по эту сторону таблички

По эту сторону таблички

  Госпиталь — странное место.
  С одной стороны, ты в безопасности. Тут не стреляют, не прилетает, можно спать сколько хочешь и есть три раза в день. С другой стороны, ты наедине со своими мыслями. А мысли, если честно, так себе компания.
  После того как мне зашили все что нужно (два месяца, между прочим, потому что четыре дня с открытой раной — это вам не шутки, всё загноилось к чертям), после того как рёбра срослись (а они были сломаны все, какие только можно, и внутри всё побито, как после встречи с грузовиком), меня перевели в отделение реабилитации.
  И там я встретил их.

  Ребята без автоматов.
  Я тогда выполнял обязанности командира отделения охраны. Мне дали бойцов, а у них автоматов нет. Я сначала не понял. Как так? Охрана без оружия — это как рыбак без удочки? Как художник без кисти? Как журналист без совести?
— А где стволы? — спрашиваю у старшины.
Он смотрит на меня как-то странно.
— Это, — говорит, — ребята из плена. Им пока не доверяют.
— В смысле? Они же свои.
— Свои-то свои, — вздыхает он, — но мало ли. Вдруг они на командиров обидятся. Которые их без подмоги оставили.
Я промолчал. Но в голове засело.

  Потом я с ними разговорился.
  Трое пацанов. Молодые, лет по двадцать пять. В плену были месяц. Месяц! Это не в командировке на неделю задержаться.
  Попали в окружение. Держались неделю. До последнего патрона, до последней гранаты. А у нас, знаете, принято последнюю гранату для себя оставлять. Чтобы не сдаваться. Чтобы не попадать в руки тем, кто потом...
  Я не буду описывать, что делают с пленными музыкантами. Скажу только: средневековье по сравнению с этим — детский лепет на утреннике в детском саду. Там такие методы, что дыба и испанский сапог кажутся лёгким массажем.
  Но их, говорят, хохлы не тронули. Почему? Я думаю, уважение. Неделю в окружении, держались до последнего, положили до хрена ихних. Силу духа уважают везде. Даже враги.
  По голове не гладили, конечно. Но и не издевались. Я их расспрашивать не стал — неудобно как-то. Но по глазам видел: месяц в плену — это месяц в плену. Хорошего мало.

  А автоматы им не давали не потому, что они плохие. А потому что боялись: разберутся со своими командирами. Которые их бросили. Без подмоги. Хотя могли и обязаны помочь. Мы же своих не бросаем? Должны не бросать. Но в той мясорубке не до всех дотянулись.
  И вот эти пацаны, прошедшие ад, сидят без оружия, как нашкодившие школьники. А те, кто их бросил, может, сейчас где-то в тепле, с наградами.
  Несправедливо? Ещё как.
  Но война, она вообще не про справедливость.

   В госпитале много думаешь.
  Лежишь на койке, смотришь в потолок, и мысли лезут. Про то, как мы начинали. Кто-то шёл за деньгами. Кто-то за приключениями. Кто-то от домашней ссоры — доказать жене, что он мужик. А кто-то просто потому, что на гражданке делать нечего.

  А приключения быстро превратились в тяжёлую, грязную, кровавую работу. И деньги... Деньги оказались совсем не те, что в рекламе.
  Вот интересный факт: у министерских за ранение платят три миллиона. Три! А у нас — пятьдесят тысяч. Пятьдесят тысяч рублей ! Это не шутка, это реальные цифры.
  Мы сначала возмущались. А потом привыкли. Потому что поняли: мы не за деньги.
  Тогда за что?
  У нас на шевронах написано: «Отчизна. Отвага. Родина». Сначала кажется, что это просто красивые слова. Ну, нацепили на форму, и ладно. Как в любом подразделении.
  Но потом, после всего, что мы прошли, эти слова наполняются смыслом.

  У нас была жёсткая дисциплина. В контракте — десять смертных грехов. Предательство, отступление, покидание части, оставление своих, не подчинение приказу, пьянство, мародёрство, изнасилование. Всё, что в Библии написано, и ещё сверху. За любое — обнуление. Смертью.
  Почему так жёстко? Потому что изначально там было много людей с опытом, но и с понятиями. И эти понятия превратились в закон. Который работал для всех.
  И в итоге получилось подразделение, которому не было равных. Которое знал весь мир.
  Помню, как узнали: где-то в Африке случилась революция. И США с Европой заявили: мы признаем новое правительство, если из страны выйдет Вагнер.
  Выйдет. Представляете? Не если перестанут убивать, не если будут соблюдать права человека, а если из страны выйдет Вагнер.
  Это было высшее признание. Как бальзам на душу.

  У нас к флагу отношение особенное.
  Как в старом советском кино: знамя выносят, и все замирают. Потому что знамя — это святое.
  У нас так же стало с нашим флагом. И с триколором. Когда ты видишь его на развалинах, на взятом укреплении, внутри что-то поднимается. Не пафосное, не крикливое. А тихое, твёрдое, как скала.
  На наших медалях выбито: «За спасение России и чести Российской армии».
  Я сначала думал: красиво, но пафосно. А потом понял: это правда.

  А на гражданке...
  Вот где начинается самое интересное.
  На гражданке люди с флажками своих компаний снимаются на фоне гуманитарной помощи. Ящики с тушёнкой, коробки с лекарствами, всё красиво, всё для фото. А на передовой этой помощи мы не видели. Только то, что сами добывали.
  У нас отношение к Родине — через кровь, через грязь, через потери. А у них — через лайки в Instagram.
  На войне ты знаешь, где враг. Враг там, за ленточкой, с оружием. А здесь, по эту сторону таблички, твой лучший друг и соратник может ударить в спину, если это выгодно. Потому что здесь другие ценности. Здесь деньги.
  Мы сидели в госпитале и рассуждали об этом.
— Слышь, Гвоздь, — говорил мне сосед по палате, позывной Философ (ему дали за склонность к таким разговорам), — а ведь мы, наверное, холодную войну проиграли. Не ту, с ракетами, а другую. Внутреннюю.
— Это как?
— А так. Раньше в чести были справедливость, отвага, родина, честь. А теперь — только деньги. Мы в школе учили: «С чего начинается Родина? » А сейчас начинается с кошелька.
  Я молчал. Спорить не хотелось, потому что он был прав.

— Знаешь, — продолжал Философ, — мне кажется, эта война нам для того и дана. Чтобы мы переоценили. Чтобы вернулись к своим ценностям. Чтобы поняли, что действительно важно.
— И что важно?
— А ты сам подумай. Вот мы тут лежим. У кого ноги нет, у кого руки, у кого глаза. И что? Мы жалеем? Нет. Мы гордимся. Потому что знаем: мы там были. Мы сделали то, что должны были.
— А они? — кивнул я в сторону окна, где за стенами гудел город.
— А они не поймут никогда. Пока сами через это не пройдут. Им будут говорить: «Герои», а они будут кивать и думать: «Ну, герои, конечно. Но вы ж туда сами пошли, вас никто не посылал».
— «Герои по неволе», — усмехнулся я.
— Именно. Или: «Мы вас туда не отправляли».
  Это были самые обидные фразы. Не ранения, не потерянные друзья, а вот это равнодушие. Когда ты вернулся, а тебе говорят: «А мы не просили».

  Когда ветеран-инвалид стоит в очереди в поликлинике, а какой-нибудь бизнесмен на джипе проезжает мимо и даже не смотрит, это больно. Не потому что завидно. А потому что он не понимает: этот инвалид там был, чтобы он, бизнесмен, мог спокойно ездить на своём джипе.
  Мы станем Великой державой, когда вся страна это поймёт. Когда ветеран станет в приоритете, а не олигарх. Когда слова «честь» и «родина» перестанут быть просто словами из учебника.

  В госпитале мы много об этом говорили.
  Лежишь на койке, смотришь в потолок, и думаешь. О пацанах, которые остались там. О тех, кто мог уйти, но не ушёл. О тех троих, с которыми я познакомился в последний раз. Они были уже ранены, они могли уйти с эвакуацией. Но они сказали: «Мы останемся здесь с пацанами».
  И это было их последнее решение.
  Они знали, что это навсегда. И остались.
  Потому что для них честь была дороже жизни.

  А по эту сторону таблички...
  Здесь каждый может стать командиром. Захотел — стал. Но знает: за ошибку ответит головой. В прямом смысле. Потому что война не прощает глупости.
  А здесь, в миру, никто не отвечает. Ни за слова, ни за обещания. Пообещал, не сделал — и ничего. Забыл, и дальше живёшь. Никто тебя не спросит.
  На войне спросят. Обязательно спросят.

  Я часто вспоминаю нашу последнюю перекличку в госпитале.
  Нас было человек десять. Кто без ноги, кто без руки, кто с перевязанной головой. И мы говорили о том, что будем делать потом.
— Я домой поеду, — говорил один. — К жене, к детям.
— А я в бизнес, — говорил другой. — Накопил немного, открою своё дело.
— А я в строй вернусь, — говорил третий. — Не могу без этого.
  И все понимали: каждый вернётся в свою жизнь. Но мы уже никогда не будем прежними. Потому что мы видели то, чего они не видели. И знаем то, чего они не знают.

  Знаете, что самое смешное?
  В учебке нам говорили: «Вернётся каждый десятый». И мы не верили. Думали, шутка такая, страшилка для новичков.

  А когда вернулись, поняли: это не шутка. Это статистика.
  И теперь, когда я вижу тех, кто не был там, я понимаю, почему они такие. Они просто не знают. Они не проходили тропу. Не сидели в окопе. Не теряли друзей.
  Но я не злюсь. Потому что злиться на них — всё равно что злиться на детей, которые не знают, что такое война.
  Иногда я думаю: а что, если бы всё повернуть назад? Если бы можно было выбрать: остаться дома, работать в офисе, пить кофе по утрам, смотреть телевизор? Или снова туда, в грязь, в холод, под пули?
  И я знаю ответ. Я бы пошёл снова.
  Потому что там я узнал, кто я на самом деле. Там я нашёл братьев. Там я понял, что такое честь, отвага, родина. Не по учебникам, а по жизни.
  А здесь... Здесь только деньги.

  Мы наверное, проиграли холодную войну. Но у нас есть шанс выиграть следующую. Ту, которая идёт сейчас. Внутри каждого из нас.
  Когда мы перестанем делить на своих и чужих. Когда поймём, что инвалид в очереди — это не просто человек, а тот, кто заплатил за наше спокойствие своей кровью. Когда перестанут звучать фразы: «Мы вас туда не отправляли» и «Герои по неволе».
  Когда ветеран станет в приоритете, а не олигарх. Когда за слова начнут отвечать. Когда честь снова станет дороже денег.
  Вот тогда мы станем Великой державой.

  А пока...
  Я ставлю свечи. За Виталика, которого убил. За пацанов, которые остались там. За Септика, за Пельменя, за всех.
  И думаю: может, когда-нибудь и по эту сторону таблички станет светло. Когда люди поймут, что ценно на самом деле.
  А пока — только свечи. И память.
  Которая не гаснет.


Рецензии