Над городом и миром-8
quis me liberabit de corpore mortis huius?
Несчастный я человек!
Кто избавит меня от сего тела смерти?
Рим. 7:24
— А ты бы хотел летать или прыгать? — Спросил Савл.
— Я бы хотел быть ближе к Сущему. Не важно буду ли я прыгать к Нему или лететь.
Иоанн, кинул горсть хлеба птицам. Стайка голубей моментально слетелась к его ногам. Они сосредоточенно клевали крошки — подношения. Савл смотрел на, переливающиеся в солнечном сиянии, фиолетово-сине-серые перья птиц и думал: «Их мы приносим в жертву, умерщвляя. Забираем жизнь ради собственного спасения. Но разве возможно спастись через смерть другого?»
— Спастись невозможно. Только Бог может спасти. — Думал Иоанн, и даже не заметил как произнес мысль вслух.
Савл замер. Он окоченел в зное полуденного солнца Палестины. Он, скорее, почувствовал, чем осознал бунтарство, зреющее в этом мальчишке. Мысли лихорадочно кружились, не находя опоры в словах:
«Закон дан для спасения... Я выполняю — я жив... Какой-то малолетний бродяга... Что?! Это ведь значит, что закон не по вере?..»
Голуби клевали крошки на, некогда вымощенной римлянами, улице, а вода струилась вечным источником жизни... или смерти.
— Соблюдай закон! — Воскликнул Савл: — И спасен будешь...
Иоанн не поднял головы, бросил немного крошек голубям, помолчал, а затем с какой-то тихой усталостью в голосе повторил:
— Только Бог может спасти. Кто шел в исходе впереди отцов? Бог, а отцы несли скрижали за Ним. Закон — от Бога. Разве ты, Савл, выше Гамалиила, а он выше деда своего?
Яркие карие лаза Савла вспыхнули гневом. Мысли кружились в лихорадке, ища нужные слова. Ему хотелось сказать: «Ты, нищеброд! Как смеешь ты даже произносить такие слова как «Закон», «Гамалиил»?! Жалкий неуч!». Но он понимал, что оскорбления – последний довод проигрывающего. И тогда, в жалкой попытке если не выиграть спор, то, по крайней мере, продолжить его вскочил, словно, если не в этом споре, то хотя бы физически быть выше, встал перед Иоанном, всё еще сидящем с понуренной головой и с нарочитым тоном учителя сказал:
— Ты ведь крестьянин? Земледелец?
Иоанн не отвечал. Савл выдержал паузу.
— Скажи, кто идет впереди вол или пахарь? Так, по-твоему, вол выше пахаря?
Савл подбоченился, упершись на одну ногу в ожидании ответа. Иоанн медленно поднял голову, и Савл в изумлении увидел нежную, мягкую, почти девичью улыбку на лице мальчика. Он так и не смог понять, чего в ней было больше: снисходительности, любви, смирения или ... божественного света.
Иоанн встал. Оказалось, что он выше Савла ростом, но покатость плеч, талия, подчеркнутая, затянутым, поясом, бледность кожи, румянец щек и пухлость губ, длинные ресницы, волосы, ниспадающие на плечи, были так чисты и безобидны...
— Ты сравниваешь Бога с тельцом или себя с Богом?
***
Иерусалим смердит, и этот запах въедается в поры прежде, чем ты успеваешь закончить молитву. Город просто пропитан густым варевом из навоза вьючных ослов, коней, волов, ягнят и горячего жира, бурлящего, шипящего в многолюдных харчевнях.
От Храмовой горы, по сточным канавам, тянется тяжелый, сладковатый дух жертвенной крови, которую левиты лениво смывают водой. У Рыбных ворот воздух дрожит от гортанного клика галилеян. Их презирают здесь не за чешую на руках, а за северный акцент, режущий слух столичного сноба. Но здесь и запах богатства — нарда и кедрового масла из лавок Верхнего города. Он сталкивается с запахом нищеты, которая пахнет вековой пылью и усталым потом.
Город застыл в трех измерениях, словно гигантская лестница, ведущая в никуда.
Наверху, в разреженном воздухе власти, беззаботно нежится Верхний город.
Там, за мрамором дворцов, Ирод Антипа примеряет на себя титул царя, который Рим выдает ему по капле, словно яд. В его покоях звучит греческая речь, — гладкая, как речная галька, — потому что родной арамейский здесь считают презренным наречием черни. Здесь пируют, нарушая Закон под шелковыми балдахинами, и молчат о жене, взятой у брата. Но эхо из пустыни уже доносится до золоченых залов: Иоанн Креститель уже выкрикивает правду, не зная, что цена этого крика — его собственная голова на блюде.
Посередине, в самом сердце Иудеи, тяжело дышит Храм.
Он никогда не бывает закончен. Звон резцов о камень и крики надсмотрщиков — его вечная литургия. Во дворе — шум стоит такой, что Бога едва слышно за звоном монет. Меновщики с постными лицами превращают кесарево лицо в храмовое серебро, аккуратно забирая свой процент, а фарисеи проходят мимо, глядя поверх толпы так, словно сам Закон идет рядом с ними; еще и под руку.
Здесь кровь течет посменно. Запах паленого жертвенного мяса висит над горой — по Закону это «благоухание», но для простого пахаря это запах страха и бесконечного долга перед Небом.
Саддукеи смотрят на все с холодным расчетом. Для них нет жизни после последнего вздоха, а значит, власть и золото нужно брать здесь и сейчас. Каиафа управляет этим огромным предприятием с грацией расчетливого банкира, ведя с Пилатом тонкую игру, в которой взаимное презрение — единственная честная валюта.
А внизу, в тени выжженных солнцем навесов и обветшалых кровель на узких улочках, суетится жизнь.
Там плотники обстругивают дерево, готовя колыбели для живых и гробы для мертвых. Там мытари (одного из них зовут Матфей) сидят в пыли у дорог, считая медяки для Рима. Их презирают. Не за жадность, а за то, что они прикоснулись к языческому и стали нечисты. Хотя сами они, как любая падшая женщина, надеются, что когда-нибудь оставят это постыдное занятие, и перестанут быть неприкасаемыми. Богатство их — медяки и одиночество, отверженность и жажда вернуться к своим.
Десятки тысяч людей стекаются в Иерусалим со всех концов Ойкумены, неся в узелках свои болезни и свои надежды. Они поют псалмы у ночных костров за городскими стенами, а поутру ищут в толпе того, о ком шепчутся в подворотнях: человека из Назарета, который говорит, словно Он Бог, и исцеляет одним только словом.
Зелоты в темных переулках пробуют пальцами остроту ножей. Они помнят Маккавеев и ненавидят Рим, но пока только за закрытыми дверями.
А в Антониевой башне скучают легионеры за игрой в коти. Для них Иудея — это душная ссылка, где вино всегда кислое, а солнце — беспощадное. Они презирают этот народ, который готов умереть за невидимого Бога, этот дикий народ с его вонючим Храмом, и ждут часа, когда он наконец перестанет быть.
А над всем этим хаосом путей человеческих: над кровью, навозом и золотом, раскинулось палестинское небо — белое от зноя, невыносимое в своей чистоте. И двое мальчиков, кормя голубей, спорят о Боге и Законе. Один защищает, другой ищет.
Голуби клюют крошки. Храм, город, мир еще стоят на месте. Пока...
***
Савл шел прочь, почти бежал, не разбирая дороги. Пыль Иерусалима казалась ему теперь пеплом, который забивается в горло. Он чувствовал на себе взгляды — или ему так только казалось? Чудилось, что каждый прохожий, каждый нищий у стены, каждый торговец финиками и кожевник видит его поражение. Видит, как он, ученик великого Гамалиила, проиграл какому-то нищему неудачнику с глазами...
«С глазами Юдифи», — обожгла мысль, и Савл споткнулся.
Край сандалии зацепился за слишком высокий выступ камня. Он чуть не упал. Обернулся. Какая-то девочка, держась за руку матери, хихикнула. Точ-в-точ, как там у водопада, в родном Тарсе – Юдифь, увидев его мокрого и безоружного.
Он ненавидел эту память. Там воздух был прохладным и пах мокрым камнем, таинством, а на этой улице вечного города — гарью и рыбой.
Юдифь засмеялась тогда, и ее смех был таким же невыносимо чистым, как улыбка этого галилеянина. Она тогда коснулась его руки — мимолетно, как крыло птицы, — и Савл испугался. Не ее, а того, как в одно мгновение все свитки, все часы зубрежки Мишны и все амбиции рассыпались в прах перед теплом ее нежной, девичей кожи.
Наверно, именно из-за этого он сбежал от нее в Иерусалим, в строгость Храма, туда, где он чувствовал себя сильным. Он надеялся, что спрячется за забором из заповедей. У забора было много трещин...
А теперь этот мальчишка — этот «неуч» — вытащил все обратно на свет.
Савл дошел до тенистых портиков Храма. Ему нужно было действие. Ритуал. Порядок. Он подошел к лавке меновщика, швырнул монету — слишком резко, так что та со звоном покатилась по мраморным плитам, и меняла кинулся за ней, боясь упустить возможность подзаработать. С презрением глядя, как мужчина возвращается на своё место, разглядывая монету и садится у своего столика, Савл приказал:
— Для жертвы... Чистую.
Затем он купил голубя. Птица билась в его ладонях, и Савл чувствовал под пальцами лихорадочный стук маленького сердечка. Он смотрел на нее, но не видел «приношение за грех». Он видел крошки хлеба у источника воды. Он видел Иоанна, ту самую «покатость плеч», которая так мучительно напоминала изгиб плеч Юдифи у того проклятого водопада.
«Почему Бог говорит со мной через красоту, если она — всегда ловушка?» — Савл сжал пальцы на горле птицы.
Ему хотелось раздавить этот тайный внутренний зов. Убить в себе дрожь влечения. Если он не может победить этого мальчика в споре, если он не смог забыть девушку из Тарсе, он должен стать чем-то большим, чем просто ученик Гамалиила. Он должен стать самим Законом — сухим, каменным, беспощадным. Стать выше своего учителя!
— Ты слишком крепко держишь его, Савл, — раздался за спиной спокойный голос учителя.
Савл вздрогнул и разжал руки. Голубь, тяжело дыша, на мгновение остался лежать на его ладони, не в силах сразу взлететь.
— Учитель?.. — Савл обернулся. Его глаза лихорадочно блестели. Перед ним возвышался не человек, а статуя. Рослый, с глазами, строгость, которых перебивала дыхание, если ты осмеливаешься посмотреть в них. Суровая борода с прожилками седины. Он возвышался глыбой над немощной фигурой Савла. Голубь оправился и вспорхнул... Долгожданная свобода! Оба смотрели как птица взмывает в воздух. А голубь словно застыл, как на фресках в Капелла Редемпторис Матер. Сияние солнца сделало невыносимым глянец его крыльев.
В этот самый момент Иоанн Креститель воскликнул:
— Я видел Духа, сходящего с неба, как голубя...
Учитель посмотрел на Савла. Савл взглянул на учителя. Голубь исчез в бесконечно голубой ткани неба. Савл медлил, но все же спросил:
— Скажи, может ли свет быть от лукавого, если он ослепляет и мешает видеть буквы Торы?
Гамалиил положил руку на плечо ученика. Он чувствовал, как юношу бьет крупная дрожь — зной, то ли от внутренней молитвы, больше похожей на проклятие.
— Свет всегда от Бога, мой мальчик. Но глаза грешника иногда принимают за свет пожар собственного сердца. Что или кого ты видел там, внизу, у источника?
Савл обомлел. Никто не видел его с Иоанном. Только голуби слышали и видели.
Только солнце над городом и миром. Только Бог парил в небесах.
И Бог молчал, и Савл молчал. Он видел свое поражение. Он видел любовь, которую запретил себе, и чистоту, которой не мог достичь. В этот момент, в тени Храма Бога живого, в нем родилось то самое черное пламя, которое спустя годы погонит его в Дамаск.
— Я видел врага в облике слабого, учитель, — прошептал Савл, потупившись. — Врага, которого нужно уничтожить, чтобы спастись... — Кулаки сжались. Осекся:
— Спасти неразумных...
Он еще не знал, что под «врагом» он имеет в виду собственную душу.
Гамалиил улыбнулся. Едва заметно. Поправил пояс ученика.
— Враг не бывает внешним. Враг всегда внутри тебя. Не змей соблазнил Еву, а Ева соблазнилась Змием. Не Каин убил Авеля, а демоны Каина растерзали его. Сейчас ты есть Абрам... Стань Авраамом — отцом множества!
Глаза Савла зажглись. Да! Он станет отцом множества, он приведёт этот народ к правде, к истине, к Богу. Он — новый Моисей!
И разорвал одежды. Хитон спал с плеч, обнажая грудь. Упал на колени:
— Вот я!
Гамалиил поправил хитон Савла. То ли предвкушение, то ли пророчество отозвались в нем.
— С Богом, мой мальчик! С Адонай!
***
Уже темнело, когда Савл свернул на улицу, ведущую к его дому. Разорванный хитон постоянно сползал с плеча. Он поправлял его безнадежно.
Собаки лаяли. Пробежала кошка прямо перед ним. Возникла неоткуда, и скрылась в щели приоткрытых дверей старого полуразрушенного дома. Все казалось сном. Встал, словно пьяный, медленно проводил кошку взглядом. И вдруг он увидел человека. Человек сидел, опершись в стену дома и пил шехар. Запах перебродивших фиников, ячменя и граната ударили в ноздри Савла. Он присмотрелся.
Старик, лет пятидесяти-пятидесяти пяти в простой, рваной, льняной робе пил жадно, словно это был его последний глоток.
— Ты ищешь выход? — Оторвавшись от кожаного бурдюка, спросил человек.
— Я иду домой. — Ответил Савл.
— А где твой дом, человек? — Язык старика заплетался. Вопрос явно дался ему с трудом.
Голова его упала. Было видно, что его не интересует ответ.
— Благословен, кто имеет дом и место, где приклонить голову! – Вдруг воскликнул пьяница.
— А ты и этого не имеешь? Где твой дом? — Ответил Савл.
— Я не помню.
И стало вдруг очень тихо. Так тихо, что Савл услышал, как тяжело дышит старик, как легкие его скрепят, словно колеса повозки, нагруженной свежевыловленной рыбой из Галилейского моря; как болит у него в правом боку, сухость во рту, которую не исцеляла влага сикеры...
— А что ты помнишь? — Савл стоял над стариком, но вдруг ему захотелось присесть рядом с ним.
— Что ты помнишь? — Повторил Савл, и, преодолевая отвращение, сел рядом.
— Любовь, Бога, гнев... — Старик затих. Долго смотрел на свой бурдюк. Вдруг вскинул голову. Остекленевшими глазами посмотрел на Савла, сидящего рядом.
— Кто ты?
Рука Савла потянулась к седым локонам старика. Поправила ниспадающую прядь.
— Я хочу... — Он поправил засаленные локоны человека.
«Спасти тебя»... Савл так и не смог произнести этого.
— Спасение — в смерти. — Старик облизнул пересохшие губы, допил последние капли исцеляющего снадобья и медленно скатился по стене наземь.
Сердце его перестало биться.
Свидетельство о публикации №226030500094