Ночной разговор

Ночной разговор Пенкина

Пенкин долго ворочался в постели. Катюша спала, уткнувшись носом в подушку, и тихо посапывала. А он всё смотрел в потолок и думал о прошедшем дне. О лягушках, о яде, о странных разговорах. И о зомбариках, которые ушли в море. Или не все ушли?

Он вышел на балкон подышать. Ночь была тёплая, пахло морем и жасмином. Луна висела низко над водой, и её дорожка дрожала на волнах, как живая.

— Не спится? — раздался тихий женский голос.

Пенкин вздрогнул и обернулся. На соседнем балконе, отделённом лишь невысокой перегородкой, стояла женщина. Лет сорока с небольшим, с короткой стрижкой и усталыми, но живыми глазами. На ней был лёгкий светлый костюм, и только лёгкая прозрачность фигуры выдавала в ней ту же природу, что и у вчерашних гостей.

— А вы... — начал Пенкин и осекся.

— Анна, — представилась женщина. — Можно просто Анна. Я журналистка. Бывшая. Теперь вот... вроде как тоже зомбарик, как вы нас называете.

Пенкин сглотнул.

— Но вы же... вы же вроде в Москве? Я читал... то есть...

— Застрелили в лифте, — спокойно сказала она. — Две тысячи шестой год. Давно. Но здесь, понимаешь, время другое. Сегодня мы тут, завтра там. А я услышала про вашу компанию, про зоопарк, про лягушек... Решила заглянуть. Ты не против?

Пенкин помотал головой. Он не знал, что говорить. Перед ним стояла легенда. Женщина, которая писала правду, когда писать правду было смертельно опасно. И которая за это заплатила.

— Садись, — сказал он, придвигая стул. — Хочешь чаю? У меня есть ромашковый. Баэль научил.

Политковская улыбнулась и присела на перила балкона, ловко перебравшись через перегородку.

— Ромашковый — это хорошо. При жизни я пила только чёрный, крепкий. А теперь... теперь вкус другой. Но чай помню.

Пенкин налил ей чашку. Она взяла её, подержала в руках, но пить не стала — просто грела ладони.

— Красиво здесь, — сказала она, глядя на море. — Я в Омане никогда не была. Всё Чечня, Ингушетия, Беслан... Другие места. Другие запахи. Там порохом пахло и кровью. А здесь — жасмин и соль.

— Вы простите, — осторожно начал Пенкин. — Я не знаю, как спрашивать... Но вы правда... вы правда были там? В том лифте?

Анна посмотрела на него долгим взглядом.

— Была. И помню всё. Как дверь открылась, как человек вошёл, как выстрелил. Знаешь, что странно? Я не испугалась. Я давно уже жила с этим страхом, привыкла к нему. Он был как сосед, который вечно ходит мимо твоей двери. И когда он наконец вошёл — это было почти облегчение. Понимаешь?

Пенкин кивнул, хотя, честно говоря, понимал не до конца.

— А сейчас вы... вы где? Ну, в смысле... существует там что-то?

— Там? — она усмехнулась. — Там, Пеня, ничего нет. Пустота. Но пустота разная бывает. Можно просто исчезнуть, раствориться. А можно... можно держаться. За память. За тех, кто помнит. За то, что ты делал при жизни. Я держусь.

— За правду? — спросил Пенкин.

— За правду, — кивнула она. — Она одна и остаётся, когда всё остальное уходит. Деньги, слава, власть — всё пыль. А правда — она как этот яд, про который вы сегодня говорили. Может убить, а может вылечить. Всё зависит от того, кто и как её применяет.

Пенкин задумался.

— А вы... вы не жалеете? Что так много рисковали? Что не уехали, не спрятались?

Анна долго молчала, глядя на луну.

— Знаешь, Пеня, есть такая штука — профессиональная деформация. Журналист, если он настоящий, не может не писать правду. Это как дышать. Ты же не спрашиваешь себя: "А не перестать ли мне дышать, потому что воздух грязный?" Ты дышишь. Потому что иначе — смерть. Только смерть в данном случае другая. Не физическая, а духовная. Я видела многих, кто замолчал. Они вроде живые, ходят, разговаривают, а внутри — пустота. Выгоревшая пустыня. Я не хотела такой пустыни.

— Но вас убили, — тихо сказал Пенкин.

— Меня убили, — согласилась она. — А пустыни во мне нет. Понимаешь? Те, кто меня убивал, они думали, что уничтожат правду вместе со мной. А правда осталась. В статьях, в книгах, в памяти людей. И пока она есть — я есть. Даже вот так, полупрозрачная, на балконе в Омане.

Пенкин смотрел на неё и чувствовал, как в груди разрастается что-то тёплое и одновременно горькое.

— А вы видели тех, кто... кто вас? Ну, после?

— Видела, — спокойно ответила она. — Они тоже здесь. Знаешь, смерть всех уравнивает. И палачей, и жертв. Только палачи носят в себе свой грех, как камень на шее. Им тяжелее. Они не могут забыть, не могут оправдаться. А мы... мы свободны. Мы сделали своё дело.

Она помолчала и добавила:

— Я часто думаю о тех, кто остался. О коллегах, о читателях, о детях. Они продолжают. Пишут, борются, ищут правду. И это даёт силы держаться. Даже здесь.

— А что самое страшное было? — спросил Пенкин. — Не в момент смерти, а вообще? В вашей работе?

Анна усмехнулась.

— Не равнодушие. Когда ты пишешь о страшных вещах, о пытках, о смертях, о горе — и видишь, что людям всё равно. Они пролистывают, переключают канал, идут на кухню пить чай. Это страшнее любого врага. Потому что врага можно победить, а равнодушие — нет. Оно как ржавчина, разъедает всё.

— Но вы продолжали.

— Продолжала. Потому что даже если один человек прочтёт и задумается — это уже победа. Даже если десять. Даже если никто — ты должна, понимаешь? Должна. Это как у вас с Катюшей. Ты же её любишь не за то, что она тебе что-то даёт, а просто потому что она есть.

Пенкин покраснел.

— Ну, это другое...

— Это то же самое, — мягко сказала Анна. — Любовь и правда — они из одного теста. Их нельзя объяснить логикой, нельзя просчитать выгоду. Они просто есть. И пока они есть — мир держится.

Они замолчали. Где-то вдалеке плескалась рыба, и в этом звуке было что-то успокаивающее, вечное.

— А вы... вы не хотите вернуться? Ну, чтобы дописать что-то, доделать? — спросил Пенкин.

— Хочу, — призналась она. — Очень хочу. Но нельзя. Мы можем приходить только на один день в году. Когда луна такая, как сегодня. И только если нас кто-то помнит и зовёт. Ты позвал меня, Пеня. Спасибо.

— Я? — удивился Пенкин. — Я не звал. Я просто вышел подышать ночным воздухом.

— Звал, — улыбнулась она. — Мыслями. Ты думал о правде, о том, что важно, о тех, кто платит жизнью за слова. Вот я и пришла.

Пенкин смутился.

— Я не герой, — сказал он. — Я простой инженер. Люблю поесть, поспать, Катюшу свою. Ничего особенного.

— Это и есть героизм, — ответила Политковская. — Жить просто, но честно. Любить. Не предавать. Не врать себе. Это труднее, чем под пули ходить. Поверь мне.

Она встала.

— Мне пора. Скоро рассвет. А нам, теням, нельзя при свете. Спасибо за чай, Пеня. И за разговор.

— Подождите, — остановил он её. — А можно... можно я расскажу Катюше? Она не поверит, конечно, но...

— Расскажи, — кивнула она. — Пусть знает, что правда никуда не уходит. Даже когда кажется, что её убили.

Она шагнула к краю балкона и растворилась в лунном свете, оставив после себя только лёгкий запах жасмина и типографской краски.

Пенкин долго стоял, глядя на море. А когда вернулся в комнату, Катюша спала, и на её лице была улыбка. Он лёг рядом, обнял её и подумал: "Надо будет завтра найти её статьи. Почитать. Не всё же нам о лягушках думать".

За окном шумело море. И в этом шуме чудились голоса — тех, кто ушёл, но не исчез. Тех, кто продолжает жить в памяти. И тех, кто ещё только учится помнить.

Пенкин долго стоял, глядя на море. А когда вернулся в комнату, Катюша спала, и на её лице была улыбка. Он лёг рядом, обнял её и подумал: "Надо будет завтра найти её статьи. Почитать. Не всё же нам о лягушках думать".

Сон не шёл. Слишком много всего навалилось — лягушки, яд, разговор с призраком журналистки, её слова о правде и равнодушии. Пенкин вышел на общую террасу, надеясь, что ночной воздух успокоит мысли.

Там, в плетёном кресле, с чашкой остывшего ромашкового чая, сидел Мессир Баэль. Он словно ждал его.

— Не спится, Пеня? — спросил Баэль, не оборачиваясь.
— Мессир... — Пенкин подошёл и сел рядом. — Вы всё знаете, да? Про Политковскую, про разговор?
— Знаю, — кивнул Баэль. — Я всегда знаю, когда тени приходят к живым. Это часть моей работы.
— Она сказала, что правда — как яд. Может убить, а может вылечить. Всё зависит от того, кто и как её применяет.
— Мудрая женщина, — сказал Баэль. — Она многое поняла при жизни. И после смерти не растеряла этой мудрости.

Он помолчал, глядя на лунную дорожку, дрожащую на воде.

— Хочешь, расскажу тебе одну историю? Про правду, про ложь и про то, как отличить одно от другого, когда вокруг всё перемешалось?
— Конечно, Мессир, — кивнул Пенкин. — Ваши истории я готов слушать вечно.

Баэль отставил чашку, выпрямился и заговорил своим торжественным, средневековым голосом:

"Now herkneth, Penya, and thou shalt here
A tale of the truth, bothe fer and neer.
In days of olde, when the world was yong,
A grete disput arose among the throng.
The Truth and the Lie, they stode in the market-place,
And no man coude tell one from the other's face.

The Truth was clene, but naked as a child,
The Lie was clothed, and ofte she smiled.
And the people, they turned away from the naked one,
And followed the Lie, till the day was done.
The Truth grewe sad, and she went away,
And the Lie did rule, and had her sway.

But an old man, a wise man of the East,
He called the people to a grete feast.
'Come,' he sayde, 'and I shall showe you a thing
That will teach you to know the Lie and the Truth, and to the Truth cling.'

He set before them two cuppes of wyne,
One was foule, and one was fyne.
'The foule one,' he sayde, 'is the Lie, I trowe,
For it maketh promises it cannot bestowe.
It is swete at the first, but bitter at the last,
And it holdeth the drinker in its chaines fast.'

The people dranke of the foule wyne,
And at the first, it seemed fyne.
But soon their heads did ake and sore,
And they coude not find the door.
They stumbled and fell, and cursed their fate,
But it was now too late, too late.

Then the old man gave them the other cup,
And bade them drink, and then wake up.
This wyne was bitter at the first,
But it quenched their thirst, and quenched their curse.
They saw the Lie for what it was — a painted whore,
And they loved the Truth evermore.

'Remember,' the old man sayde, 'the Truth is not alwayes swete,
But she alone can save your feet.
The Lie will promise you the moon and the stars,
But she will leave you bound in prison bars.
Choose wisely, my children, what you drink,
For the Truth alone can save you from the brink.'" (1)

Закончив, Баэль замолчал и посмотрел на Пенкина. Тот сидел, открыв рот, и, кажется, даже не дышал.

— Мессир, — выдохнул он наконец. — Это... это же про нас. Про сегодняшний день. Про лягушек, про яд, про журналистку. Про то, что правда горькая, но она лечит. А ложь сладкая, но убивает.

— Именно, Пеня, — кивнул Баэль. — Анна это поняла. И заплатила за это цену. Но её правда осталась. И пока есть такие, как ты, кто готов её слушать и помнить, — она будет жить.

— А я? — тихо спросил Пенкин. — Я смогу отличить правду от лжи?

— Сможешь, — улыбнулся Баэль. — Если будешь пить горькое вино. Если не будешь бояться правды, даже когда она неприятна. И если будешь помнить эту ночь, этот разговор и эту женщину, которая пришла к тебе из темноты, чтобы сказать важное.

Они помолчали. Луна уже клонилась к горизонту, и небо начинало светлеть.

— Спасибо, Мессир, — сказал Пенкин. — За историю. За всё. Я постараюсь.

— Иди спать, Пеня, — ответил Баэль. — Катюша тебя ждёт. И помни: правда — это не всегда то, что приятно слышать. Но это всегда то, что делает нас свободными.

Пенкин кивнул и пошёл в номер. А Баэль ещё долго сидел на террасе, глядя на море, и, кажется, улыбался своим каким-то древним, нечеловеческим мыслям.

За окном шумело море. И в этом шуме чудились голоса — тех, кто ушёл, но не исчез. Тех, кто продолжает жить в памяти. И тех, кто ещё только учится помнить.

В номере Пенкин лёг рядом с Катюшей, обнял её и прошептал:
— Я сегодня много понял, детка. Про правду, про ложь, про то, что важно. Ты у меня самое важное.
— Спи, Пеня, — сонно пробормотала Катюша. — Завтра всё расскажешь.
— Завтра, — согласился он. — А сегодня — спасибо.

И заснул с улыбкой. А за окном всё так же ровно дышало море, и звёзды мерцали над головой, и этот вечер казался бесконечным — тёплый, тихий, наполненный смыслом.

Примечания:
(1) перевод с английского:

Ныне внемли, Пеня, и услышь рассказ,
Что был, есть и будет — он не про нас.
В дни древние, когда мир был юн,
Заспорили громко средь многих людей:
Кто жалок, а кто из них всех веселей.
Неправда и Правда сошлися на торг,
Их облик для глаза был одинаково строг.

Правда была нага и чиста, как дитя,
Ложь — в шелка облачена, и улыбка, блестя,
К себе привлекала. Народ, отвратив свой взгляд
От нагой Правды, шел за Ложью в ряд.
Правда, печалью объята, ушла прочь,
И Ложь воцарилась, словно в ночь.

Но мудрый старец, из восточных стран,
Созвал народ на пир в свой златотканный стан.
«Придите, — молвил, — покажу вам знак,
Чтоб отличить могли вы Ложь и Правды зрак».

Два кубка с вином поставил он пред толпой:
Один — с водой гнилой, другой — с водой живой.
«Гнилой кубок, — рек старец, — есть образ Лжи:
Она сулит нам то, что не сдержать в глуши.
Сладка вначале, но горька в конце,
И держит душу в тесном он кольце».

Народ испил из кубка Лжи вино,
И показалось сладким им оно.
Но вскоре головы отяжелели, как свинец,
И не нашли они дороги наконец.
Споткнулись, пали, проклиная час,
Но было поздно: Ложь сковала вас.

Тогда старец поднес им чистый кубок тот,
И молвил: «Пейте, да пройдет ваш гнет».
Вино то горьким было на вкус сперва,
Но утолило жажду и слова
Проклятий обратило в тихий свет.
Узрели все, что Лжи наряд — лишь жалкий бред,
И Правду возлюбили навсегда.

«Запомните, — сказал мудрец тогда, —
Не сладкой Правда кажется всегда,
Но лишь она спасет ваш шаг от края.
Сулит вам Ложь и месяц, и созвездья рая,
Но ввергнет в узы, в каменный мешок.
Так выбирайте, дети, свой глоток:
Лишь Правда вас от бездны сбережет».


Рецензии