боится, что я уйду. Или что останусь. Как ни странно, и то и другое для нее — катастрофа.
Полли медленно повернулась. В глазах ее не было обычного холода — только усталость и что-то похожее на надежду.
— Ты слишком много читаешь Достоевского, — сказала она. — Все видишь насквозь. Или все воображаешь.
— Это плохо?
— Не знаю. — Она взяла его за руку. — Обычно, когда меня видят насквозь, люди пугаются. Или разочаровываются. Оказывается, что за всеми масками — просто женщина. Обычная. Которая боится, скучает, хочет любви и не верит в нее одновременно.
— Обычных женщин не бывает, — сказал Сергей. — Бывают те, кто это скрывает, и те, кто не скрывает.
— А я?
— А ты скрываешь так искусно, что это уже становится искусством.
Она рассмеялась — искренне, без расчета, просто от того, что смешно. Снег посыпался с ветки старого клена прямо ей на голову, и она стояла, стряхивая его с волос, и смеялась, и панда за спиной тряслась в такт.
— Знаешь что, — сказала она, отсмеявшись. — Давай украдем этот вечер. Ну, в смысле, просто не будем ни о чем думать. Будем гулять, пока не замерзнем, потом поедем ко мне, я сделаю какао с маршмеллоу, и ты расскажешь мне что-нибудь, чего я еще не знаю. О Достоевском, О Тургеневе, о страхе, о себе. Все равно. Главное — чтобы взаправду.
Они пошли дальше по аллее, рука об руку. Рюкзак-панда болтался за спиной Полли, и Сергей поймал себя на мысли, что это, пожалуй, самый удивительный человек в его жизни. Тот, кто никогда не просит прямо, но всегда получает то, что хочет. Тот, кто играет, но в этой игре больше правды, чем в чужих исповедях. Тот, кто завтра, возможно, исчезнет, но сегодня — здесь, с ним, в Нескучном саду, под фиолетовым декабрьским небом.
— Сережа, — вдруг сказала она, останавливаясь.
— М-м?
— Если я когда-нибудь исчезну — ты не ищи. Ладно? Просто знай, что это не из-за тебя. Это из-за меня. Я не умею по-другому.
Он посмотрел на нее долгим взглядом.
— А если я все равно буду искать?
— Тогда, — улыбнулась она той самой улыбкой — на полсекунды раньше, чем нужно, — тогда ты меня найдешь. В каком-нибудь другом саду. В другой жизни. В другом времени. Мы же в Москве, здесь все повторяется. За тридцать лет меняется все, а за триста — ничего.
До Нового года оставалось две недели, и кто знал, что принесет этот год. Может быть, Полли исчезнет. Может быть, останется. Может быть, это вообще неважно, потому что главное — этот вечер, этот снег, этот мостик над замерзшим прудом и женщина, которая умеет делать жизнь искрящейся, даже когда внутри у нее такая же пустота, что и у всех. Только она не боится этой пустоты. Она заполняет ее собой.
10
Группа досталась ей маленькая — четверо студентов из Шанхая, все с огромными фотокамерами и варежками, которые то и дело терялись в карманах пуховиков. Они говорили только по-китайски, и Полли приходилось пользоваться телефоном-переводчиком, поднося экран к замерзшим лицам. От этого разговоры получались короткими, будто телеграммы, но глаза у ребят были живые, любопытные.
На ВДНХ они медленно пошли по аллее к фонтану «Дружба народов». Фонтан не работал, и рядом был устроен каток, подсвеченный снизу синими и зелеными огнями. Девушка, которую звали Мэй, все время отставала — она снимала на телефон, как снежинки опускаются на ресницы, как прохожие кутаются в шарфы, как молодой парень везет на санках смеющуюся девчонку.
— Спроси ее, — Мэй сунула Полли телефон: — Почему у вас другие люди такие серьезные на улицах? Они никогда не улыбаются?
Полли вздохнула, подбирая слова. Потом продиктовала в телефон:
— Зима у нас долгая. Мы экономим тепло. Улыбка — это тепло, мы бережем его для дома, для родных.
Мэй прочитала, и глаза ее стали круглыми. Она закивала, что-то быстро заговорила своим, потом снова спросила:
— У нас тоже так говорят про «сохранить лицо». Но лицо — это другое. А тепло... — она замялась. — Тепло жалко тратить на улице. Я понимаю.
Полли улыбнулась ей, и девушка улыбнулась в ответ — робко, но искренне.
Мороз крепчал. Пальцы в перчатках начали неметь, и студенты жались друг к другу, как пингвины. Полли знала неподалеку «Дом российской кухни» — новое место, стилизованное под старину, с кружевными салфетками и самоварами. Она повела их туда.
Внутри пахло сдобой и корицей, играло тихое радио «Шансон», и на стенах висели хохломские ложки. Группа оживилась. Заказали пельмени, блины с икрой и клюквенный морс. Полли показала, как накалывать пельмени вилкой, и парень в круглых очках, которого звали Лу, воскликнул: «А! Как цзяоцзы!» Оказалось, это их пельмени, только с другим мясом. И сразу стало легко.
Они вышли на улицу сытые, разрумянившиеся. Над Москвой уже зажглись огни. Где-то вдалеке, за деревьями, медленно вращалось огромное колесо обозрения — «Солнце Москвы», переливающееся всеми цветами радуги. Лучи от него скользили по снегу, и казалось, что весь мир в разноцветном конфетти.
— Красиво, — сказал Лу по-русски, специально выученным словом.
— Да, красиво, — ответила Полли. — И страшно.
Она повела их к павильону «Космос». Здание светилось изнутри, и стекла отражали падающий снег. Один из парней вдруг остановился и замер. Полли подумала, что он замерз, но он просто смотрел на взлетающую ввысь ракету у входа, и лицо его стало совсем детским. Через переводчик он сказал: «У нас в Цзюцюане тоже есть космодром. Мы запускаем «Шэньчжоу». Но здесь... здесь это было впервые». Полли кивнула, чувствуя странную гордость за эту чужую, давно минувшую эпоху, которая вдруг оказалась такой понятной мальчишке с другого конца земли.
Потом, когда они пошли к метро, вдруг над парком взлетели первые новогодние салюты — кто-то запускал раньше времени, для пробы. Огоньки рассыпались над павильонами, над ледяными скульптурами, над кружащимся колесом.
Мэй остановилась и задрала голову. Снег падал ей на лицо, а она смотрела в небо. Потом повернулась к Полли и сказала что-то тихо. Лу перевел через телефон:
— В Китае сейчас тоже готовятся к Празднику Весны. Мы далеко, но, кажется, чувствуем одно и то же. Будто должно случиться что-то хорошее.
На прощание, уже у входа в гостиницу, Мэй сунула ей в руку бумажного журавлика. Сложенного из обертки от жвачки, чуть помятого, но очень старательного. На крыльях было написано шариковой ручкой по-русски: «Щастя».
— Спасибо, — сказала Полли. — И вам тоже.
— Ура! — хором ответили студенты, улыбаясь во все зубы.
Она шла обратно к метро и чувствовала, как в кармане пальто лежит бумажный журавлик. Мимо прошла женщина, толкая перед собой коляску с близнецами, и Полли непроизвольно улыбнулась ей. Женщина удивленно приподняла бровь, но потом тоже улыбнулась — устало, коротко.
«Не выходит у меня экономить тепло», — подумала Полли и сунула нос в шарф. А снег все падал и падал, укутывая город в белую вату, и казалось, что до чуда осталось совсем чуть-чуть.
............... (сообщение от Сергея)
Она вздохнула, поправила воротник и направилась к переходу. И отчего-то все — фальшивая экономия тепла, замерзший нос, пустой холодильник дома и бумажный журавлик в кармане — вдруг сложилось в то самое чувство, которое она не решилась бы назвать счастьем, но которое было очень на него похоже.
11
Кинотеатр «Художественный» встречал их отреставрированным фасадом и толпой предновогодней публики. Сергей купил билеты на «Кто-то из нас летит в Шанхай» — ремейк старой, советской комедии, потому что Полли вдруг захотела «чего-то родного, елочного, обязательного».
— Только не вздумай надо мной смеяться, — сказала она, когда они подходили к дверям. — Я буду, наверное, плакать в конце, как дура. Каждый год плачу. И ничего не могу с собой поделать.
Сергей уже привык к ее переменам, но этот вечер стал откровением. На Полли было красное пальто — короткое, яркое, как пожарная машина, с желтыми пуговицами. Из-под воротника выбивался шарф — ядовито-розовый, небрежно намотанный так, что один конец свисал почти до колен. В ушах — марокканские серьги, такие большие, что казалось, вот-вот оттянут мочки до плеч. На руках — мексиканские браслеты с зелеными и голубыми камнями. Она была похожа на новогоднюю елку, на фейерверк, на художницу, которая решила, что серой московской зимой нужно взорвать реальность цветом.
И осанка. Сергей впервые заметил, какая у нее прямая спина. Она шла так, будто несла на голове невидимую книгу, но без натуги, легко, с той естественной грацией, которая бывает только у людей, уверенных в себе настолько, что они могут позволить себе быть любыми.
— Ты сегодня... — начал он и замолчал, подбирая слово.
— Кричащая? — подсказала Полли. — Безвкусная? Чрезмерная?
— Яркая, — сказал Сергей. — Как будто решила зажечь все вокруг.
— А то, — улыбнулась она. Улыбка, как всегда, пришла чуть позже, но сегодня в ней не было провокации — только радость. — Надоело быть черной вороной. В Новой год хочется быть или елкой, или игрушкой. Я выбрала и то и другое. Как тебе серьги? Не слишком?
Она качнула головой, и серьги закачались, зазвенели — тонко, едва слышно.
— В самый раз, — ответил Сергей. — Ты похожа на женщину, которая знает, что на нее смотрят, и ей это нравится.
— Не просто нравится, — поправила Полли, беря его под руку. — Я на этом построена. Если на меня не смотрят — меня нет. Понимаешь? Я существую в отражениях. В чужих глазах, в реакциях, в том, как люди меняются рядом со мной. Сама по себе я — просто набор атомов. А вот когда начинается взаимодействие... тут я и расцветаю.
Они вошли в фойе. Публика была пестрая — парочки, компании, одинокие люди с грустными глазами. Полли сняла пальто, и под ним оказалось ярко-желтое платье — простого кроя, но цвет бил в глаза, как светофор. Сергей видел, как оборачиваются люди. Мужчины — с интересом, женщины — с легкой завистью или осуждением, но никто не оставался равнодушным.
— Знаешь, в чем мой секрет? — спросила Полли, когда они поднимались по лестнице в зал. — Я никогда не знаю, кем буду через минуту. Сегодня я — женщина, которая носит маску дурака, чтобы скрыть мудрость. А завтра, может быть, надену маску мудреца, чтобы скрыть глупость. Истина где-то посередине, но я никогда не дам ее найти.
— Мне? — переспросил Сергей.
— Тебе, — кивнула она. — И всем. Самое скучное, что может сделать человек, — это дать себя разгадать. А я хочу, чтобы меня разгадывали вечно. Чтобы каждое новое открытие вело к новым загадкам. Как в хорошем детективе.
Они нашли свои места — в центре зала. Полли уселась, поправила платье, серьги качнулись, поймали свет — и на мгновение Сергей ослеп от бликов.
— Расскажи мне что-нибудь, — попросила она, пока шла реклама. — Что-нибудь интересное. Про кино, про актеров, про то, как снимали этот фильм. Ты же все знаешь.
— Не все, — возразил Сергей. — Но могу предположить, что сюжет нашего советского фильма был переделан искусственным интеллектом. И сейчас мы увидим, насколько это лучше, чем продолжение, которое сделали люди. Или хуже.
— О! — Полли хлопнула в ладоши. — Это же прекрасно! Весь сюжет построен на случайности — Она повернулась к нему, и в глазах ее заплясали огоньки. — Чистая случайность, что герой попал в Питер. Или, если хочешь, судьба. Но судьба — это та же случайность, только задним числом облагороженная смыслом.
Где-то в зале зазвонил телефон. Кто-то зашуршал оберткой. Полли достала из сумочки (маленькой, красной, под цвет пальто) шоколадку и протянула Сергею.
— Будешь? Надо успеть до начала.
Он взял кусочек. Шоколад был горький, с перцем чили.
— Ты всегда такая... — начал он.
— Какая?
— Продуманная. Даже шоколад у тебя не простой, а с историей.
— А, это, — махнула рукой Полли. — Это просто привычка. Если уж делать, то делать с выдумкой. Если шоколад, то с перцем. Если серьги, то до плеч. Если жить, то так, чтобы потом было что вспомнить. Или не вспоминать — но хотя бы было.
Погас свет. Началось кино. Полли смотрела не отрываясь, и в свете экрана лицо ее менялось — то смеялась, то грустила, то замирала в те моменты, которые знала наизусть. А потом она вдруг взяла Сергея за руку. Просто так, не глядя, будто это само собой разумелось.
— Я каждый раз думаю, — шепнула она, — что если бы не эта пьяная случайность, они бы никогда не встретились. А встретились — и все изменилось. И началась новая жизнь. Из-за глупости. Из-за того, что пошли не в ту дверь.
— Ты веришь, что так бывает? — спросил Сергей шепотом.
— Я не верю, — ответила Полли. — Я знаю. Потому что так и есть. Вся моя жизнь — это череда не тех дверей. И только благодаря им я здесь с тобой.
В конце, как и обещала, она плакала. Тихо, незаметно, но Сергей чувствовал, как дрожит ее рука. Когда зажегся свет, она быстро промокнула глаза платком и улыбнулась.
— Ну вот, — сказала она. — Я же говорила. Дура дурой.
— Ты не дура, — возразил Сергей. — Ты прикидываешься.
— В том-то и дело, — вздохнула Полли, поднимаясь. — Я притворяюсь дурой, чтобы никто не ждал от меня мудрости. А на самом деле я просто женщина, которая плачет над тем, что видела сто раз. И в этом, наверное, и есть моя главная правда.
Они вышли из зала. В фойе играла музыка из старого фильма: «Никого не будет в доме». Полли вдруг закружилась под нее, прямо посреди толпы, раскинув руки, и желтое платье взметнулось, серьги зазвенели, шарф размотался и взлетел, как знамя.
Люди оборачивались. Кто-то улыбался, кто-то качал головой, но она кружилась, не замечая никого.
— Идем! — крикнула она Сергею, останавливаясь. — Надо совершить какую-нибудь глупость.
— Какую, например?
— Не знаю. — Она подхватила его под руку, потащила к выходу. — Можно запустить фейерверк в неположенном месте. Можно спеть на Арбате. Можно поцеловаться с незнакомцем. Хотя ты уже не незнакомец. Жаль.
— Жаль? — переспросил Сергей.
— Шучу, — улыбнулась Полли. — Или нет. Никогда не знаешь, когда я шучу, правда? В этом вся соль.
На улице мороз обжег лицо. Елки стояли всюду — на площади, у входа в метро, даже на крышах машин, которые везли их к каким-то покупателям. Полли остановилась, достала из сумочки бенгальские огни — откуда они там взялись, Сергей не понял, но удивляться уже устал.
— Держи, — сказала она, протягивая ему один. — Зажигай.
Они стояли посреди московской ночи, с бенгальскими огнями в руках, и искры падали на снег, и снег таял, и где-то далеко били куранты; они их не слышали, но знали, что они бьют.
— С наступающим Новым годом, Сережа, — сказала Полли тихо. В ее глазах отражались городские огни. — С новой жизнью. С новой дверью, в которую мы войдем... или не войдем. Но главное, что она есть!
— С Новым годом, — ответил он. И поцеловал ее. Прямо там, под елкой, посреди площади, где десятки людей кричали, пели, смеялись. Она не удивилась. Она ответила. А когда они оторвались друг от друга, она улыбнулась...
— А ты говорил, что я не умею быть настоящей, — шепнула она. — Вот. Лови момент. Потому что завтра, — она подмигнула, — завтра я снова надену маску.
— Какую?
— Не знаю еще. Может быть, мудреца. Может быть, дурака. Придешь посмотреть?
— Приду, — сказал Сергей. И понял, что это правда. Что он придет. Что бы она ни надела, кем бы ни притворилась, как бы ни играла — он придет. Потому что за всеми масками, за всей игрой, за всей этой бесконечной театральностью была она — Полли, женщина с серьгами до плеч, с платьем цвета светофора, с сердцем, которое она так тщательно прятала.
И может быть, именно в этом и был ее главный дар: заставлять людей приходить. Снова и снова. В любое место. В любое время. В любую жизнь.
12
Цирк на Цветном бульваре встречал Новый год так, как умеет только цирк — с фальшивым блеском, настоящими слезами и запахом опилок, смешанным с запахом конского навоза. Сергей купил билеты в первый ряд, потому что Полли сказала, что в цирке нужно сидеть близко, иначе пропадает магия. Сегодня на ней была обычная одежда — кофта, джинсы, никаких экстравагантностей. Только в глазах горел тот самый холодный огонь, который он уже научился распознавать.
— Ты чего? — спросил он, когда они раздевались в гардеробе. — Грустишь?
— Нет, — улыбнулась она. Улыбка пришла вовремя. — Просто люблю цирк. Здесь все по-настоящему. Даже когда врут.
Они заняли места в амфитеатре. Арена сияла огнями, под куполом висели трапеции, в проходах продавали сахарную вату и воздушные шары. Дети визжали, взрослые пили что-то из пластиковых стаканчиков — все как положено в новогоднюю ночь.
Представление началось с фанфар. Жонглеры, акробаты, дрессированные собачки в юбочках — все это мелькало, сверкало, исчезало и появлялось снова. Полли смотрела не отрываясь, и Сергей видел, как на ее лице сменяются эмоции — восторг, грусть, насмешка, снова восторг. Она была как экран, на который проецировали представление.
А потом вышел грустный клоун.
Он был старый. Не по возрасту — по глазам. Белый грим не скрывал морщин, красный нос казался приклеенной заплаткой на усталом лице. Он вышел на арену, споткнулся, упал, встал, поклонился — все как положено. Но что-то было не так в его улыбке. Слишком настоящая для клоуна.
Он сел на тумбу, достал маленькую скрипку и заиграл. Музыка была странная — не цирковая, не новогодняя. Что-то из старых романсов, что-то забытое, щемящее.
А потом он заговорил. Не в микрофон, но в тишине, наступившей вдруг, его голос был слышен в каждом углу.
— Я расскажу вам историю, — сказал он. — Историю, которая случилась здесь, в Москве, этой зимой. Историю про мужчину и женщину, которые встретились случайно — как все встречаются в этом городе, где случайность правит бал.
Сергей почувствовал, как Полли напряглась рядом. Он покосился на нее — она смотрела на клоуна не отрываясь.
— Он изучал такую веселую штуку как страх, — продолжал клоун, перебирая струны. — Написал о нем целую-прецелую диссертацию. А сам боялся самого главного — боялся жить. Она... она была другой. Она играла. Всю жизнь играла, потому что только в игре можно быть собой. Или вы не верите? Кто не верит?
Он достал из кармана огромный бутафорский пистолет. Стоял и оглядывал зал, потрясая этим пистолетом. В зале кто-то засмеялся, решив, что это часть представления. Но смех быстро затих.
— Они гуляли по Москве, — говорил клоун. — Искали венские кофейни, парижские кондитерские. Гуляли по Нескучному саду. И по Скучному тоже. Смотрели кино. И кино смотрело на них. Она носила одиночество и серьги до плеч. Он носил в себе пустоту, которую заполнял книгами. И они думали, что это просто зима. Просто Москва. Просто еще одна встреча, которая ничем не кончится. Ха-ха-ха!
Клоун отложил скрипку. Встал. Подошел к барьеру, отделяющему арену от зрителей, и посмотрел прямо на Сергея и Полли.
— А вы знаете, чем кончаются такие истории? — спросил он тихо. — Они не кончаются. Они исчезают. Как будто их и не было.
Хлопок. Свет погас на две-три секунды и зажегся снова. На арене стоял огромный зеркальный куб. Он сверкал, переливался, отражал огни, лица зрителей, чьи-то шары, чью-то сахарную вату. Оркестр заиграл что-то бравурное.
Из темноты вышел иллюзионист — высокий, в черном фраке, с глазами, подведенными черной тушью. Он поклонился, взмахнул рукой, и куб открылся — внутри было пусто, только зеркальные стены отражали друг друга, создавая бесконечные коридоры.
— А теперь, — провозгласил иллюзионист голосом, полным металла, — я приглашаю на сцену двоих добровольцев. Мужчину и женщину. Тех, кто не боится исчезнуть. Хотя бы на минуту.
Сергей хотел взять Полли за руку, сказать, что не надо рисковать, что все это странно, слишком странно, но она уже встала.
— Пошли, — сказала она просто.
— Полин...
— Пошли, Сережа. — Она посмотрела на него, и в глазах ее не было игры. Только что-то очень серьезное, очень грустное и очень решительное. — Ты же хотел знать, что там, внутри меня. За всеми масками. Может быть, там просто зеркала. А может быть, бесконечность. Давай проверим?
Она протянула руку. Он взял ее. И они пошли — под аплодисменты, под восхищенные взгляды зрителей, которые были уверены, что это часть шоу.
Они вышли на арену. Подошли к кубу. Иллюзионист поклонился им — слишком низко и театрально.
— Прошу, — сказал он, указывая внутрь.
Они вошли. Зеркала отразили их тысячу раз — Сергея и Полли, стоящих в центре бесконечности. Он видел ее лица со всех сторон, со всех углов, и все они улыбались ему той самой улыбкой — как будто всегда не вовремя.
Двери куба закрылись. Иллюзионист взмахнул руками. Загремела музыка. Яркая вспышка ослепила зал.
А когда мягкий свет вернулся, куб был пуст.
Зрители взорвались аплодисментами. Кто-то кричал «браво», кто-то свистел, дети хлопали в ладоши, взрослые переглядывались с восторгом — какой фокус, какая магия, как им это удалось?
И только грустный клоун не аплодировал. Он стоял в тени, у самого выхода с арены, и смотрел на пустой зеркальный куб. Грим на его лице поплыл от пота, и казалось, что клоун плачет черными слезами.
Он знал то, чего не знали зрители. Он знал, что после такого номера никто не возвращается. Никогда.
Куб укатили. На арену выбежали новые артисты — танцовщицы в откровенных нарядах, атлеты в полосатых трико. Представление продолжалось. Новый год наступал.
А в пустом коридоре за кулисами старый клоун снял шляпу и посмотрел на свое отражение в зеркале — единственное отражение, которое осталось в этом цирке после того, как двое вошли в куб.
— С Новым годом, — сказал он своему отражению. — С новой жизнью. С новой дверью, в которую вошли те, кто не вернулся.
Зеркало молчало. Впрочем, зеркала всегда молчат. Даже когда знают правду.
Свидетельство о публикации №226030401426
Юрий Николаевич Горбачев 2 09.03.2026 07:14 Заявить о нарушении